Амфитеатров А.В. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 10. Книга 2. Мемуары Горестные заметы: Воспоминания. Портреты. Записная книжка. Пародии. Эпиграммы
M.: НПК "Интелвак", ОО "РНТВО", 2003.
О СЕРГЕЕВЕ-ЦЕНСКОМ
I "ЛЕБЕДЬ"
Получил я два номера нового журнала "Лебедь". Издается в Москве. Зачем -- неизвестно, но как будто со злости на "Весы" По крайней мере, старому журналу академического декадентства жестоко достается от новорожденного собрата. Во второй книжке "Лебедя" известный беллетрист г. Сергеев-Ценский даже напечатал "Открытое письмо журналу "Весы" с требованием, "чтобы редакция "Весов" немедленно на страницах своего журнала извинилась перед ним (Сергеевым-Ценским) за грубый, базарный тон своего сотрудника г. Останина". "Если извинения этого на страницах "Весов" не появится, тогда да позволено мне будет потерять веру в культурную миссию этого "журнала". Угроза, правду сказать, не так чтобы страшная. В свою культурную миссию "Весы" сейчас, пожалуй, уже и сами не верят. Последние книжки сих "Известий академии декадентских наук" ясно показывают поразительною скудостью содержания своего, что журнал дышит на ладан. Оригинального материала почти нет. Коренные таланты "Весов" скитаются в отхожих промыслах по другим изданиям, а в родную деревню свою посылают лишь те незавидные крупицы творчества, которые нельзя пристроить на кафедру с более обширною аудиторией. Таковы, например, мексиканские измышления К.Д. Бальмонта, усыпанные собственными именами столь неслыханных звучаний, что косноязычный, повторяя их вслух может излечиться от своего порока, а чисто говорящий, наоборот, приобрести косноязычие. Самое легкое к произношению из священных имен этих -- Кветцалькоатль. Но, -- кому мало, -- он же называется еще Иагуаллиэгэкатль. Чрезмерное обилие переводов, заметное вторжение добровольцев-графоманов и несомненное понижение в уровне редакционного внимания к своему журналу ставят больным "Весам" нерадостное предсказание. Видно, что г. Валерий Брюсов смотрит на свое детище не с большими надеждами и вряд ли не махнув на него рукою {Насчет "Весов" я оказался пророком. Весною 1909-го года г. В. Брюсов отказался от редактирования, а К.Д. Бальмонт вышел из состава редакции этого журнала. Ал. Ам -- в.}. Сыпятся немыслимые прежде небрежности в поправке по тексту, не говоря уже об опечатках. Как ни смотреть на "Весы", но ближайшие сотрудники их были, -- начиная с самого г. Валерия Брюсова, -- людьми хорошего образования, большой и внимательной литературной начитанности. Разве мыслима была в старых "Весах" такая, например, строка:
"Первый прославившийся итальянский роман, -- "Последние письма Якопо Фриса", -- великого Фоскало?.." Превратить Ортиса в Фриса -- это "немножко слишком". Да и великого Фосколо надо писать через три "о", не акая по-московски. Знаменательно! В особенности для специально-эстетического органа, который еще недавно вел обличительный отдел "Горестных замет", справедливо бичевавших невежественные обмолвки разных именитых и полуименитых литературщиков.
Письмо г. Сергеева-Ценского имеет смешную подробность. Оно помечено 11-м ноября 1908 года. А неистовства, в коих г. Сергеев-Ценский обвиняет "Весы", были произведены г. Останиным в ноябре же 1907 года и в феврале 1908-го. Одной статье, значит, минул год, другой -- девять месяцев бытия. Что это -- ангельское долготерпение или демонское злопамятство?
Из исторических прецедентов напоминаю анекдот о мстительном муле папы: он берег свой удар копытом семь лет, но когда ударил, то -- хорошо.
Испанцы говорят: "Мщение -- кушанье, которое надо есть холодным".
У г. Сергеева-Ценского, очевидно, испанский "профиль ума", как выражался не то критик Волынский, не то кто-то из горбуновских купцов.
Редакция "Лебедя" заявляет, что она "против порнографии, наводняющей книжный рынок, но художественные отзвуки высоких движений в сфере чувств и любовь, как вековая проблема, найдут себе место на страницах "Лебедя".
Однако из трех листов 2-й тетради "Лебедя" один занят детальнейшем рассказом, как бонна Генриетта соблазняла отрока Франю, -- в несколько сеансов,-- дондеже у того не пошла кровь носом. По-видимому, "Лебедь" относит повествование о Фране и Генриетте к "художественным отзвукам высоких движений в сфере чувств..." Боюсь, однако, что публика, по стыдливости своей, примет повестушку за несомненную порнографию, да еще из самых беспардонных. Порнография -- образ за образом, строчка за строчкою. Пресловутый, так много обруганный "Вечер" Олигера, каким-то странным фокусом скользнувший в покойном "Образовании" покойного Острогорского, -- сравнительно с этим -- детская молитва. Содержание однородно, но у Олигера все-таки мелькали краски беллетристического таланта, тогда как рассказ в "Лебеде" -- просто переливание во рту, из-за щеки-за щеку, сладострастной слюны.
Г. Сергеев-Ценский -- интересный писатель, но "и саго, употребленное в чрезмерном количестве, может принести вред". Г. Сергеева-Ценского уж слишком много в журнале "Лебедь". То есть, собственно, творчество-то г. Сергеева-Ценского представлено всего одним стихотвореним "Змеи". Но зато о г. Сергееве-Ценском "Лебедь" кричит так громко и пространно, точно с тем лишь именно и прилетел он к нам, чтобы спеть "Песнь о Сергееве-Ценском". На ста языках сто певцов клянутся и ратятся пред скептическою публикою, что г. Сергеев-Ценский -- великий талант, а критики его -- идиоты. Особенно усердствует какой-то г. Милль. Вряд ли Джон Стюарт!
Лично г. Сергеев-Ценский выступает воинственным походом против критики в каком-то загадочном, манифесту подобном интервью по поводу своей повести "Береговое". Редакция "Лебедя" недовольна критикою, "которая, как известно, с изумительным единодушием "раскатала" вышеназванное произведение, не потрудившись расшифровать его и раскрыть читателям всю прелесть его изумительной, единственной в своем роде структуры". С изумительною единственностью в своем роде структуры "Берегового" нельзя не согласиться. Ведь это та самая знаменитая повесть, в которой у героя лицо, -- "как широкая захолустная улица, днем, летом", а у героини -- "как сеть узеньких тупиков и переулков". Но обязанность критики расшифровывать сочинения г. Сергеева-Ценского сомнительна. Человек, желающий быть понятым, прежде всего -- не должен писать шифром. Жил был некогда на свете некий аббат Иоганн Тритгейм, писал свои сочинения шифрами. Так благодарное человечество только четыреста лет спустя по смерти Тритгейма сумело разобрать, что почтенный аббат был не демономан и фокусник, а, напротив, ученый муж чрезвычайно почтенных и положительных по своему времени знаний. Неужели и г. Сергеев-Ценский писал свое "Береговое" не для XX века, а в расчете на публику XXIV или XXV? В таком случае уж хоть бы издавал на пергаменте: нынешняя древесная бумага и типографская краска не в состоянии выдержать столь продолжительного срока. Сборник "Шиповника" разрушится, чернила улетучатся, и погибнет грядущая слава г. Сергеева-Ценского вместе с таинственным шифром его ни за понюх табаку, -- вотще и, яко обре, без шума.
А -- что же? Ведь, пожалуй, и действительно г. Сергеев-Ценский мечтает создать своего рода "музыку будущего" и воскреснуть в XXTV веке на манер Иоганна Тритгейма. На это подозрение наводит меня высказанная им лично решимость -- в настоящем -- остаться без читателей.
Г. Сергеев-Ценский заявляет, что пишет шифром, потому что "уважает рецензентов, своих единственных читателей".
Ну, положим, это кокетство. Вещи г. Сергеева-Ценского читаются не одними рецензентами, у него есть своя публика. Его читают с любопытством и признанием таланта даже те (от них же первый есмь аз), кого искренно злит его манера в каждом слове "вяще изломиться", из каждой фразы показать фокус-покус. Фразистое позерство г. Сергеева-Ценского то бесит, то смешит, а все-таки человек-то он талантливый, и искорка огня Прометеева из него светится.
Но, как о г. Сергееве-Ценском думаем мы, публика, -- это сейчас безразлично. Важно, как думает сам он. Предположим, что он и в самом деле твердо уверен, будто рецензенты -- его единственные читатели.
Перевернув страницу, мы встречаем следующее признание: "Еще два года назад, прямо и косвенно, шестерых петербургских критиков я просил ничего обо мне не писать.
-- Да ведь не ругать же, я хвалить вас буду! -- сказал один критик.
-- Пожалуйста, и не хвалите! -- сказал я и сказал вполне искренно".
Г. Сергеев-Ценский сошелся во взгляде на критику с пресловутым "отцом Леонтием" -- жандармским генералом Л.В. Дубельтом. Тот тоже внушал некогда трепетным журналистам: "Ни порицать, ни одобрять! Правительство в одобрении такой дряни, как ваша братия, не нуждается!.."
Предположим даже, что, несмотря на краткий срок своей литературной карьеры, г. Сергеев-Ценский успел выйти в генералы от беллетристики. Но что ему за охота -- именно в Дубельты?!
К сожалению, критик на "Береговое" я не читал и не знаю, чем рецензенты огорчили г. Сергеева-Ценского. Но -- "какая б ни была вина, ужасно было наказанье". Запрещено рецензентам г. Сергеева-Ценского порицать, запрещено -- хвалить. Какой же тогда расчет рецензентам вообще читать г. Сергеева-Ценского? Зачем? Не станут тогда рецензенты г. Сергеева-Ценского читать!
А между тем "рецензенты -- мои единственные читатели"!
Таким образом, объявляя себя табу для критики, г. Сергеев-Ценский гордо отстраняет от себя своих "единственных читателей" и решается быть нечитаемым вовсе. "Если писатель действительно художник, то он пишет только для себя..." Великолепно! Возвышенно!
Ты -- царь! Живи один: дорогою свободной
Иди, куда тебя влечет свободный ум...
"А если написанное печатает, то для того, чтобы получить деньги!"
Проза справедливая, но -- после первого поэтического "если" -- несколько неожиданная. Рецензенты скептически переглядываются и решительно перестают верить, будто они -- единственные читатели г. Сергеева-Ценского. Сидит у него в кармане какой-то запасной читатель!.. ох, сидит!
Сидит, внимает, понимать не понимает, но -- назвался груздем, полезай в кузов! -- делает растроганное лицо и говорит, обращаясь к своей жене:
-- Жинка! то, что поют школяры, должно быть, очень разумное; вынеси им сала и чего-нибудь такого, что у нас есть.
То бишь! Это -- из "Вия"!..
* * *
Г. Сергеев-Ценский хорошо знает, где зарыта коварная собака, злостно съевшая успех "Берегового". Виноваты... большевики и меньшевики! Ни больше ни меньше! Excusez du peu! {Ни больше ни меньше! (фр.).}
-- Не сказать ли просто и честно: "А судьи кто?" Мне сказали как-то по секрету: "Знаете ли, -- вами большевики недовольны... Вы бы этак, того..." Прошло несколько времени, -- мне сказали: "А вами, знаете ли, меньшевики недовольны... Вы бы как-нибудь этак..." И хотя я совсем нетвердо знаю, чем отличается большевик от меньшевика, -- пусть мне простят они эту безграмотность, -- я увидел: "Вот они, судьи".
Был на Руси оперный тенор П-нский, хороший голос, но недоучка. Из военных фельдшеров и парень добродушный, но страшный юдофоб. Вот выходит он как-то раз в "Жизни за царя":
Эх, когда же с поля чести...
Да как сорвется на верхней ноте! Плюнул и говорит в публику:
-- Слышали, господа публика? Вот что жиды со мною делают!!!
Г. Сергеев-Ценский в "Береговом" не рассчитал диапазона и сорвался на верхней ноте... Вот что с г. Сергеевым-Ценским большевики и меньшевики делают!
Г. Сергеев-Ценский просит политические партии избавить его от опеки... Думаю, что политическим партиям следует исполнить просьбу г. Сергеева-Ценского. "Кума с воза -- коню легче". Еще куда ни шло, если бы политические партии, отложив прочие, менее серьезные дела свои, опекали г. Сергеева-Ценского добросовестно, пристально, солидно. А то ведь -- разбрасываются, двоятся, политику делают, а г. Сергееву-Ценскому, по горькой жалобе его, уделяют время только "мельком, за обедом, между жареным гусем и компотом". Нехорошо. В особенности если принять жалобу г. Сергеева-Ценского в буквальной последовательности -- от гуся к опеке. Поди, за гуся-то ныне на рынке надо дать мало-мало три рублика? Часто ли такая драгоценная птица попадает на стол журналиста, притом из категории разоренных административными штрафами большевиков и меньшевиков?
* * *
Итак, цель, смысл и "направление" птицы "Лебедь" определены. "Лебедь" кричит, если не под редакцией, то под эгидой г. Сергеева-Ценского, в пику большевикам и меньшевикам, и вообще всем партийным литераторам, якобы захватившим в руки свои российскую критику.
Уж не знаю, кого из обидчиков г. Сергеева-Ценского должны ужалить и облить ядом все эти змеиные аллегории -- большевиков ли с г. Лениным или меньшевиков с г. Плехановым. Но очевидно, что, -- как пел некогда г. Минский, -- "в душе поэта спят драконы"!!!
Минский пел, а старик Минаев комментировал:
В душе у Минского для пугал
Сдается угол!
Господи, как, однако, давно все это было!
* * *
Помимо ламентаций г. Сергеева-Ценского на бичи и скорпионы, достающиеся ему по интригам большевиков и меньшевиков, любопытного в "Лебеде" мало. Какой-то г. С.Н. весьма укоряет какого-то г. Шемшурина за его старания -- "уличить г. Брюсова в массе погрешностей против российской грамматики и синтаксиса (sic!). С усердием молодого прокурора автор на 140 страницах доказывает преступное отношение В. Брюсова к упомянутым наукам..." Открытие "Лебедем" синтаксиса, как науки, отдельной от грамматики, тем более знаменательно, что оно украшает собою критический отдел.
"О, сэр! -- воскликнул однажды Самуэль Уэллер, укоряя кого-то за ошибку в счете, -- какое бы это было для вас несчастье, если бы вы должны были зарабатывать хлеб свой преподаванием арифметики!"
Нельзя не порадоваться и за г. С.Н., что его пропитание зависит не от грамматики, но от критического отдела журнала "Лебедь". Грамматика уморила бы его голодом.
* * *
Стихи "Лебедя" смущали меня многими странностями до тех пор, пока тот же г. С.Н. не дал ключа к ним категорическим заявлением: "Если г. Шемшурин думает, что поэт обязан в своих произведениях давать примеры для грамматик, то это большое заблуждение".
Есть хорошее правило: не бери у другого того, чего ты при случае сам не в состоянии ему дать. Поэты "Лебедя" это правило соблюдают свято. Чувствуя себя необязанными давать примеры для грамматик, они и сами грамматическими примерами не пользуются. В особенности, честен и независим в этом отношении Сергей Городецкий...
Ведь ты видала
Все тело вала,
Лицо и грудь.
Но видеть мало:
Когда удала,
Ты в нем побудь.
И т.д.
Впрочем, произведение это уже облетело все газеты и легло спать в копилку российских курьезов. Вот -- если бы купон-то по русским займам из этой копилки платить!
Исключением является поэт В. Башкин. Его стихи, наоборот, отличаются как будто уж и слишком строгою грамматическою выдержкою. Я даже позволю себе усомниться, точно ли они написаны "На первом курсе", а не "В первом классе": до такой степени свежи в них воспоминания о "примерах на простое предложение":
Небеса рябятся стаей мелких тучек.
Реалист в очках идет с тяжелым ранцем.
У калитки в сад дежурит подпоручик.
Сапоги его блестят веселым глянцем.
Шум весенний раздается дробью звонкой.
Льет из труб. Водой наполнены все кадки.
По проспекту мимо сада едет конка.
Гимназистки дружно жмутся на площадке.
И т.д.
Сомнительно, чтобы эти рифмованные строчки годились на что-либо иное, но в качестве примеров для грамматик они чрезвычайно удобны. Как этимологическим, так и синтаксическим разбором их не затруднился бы, вероятно, даже враждующий с грамматикою критик "Лебедя". Кто? Гимназистки. Что делают? Жмутся. Где? На площадке. Как? Дружно... Очень хорошо!
* * *
Отделом ребусов в "Лебеде" заведует г. Дим. Крачковский -- и, надо ему отдать справедливость, составляет их мастерски.
При всей скудости своих денежных средств я готов уплатить двадцать франков тому, кто в состоянии удовлетворительно объяснить мне, что означает статья его "Дорогой журнал". Ибо -- человек я, хотя и бедный, но понимать люблю.
Чувствую, будто что-то о "Весах", Бальмонте, Валерии Брюсове, "Огненном Ангеле"... Но что именно? что? что?
"Капитан, -- вы удивительный капитан... Застывший в своей огненности поэт... Взвивающийся змей... Голиаф-Русская Венера... Дюссельдорфская крепость... Капитан, -- вы удивительный капитан..."
Если знать шифр этого ребуса, он, может быть, и умен, и интересен. Но без расшифровки -- совсем декламация из "Кухни ведьмы" в "Фаусте"...
Was sagt sie uns fuer Unsinn vor?
Es wird mir gleich der Kopf zerbrechen.
Mich duenkt, ich hoer' ein ganzes Chor
Von hunderttausend Narren sprechen!.. *
* Что за чепуху она нам подсказывает?
У меня сразу раскалывается голова.
Мне кажется я слышу целый хор
Заговоривших ста тысяч дураков!.. (нем.)
Читаешь и опять чувствуешь себя в положении сконфуженного казака из "Вия":
-- Жинко! то, что поют школяры, должно быть, очень разумное, вынеси им сала и чего-нибудь такого, что у нас есть.
* * *
Смешно-то, смешно все это... А как будто и страшновато немного.
Гримасы, гримасы, гримасы...
Андреевский Тюха, брат "Саввы", боялся, что он когда-нибудь увидит такую потешную рожу, что умрет от смеха.
Сдается, что -- усердием этакого "модернизма" -- не миновать русскому читателю жалкого жребия горемычного Тюхи.
И уж очень жаль, что привычкою к гримасам может издергаться, если уже не издергалось, в постоянную маску нервного тика настолько интересное и талантливое лицо, как у г. Сергеева-Ценского.
II ГАДИНА
Жил-был поручик Бабаев. И совершил он нижеследующие подвиги:
1) Изменнически подстрелил во время игры в "кукушку" своего товарища, старого капитана Селенгинского, ни в чем пред ним неповинного.
2) Во время погрома ни за что ни про что зарубил шашкою сумасшедшего еврея.
3) Будучи командирован в карательную экспедицию перепорол целую деревню.
4) Расстрелял какого-то пильщика, случайно замотавшегося между баррикадами и к ним совершенно не причастного.
5) Расстрелял своею властью, не только не имея на то прав, но даже и не будучи никем к тому побуждаем, троих взятых на баррикадах революционеров.
Это -- главнейшие деяния поручика Бабаева. В промежутках он кривляется в амурных позах то перед сею дамою, то перед оною, награждает ребенком жалкую некрасивую жену псаломщика, болеет венерическою болезнью, весьма интересуется так называемою "некрофилией", дразнит тяжелобольного товарища, им же предательски раненного, и т.п., и т.п.
Полагаю, что, даже не вникая во второстепенные подробности, уже пяти перечисленных главных пунктов "обвинительного акта совершенно достаточно, чтобы читатель закрыл жизнеописание поручика Бабаева с совершенно определенным впечатлением:
-- Какая гадина!
Биограф поручика Бабаева г. Сергеев-Ценский -- другого мнения. Он посвятил триста страниц весьма убористой печати тончайшему анализу демонической натуры поручика Бабаева, выводящей его из ведения этики и психологии обыкновенных смертных. Настолько, что, когда поручика Бабаева за творимые им мерзости пристрелила "бледная девочка в коричневом платье", то и в больнице, на смертном одре своем, он удостоивается личного свидания и бредовой полемики с таинственным Огромным.
Некоторый мудрец проповедовал птенцам своим всемогущество Аллахово.
-- Батюшка! -- возразил один из слушателей, -- конечно, Аллах всемогущ, но козырного туза покрыть и Он не может.
Проповедник посмотрел с сожалением и отвечал:
-- Да Он с тобою, скотиною, и играть-то не сядет.
Боюсь, что этот убийственный ответ приходится, как по Сеньке шапка, аккурат по мерке и поручику Бабаеву, когда г. Сергеев-Ценский ставит его в "бесстенном" лицом к лицу с Огромным.
А если бы Огромный удостоил "сесть играть" с поручиком Бабаевым, ему пришлось бы начать с "редакционной поправки":
-- Любезный мой! Зачем ты врешь даже после смерти? Вовсе ты не мною болел, но, -- даже покровитель твой, г. Сергеев-Ценский свидетельствует, -- непристойною болезнью.
Есть веселая пьеса "В горах Кавказа", где одно из действующих лиц -- Прапорщик с роковым взглядом. Покуда я читал роман г. Сергеева-Ценского, несколько раз приходила мне в голову мысль: "А ведь прапорщик-то, по-видимому, выслужился в поручики. Это -- он!"
Как сатирическая фигура, Бабаев был бы превосходен. Это -- неистощимый поток самодовольно-страдальческого фразерства, самолюбования в печоринстве пошлейшего тона и низменной мещанской выдумки, мишурной болтовни, с челом, нахмуренным значительно и скорбно, и неугомонного трагического лганья, которое стало его второю натурою и уже, так сказать, органически, вольно и невольно, прет из каждой поры существа его. Если бы Грушницкий дожил до времен "мистического анархизма", он говорил бы как Бабаев и писал бы как г. Сергеев-Ценский: со звуком! Тени не только Марлинского, но даже Каменского и автора повести "Пинна" могут считать себя отомщенными. Законодательство Белинского рухнуло. Фигуры, прогнанные им из литературы в посмешище, возвращаются, как перелинявшие боги: с теми же манерами, идеями, языком, только гораздо смелее, развязнее, с большею готовностью к "неглиже с отвагою" и с усовершенствованием в неограниченной растяжимости дурного тона. Семидесятилетняя школа трезвого реализма пригодилась этим Спиридонам-поворотам лишь настолько, чтобы черпать из нее разрешение на грубые образы и крупные слова, которых старинная аристократическая романтика чопорно избегала. Больше господа Марлинские, Каменские и авторы "Пинны", как бы они ни назывались в нынешних своих перевоплощениях, ничему не научились и, подобно Бурбонам, ничего не забыли. Словно не было ни Пушкина, ни Гоголя, ни Тургенева, ни Достоевского, ни Льва Толстого, ни Глеба Успенского, ни Антона Чехова. Так, сразу: вчера -- Марлинский, Каменский и "Пинна", сегодня--г. Сергеев-Ценский и "Бабаев".
Хочет человек сказать: "Часы пробили три".
Говорит:
-- В это время на стене кто-то равнодушный и скучный выполз из могилы времени и глухо отсчитал: "Раз, два, три..." Потом опять уполз в могилу.
Хочет человек сказать, что его утомил стук маятника. Говорит:
"Старели движения вечеров и на глазах костенели, как судороги утопающих".
"Разговор начал томиться, и смех, как Клеопатрина жемчужина, растаял в бокалах".
Рука "казалась застенчивой, как красная деревенская девка, которая, фыркая и конфузясь, прячется в приподнятый фартук".
"Ветер унывно прогремел по полю, вея помин юной покойницы".
"Солнце село на верхние сучья дубов и качалось, как акробат".
"Мысль засветилась сквозь лицо, точно была ночь, и лицо было фонарь из бумаги, а в нем, как свечка, эта мысль".
Должен оговориться: из приведенных цитат две заимствованы не у г. Сергеева-Ценского, но -- одна у самого Марлинского, другая из повести под Марлинского, жестоко высмеянной В.Г. Белинским. Но, если читатель не знает этих двух фраз подлинно, то вряд ли ему удастся выделить их из общей трескотни вычур словесных, которые автор "Бабаева" почитает образною речью, но старая эстетика трезвого художественного реализма безжалостно обозвала бы праздною болтовнёю посредством "фигур и тропов".
Но и это, в конце концов, не столь уж важно. Автор -- хозяин своему перу, и г. Сергеева-Ценского личное дело, каким путем и вослед кому пустить его по бумаге. Кому нравится арбуз, а кому свиной хрящик. В этом отношении Тредиаковский равноправен с Шекспиром. Если г. Сергееву-Ценскому приятно и угодно изъясняться языком Марлинского, мы можем вчуже удивляться его вкусу, для XX века немножко как будто даже и патологическому, но никто не вправе быть ему указчиком: пиши так-то, а не этак-то. Не любо -- не читай, твоя воля, а писать, как ему любо, его, г. Сергеева-Ценского, воля.
Но вот в чем закавыка. Подобно образцу своему, Марлинскому, г. Сергеев-Ценский писатель талантливый, а, следовательно, заманчивый. В том же самом "Бабаеве" разбросаны эпизоды редкой художественной правды, которых не может не признать даже заклятый враг вычурной манеры, в какой они г. Сергеевым-Ценским повествуются. Например, весь большой эпизод под заголовком "Одна душа". Блестяще написана фигура денщика Гудкова, живые люди -- многие из офицерства. Уже одно то сопоставление, что г. Сергеев-Ценский, взявшись за офицерскую среду провинциального полка после купринского "Поединка", умеет остаться самостоятельным и нескучным, свидетельствует, что мы имеем дело с художником сильным. Манерность манерностью, а талант талантом. Кто манернее Бальмонта? А между тем, не зная, не изучая Бальмонта -- по крайней мере в "Будем, как солнце" -- не вникая в его щебечущие глубины и наивные наития -- разве можно сейчас говорить с весом и правом о ходе и уровне русской поэзии, о совершениях и горизонтах русской художественной мысли? Так что не в манерности художника штука, но в том -- ставит ли талант его позади своей манерности нечто такое, ради чего читателю стоит манерности этой подчиняться и проникать сквозь нее к основному смыслу творения? Продираться сквозь колючие дебри очарованного леса -- не худое дело, когда имеешь впереди обещание, что найдешь терем Спящей красавицы. В противном случае, -- только напрасная трата времени, сил и порча платья!
И вот тут-то приходится с сожалением повторить сказанное уже в начале этой заметки. Идти сквозь очарованный лес г. Сергеева-Ценского тяжело, сбивчиво и трудно, а вместо награды за подвиг чтения, получаешь в конце концов -- гадину.
Плачущий крокодил -- вот кто в полноте существа своего этот "интересный" поручик Бабаев, к которому г. Сергеев-Ценский старается привлечь не только внимание, но и симпатию почтеннейшей публики. Есть у Некрасова стихи о русском покаянном пафосе:
На миллион согрета,
На миллиарды тоскует, --
То-то святая душа!
Поручик Бабаев -- тоже из ряда святых душ, тоскующих по каждой им совершенной мерзости впредь до возможности -- по добровольному любопытству или властному предписанию -- совершить новую, злейшую паче прежних. Если по языку и пристрастию к блеску аффектации поручик Бабаев -- прямой потомок Грушницкого и бурнопламенных офицеров школы Марлинского, которую Лермонтов Грушницким пародировал, то по неисправимым мелким злобам своим, по жиденькой натурке, по сознательному бессилию и кокетливой лени на противление своей собственной, извнутри и извне испакощенной, воле, он--ближайший родственник тому скорпиону-импотенту, о котором Достоевский рассказал нам в "Записках из подполья". Сердит, да не силен, а охота на силу большая. В демоны и сверхчеловеки, как его ни растаращивай, Бабаеву не выйти, -- ну а по мелочам и в пределах малой ответственности или безответственности полной намерзить весьма в состоянии. И мерзит. И после каждой мерзости -- крокодиловы слезы. Да такие, что даже выпоротые Бабаевым мужики жалеют:
-- Барин! Голубь наш сизый! Убивается как... Ничего! Слышь ты, -- ничего! Мы стерпим...
Аза две страницы перед тем покаянный поручик утонченно, с специальным надругательством, драл баб, любуясь, как "визгливо взвивалось тонкое и красное над мясистым белым".
"Тащили новых и новых.
Было как в мясной лавке, -- голые туши и кровь... и крики.
Но не противно было Бабаеву. Было душно, и в голове стучало и висло.
-- Щепок из вас нащеплю, щепок, скоты! -- кричал он, наклоняясь.
По лицу бродили пятна. И револьвер в руке был зажат так мертво и цепко, точно железный наконечник руки из семи свитых смертей".
Рука с железным наконечником из семи свитых смертей! Страшно.
"Мойка! вырвись из берегов твоих, разлейся катаклизмом, затопи это человечество, взбурись океаном, соединись с вечным морем и на волнах твоих унеси меня туда! туда! туда?!!?!!!"
Впрочем, последний блистательный образец высокого романтического штиля уже опять не из г. Сергеева-Ценского: это вопит допотопный Энский, герой много читавшегося когда-то прадедами нашими романа "Искатель сильных ощущений" (Каменского). Белинский, разбирая роман этот, принял было его за пародию на Марлинского.
В русской художественной литературе немного сцен, более противных, чем истерика Бабаева в вагоне, когда он после экзекуции едет с высеченными мужиками. Оказывается, порол-то крестьян Бабаев не просто, но с высшею идеей:
"-- Я вас бил, да, бил! Я из вас искру хотел выбить, как из кремня огниво, и не выбил искры, землееды! мешки мякинные! Когда я собаку свою бью, она мне руки кусает, и я ее уважаю за это: самолюбивого зверя я уважаю, а скота -- нет... нет!.. Вы свою жизнь, проклятые, спасали? Избы свои тухлые спасали, будь вы прокляты? Что вы спасли? Душу, что ли? Нет ее у вас, души. У скотов нет души,-- пар! Это вам попы наврали, что у вас душа! Нет у вас души: черви съели!"
"Однако, тятенька, довольно бы уж этих куплиментов-то слушать", -- восклицает, внимая подобной же речи, Петр Семибратов из "Леса". Бабаев имел счастие попасть на более спокойных слушателей. "Отовсюду на Бабаева глядели, придвигаясь, как глядят на уличную драку, на акробата, на шарманщика в праздничный день". Бабаев глубоко возмущен столь слабыми результатами своего красноречия и "закричал исступленно:
-- Да вы понимаете, что я говорю, черти?! Вы понимаете, что не я вас бил, а вы меня били? Я ведь сам в селе вырос, с ребятами лягушек гонял, пескарей ловил, а! Куда они делись! Кто из них душу выбил? Человеческого достоинства в вас нет, достоинства, -- понимаешь?"
-- Барин! у тебя на боку висит отпущенная шашка. В кобуре -- железный наконечник руки с семью свитыми смертями. В соседнем вагоне -- шестьдесят винтовок, готовых стрелять по первой твоей команде... Как же после всего того ты желаешь, чтобы мы с тобою о человеческом достоинстве своем состязались? Мало, что ли, с утра пороты твоею милостью? Ты приди к нам вровнях, тогда и узнаешь, есть ли в нас человеческое достоинство и кто из нас душу выбил. А покуда, чем орать-то с ротою за плечами, посмотрелся бы хоть в зеркало: может быть, оно тебе что-нибудь и скажет...
К сожалению, такой естественной и прямой отповеди на свои выкрики Бабаев не получает. Г. Сергеев-Ценский спасает своего любимца от беспощадного ответа, которого он заслуживает, и, снимая шляпу, как антрепренер уличного представления, требует от зрителей участия к своему страждущему герою-секутору, -- по крайней мере, такого же, как оказывают поручику смущенные его истерикою мужики. За что? Виктор Гюго во время оно требовал симпатии к Гану Исландцу, Лукреции Борджиа, Трибуле и пр. во имя тех немногих искр глубокой человечности, которая успела сохраниться в беспредельном ужасе этих больших темных душ, чтобы в роковой части испытания вспыхнуть прекрасным и благородным пламенем. Но в поручике Бабаеве нет таких искр. Нет Магдалины, умеющей грешить, умеющей и каяться. Нет Власа некрасовского. Нет Раскольникова, ни даже Ивана Карамазова. Нет ни величия греха, ни величия совести, делающей грех неповторным грозным судом между личностью и обществом. А просто -- опять-таки:
На миллион согреша,
На миллиарды тоскует, --
То-то святая душа!
Вчера по приказанию перепорол целое село, а тяжелое впечатление -- избыл истерикою с красноречием. Завтра -- палит, как автомат, по революционерам, а над трупами собственного рукоделия опять истерически нервничает:
-- Бога нового искали, за то и убиты. Это -- святые Божьи.
И -- две минуты спустя, сперва бьет "из собственных рук", а потом неповинно расстреливает пильщика, пред которым только что кривлялся своими эффектными фразами, точно провокатор-доброволец. И еще расстрелы, и еще выстрелы, и опять фразы, и опять истерические позы с конвульсиями самолюбования. Единственным смягчающим вину обстоятельством для этого кровавого пошляка была бы возможность определить его как неврастеника в последней степени недуга, почти уже готового в сумасшедший дом, "на цепуру". Задерживающие центры не работают, -- ну, мысль и воля и запрыгали, как мячики, и -- "мальчики кровавые в глазах". В таком случае "Бабаева" можно было бы понимать просто как патологическую картину известного душевного недуга -- очень подробную и, во многих наблюдениях, верную и ценную. Но, к сожалению, г. Сергеев-Ценский на такой компромисс творчества с правдоподобием житейским решительно не согласен и прочно стоит на том, что поручик Бабаев обретается в трезвом уме и твердой памяти до рокового момента, когда пристрелила его "девочка с робкою косою, в коричневом платье".
Очень сильный в физиологическом наблюдении, г. Сергеев-Ценский часто, сквозь фразистый флер своей марлинщины, дает нечаянно прощупать в Бабаеве что-нибудь такое ужасное по общежитейской ничтожности, что потом, как вдумаешься, только руками разводишь в недоумении: "Да что же за охота автору после таких осведомлении, еще носиться со своею гадиною и втирать очки публике, выдавая плачущего крокодила за какого-то мундирного Гамлета?"
Особенно ярко назревает антипатичное впечатление низменного скотства, которое вам хотят выдать за трагедию, в эпизоде "Проталина", где мы встречаем поручика Бабаева тоскующим над жертвами черносотенного погрома -- с тем, чтобы в конце главы зверски зарубить первого встречного еврея, да еще заведомо сумасшедшего!
Во время погрома поручик болеет какою-то "венерою". Г. Сергеев-Ценский безжалостно откровенничает, как это условие отразилось на преступлении Бабаева:
"Бабаев догнал еврея и, догнав, почувствовал, что он болен, вспомнил противное скользкое тело той женщины и подумал гадливо: "Она тоже была жидовка". Он не знал, кто она была, даже не помнил ясно лица, помнил только проклятое природою дряблое тело и противный смех, -- но было почему-то нужно думать так, как думал он: "Она была тоже жидовка".
Ну, и -- рр-раз!"
И по обыкновению -- сейчас же крокодилов плач:
"Он смотрел на тело у своих ног, и хотелось плакать, но руки его, волнистые, тряские, независимо от того, что ему хотелось, об это самое тело вытерли шашку и спрятали ее в ножны... Ноги дрожали, и шаги были, как у пьяного, но он уже не чувствовал, что болен".
Полагаю, что для характеристики плачущего крокодила двух эпизодов этих достаточно. Теперь вступает в очередь начальный первый вопрос: зачем же гадину сию г. Сергеев-Ценский в перл творения возводит и в качестве такового вывозит на книжную ярмарку?
Мы видели, что это не обличение и не сатира.
Мы видели, что это не "человеческий документ", печатаемый как художественная иллюстрация известного типа неврастении.
Социально-дидактических целей г. Сергеев-Ценский избегает в творчестве своем, как злейшей ереси. Сам еще не так давно объявлял о том urbi et orbi {Городу (Риму) и миру (лат), в знач.: на весь мир, всем (объявлять, разглашать).} в "Лебеде".
Что же остается? Чистое художество? Искусство для искусства? Равнодушная всеприродная любовь, одинаково тщательная в творчестве тела Фрины и вонючей железы у хорька? Просто предлагают нам мастерски описанный зоологический вид?
Но для творчества an und für sich {Сам по себе и для себя (нем.).} г. Сергеев-Ценский слишком мало внук Гончарова и слишком много -- внучатый племянник, что ли, Достоевского. Объективизмом в романе даже не пахнет. Автор ходит по пятам своего героя, как добросовестный и ревностный адвокат, и -- чем пакостнее аттестует себя человеческая гадина, тем усерднее распинается г. Сергеев-Ценский, чтобы читатель расчувствовался и ее, гадину, пожалел. В "Проталине" тепло и участливо звучат только строки, должные изображать внутренние надломы поручика Бабаева Ужасы, которых он свидетель, передаются с протокольным холодом профессионального репортажа, облеченного, -- чтобы быть сильным, -- в риторику трескучих слов и "эксцентрических" отступлений.
"Неизвестно, как трещали черепа красных под тяжелыми дубинами плотников и молотками каменотесов. Как арбузы? Или как ящики с чаем, попавшие под колеса? Пахла ли резеда, обрызганная мозгом и кровью?"
Есть разряд "литературно" чувствующих людей, которые и во время светопреставления будут заботиться главным образом о том: замечают ли окружающие покойники, как тонко и подробно они ощущают разнообразный ужас минуты и как непохоже на других содрогаются и отчетливо трепещут. Холодная сознательность этого трагикомического кокетства способна к самодовольным увлечениям и в них порождает иногда поразительные бестактности, в которые никогда не впадет, даже грубейшею ошибкою своею, наивная и непредумышленная искренность. По только что приведенной выдержке легко видеть, что в бестактностях такого рода г. Сергеев-Ценский плавает как рыба в воде, даже их не замечая. И часто, часто так на страницах "Бабаева". Намыслит автор по плану окатить читателя потоком сложно рассчитанных и ловко подобранных впечатлений и думает: "Вот-то ошпарю кипятком!" Глядь,-- ан, читателя, наоборот, коробит от холода: пламенные слова застыли в морозе художественного безучастия. Да так круто застыли, что уж лучше бы их не начинать, а то -- людей неловко. Как в старой сказке: надо бы пожелать -- "канун да ладан", а язык сболтнул -- "носить вам не переносить, таскать вам не перетаскать". Разве можно верить в серьезность и искренность чувства, которое в минуту стихийного ужаса подыскивает литературные созвучия к треску черепов? А то вот еще: "Сердце услышали ногти пальцев. Но мысли ковали сеть из каленого железа".
Это -- самоанализ убийцы над прахом жертвы. Весьма красноречиво, но, по-моему, в конце пышной фразы не достает повелительного восклицания:
-- Кроме!
Помните "Три года" А. П. Чехова и в них Ивана Васильевича Початкина, который "обыкновенные слова употреблял не в том значении, какое они имеют"? А в пояснение -- "протягивал вперед руку и произносил: "Кроме!.." И удивительнее всего было то, что его отлично понимали..." Увы! В дебрях "Бабаева" потребность в чудодейственном "кроме" ощущаешь на каждой странице.
Я не буду останавливаться на любовных эпизодах "Бабаева". Их шесть, и в большинстве они правдивы или, по крайней мере, вероятны, а один из них -- "Одна душа" -- написан и психологически глубоко, и артистически сильно. Совсем хорошая вещь, блестящий этюд. Тут даже и марлинщина почти не звучит, и "кроме" к разгадке словесных ребусов реже требуется. Но содержание всех шести эпизодов одинаково обдает холодом той типической нравственной и, в значительной степени, телесной импотенции, которая так характерна для интеллигентного нытика наших времен, для неврастенического буржуа. Страсть бессильно и трусливо мечется около порядочной и интересной женщины, а разрешается -- у жалкой уличной проститутки. Тонких и возвышенных разговоров о глубинах любви -- не увезти на десяти возах, а расплачиваться за накопленные изящества чувств беременностью приходится некрасивой, смиренной псаломщице. Если бы г. Сергеев-Ценский писал сатиру, то эти черты были бы убийственно, дьявольски кстати. Но ведь мы -- в фимиаме апологии! Столкновение извинительного замысла с правдою, наплывающею из художественного инстинкта, порождает в этой части "Бабаева" много курьезов и трагикомических qui pro quo {Этот вместо того, один вместо другого (лат.).}. В качестве полового неврастеника, Бабаев, конечно, большинство вопросов, жизнью посылаемых навстречу, пропускает чрез мечты и мысли неудовлетворенного самца. Попал к социалистам, -- "а скажите, когда начнется новая жизнь, некрасивых людей будут любить женщины?" Узнал о некрофилическом преступлении,-- сейчас же в умишке примерка: "Могу ли я?.."
Веселый капитан Селенгинский говорит поручику Бабаеву:
-- Душа моя! Вы думаете, что вы -- брюнет? Вы даже вовсе и не блондин! Вы сволочь!
Пять минут спустя Бабаев изменнически подстрелил его во время игры в "кукушку".
"Крестьянин ахнуть не успел, как на него медведь насел!" -- сказал бы при сем удобном случае довольно близкий родственник Бабаева, роковой поручик Соленый из чеховских "Трех сестер".
Г. Сергеев-Ценский употребил невероятные усилия (даже Огромного побеспокоил!), чтобы оправдать своего любимца от нареканий Селенгинского и доказать, что Бабаев -- не сволочь, но самый настоящий брюнет. Однако мыть негра до бела -- неблагодарная задача. Закрываешь роман с непоколебимым убеждением: "Капитан Селенгинский -- человек дикий и грубый, но -- прав".
ПРИМЕЧАНИЯ
I. "Лебедь"
Печ. по изд.: Амфитеатров А. Заметы сердца. М., 1909.
С. 77. Сергеев-Ценский Сергей Николаевич (наст. фам. Сергеев; 1875--1958) -- прозаик, драматург, поэт, публицист.
"Лебедь" (М., 1908--1909) -- журнал литературы и искусства; редактор-издатель С. А. Поперек. Редакционный совет возглавляли С.Н. Сергеев-Ценский и Д.Н. Крачковский. Амфитеатров прочитал No 1 и 2 журнала "Лебедь" за 1908 г., в которых центральное место занимали материалы о повести Сергеева-Ценского "Береговое" (1908) -- "О "Береговом". Беседа с Сергеевым-Ценским" (No 1) и "Открытое письмо журналу "Весы" Сергеева-Ценского" (No 2).
С. 77. "Весы" (1904--1909) -- журнал, издававшийся Сергеем Александровичем Поляковым (1874--1942), пайщиком семейной Знаменской мануфактуры, меценатом, библиофилом, переводчиком (с семи языков), владельцем московского издательства "Скорпион" (1900--1916). В "Весах" ведущим автором (в 1904--1905 гг. около 140 его публикаций) и фактическим руководителем был В.Я. Брюсов, сделавший журнал главным изданием русских символистов. Его ближайшими сотрудниками стали А. Белый, Вяч. И. Иванов, К. Д. Бальмонт, М. А. Волошин.
С. 78. ...мексиканские измышления К.Д. Бальмонта...-- В 1905 г. Бальмонт совершил путешествие в Мексику и Калифорнию. Его путевые очерки и вольные переложения индейских космогонических мифов и преданий составили книгу "Змеиные цветы" (М., 1910).
Брюсов Валерий Яковлевич (1873--1924) -- поэт, прозаик, драматург, критик, литературовед, переводчик, литературно-общественный деятель; один из вождей и теоретиков русского символизма. Руководитель ведущих органов символистов -- издательства "Скорпион" и журнала "Весы".
"Последние письма Якопо Фриса" -- ошибка в названии романа "Последние письма Якопо Ортиса" (1798) итальянского поэта, прозаика, филолога Уго Фосколо (наст. имя Никколо; 1778--1827).
С. 79. ...не то критик Волынский, не то кто-то из горбуновских купцов.-- Аким Львович Волынский (наст. имя и фам. Хаим Лейбович Флексер; 1861--1926) -- литературный и балетный критик, историк и теоретик искусства. Ведущий сотрудник журнала "Русский вестник", который в 1890-е гг. стал благодаря ему первой трибуной русского литературного модерна. Автор вызвавших полемику книг "Русские критики" (1896), "Н.С. Лесков" (1898; первая монография о писателе), "Леонардо да Винчи" (1900). И.Ф. Горбунов -- см. примеч. к с. 46.
С. 79. "Вечер" (Образование. 1908. No 2) -- рассказ прозаика и драматурга Николая Фридриховича Олигера (1882--1919).
...в покойном "Образовании" покойного Острогорского...-- Педагог Александр Яковлевич Острогорский (1868--1908) был редактором журнала "Образование" до No 7 за 1908 г. После его кончины издание перешло в руки И.М. Василевского.
С. 80. Саго (малайск.) -- крахмал из саговых пальм, считающийся полезным питательным веществом для детей и выздоравливающих.
...какой-то г. Милль.-- Вероятно, Казимир Ромуальдович Милль (1878--?), прозаик, поэт, публицист.
Вряд ли Джон Стюарт!-- Джон Стюарт Милль (1806--1873) -- английский философ и экономист, идеолог либерализма.
Аббат Иоганн Тритгейм (Тритемий; наст. фам. Хейденберг; 1462--1516) -- немецкий богослов и историк. Автор историко-литературных книг "О церковных писателях", "О светочах, или О знаменитых мужах Германии", "О знаменитых мужах ордена св. Бенедикта".
С. 82. Дубельт Леонтий Васильевич (1792--1862) -- генерал от кавалерии, начальник корпуса жандармов (с 1835 г.) и одновременно в 1839--1856 гг. управляющий III отделением его императорского величества канцелярии.
Ты -- царь! Живи один...-- Из стихотворения Пушкина "Поэту" (1830).
С. 83. "Вий" -- повесть Гоголя.
С. 84. Ленин Владимир Ильич (наст. фам. Ульянов; 1870--1924) -- мыслитель, революционер, политический деятель.
Плеханов Георгий Валентинович (1856--1918) -- политический деятель, философ, теоретик марксизма.
Минский Николай Максимович (наст. фам. Виленкин; 1855-- 1937) --поэт, публицист, философ, драматург, переводчик. Инициатор (вместе с Мережковским, Гиппиус и Розановым) Религиозно-философских собраний (СПб., 1901--1903) и соредактор журнала "Новый путь" (1903--1904). Автор книги "При свете совести: Мысли и мечты о цели жизни" (СПб., 1890), вызвавшей полемику. С 1914 г.-- в эмиграции.
С. 85. Городецкий Сергей Митрофанович (1884--1967) -- поэт, прозаик, драматург, переводчик.
С. 86. Башкин Василий Васильевич (1880--1909) -- поэт, прозаик.
С. 87. Крачковский Дмитрий Николаевич (1882--1934) -- прозаик. С 1918 г.-- в эмиграции в Праге.
Голиаф -- филистимлянский воин-великан, которого победил Давид (1-я Книга Царств).
"Кухня ведьмы" -- в этой сцене из первой части трагедии Гёте "Фауст" Мефистофель угощает Фауста ведьминым зельем.
С. 88. Тюха (Антон Тропинин) -- персонаж драмы Л.Н. Андреева "Савва" (1906), брат главного героя.
II. Гадина
С. 88. Поручик Бабаев -- главный герой одноименной повести Сергеева-Ценского (1908).
С. 90. Грушницкий -- персонаж романа Лермонтова "Герой нашего времени".
Марлинский -- псевдоним Александра Александровича Бестужева(1797--1837), прозаика, поэта, критика; одного из наиболее активных членов Северного общества декабристов.
Каменский Павел Павлович (1812, по др. сведениям 1810--1871) -- прозаик, драматург, художественный критик.
С. 91. Спиридон-поворот (солнцеворот) -- день 12(25) декабря, в который отмечается память епископа Тримифунтского, чудотворца Спиридона (ум. 348). По народным приметам, в этот день "солнце на лето, зима на мороз".
Бурбоны -- королевская династия во Франции (в 1589--1792, 1814--1830 гг.), в Испании и в Королевстве обеих Сицилии.
Клеопатра (69--30 до н.э.) -- царица Египта, ставшая любовницей римского императора Юлия Цезаря, а после его убийства -- полководца и консула Марка Антония.
С. 92....из повести под Марлинского, жестоко высмеянной ВТ. Белинским.-- Имеются в виду отрывок из романа П.П. Каменского "Письма Энского к одному из своих приятелей в Петербурге" и рецензия Белинского на сборник Каменского "Повести и рассказы" в журнале "Московский наблюдатель" (1838. Ч. XVII. Кн. 1). Критик пишет: "Главное, что хуже всего в "Повестях и рассказах" г. Каменского, это его страстная охота быть вторым Марлинским".
С. 92. "Поединок" (1905) -- повесть А.И. Куприна.
"Будем, как солнце" (1903) -- сборник стихов К.Д. Бальмонта.
С. 94...."Искатель сильных ощущений"... Белинский, разбирая роман этот...-- Имеются в виду сатирический роман (1839) П.П. Каменского и рецензия на него В.Г. Белинского (Отечественные записки. 1839. Т. VII. No 12).
С. 96. Виктор Гюго... требовал симпатии к Гану Исландцу, Лукреции Борджиа, Трибуле...-- Ган Исландец--герой одноименного романа (1823) Гюго. Лукреция Борджиа (1480--1520) -- римская красавица, прославившаяся распущенностью; героиня одноименной драмы (1833) Гюго. Трибуле -- шут, персонаж драмы Гюго "Король забавляется" (1832).
Магдалина -- персонаж Библии, раскаявшаяся блудница.
Влас -- персонаж поэмы Некрасова "Кому на Руси жить хорошо", староста деревни Большие Вахлаки.
Раскольников, Иван Карамазов -- персонажи романов Достоевского "Преступление и наказание" и "Братья Карамазовы".
С. 98. Фрина (IV в. до н.э.) -- афинская красавица-гетера, послужившая прототипом для скульптур Праксителя "Афродита" и Апеллеса "Афродита, выходящая из моря".
С. 99. Гончаров Иван Александрович (1812--1891) -- прозаик, автор романов "Обыкновенная история" (1847), "Обломов" (1859), "Обрыв" (1869).
С. 100. "Три года" (1894) -- повесть Чехова, в которой нашли отражение идейные споры интеллигенции и события культурной жизни Москвы и Петербурга 1880-х гг.