Аросев Александр Яковлевич
Как это произошло

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Октябрьские дни в Москве).
    III. Пламенная площадь.
    V. Золотые погоны.
    VII. Генерал Гвоздев .
    IX. Кремль.


Как это произошло

(Октябрьские дни в Москве)

Издательство "Красная новь"
Главполитпросвет. Москва - 1923

   Содержание:
   V. Золотые погоны
   III. Пламенная площадь
   VII. Генерал Гвоздев
   IX. Кремль
   

III. Пламенная площадь

   Теперь эта площадь называется Советской, а раньше называлась Скобелевской. Она очень маленькая. И в самой сердцевине Москвы. Окружена домами, окрашенными в пламенный цвет. Потому ее скорее можно назвать площадью пламенной. Особенно ярко пылает своим напряженно розовым цветом бывший дом градоначальника.
   Туда вошла революция, потом вышла на балкон и с балкона известила весь свет, что в сердцевине Москвы зародился Совет рабочих и крестьянских депутатов.
   Едва только счастливое весеннее солнце 1917 года дотронулось своими золотыми лучами до зимнего снега, как всю необъятную Россию задел своим пурпуровым крылом мятежный ангел, который летел от тех полей, где дымились кровью неостывшие трупы войны и догорали срубы разрушенных домов.
   Солдаты, раскрасневшиеся под веселым хмелем почти бескровной революции, со всех площадей Москвы уже послали небу тысячекратное "ура".
   Лучезарное небо, горевшее калильным голубым пламенем эфира, приняло эти приношения и старалось разнести весть о них всему свету, вихрями своих буйных весенних ветров.
   А до этого времени, в продолжение долгих лет, сердце Москвы, что медленно билось в розовом доме градоначальника, было ущемлено сипло-звенящими шпорами градоначальнических сапог. Весной 1917 года эти шпоры были выкинуты.
   С этого дня маленькая площадь -- сердце Москвы -- все больше и больше пламенела. От этой площади во все концы Москвы через улицы и переулки разливались красные пучки лучей. У подножия скобелевского коня не раз собирались толпы народа. К пламеневшему фасаду Совета не раз стекались солдатские полки, неся на блестящих штыках своих искры борьбы, которые, казалось, впивались в каменные стены Совета, пронизывали их насквозь и вливали бодрость в Совет для великого, неизбежного восстания.
   Это великое восстание человеческой массы во имя человечества началось просто, без колебаний, совершенно так же, как в старых книгах рассказывается про сотворение мира.
   Октябрьский рассвет пробивался через большие окна в неуютную комнату Совета, в окна которой можно было смотреть прямо в глаза бронзовому Скобелеву, что возвышался на площади.
   Розенгольц опирался локтем на какой-то большой стол, покрытый зеленым сукном. Неизвестно, почему именно здесь стоял этот стол. Неизвестно, почему именно в этой комнате царствовал будто нарочно произведенный беспорядок. Можно было подумать, что это не комната, а сцена, изображающая комнату, в которой происходила серьезная перестрелка окурками папирос. Перестрелка, длившаяся целую ночь.
   При тусклом свете осеннего утра, на фоне зеленого сукна, зеленое лицо Розенгольца казалось синеватым, как у угоревшего человека. Черная оправа его волос на голове, совершенно правильная, состоящая из ровных линий, казалась извечной чернотой безвоздушного пространства. Черные глаза его под нависшим лбом, точно две птицы, притаившиеся в гнезде, казались далекими-далекими, глядящими из вечной тьмы.
   Розенгольц своим поведением мне всегда напоминал существо, прилетевшее откуда-то из вселенских высот. Должно быть, его внутренним, неосознанным правилом было, во-первых, "чем меньше скажешь -- тем больше поймешь" и, во-вторых, "смотри всегда вниз, а не вверх", а для этого стой как можно выше, ибо "с горы виднее" и поэтому спокойнее.
   В Розенгольце есть одно удивительное противоречие: с одной стороны, он человек очень положительный (но совсем не покладистый) и покойный, а с другой -- он почти никогда не принимает положительные и покойные позы. Так, если садится на стул, то стремится сесть как-то боком, будто от нечего делать; если идет заседание и все ломают головы над вопросом и суетятся -- он сидит, развалившись на диване в самой непринужденной позе, а между тем ломает себе голову не менее других. Это свойство революционера, который думать может во всяком положении и творить революцию так же вдохновенно, как поэт пишет стихи.
   Вот и в это утро, облокотившись на стол и скривившись, как почтмейстер в заключительной сцене "Ревизора", Розенгольц тихо говорил мне и другим двум товарищам:
   -- Вам поручено организовать штаб. Вы примите меры и сделайте то, что надо для этого. Подыщите людей.
   А глядя на него со стороны и слушая только голос, можно было подумать, что он говорит примерно такую фразу:
   -- Папиросы "Сэр" я не особенно люблю, мне гораздо больше нравится "Дядя Костя".
   Потом Розенгольц куда-то тихо скрылся. Казалось, он сотни лет, как вечный дух, прожил в этих комнатах, ибо знал, где что находится и проникал из комнаты в комнату, будто сквозь стены.
   Как синий утренний туман, Розенгольц проникал, исчезал и снова бесшумно появлялся...
   Мы стали втроем организовывать штаб.
   Серенький день расползался по углам комнат. Надменный бронзовый генерал Скобелев слегка заглядывал в окно из любопытства к тому, какой штаб могли организовать мы, мятежники.
   К полудню штаб был организован. Комната Военно-революционного комитета была рядом со штабом.
   Когда я вечером сообщил Розенгольцу о штабе, он слегка улыбнулся. Это означало полное одобрение. Розенгольц всегда одобрял маленьким намеком на улыбку.
   Вечером этого дня нашему штабу уже пришлось приняться за работу.
   Тут мне вспоминаются "двинцы", сыгравшие крупную роль в нашей военной победе в Москве.
   Двинцы -- это солдаты-узники Двинской крепости. Из Двинска они были переведены в Москву, где сидели в Бутырках. Фронт и тюрьма спаяли их в единую, сплоченную массу. Сплотившись, каждый из них индивидуально стал выше, чем был раньше. С полным сознанием и святым трепетом каждый из них относился к революции. С врагом они боролись смело.
   Однажды днем наши дали маху и подпустили броневик юнкеров почти к самому Совету, так что броневик "плюнул" снарядом в стену Совета.
   Мигом встряхнулись наши отряды. В ожесточенный бой с броневиком и защищавшими его юнкерами вступили "двинцы".
   Снаряд, ударившись в стену Совета, произвел немалую панику. Все вскочили, метнулись, столкнулись друг с другом лбами, потом снова разошлись в разные стороны и долго обсуждали событие.
   Вскоре вбежал двинец Грачев, в дождевом плаще черного цвета с поднятым колпаком, бледный, как воск, с глазами, сверкающими, как два алмаза...
   -- Мы... Мы... -- задыхался он и выкатывал глаза, как бы стараясь скорее глазами, чем словами, дать понять о том, что рвалось с его уст, -- мы прогнали юнкеров до Спасских ворот. Прикажите брать Кремль!
   -- А городская дума?..
   -- Да что там "дума", там уж давно я своими занял. Комитет удрал. Прикажите нам взять Кремль через Спасские ворота.
   У нас в штабе планы насчет взятия Кремля были совсем другие. Я сказал:
   -- Нет, нельзя. Отведите свой отряд назад к Тверской улице.
   Грачев невольно стукнул по столу:
   -- Да что вы делаете? Погубим!..
   -- Будьте покойны. Слушайте.
   Никогда в жизни ни видел я лица, так перекошенного досадой.
   Грачев, стиснув зубы, скрипнул ими так, что у меня под кожей черепа будто зашевелилось что-то. Глаза его, точно два острых ножа, вонзились мне в грудь. Через минуту он вынул их, отпустил.
   -- Слушаюсь. Только из-за дисциплины слушаюсь. Сейчас отведу отряд. Эх, -- простонал он и снова стукнул по столу кулаком, но уже на этот раз грустно, так, как стукает первая горсть земли на опускаемый в могилу гроб.
   И ушел.
   Розенгольц спросил:
   -- Это кто был?
   -- Двинец, -- ответил я.
   -- А-а.
   И замолчал.
   Через 20 минут донесли, что отряд Грачева отведен по приказанию.
   Работая днем, мы по ночам дремали на окнах, стульях и столах. Только Розенгольц не смыкал глаз, а если и спал, то, казалось, с открытыми глазами.
   Однажды во время такой ночи, под утро, ко мне подошел товарищ В. И. Янушевский и сказал:
   -- Пойдемте ко мне.
   -- То есть как к вам?
   -- Так. Пойдемте посмотреть мою комнату.
   Янушевский -- человек очень молодой, тонкий, даже хрупкий, с правильными чертами лица и той особенной походкой, которой ходят только деловые люди и только в сумрачных городах: в Петербурге, Лондоне, может быть, в Нью-Йорке. Походка тихая, но решительная, скромная, но гордая. Глаза всегда серьезны, а в подбородке смех. На лбу печать возмужалости, а в щеках -- мальчик. В наклоне головы простота и покладливость, а в линиях губ -- надменность.
   Идя впереди, Янушевский вел меня из коридора в коридор, из комнаты в комнату и, наконец, подвел к белой двери, у которой стоял часовой. Часовой, видимо, знал Янушевского -- посторонился.
   Тонкими, нервными пальцами Янушевский отпер дверь, и мы очутились в маленькой комнатке, уютной и чистой. Прежде всего бросался в глаза большой стол, сплошь уставленный предметами, которые продаются в магазинах оптических, электротехнических, оружейных, инструментальных, москательных и писчебумажных. Большой мягкий диван у стены манил к себе. Электрические лампочки словно солнце наполняли всю комнату. Незанавешенные окна напоминали черные заплаты в стенах. Осенняя ночь своими глазами упиралась в окна. И от этого во дворе ничего нельзя было рассмотреть. Только слышно было, как временами где-то далеко, далеко трещал пулемет.
   -- Вот это, -- начал показывать свое богатство Янушевский, -- электрический фонарик. Он очень удобен. Его можно надеть на пояс.
   -- А это что у вас, фуражка?
   -- Да, это, кажется, фуражка с японским козырьком.
   -- Вот как. А это что, зажигалка?
   -- Да. Очень удобная. Видите -- вот раз зажглась, раз -- потушена. Но это что, а вот у меня есть окарина, видите, маленькая такая.
   -- В самом деле. Вот изящный инструмент.
   -- Послушайте звук.
   Янушевский сел на ручку мягкого кресла и заиграл на окарине. И вид у него был такой, как изображают пастушков со свирелью.
   Хороший звук. Очень приятный звук окарины. И в комнате так светло. Вся борьба осталась там за стеклом.
   Опять пулемет. Опять окарина. В голове какие-то облака. Облако находит на облако. Заслоняет одно другое. Это не тучи, а облака, потому что тучи -- серые, а облака -- белоснежные. Белоснежные облака потому, что много яркого света в этой белой комнате. Облака тихо плавают в мозгу оттого, что звуки окарины плавают, колеблют воздух, оттого, что трескотня пулеметов сотрясает уличную осеннюю сырость. Облака наплывают на облака оттого, что звук окарины заглушает пулемет, пулемет заглушает окарину. Облака расстилаются в дым оттого, что зрачки глаз закрываются тяжелыми веками.
   Нет ни окарины, ни пулемета. Ни того, ни другого -- нет ничего.
   Я был убит сном. Мягкий диван был теплой могилой...
   -- Удирают. Слышите, удирают. Что же вы дрыхнете?
   Я воскрес. Не было окарины. И пулемет заглох. На конце моего дивана сидели Муралов и Розенгольц. А в углу, как пастушок со свирелью в руках, сидел Янушевский и держал окарину.
   -- Удирают, -- прохрипел еще раз Муралов. -- Понимаете -- юнкера удирают через Брянский вокзал. Их надо задержать на мосту.
   -- Конечно. Идемте, организуем, -- сказал я.
   Муралов, Розенгольц и я двинулись через коридоры в штаб.
   А Янушевский -- одинокий пастушок со свирелью -- остался в комнате.
   Подпоручик Владимирский с отрядом солдат отправился к Дорогомиловскому мосту задерживать юнкеров.
   С рассветом загрохотали пушки. Пулеметы забили дробь своими свинцовыми зубами. В Военно-революционном комитете машинистки стали выклевывать на бумаге наши приказы.
   Пламенная площадь рделась за окном в осеннем тумане. А бронзовый Скобелев хмурил брови и гнал, гнал своего коня вон из Москвы.
   Городская дума была уже нашей. Кремль тоже. Юнкера оказывались в положении крыс на тонущем корабле. Серые волны солдат начинали заливать улицы и переулки Москвы. Юнкера и офицеры метались.
   Огненные языки побеждающего восстания уже облизывали стены Александровского училища -- этой цитадели, где сидели лучшие полководцы царской армии -- заслуженные, убеленные сединами генералы, покрытые крестами отличия вояки-офицеры.
   Ничто не помогло. Солдат победил офицера. Пламенная площадь отвоевала Москву у помещиков.
   И теперь, когда Москва становится центром мира, а Кремль -- центром России, пламенная площадь остается центром Москвы.

V. Золотые погоны

   Однажды в казарме -- во времена керенщины -- меня позвал к себе в кабинет полковник Осепьянц -- он знал, что я большевик.
   -- Скажи, пожалуйста, дорогой мой, какая разница между двухпалатной и однопалатной системой управления?
   Я объяснил.
   -- Ата, та, та. Понимаю, -- вскричал полковник, и глаза его заблестели разрешенной догадкой. -- Значит, при однопалатной системе большинство будет крестьян...
   -- Конечно.
   -- И значит, в таком случае мужики смогут провести закон, чтобы отнять у нас землю.
   -- Разумеется.
   -- У-у-у. Теперь я понимаю. Умный голова у большевиков, умный голова. Поэтому нельзя вам ни на какое согласие со старыми классами идти. Это здорово. Умный голова. Значит, нам, дворянам, каюк. Ничего. Теперь можешь идти, душа мой.
   И полковник остался в большом размышлении о печальных последствиях, вытекающих из однопалатной системы управления.
   А другой полковник, Рябцев, не колебался.
   В Кремле, в казармах 56-го караульного полка, окруженный солдатами, Рябцев спокойно и уверенно говорил Муралову:
   -- Ну, что вы мне рассказываете и стращаете меня. Стоит мне пять минут поговорить по аппарату с фронтом, и вы будете раздавлены.
   -- Не увлекайтесь, полковник, не увлекайтесь, -- предостерегал Рябцева товарищ Ярославский.
   А потом долго ночью, в Кремле, в помещении около Успенского собора, полковник Рябцев, капитан Наумов, полковник Осепьянц и другие полковники с беззаботностью обреченных людей высчитывали, как скоро можно раздавить болячку, которая засела в Московском Совете и называлась Военно-революционным комитетом Москвы.
   Никому из них и в голову не приходило, что эти несчастные полуштатские, полусолдатские шляпы и шапки через несколько дней сядут в Кремле властью.
   Впрочем, в глубине своей души, полковник Осепьянц иногда схватывался.
   -- А ведь тут вопрос не только власти, но и земли. Землю-то большевики мужикам отдают, а мужики, солдаты, как бы они в самом деле нас того... не погнали.
   Попробовал он это сказать рядом сидевшему капитану с немецким лицом и усами кота.
   Капитан поморщился, фыркнул и бросил:
   -- Ах, абсурд: у них ни одного командира.
   -- А все-таки... -- усомнился в последний раз полковник.

VII. Генерал Гвоздев

   -- Пропустите, товарищ, пропустите.
   -- Господи, куда вы лезете. Соблюдайте очередь.
   -- Да я с запиской от Муралова, из его кабинета.
   -- Что ж из этого? Я сам с запиской; да стою тут целый день.
   -- Виноват, разве не здесь выдают пропуска на выезд.
   -- Не знаю. Здесь штаб округа! У меня отобран револьвер. Вы не знаете, могу ли я его здесь получить?
   -- Господа, позвольте пройти. Я только для справки по поводу ареста брата.
   -- Э, друг, нынче уж нет господ. Вы, должно быть, меньшевик, что так говорите.
   -- Меньшевик. Ха-ха-ха. Вот понятия-то!
   -- Прошу не выражаться!
   -- Вы в Ростов-на-Дону?
   -- Нет, хлопочу пропуск в Елизаветград. Здесь невозможно. Никак невозможно. Все мое состояние вчера было опечатано.
   -- А вы знаете, что будет с золотом в сейфах?
   -- Не толкайтесь. Раз пришли, то и ждите!
   Все эти разговоры происходили за дверьми новых военных властей.
   Бывшие офицеры, испуганные обыватели, дрожащие за свое добро, студенты и прочий сборный люд -- все стучались в двери новой власти. Тут были и беженцы к Каледину, и авантюристы, и кавалеристы, и всесветные проходимцы, и просто несчастные, и пленные, инвалиды, и затхлые старики, слегка свихнувшиеся от перепуга.
   Казалось, что гремевшие вчера орудия опрокинули Москву вверх дном и из нее посыпалась вековая людская пыль.
   Молодая новая власть, состоящая из вчерашних повстанцев, первые дни буквально была задавлена просителями и искателями всех рангов. Молодым повстанцам, еще вчера державшим винтовку, трудно было перейти сразу к перу и подписывать разрешения, удостоверения, распоряжения и проч. и т. п.
   Перед новыми властями, как грибы после дождя, вырастали люди, которые все умели и знали.
   В казенных зданиях откуда-то появились коменданты, словно родившиеся из пыли прямо в комендантском кресле и с ключами от цейхгаузов. Оказались какие-то заведующие хозяйством, бог весть кем и когда на это уполномоченные. Целой толпой хлынули какие-то "представители" и "уполномоченные" от каких-то учреждений, не существующих на земном шаре. Эти "представители" делали без запинки обширные "доклады", кончавшиеся неизбежно "испрашиванием" кругленьких сумм. Словом, Москва-матушка тряхнула своими проходимцами высшей и низшей марки. Тряхнула всем тем, что на русском языке называется попросту Хитровкой, в самом обширном смысле этого слова.
   Когда все оболочки жизни лопнули, Хитровка показала, что она не только некоторое географическое место в Москве, но целый слой российского населения. Тут и дворяне, и крестьяне, и мещане. Богатые и бедные; знатные и никчемные. Духовные и еретические босяки, живущие по правилу, "как птицы небесные, которые не сеют, не жнут, не собирают в житницы".
   В старое царское время мне довелось знать одного из этаких "пострелов". Правда, человека "низкого звания", босяка. Имя его "Ванька-Нос", а замечателен он был тем, что промышлял себе пропитание точь-в-точь как птица; залетит, например, он в булочную, шлепая своими лаптями, быстрым шагом подойдет к приказчику, что потолще и подобрее, поставит свою просительную лапу и, глядя наглыми глазами, отчеканит: "Ясному щеголю, московскому козырю мягкого ситного -- много и быстро!"
   Приказчики посмеются и сунут ему в руку французскую булку. И Ванька-Нос, подпрыгивая на одной ноге от холода, бежит в другую лавку.
   А сколько их таких стрикулистов-то на верхах, где они промышляли не прибаутками, а лобзанием руки какой-нибудь графини Игнатьевой и получали не французскую булку, а иногда французское посольство, или русский синод, или еще что-нибудь в таком же роде.
   Вот к дверям новых властей в первые дни и хлынул целый поток таких "ясных козырей", "московских щеголей".
   Случайно мне довелось познакомиться с одним таким "козырем" высшего полета.
   -- Позвольте вам представиться: генерал Гвоздев, -- сказал он, войдя в кабинет.
   -- Садитесь.
   -- Мерси. Слушаюсь.
   На меня смотрели раздутые ноздри сизого носа, на котором колебалось пенсне. Под носом блестели толстые губы, привыкшие к маслу и вытянутые немного вперед. Бритые серые щеки отвисали так, словно кто-то из озорства оттянул их вниз, желая лицо генерала сделать похожим на морду слона.
   Уши этого существа были лопухи, оттого что, по-видимому, с величайшей осторожностью прикладывались не только к замочным скважинам дверей, но и к ящикам письменных столов. Мне казалось, что уши его и сейчас немного пошевеливаются, как бы прислушиваясь -- нет ли какого шороха в моих карманах...
   Но глаз генерала я не видал... Они скрылись около переносицы, закатившись за бугры щек. Будто Гвоздев смотрел не глазами, а стекляшками своего пенсне.
   Я был немного смущен тем, что генерал долго не начинал разговора и лишь внимательно рассматривал, обнюхивал и выслушивал меня. Если бы не сдерживающие рамки приличия, то он, вероятно, и ощупывал бы меня. Особенно, я думаю, карманы.
   -- Видите ли, я, собственно... -- начал генерал.
   Потом достал из кармана какой-то маленький лекарственный флакончик и выпил из него что-то.
   -- Я, собственно... Вы знаете, кто я? Нет, наверное. Я был чиновником особых поручений при графе Коковцеве. Но сам москвич. Всех московских жуликов я знаю по фамилиям. Адреса всех притонов у меня вот здесь, в кармане. Вы знаете кафе "Элит"? Если нет -- могу много рассказать. А знаете, кто собирается в польской столовой на Тверском бульваре? Знаете ли вы, что в кафе у Охотного ряда бандиты каждый вечер устраивают оргии? А не угодно ли вам, чтобы я рассказал вам про очень опасную деятельность баронессы Дебот или про генерала Эверта, который теперь приехал в Москву? Или, быть может, вы хотите, чтобы я начал работать у вас с маленьких ролей? Извольте. Я могу, например, изловить и представить вам всех карманников в "Летучей мыши" -- там их всего больше -- и в других театрах. А то, если хотите, изловлю железнодорожных проводников и начальников станций, которые торгуют целыми вагонами сахара и мяса. Угодно вам проверить мою осведомленность в этом деле? Пожалуйста, к вашим услугам, стоит только вам вместе со мной направиться сегодня в один подвальчик, где соберутся воры, фамилии которых я вам могу назвать вот здесь сию же минуту. Эти воры должны будут на днях грабить один из ваших складов. Если это вас шокирует, могу предложить вам отправиться со мной в один дом -- два шага отсюда, на Арбате. Там вы увидите настоящих банковских мошенников, которые могут открывать сейфы, брать деньги с текущего счета, заложить или продать предприятие и проч. и т. п. И все это будет сделано наизаконнейшим образом. Скажите теперь мне, неужели вы не хотите оградить общество от мошенников? Мошенник, о, великий мошенник -- гвоздь и язва нашего общества. Скорее можно найти какую-нибудь мазь от полысения или от угрей, чем какое-либо средство от мошенника. Мошенник лезет всюду. От него нет законов, ибо он очень часто выбирает позицию недалеко от того, где пишутся законы. Он издевается над законом и плюет ему в глаза. Если бы на мне не было православного креста, то я сказал бы прямо, что мошенник выше бога, ибо он талантлив. А талант -- это бог над богом. Мошенник -- восторженный факир и в то же время расчетливый шахматист; он гадатель и пес, вынюхивающий добычу по следам; он хулиган, скуловорот, зубодробитель и вместе с тем денди. Утонченный, избалованный денди; модный и гладкий джентльмен. Мошенника я всегда называю "лорд-мошенник". Для него нет правил и нет полиции. Мошенник не только всемогущ и вездесущ, но и всетворящ. Не полиция может изловить мошенника, а талант. Только талант. Вот, например, я. Если бы вы мне дали право, то
   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  тогда,
   Я б расставил мышеловки
   И мошенники с Хитровки
   Все попали бы туда.
   Извините меня, я немного поэт. Впрочем, это пустяки, а главное -- то, что для поимки мошенников, так же, как и для поимки мышей, необходим маленький кусочек ветчинки. Обеспечьте меня этим, -- тут Гвоздев движением пальцев намекнул на "денежку", -- и все мошенники Москвы будут у вас в кармане, а в городе будет тишина и горожане будут за вас свечки ставить.
   О, я знаю, вы, вероятно, думаете, что я старый бюрократ и на меня положиться нельзя. Ошибаетесь. Я, правда, бюрократ. Но ведь мы, бюрократы, умеем разбираться куда лучше вашего брата, то есть людей с рассужденьицем. Вы молоды и хрупки в работе. В нашей работе есть только одно святое правило: "Гони деньгу", и мы дело сделаем. Эти правила жизненны при всяком строе и во веки веков, ибо разве был пойман хоть один крупный авантюрист, иначе чем по правилу "гони монетку"? Нет, нет и нет. Экхе, экхе, экхе...
   Генерал Гвоздев закашлялся, и брызги его слюны разлетелись по столу.
   Я рад, что он остановился, ибо я никак не мог его прервать, а между тем поток этой мутной, грязной речи, казалось, отравлял воздух, стены, предметы в кабинете.
   Прокашлявшись, генерал вынул какую-то баночку, наполненную беленькими шариками, и проглотил несколько из них.
   -- Это наркоз, -- пояснил он мне. -- Не могу без него: спаситель от всех болезней, делает меня духовным, отрывает от земли.
   Чтобы отделаться от невыносимого генерала, я углубился в рассматривание бумаг на столе.
   Генерал Гвоздев встал и подошел к окну. Слегка присев на подоконник, он смотрел все время одним глазом на меня, другим на улицу. Улучив минуту, генерал украдкой привычно быстрым движением руки вынул из кармана жилета что-то очень маленькое. Быстро работая ноздрями, понюхал это и снова потом так же жульнически опустил в карман.
   Нечаянно со стола у меня упала бумага. Генерал подскочил, извернулся под стол как кошка, достал бумагу и, сразу снова сев в кресло, сказал:
   -- Вы знаете, как я работал при Коковцеве? Нет? Где же вам знать, молодые наши вельможи! -- Однажды Коковцеву надо было провести один финансовый проект. Призвал Коковцев меня к себе и говорит: "Завтра в "Новом времени" будет моя статья по поводу моего проекта. Вот ее копия. Просмотри и чтобы послезавтра была бы твоя статья в "Биржовке", которая опровергала бы мою". Я, конечно: "Слушаюсь" -- и готово -- работа закипела. Коковцев одну статью, а я другую против него. Он мне ответ, а я его опять "покрываю". Пригласит, бывало, Коковцев опять и говорит: "Смотри в оба: что бы я ни писал -- ты знай меня опровергай, и больше никаких. А как проведем проект, награжу". Понятно, я старался вовсю. Такую завели полемику в газетах, ну просто любо почитать. Тут и другие писаки разделились на два лагеря: одни за Коковцева, другие против. И ведь никому и в голову не пришло, что чиновник особых поручений опровергает своего патрона по его прямому приказанию. И что же? Проект Коковцева был принят. Само собой разумеется, я поработал не даром и получил хорошую "монетку". Впрочем, и Коковцев был не в убытке: он получил графский титул. Здорово? Вот и вам могу так же работать. Хотите?
   -- Виноват. Позвольте, -- прервал я снова генерала. -- Ведь мы военные власти, а то, что вы говорите о ворах, относится скорее к уголовной милиции.
   -- Простите великодушно. Понимаю. Но разве не хотели бы вы на таком рысаке, как я, обогнать милицию и пустить ей пыль в нос. Раньше, бывало, мой приятель Джунковский любил этак обогнать...
   -- Виноват, -- еще раз перебил я, встал и поклонился.
   -- Понимаю. Слушаюсь. Разрешите все-таки за ответом зайти к вам завтра.
   -- О, нет.
   -- Слушаюсь. Я тогда зайду к Муралову. Кстати, у меня к нему есть дело. Он просил меня зайти. О, если бы вы были столь любезны подписать.
   Из пухлой руки, на пальцах которой были остро отточены длинные ногти, выпала прямо на стол бумажка с моим официальным бланком следующего содержания:
   "Тов. Муралов, прошу вас принять бывшего генерала Гвоздева, который может быть нам очень полезен. Не мешало бы его вообще поближе поставить к нашей работе".
   Не успел я опомниться от впечатления невиданной дотоле липкой наглости, чтобы соответственно реагировать на нее, как генерал Гвоздев, не желая рисковать ничем, исчез из моего кабинета моментально и бесшумно, словно испарился.
   А ночью, когда я на автомобиле возвращался домой и снежный вихрь, переплетаясь с шумом мотора, справлял свою свистопляску в колесах автомобиля, чудилось в этой свистопляске хриплое дыхание Гвоздева. На поворотах, когда в моторе скрежетал конус, мне чудился старческий крик генерала: "Мошенники, мошенники, святители мошенники", а вихрь, как косматый разбойник, вырвавшийся из-за угла, будто вопил неистово в ответ генералу: "Гони монету, гони монету, гони монету".
   Но шофер мой гнал автомобиль все быстрее и быстрее, как будто генерал Гвоздев догонял нас, чтобы своей рукой когтеногого хищника схватить нас за глотки.
   Через несколько дней на докладе товарищ сказал мне:
   -- Сюда доставлен для допроса из Александровского училища епископ камчатский Варнава.
   -- Пригласите.
   Допрос епископа длился около часу, после чего я объявил ему, что он свободен.
   -- Виноват, простите, -- сказал епископ, -- я хотел бы обратиться к вам по личному делу... Видите ли, когда я сидел в Александровском училище, у меня стража отобрала деньги и крест. Дело вышло так: когда я был посажен в камеру, то там уже находился некий человек, который встретил меня очень приветливо, но предупредил, что он все же страж и помещен внутри камеры для более тщательного наблюдения за арестованными. Сей страж показался довольно развитым и, кроме того, выделялся от других арестовавших и охранявших меня людей, почти отроков, тем, что был изрядно преклонного возраста. Впрочем, в нашей каморке было темновато, и я затруднился бы описать вам его наружность. Могу только сказать, что он был бритый. Осмотревшись немного и помолившись богу, я осмелился спросить своего стража о том, что же теперь со мной будет. "Ваше преосвященство, -- сказал страж, -- бдите и молитесь, ибо вскоре отсюда вас поведут в тюрьму. А в тюрьме не то, что здесь, у нас. Нравы в тюрьме крутые. Самое же главное в том, что все мошенники и сплошь латыши. А латыши -- известно, что за люди. Самое происхождение их на русской земле уже мошенничество. И кроме того, это семя антихристово. Это не нация, не народ, а племя великого зверя, из коего рождается ныне Хам, то есть Антихрист. Сие богопротивное племя знает человеческую слабость -- это деньги и золото. А посему, ваше преосвященство, с ними будьте строги и подозрительны, наипаче же спасайте от рук невестиных деньги и, самое главное, ваш златый и многоценный крест. Не дайте изуверам и противникам Христа надругаться над святыней. Я хоть и служу у них, но только "страха ради иудейска". Я принужден служить, не могу не служить. Но все-таки я, ваше преосвященство, русский человек и уже одной ногой в могиле. Шутить и лгать не позволяют мне года. Поэтому служу им, а спасать буду вас и других православных, да не посмеются над вами и над вашим крестом сии неверные".
   Мой страж расстроился и закашлялся. А я без того был сильно встревожен всем. Плохо разумел, что происходит вокруг меня, но видел, что страж говорил искренно. Речь его волновала и покоряла меня. Прошло несколько часов. В камеру вошел молодой высокий латыш и объявил мне, чтобы я собирал свои вещи для отправления куда-то. Едва только вышел латыш в коридор, как страж, помогая мне одеваться, заметил своим свистящим голосом мне в ухо: "Ваше преосвященство, спасите хоть крест, если не хотите спасти ваши монеты. Пусть мирское благо пропадет, но спасите господнее". Я был в волнении и не знал, что делать. Страж взял меня за обе руки и прошептал: "Давайте, преосвященный, и то и другое. И мирское, и господне. Я перешлю вам в тюрьму. Следом за вами на имя начальника тюрьмы. Тотчас же. Спасите. Ведь латыши -- мошенники". У меня стучало в висках. Я плохо разумел, что происходит. Второпях снял свой крест, вынул кошелек с деньгами и отдал все стражу, который успел только прожужжать мне на ухо: "Клянусь, клянусь, преосвященный, ныне же к вечеру это добро будет у начальника тюрьмы. Спросите у него. Он один там православный и русский. Благословите, ваше преосвященство"... Но тут снова вошел латыш, и меня вывели.
   К моей великой радости, меня отправили не в тюрьму, а к вам. Пока я шел сюда, свежий воздух, московский люд спешащий, спокойные солдаты, сопровождавшие меня и не похожие ничуть на того странного стража, посеяли во мне большие подозрения. Я подумал, обманут я или нет? Вот почему, вы меня простите -- я столь долго задержал вас подробностями моего повествования. И теперь: ради бога, прошу вас узнать, где мой крест и деньги. У меня было денег свыше четырех тысяч...
   Когда епископ Варнава кончил свой рассказ, я по телефону навел все нужные справки и установил, что ни один из начальников тюрем денег и креста не получал, потому что с епископом в камере сидел не страж, а арестованный генерал Гвоздев. Ни креста, ни денег у него уже не обнаружили.
   Прошло два дня, и я случайно узнал, что, по целому ряду уголовных дел, пропитанный эфиром, кокаином и всякой житейской пылью генерал Гвоздев был расстрелян.

IX. Кремль

   Вероятно, еще до сих пор набожные люди собираются около Спасских ворот Кремля и молятся на чудотворную икону, задетую снарядом во время Октябрьских дней.
   Сейчас вместо иконы едва заметно полустертое место, где когда-то были краски образа. Над образом башенка, на башенке часы, а около самой верхушки башенки в Октябрьские дни стоял пулемет юнкеров. Теперь железные ворота запирают вход в Кремль. Это те ворота, про которые в известном стихотворении говорится: "Шапки кто, гордец, не снимет у святых Кремля ворот".
   Около этой Спасской башни происходило одно из наиболее кровопролитных и упорных сражений.
   Но стены и башни Кремля на своем веку видели немало кровопролитий. Холодно-каменные, они равнодушно смотрели пустыми глазами своих бойниц на тот мир, который из-за обладания этими стенами ломал копья и жизни людей. Эти стены видели татар, видели французов, видели Ивана Грозного и Петра Первого и стрельцов, что клали свои головы на Лобном месте, бросая последний, тоскующий взор на янтарное небо, обрамленное зубцами кремлевских стен будто каменным кружевом. А внутри самих стен, под землею, тлеют обглоданные червями кости московских владык...
   Рядом с могилами возвышаются дворцы этих владык, рядом с дворцами старинные палаты, колокольня Ивана Великого, собор и, наконец, всякого рода "государственные службы": судебная палата, арсенал и т. п.
   Кремль -- это большой барский двор в громадном поместье, называемом Россией. В этом дворе есть все, что нужно хозяину-помещику, имеющему сотни тысяч десятин земли и 180 миллионов крепостных душ. Кремлевский двор владеет землей от моря Черного до моря Белого и от Балтики до Желтого; горы Уральские, горы Кавказские, горы Алтайские -- все это будто холмы огромного поместья. Голубая лента -- Волга серебристая; Северная Двина; темная дикая Печора; сибирские водные ленты: Лена, Обь -- все это будто пруды великие для господских затей; леса заволжские, леса сибирские, тайга байкальская -- это парки "в их картинном запустенье"; а степи вольные и бесконечные -- простор широкий для разгуляний. И всем когда-то правил Кремль: он вырос, он стал короной на голове "всея Руси".
   И прямо каким-то непрошеным гостем залетел сюда в своей длиннополой порфире Александр Второй. Сей петербургский владыка и после смерти своей был так прыток, что всегда, чуть только в каком-нибудь городе или городишке завидит свободную площадь, особенно на пригорке, так сейчас же возьмет и станет там рядом с городовым во весь свой рост. Вот и в Кремле он совсем чужой. И он это знает и потому укрылся в особо устроенной для него галерейке, в которой он стоит с таким видом, будто выжидает момента, когда б ему улизнуть из Кремля. Улизнуть куда угодно.
   Помню весной 1918 года шли мы с Мураловым жиденькими аллейками у подножья кремлевских стен, близ Троицких ворот. Небо меркло в лучах угасающего солнца, которое клонилось на покой к горизонту. Горизонт румянился, как мальчик, наигравшийся вдоволь среди цветов. Воздух, затаив свои ветры, не дышал, боясь дотронуться до тонких деревьев. Деревья черные незаметно набухали от влаги и готовились пускать вешние побеги.
   На фоне кремлевской стены и мокрых деревьев при румяном золоте Муралов -- высокий и немного несуразный -- походил на богатыря. Смуглое лицо, черные усы, борода, глаза, как чернослив, и чуть-чуть калмыцкие скулы. Рост высокий, плечи, как круглое бревнышко, и руки -- только для богатырских рукавиц.
   Он весь точно осколок того времени, когда происходил бой Руслана с Головою. Как жалко, как бесконечно жалко, что Муралов в руках держит портфель, а не палицу. Я всегда боялся видеть в его руках портфель, вот, думаю, рассердится сейчас на что-нибудь, сомнет в комок весь портфель с бумагами, да еще, пожалуй, сюда же втянет чью-нибудь голову.
   -- Это старинная стена, -- говорил Муралов, показывая своим страшным пальцем на стену.
   -- А там какая-то постройка за стеной, -- отвечал я.
   -- Ну, это уж новое.
   Помолчали немного.
   Потом Муралов кашлянул. От этого кашля вороны с деревьев разлетелись. Потом Муралов сказал:
   -- Теперь все это наше. Помните, как здесь наши осаждали Троицкие ворота?
   -- Помню. А помните, как я с Ярославским выезжал и нас чуть было на "мушку" не взяли в Троицких воротах?
   -- Ха-ха-ха, -- Муралов засмеялся не очень громко, но как-то шумно, так, как шумят вешние потоки, -- да это здорово тогда вышло? А все-таки мы взяли Кремль!
   "Взяли Кремль", "взяли Кремль". Я вдруг почувствовал, что это в устах Муралова прозвучало как-то особенно.
   Я еще раньше замечал, что, например, во время своих речей Муралов действовал на слушателей не словами своей речи, а всем физическим существом: размахиванием руками, раскачиванием головы и т. д.
   И совсем не требовалось обычным образом доказывать, ибо руками, туловищем и головою Муралов уже заставил верить себе всех.
   Вот и теперь сказал он -- "взяли Кремль", а мне уж почудилось, что мы не только его взяли, но как-то преобразили по-своему, вывернули его наизнанку, как старый карман или мешок, вытряхнули оттуда весь старый мусор и стали наполнять его новым, нашим содержанием.
   Кроме того, мне казалось, что однажды Муралов может с Красной площади подойти к кремлевской стене, схватить ее добродушно за какой-нибудь зубец, как иногда шутки ради берут за козлиную бороду старого, старого дедушку, и тряхнуть ее слегка так, чтобы со стены из всех щелей посыпалась бы гниль и пыль.
   -- Эх ты, старина-матушка, -- сказал бы, наверное, Муралов.
   -- Дружно взяли Кремль, -- продолжал между тем Муралов, -- помните, какие атаки были вот здесь, около Троицких ворот?
   -- Да, но и у Спасских кипел сильный бой.
   -- Да! Там они наших прямо засыпали пулеметным огнем со Спасской башни. И наши долго не могли сбить этот пулемет над "чудотворной иконой". Тут было больше потерь с нашей стороны...
   Муралов опустил голову, и как раз в это время догорела на небе последняя розовая полоска. Стало темнее и свежее.
   -- И юнкера положили здесь много, когда вначале отнимали у нас Кремль. Помните, сестра милосердия, приходила рассказывать.
   -- Баба? Баба? Да разве можно ей верить? Врет.
   -- Но все-таки.
   -- Врет, безусловно врет.
   Муралов грустно махнул рукой. Он, видимо, думал о наших жертвах. Его мысль увлекалась в пучину грустных размышлений о погибших так же, как камень увлекается на дно моря. И как будто даже все окружающее запечалилось и деревья словно занавесились тоскливой непогодой...
   Точь-в-точь такой же Муралов был тогда, когда хоронили под кремлевскими стенами героев, погибших в суровые Октябрьские дни.
   Тут не была обыкновенная жалость к людям, как к существам себе подобным. Это, скорее, просто стихийное ощущение убыли своей собственной коллективной силы, которая произвела величайшую в мире революцию.
   Когда тихо и мерно проносили гроб за гробом, держа их высоко торжественно над головами, чтобы видели все тысячи и тысячи глаз, Муралов стоял, так же опустив голову, как сейчас. Он стоял как раз у края глубоких больших могил, которые зияли своей чернотой у подножия кремлевских стен. В этих могилах долго, спокойно будут тлеть трудовые солдатские кости. И мозг их будет пепелиться, и кровь смешиваться с сырой грязью кремлевского фундамента. В трещинах этого фундамента много-много мелких червей, которые впивались в мозг царей. Пройдут столетия, и червоточина будет все так же тихо и упрямо делать свое дело под Кремлем.
   Когда опускали навечно гробы в землю, то гордые стены Кремля, казалось, поднимались, вырастали выше и выше. Стены как будто гордились тем, что бойцы сложили свой прах именно у них, у покоренных ими стен. С этих пор холодные каменные стены будут неизменно и тихо хранить этот прах.
   Кремлевским стенам этот прах роднее царского, ибо ни один царь не сломал и не вложил в них ни одного кирпича. А прадеды погибших бойцов сами клали кирпич по кирпичу, камень по камню и выстроили, укрепили этот большой каменный боярский-барский двор. И пошло так из века в век, из поколения в поколение -- сначала прадеды, потом праотцы защищали эти кремлевские стены от всех врагов.
   Будто нарочно страдальцы и труженики берегли для себя эти кремлевские боярские хоромы. Будто для того, чтобы обагрить своей кровью те стены, которые уже были обагрены потом и слезами московских и окольных рабов. Пот, слезы и кровь -- это крепчайший цемент кремлевских стен, который крепче камней, а прах бойцов -- надежнейший фундамент отвоеванного у бар Кремля.
   Так барский двор превратился в рабочий всенародный двор, где временами справляет праздник величайшая революция.
   Отныне и вовеки Кремль перестал быть короной на голове "всея Руси" и сделался каменным обручальным кольцом, которым венчаются и обручаются "все языци всей земли во имя мира, труда и правды".
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru