Баранцевич Казимир Станиславович
Победа

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   

ПОБѢДА.

(Повѣсть).

I.

   Ольга Герасимовна была очень недовольна дочерью Натой и зятемъ. Что это за молодежь нынче пошла! Совсѣмъ, совсѣмъ не та, что въ ея время! Ну, хоть бы она съ Яковомъ Степанычемъ: двадцать лѣтъ, шутка сказать, прожили душа въ душу, съ перваго дня свадьбы. Положимъ, Яковъ Степанычъ -- мужчина солидный и строгій, отъ него нельзя было и ожидать какихъ-нибудь глупостей, но она-то, вѣдь, вышла замужъ совсѣмъ молоденькой, 17 лѣтъ, много было дури въ головѣ, и, при ея безпечномъ, веселомъ характерѣ, можно было опасаться какихъ-нибудь тамъ увлеченій. Сохрани Богъ! А теперешняя молодежь -- что это такое? Выдумали какой-то "флертъ", "флиртъ",-- просто стыдно произнести! "Наташа флиртуетъ!" -- это даже неприлично выходитъ, а, между тѣмъ, кому ни пожалуешься, все только смѣются и говорятъ: "Ну, да, флиртуетъ,-- ну, что же такое? Оставьте, она еще такъ молода!" Ну, ужь нѣтъ-съ, извините! Отъ Рони можно было отказаться,-- та старше и хитрая,-- а эта, покуда молода, можетъ исправиться. Ахъ, дѣти, дѣти!
   Ольга Герасимовна держала только что полученную телеграмму и съ услажденіемъ перечитывала ея краткое, по выратительное содержаніе:
   "Ѣду. Пятницу семь часовъ буду. Башиловъ".
   -- Maman! Что же это вы? Не дозовешься!-- послышался изъ столовой голосъ дочери.
   -- Сейчасъ, сейчасъ!
   Ольга Герасимовна спрятала телеграмму и вошла въ столовую.
   За чаемъ сидѣли: молодая женщина лѣтъ 22--23, въ папильоткахъ, очень недурненькая, но съ мелкими, невыразительными чертами лица, и высокій, худощавый блондинъ, мужъ ея, Глѣбъ Павловичъ Бѣлавенскій.
   Мужъ читалъ газету, жена двумя пальцами, граціозно, мокала бисквиты въ какао и отпивала изъ чашки маленькими глотками.
   Ольга Герасимовна торжественно расположилась у самовара, посмотрѣла на обоихъ, но никто не обратилъ на нее вниманія. Глѣбъ Павловичъ мелькомъ взглянулъ на нее изъ-за газеты и тотчасъ снова уткнулся въ печатный листъ. Ната, не глядя, подвинула ей чашку.
   -- Яковъ Степанычъ пріѣдетъ сегодня вечеромъ въ семь часовъ. Я получила отъ него депешу,-- объявила Ольга Герасимовна, ни къ кому собственно не обращаясь.
   -- Гм...-- сдѣлалъ Бѣлавенскій и перевернулъ страницу.
   -- Когда? Въ семь часовъ?-- переспросила Ната, потягиваясь.
   На ней былъ роскошный пеньюаръ съ широкимъ вырѣзомъ, позволявшимъ видѣть не только грудь, но и часть нѣжно-розовой, съ красивымъ выгибомъ спины.
   -- Пишетъ въ семь, я не знаю,-- отвѣчала мать, поджимая губы.
   -- Зачѣмъ пріѣдетъ Яковъ Степанычъ?-- спросилъ Бѣлавенскій, отнимая отъ лица газету.
   -- У него дѣла... въ министерствѣ... хлопочетъ о какомъ-то кредитѣ.
   -- Значитъ, мы не поѣдемъ сегодня къ Корневымъ!-- тономъ тоскующаго ребенка замѣтила Ната.
   -- Къ кому?
   Бѣлавенскій снова уткнулся въ газету.
   -- Къ Корневымъ. Сегодня пятница.
   -- Значитъ не поѣдемъ. И чортъ съ ними!
   -- Какъ это мило!-- воскликнула Ната, краснѣя.-- О комъ ни заговоришь, всегда одно: "чортъ съ ними!" Когда-нибудь скажутъ то же самое и про насъ, и тогда тебѣ останется только совсѣмъ запереть меня на замокъ. Какъ этотъ... въ опереткѣ... какъ его? Синяя борода!
   -- Синяя борода? Какая синяя борода? Что ты болтаешь? Сдѣлай одолженіе, поѣзжай куда хочешь.
   -- Ну, еще бы! Чтобы всякій меня спрашивалъ: "А что вашъ мужъ? Отчего не пріѣхалъ вашъ мужъ? Вашъ мужъ болѣнъ?" Куда какъ весело отвѣчать на всѣ эти вопросы!
   Ольга Герасимовна въ тактъ сочувственно кивала головой.
   -- Однако, это ужь чортъ знаетъ что такое! Возмутительно!-- воскликнулъ Бѣлавенскій, бросая газету и принимаясь ходить по комнатѣ.
   -- Это еще что такое? Какая муха васъ укусила?-- спрашивала Ната, принимая оскорбленный видъ.
   Ольга Герасимовна замотала ей головой и даже начала дѣлать какіе-то жесты.
   -- Самая скверная, какія бываютъ только на свѣтѣ,-- газетная муха. Прочти-ка, что этотъ негодяй пишетъ объ общинѣ!-- Бѣлавенскій поднялъ газету и подалъ женѣ.-- Вотъ здѣсь, въ выдержкахъ, мелкимъ шрифтомъ.
   -- Ахъ, отстань, пожалуйста, со своею газетой!-- уклонилась Ната.-- Куда какъ интересно, что пишутъ о какой-то общинѣ!
   -- Какая это община? Сестеръ милосердія?
   -- Нѣтъ, братьевъ долготерпѣнія,-- сказалъ Бѣлавенскій, подавая газету,-- прочтите. Вотъ здѣсь. Оказывается, у васъ больше интереса къ людямъ, нежели у Наты. Отрадно убѣдиться. Ната, я сегодня не обѣдаю дома,-- прибавилъ онъ, уходя въ кабинетъ.
   -- Какіе братья? Гдѣ же это?-- бормотала Ольга Гарасимовна, обѣими руками развертывая газету.-- Ничего не вижу.
   -- Бросьте, maman,-- воскликнула Ната, капризнымъ движеніемъ вырывая у ней газету,-- не стоитъ, все равно не поймете! А выйдетъ такъ, какъ будто поддѣлываетесь къ Глѣбу.
   -- Я поддѣлываюсь?-- заговорила та, багровѣя,-- ты съ ума сошла! Кто это тебѣ внушилъ?
   -- Степанида!-- крикнулъ Бѣлавенскій изъ передней.
   -- Уходитъ. Слышите? Что же не торопитесь проводить?-- смѣялась Ната.
   -- Молчи лучше!-- грозно прикрикнула мать.
   Наружная дверь захлопнулась за Бѣлавенскимъ. Кухарка Лукерья, толстая, неряшливая женщина, вошла въ столовую.
   -- Барыня, что прикажете готовить?
   -- Что готовить? Не знаю, что хочешь, все равно,-- отвѣтила Ната.
   -- Отецъ пріѣдетъ,-- многозначительно замѣтила Ольга Герасимовна.
   -- Да... Ну, что же?... Я не знаю, что онъ любитъ. Ахъ, maman, распорядитесь ради Бога!
   Ната встала и принялась ходить взадъ и впередъ, то поднимая руки кверху то заламывая ихъ за спину.
   -- Ты знаешь,-- начала мать,-- послѣ того случая я дала себѣ слово не вмѣшиваться.
   -- Ну, дали слово, а теперь возьмите его назадъ,-- отвѣтила Ната,-- не все ли равно? Чего вы отъ меня хотите? Я не знаю, не помню, что онъ любитъ.
   -- Онъ любитъ борщъ.
   -- Ну, борщъ.
   Ната передъ зеркаломъ снимала папильотки.
   -- И чтобы были ватрушки,-- обратилась Ольга Герасимовна къ Лукерьѣ.-- Потомъ нужно сдѣлать... Ната, ты слышишь?
   -- Слышу, слышу.
   -- Баранину съ кашей и на третье соусъ. Ты умѣешь дѣлать соусъ?
   -- Помилуйте, умѣю!
   -- Ну, и больше ничего. Ступай! Я думаю, нужно бы купить бѣлаго вина, у насъ одно красное... Ната!
   "Какъ тяжело, какъ тяжело разставаться!" -- запѣла та.
   -- Ната, ты слышишь?
   -- Бѣлаго? Слышу. Поѣдемъ въ Гостиный, такъ по дорогѣ... Степанида, Степанида!-- всполошилась Ната.
   -- Что прикажете?-- спросила горничная, хмурая, худая женщина съ желтымъ лицомъ.
   -- Ступай и найми на углу... тамъ стоятъ крытыя пролетки... найми въ Гостиный. Смотри, чтобы на резиновыхъ шинахъ. Другой не нанимай. Ну, а теперь я пойду одѣваться.
   Ната направилась въ спальню, Ольга Герасимовна пошла за ней.
   -- Вотъ что,-- начала она, грузно опускаясь на пуфъ,-- отецъ думалъ пріѣхать черезъ мѣсяцъ.
   -- И вы его вызвали раньше? Очень просто. Ну, что же?
   -- Не очень-то это просто. Онъ человѣкъ занятой, а изъ-за васъ долженъ бросить всѣ дѣла.
   -- Изъ-за насъ?-- удивилась Ната.-- Изъ-за кого изъ-за насъ?
   -- Изъ-за тебя съ мужемъ.
   -- Вотъ что! Это новость!-- оснановилась передъ ней Ната.-- Что же такое произошло?
   -- О, очень многое! Вотъ, пріѣдетъ отецъ, мы обсудимъ.
   -- Нѣтъ, а что же именно?
   -- Ната!-- торжественно начала Ольга Герасимовна,-- не превращай ничего въ шутку! Есть вещи... Какъ мать, я должна тебѣ замѣтить: вы живете дурно. Глѣбъ Павловичъ почти совсѣмъ не бываетъ дома.
   -- Спросите его, отчего онъ не бываетъ дома.
   -- Нечего мнѣ спрашивать, сама знаю. Ты не привязываешь его.
   -- На веревочку?
   -- Пожалуйста, безъ глупыхъ шутокъ,-- разсердилась Ольга Герасимовна,-- дошутилась и то.
   -- Дошутилась? Это что еще?-- снова остановилась передъ нею Ната.
   -- Такъ, дошутилась. Пожалуйста, не поднимай бровей и не дѣлай гримасъ. Можетъ быть, это годится для твоихъ кавалеровъ, а меня не проймешь.
   -- Maman, кель выражансъ!
   -- Ладно -- "выражансъ"! Посмотримъ, какой у тебя будетъ "выражансъ", когда заговоритъ отецъ. Онъ шутокъ не любитъ.
   -- Ну, что же?-- Ната повернулась къ матери спиной.-- Мама, посмотри, крючокъ, кажется, отстегнулся. Да скажи, что значитъ "дошутилась"?
   -- А то... Не вертись, пожалуйста, я такъ не могу... а то, что у тебя кавалеровъ до Москвы не перевѣшаешь.
   -- Не-уже-ли?
   -- Безъ фарсовъ! Я говорю серьезно! Что это еще за Мятлинъ повадился каждый день?
   -- Мятлинъ? Очень милый, образованный человѣкъ, пріятель Глѣба.
   -- "Пріятель Глѣба"!-- всплеснула руками Ольга Герасимовна.-- Хорошъ! Почти никогда не видитъ своего пріятеля, а все бесѣдуетъ съ женой. Покупаетъ конфекты, прошлый разъ привезъ билетъ въ театръ... Прилично ли это, по-вашему?
   -- Не нахожу ничего неприличнаго.
   -- И что ты передъ нимъ мелкимъ бѣсомъ разсыпаешься?
   -- "Бѣсомъ"! Ну, что же, онъ мнѣ нравится.
   -- Прекрасно! Стыдись! Какъ у тебя языкъ повернулся! Стыдно, матушка, стыдно!
   -- Ничего "стыднаго" не нахожу.
   -- Еще бы! По-вашему, по-нынѣшнему, это флертъ или флиртъ, или какъ тамъ...
   -- Ну, хотя бы! Что же тутъ неприлич-наго?
   -- Ната, не лги!-- торжественно воскликнула Ольга Герасимовна.-- Не обманывай хоть меня-то! У меня, слава Богу, глаза есть! Я, вѣдь, не Глѣбъ Павловичъ, которому можно втирать очки! Ты влюблена въ Мятлина?
   -- Чуть-чуть,-- отвѣчала Ната, становясь передъ матерью совсѣмъ одѣтой.
   Та бросила на нее восхищенный взглядъ,-- такъ она была мила въ новомъ платьѣ,-- но тотчасъ же нахмурила брови и развела руками.
   -- Благодарю покорно! Этого недоставало! Это уже не флертъ, а посильнѣе.
   -- Мамочка, милая!-- Ната присѣла рядомъ и нѣжно склонила голову на плечо.-- Чуть-чуть...
   -- Нѣтъ, нѣтъ, это надо бросить!-- энергично качнула головой Ольга Герасимовна.-- Не хорошо, грѣшно обманывать мужа.
   -- Я не обманываю, неправда!-- воскликнула Ната.-- Я сама ему сказала, что мы съ Анатоліемъ Сергѣевичемъ друзья.
   -- Онъ, конечно, повѣрилъ. Съ него станется!-- усмѣхнулась Ольга Герасимовна.-- Но это вздоръ. Между мужчиной и женщиной дружба переходитъ въ любовь,-- не успѣешь оглянуться. Нѣтъ, нѣтъ, Ната, это нужно прекратить! Ты должна отказать ему отъ дома. Хочешь, я откажу?
   -- Ради Бога, мамочка, не дѣлай этого!-- испугалась Ната.-- Мнѣ будетъ такъ неловко. Онъ ухаживаетъ за мною вообще, какъ это водится, но онъ не подозрѣваетъ о моихъ чувствахъ.
   -- Да я ему ничего и не скажу. Придумаю какой-нибудь предлогъ...
   -- Мамочка, не нужно никакихъ предлоговъ,-- заговорила Ната, ласкаясь къ матери, разглаживая ей волосы и цѣлуя ихъ.-- Господи, мамочка, какъ ты не понимаешь, что мнѣ любить хочется! Вѣдь, мнѣ не пятьдесятъ лѣтъ!
   -- Ну, это глупости! Мужъ любитъ тебя, чего тебѣ еще нужно?
   -- Любитъ! Его любовь!... Онъ можетъ только оттолкнуть меня отъ себя. Никогда не приласкаетъ, не приголубитъ, а если когда ему вздумается, мнѣ становится просто срашно.
   -- Страшно?-- удивилась Ольга Герасимовна.-- Это почему?
   -- Я не знаю,-- пожала плечами Ната,-- стоитъ ему подойти, обнять меня, и я готова бѣжать. У него такіе страшные глаза, потомъ у него является такой холодный тонъ и улыбка такая презрительная, насмѣшливая, точно онъ осквернился, прикасаясь ко мнѣ. Правда!
   Ольга Герасимовна задумчиво качала головой.
   -- Да, да, это странно... Но раньше, вѣдь, вы любили другъ друга? Я помню, когда онъ былъ женихомъ...
   -- Ахъ, раньше,-- досадливо перебила Ната,-- это былъ просто обманъ! Онъ представился такимъ кроткимъ, тихимъ, нѣжнымъ... Да, я жалѣю, что повѣрила его сладкимъ рѣчамъ.
   -- Охъ, матушка, всѣ они таковы!-- воскликнула Ольга Герасимовна.-- А отецъ, ты думаешь... Ну, да что говорить! Будь, по крайней мѣрѣ, умна, и знай, что они насъ цѣнятъ только за вѣрность. Малѣйшій faut pas -- и все пропало. Кромѣ того, мнѣ кажется, ты преувеличиваешь. Мужъ любитъ тебя, только у него такая натура, онъ сдержанъ. Нужно, Ната, изучить мужа, умѣть примѣниться... Тебѣ съ нимъ вѣкъ жить... Нужно быть ласковой, послушной, стараться угодить въ мелочахъ. Смѣшно, я до сихъ поръ заказываю любимыя блюда отца, и это нужно. А ты только фыркаешь. Напримѣръ, съ газетой.
   -- Нѣтъ, нѣтъ, мамочка!-- воскликнула Ната.-- Я не могу примѣниться къ нему. Пробовала, не могу. У него странныя требованія, я ихъ не понимаю... И мнѣ иногда кажется...
   -- Что еще такое?
   -- Что у него тутъ...-- Ната повертѣла пальцами передъ лбомъ,-- не въ порядкѣ.
   -- Выдумывай больше!-- разсердилась Ольга Герасимовна.-- Ужь не твой ли Анатолій Сергѣевичъ внушилъ тебѣ? Ахъ, какія глупости, какія глупости! Нѣтъ, Ната, тебя положительно нужно прибрать къ рукамъ! Ты взбалмошная, вертопрашная дѣвчонка... Ну, пожалуйста, безъ нѣжностей!... Пріѣдетъ отецъ, я на него какъ на гору... Да оставь, ради Бога! Смотри, ты смяла мнѣ воротникъ! Ната, Натушка, слышишь?
   -- Извощикъ нанятъ, дожидается,-- доложила появившаяся въ дверяхъ Степанида.
   Ната оставила мать и бросилась на встрѣчу.
   -- На резиновыхъ шинахъ?-- спросила она.
   -- Да, на этихъ самыхъ,-- отвѣчала Степанида.
   -- Ну, мамочка, собирайся!-- Ната опять принялась тормошить Ольгу Герасимовну.-- Пойдемъ! Гдѣ твоя шляпа? Степанида, Степанида, шляпу! Надѣвай! Да скорѣе! Не нужно, не нужно причесываться! Ты и такъ хороша! У тебя такой видъ... grande dame. Помнишь, какъ въ одномъ магазинѣ тебя величали: "ваше сіятельство"?
   И, увлекая за собою мать, Ната выбѣжала изъ спальни, повертѣлась передъ трюмо въ гостиной, надѣла шляпку, опустила вуаль и вышла въ переднюю.
   Степанида держала ротонду на бѣломъ мѣху.
   -- Рѣшительно не понимаю, зачѣмъ ты меня-то тащишь въ Гостиный и что тебѣ понадобилось,-- ворчала Ольга Герасимовна.
   -- Нужно, нужно, мамочка. Я замѣтила такую прелестную вещь... matinée... Вотъ увидишь. Ну, а мы прокатимся, и maman перестанетъ сердиться, въ особенности, если... Ваше сіятельство, пожалуйте! Ха, ха, ха!-- расхохоталась Ната.
   

II.

   Въ обѣденную залу ресторана Сѣверной гостиницы спустились сверху, гдѣ номера, двое мужчинъ: Бѣлавенскій и одѣтый въ темно-синій смокингъ пожилой, немного лысый господинъ съ длинными бакенбардами.
   Бѣлавенскій остановился по серединѣ залы, около пальмъ въ широчайшихъ кадкахъ, и, протирая пенена, осмотрѣлся прищуренными, близорукими глазами. Въ залѣ находился только одинъ посѣтитель -- артиллерійскій офицеръ, сидѣвшій за блюдомъ какого-то кушанья у одного изъ среднихъ оконъ. Бѣлавенскій увидѣлъ офицера, повернулъ направо, къ аркѣ, и, подойдя къ одному изъ угловыхъ столиковъ, бросилъ на него шапку.
   -- Тутъ?-- спросилъ спутникъ.
   -- Да, въ сторонѣ.
   Татаринъ-лакей принялъ со стола шапку Бѣлавенскаго, бережно положилъ ее на диванъ и, взявши съ другого стола прейсъ-курантъ, подалъ его пожилому господину.
   -- Какой у васъ завтракъ?-- спросилъ Бѣлавенскій.
   -- Пожалуйте.
   Татаринъ подалъ мэпю и остановился въ выжидающей позѣ.
   -- Чортъ знаетъ!-- воскликнулъ пожилой господинъ.-- У васъ все навыворотъ: завтракаютъ, когда люди обѣдаютъ; обѣдаютъ, когда пора ужинать.
   -- Однако, Яковъ Степанычъ, какъ ты отвыкъ отъ петербургской жизни!-- пробѣгая глазами мэню, замѣтилъ Бѣлавенскій.
   -- Н-да-а, петербургская жизнь!-- вздохнулъ собесѣдникъ и провелъ рукою по лысинѣ.-- Пе-тер-бургская жизнь! Ты вотъ что,-- внезапно обратился онъ къ татарину,-- у васъ тутъ, говорятъ, обѣды ничего себѣ,-- лакей скромно, но съ достоинствомъ улыбнулся,-- въ два съ полтиной... Такъ вотъ дай-ка мнѣ обѣдъ, да покажи карточку.
   -- Извините, господинъ,-- вѣжливо наклоняясь, тихо произнесъ лакей,-- обѣдъ еще не готовъ.
   -- Не готовъ?-- удивился тотъ.-- А когда же?
   -- Въ пять часовъ... Сказано въ газетахъ-съ.
   -- Да что мнѣ твои газеты!-- воскликнулъ Яковъ Степанычъ, краснѣя,-- Гм... "Газеты"! Тоже... Понимаешь ты что-нибудь!... Ты какой губерніи?
   -- Казанской-съ, Мамадышскаго уѣзда.
   -- То-то. Такъ и дыши, Тохтамышъ, а то "газеты, газеты"!
   -- Обѣдъ не готовъ-съ,-- вѣжливо, но твердо повторилъ лакей.
   -- Ну, и чортъ съ нимъ!-- отмахнулся Яковъ Степанычъ.
   -- Придется тебѣ ограничиться завтракомъ,-- замѣтилъ Бѣлавенскій, медленно кладя на столъ карточку.-- Мнѣ подашь бульонъ и бёфъ Строгановъ.
   -- Слушаю-съ,-- поклонился лакей и перевелъ взглядъ на Якова Степаныча.
   -- Селянку можно?-- спросилъ тотъ.
   -- На сковородкѣ?
   -- Нѣтъ, рыбную, жидкую, со стерлядкой и все такое.
   -- Кулебяку прикажете?
   -- Само собой!-- досадливо махнулъ рукой Яковъ Степанычъ.-- Экъ они у васъ привязываются!-- обратился онъ къ Бѣлавенскому, когда лакей ушелъ.-- Надоѣдятъ! Пришли по дѣлу, а цѣлые четверть часа разводимъ пустяки съ лакеемъ.
   Онъ высморкался въ фуляръ и подозрительно посмотрѣлъ на офицера, наливавшаго вино.
   -- Что же это мы?-- спохватился онъ,-- болтали, болтали, а объ водкѣ ни полслова. Эй, Тохтамышъ!
   Бѣлавенскій позвонилъ.
   -- Дай водки и закусить,-- приказалъ онъ явившемуся лакею.
   Поглаживая бакенбарды, Яковъ Степанычъ закинулъ голову назадъ и блуждалъ взглядомъ по лѣпнымъ украшеніямъ карниза, потомъ перевелъ его во внутрь залы и остановился на полуобнаженной гипсовой фигурѣ женщины у входа.
   -- Это что же?-- подмигнулъ онъ Бѣлавенскому.-- Должно статься, для возбужденія аппетита?
   Тотъ вяло посмотрѣлъ на статуэтку и отвѣчалъ:
   -- Не знаю.
   -- Да ты-то какъ понимаешь?
   -- Извини, я не понимаю, въ чемъ дѣло.
   -- Ну, какъ чувствуешь себя, созерцая такое изображеніе?
   -- Никакъ,-- отвѣчалъ Бѣлавенскій.-- Я въ этомъ трактирѣ былъ, должно быть, разъ десять и теперь только замѣтилъ. Что это у ней въ рукахъ? Виноградъ, цвѣты?
   -- Цвѣты, цвѣты!
   У Якова Степаныча сдѣлалось серьезное лицо; онъ протяжно вздохнулъ, погладилъ бакенбарды и налилъ водки.
   -- Выпьемъ,-- сказалъ онъ.
   -- Съ пріѣздомъ, что ли?-- усмѣхнулся Бѣлавенскій.
   -- Да, "съ пріѣздомъ",-- сморщился Яковъ Степанычъ, тыкая вилкой въ тарелку съ грибами,-- хотя оно, собственно, не того...
   -- Что такое?
   -- Не радостно, и трогаться мнѣ не хотѣлось... Старъ сталъ, дѣла...
   Тоскливымъ взглядомъ онъ снова обвелъ залу, уставился на офицера, и лицо его просіяло только тогда, когда онъ увидѣлъ шедшаго къ ихъ столику лакея съ подносомъ, на которомъ былъ завтракъ и кострюлечка съ селянкой:

-----

   -- Положимъ, женщины все преувеличиваютъ, ахъ, какъ преувеличиваютъ! Такая ужь у нихъ натура,-- говорилъ Яковъ Степанычъ, вкусно доѣдая селянку,-- но доля правды, все-таки, должна быть. Не такъ ли, а?
   -- Н-не знаю,-- отвѣчалъ Бѣлавенскій.
   Онъ сидѣлъ близко къ окну и уже нѣсколько минутъ приглядывался къ чему-то происходившему на улицѣ. Теперь онъ рѣшительно повернулся спиною къ собесѣднику и уже не сводилъ съ улицы глазъ.
   Офицеръ тоже смотрѣлъ туда, стоя въ окнѣ и покручивая усы. У крайняго окна образовалась группа татаръ-лакеевъ. Всѣ они съ большимъ интересомъ смотрѣли на улицу и перебрасывались короткими замѣчаніями на своемъ гортанномъ нарѣчіи.
   -- Да, непремѣнно должно быть,-- продолжалъ Яковъ Степанычъ,-- и вотъ мнѣ бы хотѣлось узнать, что такое, собственно... Да чего ты тамъ смотришь?
   Онъ тяжело поднялся со стула и подошелъ къ окну.
   Въ ворота Николаевскаго вокзала, съ угла Лиговской улицы, только что вошла партія арестантовъ. Толпу пѣшихъ людей съ котомками и узелками замыкали двѣ телѣги, въ которыхъ былъ сваленъ арестантскій скарбъ и сидѣли женщины,-- нѣкоторыя съ грудными дѣтьми. Вокругъ телѣгъ, тотчасъ за конвойными солдатами, шедшими съ обнаженными шашками, бѣжалъ народъ: мужики, женщины-старыя и молодыя -- въ платкахъ, съ узелками, подростки и даже маленькія дѣти. Городовые не пропустили народъ вслѣдъ за арестантами въ ворота, и весь этотъ народъ,-- мужики, бабы, дѣти,-- торопясь и толкая другъ друга, побѣжалъ дальше, на площадь, но и вторыя ворота оказались запертыми. Тутъ стоялъ въ воинственной позѣ съ метлою, готовясь дать отпоръ, здоровенный сторожъ въ шубѣ до земли. Оторопѣлый, сбитый съ толку народъ въ смятеньи бросился въ ворота, близъ Гончарной.
   Въ ту же минуту, тоже съ Лиговской'улицы, показалась карета, запряженная парою вороныхъ лошадей. Ни кучеръ,-- небольшого роста коренастый малый,-- ни лошади, ни карета не представляли ничего замѣчательнаго, но позади кареты, хватаясь за ось, то отставая, то приближаясь, бѣжало пять-шесть подростковъ. Это явленіе быстро привлекло вниманіе публики; она останавливалась и ждала приближенія кареты, изъ окна которой высовывалась рука въ широкомъ обшлагѣ и крестила народъ. Когда карета пересѣкала площадь, за ней бѣжали уже не одни подростки, а и мужчины, и бабы, и даже дамы въ шляпкахъ. Какое-то необыкновенное волненіе, странное, въ особенности, тѣмъ, что не сопровождалось ни возгласами, ни шумомъ, сразу охватило всю площадь. Кучера и кондукторы конно-желѣзной дороги побросали вагоны и лошадей и бѣжали на встрѣчу каретѣ; газетчики съ сумками, торговцы съ лотками яблокъ и папиросъ, прикащики изъ лавокъ,-- все это, сталкиваясь, сшибая другъ друга, торопилось къ каретѣ. Какой-то господинъ въ цилиндрѣ и скунгсовой шубѣ спѣшно нанималъ извощика, жестикулируя и показывая тому на карету, нанялъ, сѣлъ въ сани и, не обращая вниманія на сползшую съ колѣнъ полость, помчался за ней.
   -- Что это? Глѣбъ, скажи, пожалуйста, что такое?-- спрашивалъ Яковъ Степанычъ, дергая Бѣлавенскаго за рукавъ.
   Но тотъ не отвѣчалъ.
   -- Отца Іоанна провезли-съ,-- сообщилъ подошедшій убрать со стола Тохтамышъ.
   -- Какъ провезли? Куда?
   -- Не иначе, какъ къ больному-съ... Прикажете подавать кофе?
   Бѣлавенскій отвернулся отъ окна. Его худощавое, блѣдное лицо стало еще блѣднѣе и какъ-то потускнѣло; мускулы щекъ слегка подергивались. Онъ бросилъ мимолетный, неопредѣленный взглядъ на тестя и тупо уставился въ пространство.
   -- Ну, да, я такъ и зналъ,-- прошепталъ онъ.-- Я догадался сразу. А раньше? Видѣли?-- поднялъ онъ глаза на собесѣдника.
   -- Про арестантовъ, что ли?-- спросилъ тотъ.
   -- Да, про арестантовъ.
   -- У васъ, поди, это явленіе обычное.
   -- Конечно. Все, что мы видимъ вокругъ себя каждый день, каждый часъ,-- обычныя явленія. Приглядѣлись и уже не стараемся ихъ объяснять. Было раньше и будетъ повторяться Богъ знаетъ сколько.
   -- Еще бы! Я даже не понимаю, чего ради ты объ этомъ заговорилъ. Не лучше ли побесѣдовать о вопросѣ...
   -- Ахъ, это опять обо мнѣ?-- нахмурился Бѣлавенскій.-- Погоди, будетъ время! Наконецъ, все это одно изъ другого вытекаетъ...
   -- Какъ? Что ты хочешь сказать?
   -- Ну, да,-- перебилъ тотъ съ неохотой, махнувъ рукой,-- источникъ одинъ... Понимаешь, уголъ зрѣнія, подъ которымъ человѣкъ созерцаетъ жизнь. Для меня нѣтъ незначущихъ, обычныхъ явленій жизни,-- каждое представляется мнѣ вопросомъ огромной важности... Знаешь, что? Я рѣдко пью, очень рѣдко... но сегодня... я не знаю... я такъ развинтился... Выпьемъ вина!
   -- Господи! Съ удовольствіемъ!-- воскликнулъ Яковъ Степанычъ.-- Я только что хотѣлъ предложить... Эй, Тохтамышъ!
   -- Постой!-- Бѣлавенскій взглянулъ на подбѣжавшаго лакея,-- Есть свободный кабинетъ?
   -- Есть-съ. Пожалуйте.
   -- Великолѣпно!-- воскликнулъ Яковъ Степанычъ (онъ начиналъ почему-то сильно волноваться и нѣсколько разъ озабоченно, трусливо взглянулъ на зятя).-- Какъ это мнѣ не пришло въ голову? Веди, братецъ, веди!
   И онъ любовно хлопнулъ татарина по плечу.
   

III.

   -- Удѣльнаго вѣдомства! И чтобы настоящаго,-- слышишь? Да, вотъ что. Дай намъ фруктовъ, что ли. А? Какъ думаешь?-- поднялъ Яковъ Степанычъ глаза на Бѣлавенскаго.
   -- Ну, да, фруктовъ,-- согласился тотъ.
   -- Важно! Ишь, вѣдь, какъ здѣсь уютно... и очень мило... И піанино... Гм...
   Яковъ Степанычъ походилъ по кабинету, пощупалъ зачѣмъ-то крышку на піанино, даже слегка приподнялъ, осторожно опустилъ и, сѣвши на диванъ, сдѣлалъ:
   -- Фу-у!
   -- Ты волнуешься?-- спросилъ Бѣлавенскій, останавливая на тестѣ неподвижный, тусклый взглядъ.-- Отчего ты волнуешься?
   -- Да я ничего... что же...-- замялся тотъ и приказалъ вошедшему съ виномъ и. Фруктами лакею:-- Поставь сюда и уходи.
   Онъ налилъ два бокала; одинъ подвинулъ Бѣлавенскому, изъ другого отхлебнулъ и поставилъ возлѣ себя.
   -- Видишь ли что, Яковъ Степанычъ,-- началъ Бѣлавенскій,-- по-моему, всѣ явленія жизни находятся въ прямой зависимости одно отъ другого. Самая жизнь -- очень сложная машина, въ которой какой-нибудь тамъ ничтожный винтикъ и самъ по себѣ, и въ связи съ цѣлымъ рядомъ другихъ подобныхъ ему вліяетъ на ходъ и всѣ отправленія машины. Это очень старо, о чемъ я говорю, и ты, и всѣ отлично знаютъ, но, какъ ты думаешь, вотъ именно потому, что всѣ знаютъ, почти никогда не обращаютъ на это вниманія.
   -- Извини, Глѣбъ Павловичъ, я тебя немножко не понимаю.
   -- Да?-- удивился тотъ,-- а, между тѣмъ, это такъ просто. Ну, какъ бы тебѣ нагляднѣе? Ну, вотъ, ты здоровый человѣкъ. Въ тебѣ есть мозгъ, сердце, легкія и проч. Покуда какой-нибудь изъ этихъ органовъ не разстроился, ты его не чувствуешь, не таки ли? Ты встаешь бодрый, освѣженный сномъ, идешь гулять, работаешь, обѣдаешь, смотришь пьесу, играешь въ винтъ. Но вотъ у тебя заболѣли, положимъ, легкія. Ты начинаешь кашлять, лихорадить, плохо ѣшь, плохо спишь, всѣ твои органы подавлены, плохо функціонируютъ, ты раздражаешься по пустякамъ, становишься апатичнымъ ко всему, расхварываешься и умираешь. Врачъ, который тебя лечилъ, напишетъ, что ты умеръ отъ чахотки или отека, или отъ эмфиземы, все равно, что онъ ни напишетъ,-- это будетъ ложь, вѣдь, нужно же тебя, какъ обывательскую единицу, вклеить въ какую-нибудь рубрику, но ты умеръ -- отъ смерти. Испортился въ тебѣ одинъ винтикъ, перепортилъ всѣ другіе и остановилъ машину.
   -- Позволь, позволь! Я теперь... Впрочемъ, стой! Вѣдь, первая-то причина моей смерти, все-таки, остается болѣзнь легкихъ?
   -- Вовсе нѣтъ. Легкія у тебя могутъ исправиться. Это необязательно. Толчокъ данъ и все пришло въ разстройство. Теперь слушай. Явленіе, сдѣлавшее тебѣ больно, можетъ быть очень ничтожнымъ, можетъ даже исчезнуть потомъ или какъ-нибудь тамъ видоизмѣниться. Допустимъ даже, что ты его забудешь, если, конечно, оно не будетъ повторяться, но толчокъ данъ, вотъ это -- самое главное. Ты задумываешься, приглядываешься, можетъ быть, нарочно выискиваешь такія явленія, идешь имъ на встрѣчу, анализируешь, синтезируешь, и вотъ ужь ты больной человѣкъ.
   -- А-а!-- протянулъ Яковъ Степанычъ,-- вотъ оно что! Значитъ, ты...
   -- Болѣнъ отъ жизни,-- заключилъ Бѣлавенскій.-- О, если бы ты зналъ, что это за болѣзнь! Мнѣ кажется, что все внутри у меня обнажено и не даетъ дотронуться. Я чувствую, я мучительно переживаю въ себѣ каждое явленіе, которое бьетъ въ глаза и больно царапаетъ меня по сердцу, а ими ли не богата наша дѣйствительность? И потомъ еще, и это самое главное... Слушай! Простѣйшее животное, амёба, у которой даже нѣтъ пола, а размножается она простымъ дѣленіемъ,-- она, эта амёба, почти безсмертна. Я, человѣкъ, недолговѣченъ, и чѣмъ тоньше, чѣмъ сложнѣе моя организація, тѣмъ я недолговѣчнѣе. Но чѣмъ же я лучше этой амёбы? Неужели тѣмъ, что я разумное существо, что я способенъ въ самомъ себѣ находить зло, бороться съ нимъ, стараться возвыситься, стараться приблизиться къ Богу, и безпрестанно падаю и не могу помочь ни себѣ, ни другимъ, ни на одну іоту не могу измѣнить безобразнаго, человѣконенавистническаго строя жизни? Что мы видѣли давеча изъ окна ресторана?
   -- Что видѣли? Какъ, что видѣли?-- опѣшилъ Яковъ Степанычъ.-- Ничего.
   -- Какъ ничего? Что ты! Вспомни!
   -- Ну, была толпа...
   -- "Толпа"!-- усмѣхнулся Бѣлавенскій:-- толпа отцовъ, матерей, женъ и дѣтей, и у всѣхъ у нихъ, какъ у одного человѣка, болѣло сердце, да была еще толпа арестантовъ, которыхъ вели насильно. Это искупительныя жертвы общественнаго неустройства.
   -- Почему жертвы, голубчикъ, Глѣбъ Павловичъ? Человѣкъ, положимъ, убилъ или тамъ ограбилъ, что ли, и онъ же жертва?
   -- Долго разсказывать, да ты все равно не согласишься съ моими доводами. Ты, нормальный, уравновѣшенный человѣкъ, разсуждаешь такъ: убилъ, и его нужно убить, а если не убить, то сослать на вѣчную неволю и медленную смерть въ страну голода и мерзлыхъ тумановъ. Я думаю иначе: я думаю, что еслибъ убійца передъ совершеніемъ злодѣянія повидался и поговорилъ съ тѣмъ человѣкомъ, котораго давеча провезли въ каретѣ, и если бы такихъ людей было много, какъ можно больше, и они на каждомъ шагу говорили народу, поучали бы его, тогда... о, тогда не было бы ни убійцъ, ни другихъ преступниковъ!
   -- Гм... Ну, не думаю,-- криво усмѣхнулся Яковъ Степанычъ,-- человѣкъ такая штука... Однако, что же ты не наливаешь? Позволь!
   -- Пожалуй, налей.
   Бѣлавенскій взялъ бокалъ, выпилъ его до дна и началъ ходить по комнатѣ, пощипывая бородку.
   -- И замѣть, какая иронія судьбы! Цѣлую толпу этихъ несчастныхъ, душевно истерзанныхъ людей подъ конвоемъ увели въ ворота, а мимо проѣхалъ человѣкъ, одно слово котораго возродило бы въ нихъ надежду, утишило ихъ тоску... Ты знаешь, онъ дѣлаетъ чудеса?
   -- Какъ же, знаю. Читалъ.
   -- Не тѣ, не тѣ,-- съ раздраженіемъ воскликнулъ Бѣлавенскій,-- я говорю о воздѣйствіи, о внушеніи нравственно-сильнаго человѣка!... Боже, какой это человѣкъ! И одинъ! Куда онъ поѣхалъ,-- въ раздумьи, тихо и медленно продолжалъ онъ, все ходя по комнатѣ,-- къ калашниковскому купцу, страдающему отъ несваренія желудка, или къ старой, выжившей изъ ума ханжѣ? Но не все ли равно? Только жаль... И онъ одинъ!
   Бѣлавенскій вдругъ остановился передъ тестемъ и пристально взглянулъ на него.
   -- Извини, Яковъ Степанычъ,-- началъ онъ,-- мнѣ пришло въ голову одно обстоятельство... но я не буду о немъ говорить... Знаешь, стали бы смѣяться... Да, ты хотѣлъ очемъ-то поговорить со мною?
   Яковъ Степанычъ безпокойно завертѣлся на стулѣ, вынулъ платокъ, шумно высморкался, потомъ наклонился къ Бѣлавенскому и тронулъ его за плечо.
   -- Поговоримъ, поговоримъ. Я уже давно... Но прежде не спросить ли намъ еще бутылочку?
   Онъ смотрѣлъ съ заискивающимъ, веселымъ выраженіемъ въ голубыхъ глазахъ, подернутыхъ легкимъ туманомъ опьяненія.
   -- Пожалуй.
   Яковъ Степанычъ вскочилъ съ юношескою живостью и тронулъ пуговку звонка.
   -- Вина! Еще бутылку!-- громко приказалъ онъ лакею, снова подсѣлъ къ Бѣлавенскому и ласково сталъ смотрѣть на него.
   И, покуда лакей ставилъ вино на столъ, убиралъ пустую бутылку и тарелочки съ кожей апельсиновъ,-- и дѣлалъ онъ все это, какъ казалось Якову Степанычу, очень медленно,-- послѣдній смотрѣлъ на зятя съ выраженіемъ нетерпѣливаго ожиданія. Лучъ солнца проникъ въ щель опущенной шторы и освѣтилъ часть лысины Якова Степаныча, на которой выступили крупныя капли пота.
   

IV.

   Едва лакей ушелъ, Яковъ Степанычъ приблизился къ двери съ намѣреніемъ ее запереть, но ни ключа, ни задвижки не было. Тогда онъ вернулся, снова подсѣлъ къ Бѣлавенскому и спросилъ:
   -- Скажи, пожалуйста, зачѣмъ ты не взлюбилъ Нату?
   Бѣлавенскій слегка поблѣднѣлъ. "Я такъ и думалъ, что ты объ этомъ заговоришь!" -- отразилось у него на лицѣ.
   -- Я не люблю... жену?-- медленно и раздѣльно повторилъ онъ.-- Постой!... Кто тебѣ это сказалъ?
   -- Кто?-- воскликнулъ Яковъ Степанычъ, дѣлаясь внезапно багровымъ.-- Съ этимъ не шутятъ! Меня вызвали за тысячу верстъ, я бросилъ дѣла, поѣхалъ въ морозъ, почти больной... я ужь не понимаю, что это такое!
   -- Съ этимъ я не шучу,-- серьезно и сухо произнесъ Бѣлавенскій.-- Ты говорилъ съ тѣми, кто тебя вызвалъ?
   -- Не съ тѣми, а съ женой. Да, говорилъ.
   -- Съ Ольгой Герасимовной?
   -- Ну, да. Вѣдь, она мнѣ писала. И въ такихъ отчаянныхъ выраженіяхъ! Постой, я кажется, захватилъ письмо.
   Яковъ Степанычъ, пыхтя и отдуваясь, принялся рыться сперва въ карманѣ смокинга, потомъ въ объемистомъ бумажникѣ.
   -- Не стоитъ!-- остановилъ его Бѣлавенскій,-- ты помнишь, въ общемъ?
   -- Да просто жалуется на тебя. Пишетъ, что жизнь ваша совершенно невозможная. Ната постоянно одна, ты не обращаешь на нее вниманія, куда-то уходишь, никуда не вывозишь, сталъ неласковъ, равнодушенъ, ну, и прочее.
   -- Отсюда ты вывелъ заключеніе, что я разлюбилъ жену?
   -- Не я вывелъ... т.-е., видишь ли... Какъ отецъ, я, все-таки, хотѣлъ разспросить тебя... ну, поговорить по душѣ... Что же не пьешь?
   -- Ну, да, значитъ, ты повѣрилъ, возмутился и пріѣхалъ. Хорошо. Но скажи, если бы все, что тебѣ было сообщено, оказалось правдой, могъ ли бы ты помочь?
   -- Я?
   Сбитый съ позиціи, Яковъ Степанычъ недоумѣвающе смотрѣлъ на зятя. Тотъ всталъ и принялся тихо ходить по комнатѣ.
   -- Ну, какъ же!-- началъ Яковъ Степанычъ,-- я бы такъ не оставилъ, поговорилъ бы съ тобою, постарался бы уговорить...
   -- Жить съ нелюбимою женой?-- покачалъ головою Бѣлавенскій,-- Къ чему? И при тебѣ, и безъ тебя все бы пошло своимъ порядкомъ.
   -- Значитъ, ты ее дѣйствительно не любишь?-- шумно вздохнулъ Яковъ Степанычъ.
   -- Нѣтъ, не значитъ,-- тихо проговорилъ Бѣлавенскій,-- и я тебѣ не сообщалъ.
   -- Да, но... Ахъ, чортъ возьми, въ самомъ дѣлѣ! Зачѣмъ вы меня-то, меня-то привлекаете къ отвѣтственности? Пишутъ письма съ угрозами, съ намеками, на цѣлыхъ листахъ, жалуются, плачутъ,-- меня-то зачѣмъ трогать? Что я тутъ могу? Да живите вы, Богъ съ вами, какъ хотите!
   -- Конечно. Такъ бы и слѣдовало тебѣ отвѣтить.
   -- Ну, да, еще бы!-- разсердился Яковъ Степанычъ.-- Всѣмъ вамъ отвѣчай! Есть у меня время писать дурацкія письма! А потомъ эти намеки! Вотъ тоже заковырка! Что? Да ты не иронизируй! Погоди еще, что ты запоешь! Вотъ досада, письмо куда-то засунулъ! Ну, все равно! (Яковъ Степанычъ покосился на дверь, потомъ взялъ Бѣлавенскаго за плечо, подвелъ къ дивану, посадилъ и самъ сѣлъ рядомъ). Скажи, кто такой Мятлинъ?
   И въ его голубыхъ глазахъ, устремленныхъ на зятя, скользнула насмѣшка.
   -- Мятлинъ? Мой пріятель, врачъ.
   -- Гм... Часто онъ у тебя бываетъ?
   -- Бываетъ.
   -- Часто?-- подчеркнулъ Яковъ Степанычъ.-- Можетъ быть, ты этого не знаешь, а?
   -- Право, не считалъ его визитовъ. Вѣдь, ему платить не приходится.
   -- Погоди, онъ тебѣ заплатитъ... да такъ, какъ ты и не ожидалъ. Ну, а это ты знаешь, что онъ очень друженъ съ Натой?
   -- Да, они большіе пріятели.
   -- Между мужчиной и женщиной дружбы нѣтъ, а есть любовь,-- докторальнымъ тономъ замѣтилъ Яковъ Степанычъ.
   -- Ого! Это афоризмъ Ольги Герасимовны?
   -- Всѣхъ, у кого есть глаза, есть пониманіе. Не знаетъ его только тотъ, кто витаетъ въ какихъ-то тамъ заоблачныхъ сферахъ да разсуждаетъ объ этихъ... какъ ихъ?..
   -- Благодарю,-- поклонился Бѣлавенскій,-- ты хочешь возстановить противъ меня жену, утверждая, что я ее разлюбилъ, а во мнѣ хочешь возбудить ревность. Отнынѣ Ната, я, Мятлинъ,-- всѣ трое -- враги...
   -- Ничего я не хочу,-- въ волненіи крикнулъ Яковъ Степанычъ,-- ничего, ничего не хочу! Это все письма! Вольно же ей было писать! Я хочу одного: чтобы меня оставили въ покоѣ -- больше ничего. Но если мнѣ пишутъ, говорятъ, травятъ, чортъ возьми, какъ злую моську, долженъ же я... долженъ же я сказать, спросить, наконецъ?
   -- Къ чему? Оставь событіямъ идти своимъ чередомъ. Вѣдь, ты ничѣмъ не можешь помочь, а я, если бы даже былъ увѣренъ, ничего не могу сдѣлать, и никто не можетъ.
   -- Какъ?-- Яковъ Степанычъ сдѣлался совсѣмъ багровымъ.-- Ты... ты это говоришь? Если ты будешь знать, что... ну, однимъ словомъ... ты ничего не предпримешь?
   -- Ничего.
   -- Не попросишь этого господина убираться къ чорту?
   -- Нѣтъ.
   -- И ты такъ спокойно отвѣчаешь: "нѣтъ"? Ну, я теперь вижу, я ясно вижу, что ты не любишь жену!
   Бѣлавенскій загадочно посмотрѣлъ на него.
   -- Ошибаешься. Я люблю Нату, но... по-своему.
   -- Слышали мы, знаемъ!-- перебилъ Яковъ Степанычъ.-- Это все опять ваша головоломка. Разныя умныя книжки. Дескать, мы не признаемъ вашей эгоистической любви, у насъ, молъ, своя, особенная. Старо, голубчикъ! Эхъ, вы, молодое поколѣніе! У васъ темперамента нѣтъ, настоящей, красной крови нѣтъ, а течетъ у васъ въ жилахъ какая-то болтушка, а вы философіей прикрываетесь! Тьфу!
   Яковъ Степанычъ схватилъ бутылку, налилъ бокалъ и залпомъ опорожнилъ его.
   -- И какъ это ты такъ могъ равнодушно,-- удивляюсь!-- продолжалъ онъ.-- Отнимаютъ мою собственность, а я молчу! Ну, да, собственность!-- возвысилъ онъ голосъ.-- Нечего качать головой! Нѣтъ, ты дѣйствительно болѣнъ,-- хоть ты и врачъ, и за наукой слѣдишь, и все такое, но надъ собою-то не замѣчаешь, что болѣнъ. По-моему, ты страдаешь душевною немочью. Былъ у меня, въ деревнѣ, такой мужикъ... Удивительно апатично относился ко всему. Пень, да и только. Ничѣмъ его не расшевелишь, ничего не заставишь дѣлать. Впрочемъ, божественныя книжки читалъ, лежитъ на печи и читаетъ. Ну, кончилъ тѣмъ, что такъ и сошелъ на нѣтъ. Тебѣ нужно лечиться, нужно въ настоящую, немудреную жизнь окунуться.
   -- Будто бы?-- усмѣхнулся Бѣлавенскій.
   -- Конечно. Такъ нельзя. На что похоже? Весь ушелъ въ какую-то психопатію. Нужно встряхнуться. Не мѣшаетъ иногда и пошалить. Мужчинѣ это позволяется... Я самъ, въ молодости... да если хочешь знать, и теперь... Встряхнись, но не забывай жены, не будь такъ холоденъ съ нею. Ты холоденъ, она еще холоднѣе,-- что же это будетъ? Приласкай, приголубь, иногда и маленькая сценка ревности не мѣшаетъ. Это скрѣпляетъ союзъ. Но, главное, будь внимателенъ, не позволяй ей дѣлать что вздумается. У нихъ куриный мозгъ. Между нами, я не высокаго мнѣнія о женщинахъ... Въ обществѣ это нужно скрывать, потому что какъ разъ прослывешь ретрограднымъ,-- ну, а передъ тобой таиться не стану... Женщина всегда останется женщиной,-- за нею нуженъ глазъ да глазъ. А знаешь, что мнѣ сейчасъ пришло въ голову? Возьми отпускъ, да поѣдемъ ко мнѣ въ деревню. И Нату возьмемъ, она тутъ закисла, дуритъ отъ бездѣлья. Въ самомъ дѣлѣ, поѣдемъ-ка, а?
   -- Въ деревню? Нѣтъ, благодарю. Тамъ еще хуже,-- отвѣчалъ Бѣлавенскій.-- Кстати, вспомнилъ: изъ твоего уѣзда пріѣзжалъ ко мнѣ мужикъ.
   -- Какой волости?
   -- Не помню. Зовутъ его Ѳедоръ Шиловъ.
   -- Ну? Чего ему понадобилось?
   -- Во-первыхъ, какъ они говорятъ, "работишки поискать" и посовѣтоваться кстати.
   -- О чемъ же это?
   -- Дѣло несложное. Порядился Шиловъ на извѣстный срокъ работать у мѣстнаго кулака-кожевника, да захворалъ и не дожилъ до срока двухъ недѣль. Кулакъ пожаловался въ волостное правленіе, угостилъ судей, и теперь этого мужика собираются драть
   -- И выдерутъ!
   -- Это справедливо?
   -- Какъ тебѣ сказать?-- замялся Яковъ Степанычъ.-- Если былъ подкупъ, значитъ, дѣло не совсѣмъ чистое, но волостной судъ, это, братъ, такое учрежденіе. Въ принципѣ дано самоуправленіе, а кто же виноватъ, что они другъ друга ѣдятъ?
   -- Да не другъ друга, а просто сильный слабаго.
   -- А судьи? Нѣтъ, между ними ничего не разберешь!
   -- Значитъ, Шилова выдерутъ за то, что онъ былъ болѣнъ?-- Глѣбъ Павловичъ всталъ и началъ ходить по комнатѣ.-- Да, не хворай мужикъ!... Расправа отложена на мѣсяцъ. Можетъ быть, судьи одумаются, поймутъ, что поступили несправедливо, и отмѣнятъ этотъ ужасъ; но какія муки долженъ испытывать приговоренный! Какая жестокая безсмыслица!
   -- Полно, полно, голубчикъ,-- воскликнулъ Яковъ Степанычъ,-- это опять-таки философія! Ужасъ -- для тебя. Приговори-ка тебя къ поркѣ, что бы съ тобою сталось, ого! А мужикъ привыченъ, и нервы у него не твои. Отчего мужика и не посѣчь?
   -- Не ходитъ ли онъ на четверенькахъ?-- блѣднѣя, спросилъ Бѣлавенскій.
   -- Нѣтъ, зачѣмъ. Организація у него другая. Вонъ у тебя, говоришь, все внутри обнажено, дотронуться не даетъ, а мужицкая организація мало чѣмъ отличается отъ организаціи его ближайшаго сосѣда -- медвѣдя, какъ тамъ ни разглагольствуй о правахъ человѣка.
   -- Ты убѣжденъ?-- сквозь стиснутые зубы процѣдилъ Бѣлавенскій.
   Онъ остановился противъ тестя и посмотрѣлъ на него такъ, что тому показалось, будто онъ сейчасъ вотъ, въ одну эту минуту, сейчасъ вотъ, страшно возненавидѣлъ его.
   -- Лично, лично, интимно, конечно,-- пробормоталъ Яковъ Степанычъ, принимаясь крутить концы бакенбардъ.-- Да бросимъ это... вернемся къ нашему разговору.
   -- Нѣтъ, довольно!-- рѣзко прервалъ-Бѣлавенскій.-- Не хочу больше!
   Онъ подошелъ къ стѣнѣ, гдѣ была пуговка звонка, и нажалъ ее.
   -- Позволь... какъ же это... помилуй!-- робко заговорилъ Яковъ Степанычъ.
   -- Я не понимаю, чего ты отъ меня хочешь?-- остановился тотъ передъ нимъ.-- Миссію свою ты исполнилъ, сплетнямъ я не вѣрю, разводиться съ женой не намѣренъ... Счетъ!-- приказалъ онъ вошедшему лакею.
   -- И прекрасно,-- крикнулъ Яковъ Степанычъ,-- больше мнѣ ничего и не нужно! Совѣтъ да любовь, когда такъ. А я черезъ два дня гайда отсюда. И ужь, матушка, пиши сколько хочешь,-- шабашъ, не пріѣду! Дудочки! Психопатія!... Позволь: я тебя приглашалъ, я -- плачу.
   Онъ вынулъ бумажникъ, порылся въ немъ и бросилъ лакею кредитку.
   -- Мы уходимъ?-- спросилъ Бѣлавенскій, беря со стула шляпу.
   -- Уходимъ, уходимъ! Сдачи? Возьми себѣ! Мнѣ еще нужно въ министерство. Боюсь, не поздно ли?-- Яковъ Степанычъ посмотрѣлъ на часы.-- Батюшки, четвертый часъ!
   Оба вышли изъ ресторана и на тротуарѣ молча пожали другъ другу руки. Яковъ Степанычъ, сопя и грузно передвигая ноги, дошелъ до перваго извощика, сѣлъ и поѣхалъ.
   

V.

   Бѣлавенскій все стоялъ и смотрѣлъ на широкую спину тестя, которая, слегка покачиваясь отъ толчковъ саней, быстро удалялась по направленію къ Знаменской церкви и затерялась среди другихъ спинъ, саней и лошадиныхъ мордъ.
   На улицы спускались зимнія, голубыя сумерки. На западѣ рдѣла оранжевая полоска заката. По тротуарамъ сновали пѣшеходы, казавшіеся черными тѣнями. Въ нѣкоторыхъ магазинахъ зажигались огни и съ колокольни церкви раздался протяжный ударъ колокола.
   Бѣлавенскій повернулъ налѣво, по направленію къ Лаврѣ. Онъ шелъ медленно, опустивъ голову, не обращая вниманія на опережавшихъ его, а иногда и толкавшихъ пѣшеходовъ. Какъ прирожденный петербуржецъ, онъ зналъ ихъ общественное положеніе, съ дѣтства знакома ему была эта суетня столицы, это вѣчное, неустанное движеніе огромнаго человѣческаго муравейника. Съ дѣтства знакомы ему были типы: чиновника, спѣшившаго изъ департамента, швейки, блѣдной, измученной безсонными ночами, сытаго биржевика и безшабашнаго пропойцы мастерового.
   Онъ самъ родился въ небогатой, чиновничьей семьѣ, ютившейся въ квартиркѣ изъ четырехъ небольшихъ комнатъ и жившей надеждами на двадцатыя числа. Отецъ былъ образцомъ аккуратности, мать -- незлобивой покорности. Анемичный, хилый мальчикъ росъ тихо и незамѣтно среди постоянныхъ внушеній долга и всевозможныхъ обязанностей. Онъ долженъ былъ учиться и даже быть однимъ изъ первыхъ въ гимназіи, такъ какъ учился на казенный счетъ, онъ обязанъ былъ содержать въ порядкѣ и чистотѣ свои книги, платье, свою комнату, потому что все это стоило трудовыхъ, отцовскихъ денегъ. Ни товарищей, ни игръ, ни развлеченій для него не должно было существовать, такъ какъ на все это терялось время, необходимое для занятій, все это стоило денегъ. Ему позволялось только чтеніе и, притомъ, по его собственному выбору; отецъ не касался этого вопроса, а матери было некогда, да она мало что понимала.
   Къ семнадцати годамъ изъ Бѣлавенскаго выработался застѣнчиво-мрачный молчаливый юноша, но съ добрымъ, отзывчивымъ сердцемъ, всякое внѣшнее проявленіе котораго онъ старался всегда, насколько возможно, скрыть; выработались въ немъ также любовь и способность къ неспѣшной, самостоятельной работѣ, вдумчивость и способность къ анализу самыхъ непримѣтныхъ явленій жизни.
   Въ эти годы онъ мечталъ о томъ, какъ, окончивъ курсъ, уѣдетъ въ Америку, въ западные штаты, при этомъ онъ считалъ необходимымъ изучить какое-нибудь ремесло и выбралъ столярное. Въ нѣсколько мѣсяцевъ онъ научился ему, но, прочитавши однажды большое сочиненіе объ Америкѣ, пришелъ къ заключенію, что и тамъ, въ сущности, то же самое, что вездѣ та же эксплуатація труда, та же зависимость слабаго отъ сильнаго, тотъ же гнетъ капитализма,-- словомъ, все то же, съ присоединеніемъ наглой рекламы и грандіознаго американскаго мошенничества. Мысль объ отъѣздѣ въ Америку была оставлена, но возникла другая: окончивъ курсъ, поступить въ медицинскую академію. Помогать людямъ въ качествѣ врача казалось ему благороднѣйшимъ назначеніемъ человѣка. Поступивъ въ академію, онъ горячо принялся за работу, но со второго курса уѣхалъ къ товарищу въ деревню и, сошедшись съ "толстовцами", чуть было не остался съ ними навсегда, если бы не распалась, вслѣдствіе различныхъ неблагопріятныхъ обстоятельствъ и давленій извнѣ, ихъ община. Пришлось опять вернуться въ Петербургъ, въ академію и, скрѣпя сердце, окончить курсъ. Лѣтомъ онъ поѣхалъ "на холеру" въ губернію, гдѣ было имѣніе Якова Степаныча, и тамъ встрѣтилъ свою настоящую жену.
   Бѣлавенскій прошелъ значительную часть Невскаго и приближался къ Лаврѣ, громаднымъ сѣрымъ силуэтомъ возвышавшейся прямо впереди. На улицѣ уже зажигались фонари, но движеніе не уменьшалось,-- наоборотъ, оно сдѣлалось только болѣе оживленнымъ; видно было, что каждый торопился домой, къ теплу домашняго очага.
   А Бѣлавенскій уходилъ отъ своего домашняго очага, онъ былъ къ нему совершенно равнодушенъ, ничто не тянуло его къ нему, ничто не привязывало.
   Тотчасъ за Лаврой, тихой, молчаливой, погруженной во мракъ, открылась Нева. Засыпанная снѣгомъ, окутанная лиловою дымкой зимнихъ сумерекъ, рѣка, казалось, спала. Охтенскій берегъ чернѣлся узенькою черточкой и на немъ чуть мелькали немногіе, растянутые далеко вдали берега огоньки убогихъ домишекъ.
   Бѣлавенскій вспомнилъ разговоръ съ тестемъ, и нехорошее, почти злобное чувство шевельнулось въ немъ. О чемъ всѣ они хлопочатъ, а въ особенности тесть? Онъ какъ бы хочетъ поселить раздоръ между мужемъ и женою, ненависть между имъ и Мятлинымъ, и къ чему все это? Неужели это такъ неизбѣжно, что люди, повидимому, добрые, сѣютъ вражду, возбуждаютъ ненависть? Зачѣмъ ревность, кого она спасетъ, кому поможетъ? Что толку, если онъ откажетъ отъ дому Мятлину, порветъ съ нимъ знакомство? Если правда, что жена любитъ его, она найдетъ сотню случаевъ видѣться съ нимъ тайно,-- вѣдь, она свободно бываетъ одна гдѣ хочетъ,-- эти тайныя свиданія, конечно, не ускользнутъ отъ вниманія людей и тогда-то польются ушаты грязи и на жену, и на него, и на всѣхъ. Можетъ быть, даже все это есть. Люди показываютъ на него пальцемъ и смѣются, а онъ не замѣчаетъ? Можетъ быть, Ната, дѣйствительно, измѣнила ему? Ну, что же, пускай, только бы онъ ничего не замѣчалъ, не зналъ,-- въ невѣдѣніи его счастіе, его спокойствіе.
   "Да можетъ ли это быть?-- въ тяжеломъ раздумьи остановился Бѣлавенскій на узкой тропинкѣ, проложенной пѣшеходами въ снѣгу, поперекъ рѣки,-- можетъ ли быть, чтобы Ната измѣнила?"
   Онъ готовъ былъ допустить въ женѣ легкомысліе, взбалмотность и кокетство, привитыя дурнымъ воспитаніемъ въ домѣ Якова Степаныча, но явную измѣну, явную связь съ другимъ человѣкомъ у себя на глазахъ -- никогда. Измѣнѣ должно было предшествовать стремленіе замаскировать свое отношеніе къ Мятлину, Ната должна была казаться равнодушной, спокойной, а, между тѣмъ, она съ перваго же появленія Мятлина почувствовала къ нему почти дружеское расположеніе и нисколько не скрывала его отъ мужа, она постоянно говорила о немъ съ мужемъ, интересовалась его дѣлами и съ радостью встрѣчала каждое его появленіе.
   Неужели она такъ уже глубоко нравственно пала, что не считала даже нужнымъ скрывать свое паденіе, или это результатъ такого же безсознательнаго отношенія ко всему, какое Ната проявляла неоднократно,-- отношеніе вырождающагося человѣка?
   Бѣлавенскій замедлилъ шаги, углубившись въ размышленія.
   Ему припомнились свѣтлые майскіе вечера, которые онъ проводилъ съ невѣстой въ огромномъ, какъ лѣсъ, запущенномъ паркѣ имѣнія Якова Степаныча, припомнились собственныя рѣчи, которыя Ната слушала, присмирѣвъ, затаивъ дыханіе. Тогда она во всемъ была согласна съ нимъ. Тогда въ ней не замѣчалось этого черстваго эгоизма, этой любви къ самой себѣ и ледяного равнодушія къ окружающимъ. Была ли это ложь, притворство испорченнаго воспитаніемъ, зараженнаго дурною атмосферой распущеннаго барскаго дома, сердца, или она была еще настолько неразвита, что не понимала смысла рѣчей, а нравились ей самыя рѣчи, тѣ красивыя фразы, въ которыя невольно выливались его думы, его желанія, нравился онъ самъ, въ его горячемъ вдохновеніи, и въ душѣ у ней было такъ же пусто и мертво, какъ теперь?
   И какъ она мучила полюбившаго ее первою, нѣжною, трогательною любовью человѣка! Какимъ ужаснымъ испытаніямъ подвергала она его неокрѣпшій духъ! И онъ все, все на свѣтѣ готовъ былъ сдѣлать для нея, все, кромѣ измѣны своимъ убѣжденіямъ, но она нисколько не интересовалась ими. Просьбами, ласками, тысячью тонкихъ женскихъ ухищреній она увлекла его въ Петербургъ и держала здѣсь, когда онъ давно долженъ былъ быть тамъ, въ глуши, гдѣ такъ насущно необходима помощь всякаго образованнаго человѣка. Что они дѣлаютъ тутъ? Стыдно сказать! Онъ ходитъ въ больницу, гдѣ и безъ него есть врачи, и уйди онъ сейчасъ, на его мѣсто будутъ десятки; онъ принимаетъ на дому мнительныхъ иппохондриковъ и развлекается тѣмъ, что устраиваетъ разъ въ недѣлю журъ-фиксы, эти торжища бездѣлья, скучной болтовни и сплетенъ. Деньги, на которыя можно было бы прокормить нѣсколько голодныхъ семей, уходятъ на дорогую квартиру, обстановку, въ Гостиный дворъ на наряды и т. п. пустяки и, притомъ, еще наростаютъ долги. Пустая, безцѣльная жизнь! По чьему же образцу создалась она, откуда цѣликомъ перенесенъ складъ этой жизни? Изъ той семьи, гдѣ родилась и выросла Ната. Все это совершенно такъ же было въ домѣ Якова Степаныча, только еще въ болѣе широкомъ и безобразномъ видѣ. Бездушіе по отношенію къ окружающимъ, зависимымъ, обездоленнымъ и пресмыкающимся въ прахѣ, и эгоизмъ, эгоизмъ на каждомъ шагу. И эту выродившуюся женщину, эту взбалмошную, холодную эгоистку-кокетку онъ полюбилъ! Онъ, въ своемъ гордомъ, духовномъ величіи, унизился до любви въ ней, смѣшался вмѣстѣ съ нею во прахѣ! Но что же ему отбитъ уйти отъ нея? Уйти хотя бы сюда, въ темную среду этихъ забитыхъ нуждою и невѣжествомъ людей, которые селятся въ этихъ жалкихъ домишкахъ, голодаютъ, холодаютъ, пьютъ горькую и гибнутъ оттого, что предоставлены самимъ себѣ, оттого, что около нихъ нѣтъ никого, никого рѣшительно, кто бы подержалъ ихъ, научилъ другой жизни? Пусть это будетъ подвигъ, но, вѣдь, онъ долго, упорно готовилъ себя къ нему. И вдругъ явилась женщина съ бѣлыми, атласистыми руками, съ вызывающею улыбкой на лицѣ и онъ продалъ себя ей, себя и всѣхъ, по комъ болѣла его душа. Проснулся звѣрь, и человѣкъ уступилъ звѣрю? Нѣтъ, нѣтъ, никогда!
   Бѣлавенскій круто повернулъ назадъ, къ Невѣ. Онъ вернулся домой во время вечерняго чая. Въ залѣ, кромѣ жены и тещи, были гости: Мятлинъ и двѣ молодыя дамы, подруги Наты, очень развязныя, вѣчно чему-то смѣявшіяся особы.
   Ольга Герасимовна взглянула на зятя съ любопытствомъ, онъ замѣтилъ это, но спокойно сѣлъ на диванъ и взялъ предложенный ему стаканъ чая. Общая, очевидно, бывшая очень оживленной, бесѣда замолкла и всѣ ощутили нѣкоторую неловкость. Дамы принялись разсуждать съ Ольгой Герасимовной о послѣдней французской пьесѣ, очень веселой, еще болѣе того глупой, и имѣвшей солидный успѣхъ. Ольга Герасимовна стояла за нравственность и приличія и порицала наклонность французскихъ драматурговъ заставлять дѣйствующихъ лицъ снимать сюртуки.
   -- Это слишкомъ, это ужь слишкомъ!-- твердила она, багровѣя и дѣлая строгое лицо.
   -- Позвольте,-- вмѣшался Мятлинъ, господинъ среднихъ лѣтъ, съ закрученными усами и изящными манерами, одинъ изъ тѣхъ молодыхъ докторовъ, которые очень быстро достигаютъ въ жизни успѣховъ, часто не имѣющихъ ничего общаго съ ихъ спеціальностью,-- а на улицахъ? То же самое. Въ бытность мою въ Парижѣ, лѣтомъ, на бульварахъ, я сплошь и рядомъ встрѣчалъ джентльмэновъ, шедшихъ безъ сюртуковъ.
   -- Ну, вотъ видите!-- закивали въ тактъ головами обѣ дамы.-- Что же, если это у нихъ принято?
   -- Мало ли что у нихъ принято!-- отрѣзала Ольга Герасимовна.-- Извѣстно, что французы -- самая распущенная нація.
   -- Ахъ, что вы, нѣтъ!-- воскликнула одна дама.-- Они такіе любезные, такіе предупредительные!... Напримѣръ, морскіе офицеры...
   -- Съ эскадры? Ахъ, да, да!-- подтвердила другая.-- Ну, конечно, о-фи-це-ры!
   Бѣлавенскій остановилъ взглядъ на роялѣ; онъ былъ раскрытъ, на пюпитрѣ виднѣлись ноты. "Ната играла, а Мятлинъ, вѣроятно, пѣлъ,-- подумалъ Бѣлавенскій,-- довольно затасканное начало адюльтера, но что же дѣлать, если другого нѣтъ, не выдумать?"
   Онъ смотрѣлъ тяжелымъ, изучающимъ взглядомъ то на жену, то на пріятеля, и постепенно находилъ ихъ все болѣе и болѣе созданными другъ для друга. "Пара -- самца и самки!" -- мелькнула мысль въ его головѣ.
   Ната была въ темномъ, совершенно закрытомъ платьѣ безъ украшеній, придававшемъ ей видъ, который она, любуясь собою въ зеркалѣ передъ выходомъ къ гостямъ, мысленно окрестила: "innocent". Прическа у ней была гладкая, съ чуть-чуть замѣтными, тонкими кудерьками на лбу и на вискахъ и прекрасно гармонировала съ нарядомъ. Тутъ былъ явный разсчетъ на извѣстный, до мелочей изученный эффектъ, сильно вліявшій на Мятлина.
   Ната старалась не глядѣть прямо на мужа, а какъ-то въ бокъ, вскользь, и каждый разъ, когда взглядъ ея нечаянно встрѣчался со взглядомъ мужа, въ немъ отражалось какое-то странное безпокойство.
   -- Мы сейчасъ играли въ четыре руки,-- сообщила она, нервно проводя ладонью по складкамъ платья.-- Вообрази, Анатолій Сергѣевичъ прекрасно играетъ.
   Мятлинъ повернулся въ его сторону и не улыбнулся, а какъ-то заискивающе осклабился. Бѣлавенскому вдругъ вспомнился его сеттеръ Фальстафъ, который именно такъ осклаблялся, когда не выдержитъ, бывало, стойки или стащитъ что-нибудь на кухнѣ.
   "Зачѣмъ я бывалъ съ нимъ откровененъ?-- съ досадой подумалъ Бѣлавенскій.-- Какая ошибка!"
   -- Глѣбъ Павловичъ, вы не знаете, гдѣ Яша?-- спросила теща, пересаживаясь въ кресло, рядомъ.
   -- Поѣхалъ въ министерство.
   -- Ага! Значитъ, вы видѣлись съ нимъ?
   -- Да. Завтракали вмѣстѣ.
   -- Вотъ какъ!-- протянула теща, многозначительно поджимая губы и бросая взглядъ на дочь.
   -- Отчего ты не былъ въ больницѣ?-- спросилъ Мятлинъ, подсаживаясь съ другого бока.
   -- Сегодня мнѣ нечего было дѣлать.
   -- Да, но, все-таки, слѣдовало придти. Мы всѣ совершили въ нѣкоторомъ родѣ рукоприкладство.
   -- Какое? Къ чему?
   -- Ну, неужели не знаешь? Мы хотимъ поднести адресъ Зальцу.
   -- Зальцу?-- удивился Бѣлавенскій.-- По какому поводу?
   -- Да все по поводу этой скандальной исторіи въ печати. Нужно выразить сочувствіе корпораціи.
   -- Что?-- воскликнулъ Бѣлавенскій.-- Зальцу сочувствіе корпораціи? Никогда! Человѣку, который нахваталъ мѣстъ, не поспѣваетъ куда нужно, манкируетъ, относится небрежно къ дѣлу...
   -- Значитъ, ты не согласенъ съ нашими и стоишь на сторонѣ печати?-- бархатнымъ тономъ, съ лукавою улыбочкой спросилъ Мятлинъ.
   Бѣлавенскій взглянулъ на жену и тотчасъ же перевелъ взглядъ на Мятлина, какъ бы говоря: "Посмотри, кого ты избрала! Полюбуйся на него!" -- но жена сидѣла за піанино и перелистывала нотную тетрадь.
   -- Я стою на сторонѣ справедливости,-- отвѣчалъ Бѣлавенскій.
   -- Это все утрировано,-- замѣтилъ Мятлинъ,-- ты самъ знаешь, каково иногда бываетъ положеніе врача, если принять въ соображеніе...
   -- Анатолій Сергѣевичъ,-- позвала Ната,-- не попробовать ли намъ эту вещь? Трудна?
   Мятлинъ подошелъ къ піанино и наклонился надъ пюпитромъ. Когда онъ хотѣлъ перевернуть страницу нотъ, пальцы его коснулись руки Наты. Бѣлавенскій замѣтилъ, какъ дыханіе жены сдѣлалось неровнымъ, прерывистымъ, и расширенные глаза загорѣлись какимъ-то особеннымъ блескомъ.
   -- Это трудно,-- сказалъ Мятлинъ, невольно оглядываясь на Бѣлавенскаго,-- посмотрите, какіе пассажи...
   -- Попробуемте.
   Ната оправилась на табуреткѣ; Мятлинъ присѣлъ сбоку.
   Они заиграли. Ихъ пальцы, пробѣгая по клавишамъ, касались,-- длинные пальцы Мятлина соперничали въ тонкости и бѣлизнѣ съ пальцами Наты,-- ихъ лица, оживленныя, нѣсколько вытянутыя впередъ, къ пюпитру, были очень близки одно къ другому. На щекахъ Наты горѣлъ яркій румянецъ; она волновалась, сбивалась съ такта, съ усиліемъ приглядывалась къ нотамъ, какъ будто туманъ заволакивалъ ея блестѣвшіе глаза; лицо Мятлина, наоборотъ, было блѣдно, очень блѣдно, и взглядъ его очень часто, мелькомъ, скользилъ по фигурѣ Бѣлавенскаго.
   Ольга Герасимовна перестала разговаривать съ молодыми дамами; шурша шелковымъ платьемъ, перешла залу и подсѣла къ Бѣлавенскому.
   -- Говорилъ съ вами Яша?-- шепотомъ спросила она.
   -- О чемъ?-- также шепотомъ спросилъ тотъ.
   -- Ахъ, Боже мой!
   Ольга Герасимовна передернула плечами и взглядомъ указала на Нату.
   -- О ней?-- спросилъ Бѣлавенскій.
   Въ душѣ онъ забавлялся волненіемъ тещи.
   -- Ну, да, конечно. О комъ же больше?
   -- Говорилъ.
   -- И вы пришли къ какому-нибудь рѣшенію?
   Она взяла со стола альбомъ и начала его перелистывать.
   -- Я съ нимъ не согласенъ.
   -- Что?-- альбомъ чуть не выпалъ у нея изъ рукъ.-- Что вы хотите этимъ сказать?
   -- Я не согласенъ съ мнѣніемъ Якова Степаныча. Если все, что вы съ нимъ подозрѣваете, правда,-- я рѣшилъ ничего не предпринимать.
   Съ альбомомъ на колѣняхъ, откинувшись на спинку стула, Ольга Герасимовна широко раскрытыми глазами смотрѣла на зятя: "Mais il est complement fou!" -- почему-то по-французски думала она.
   -- Это... это... я не знаю какъ назвать,-- пробормотала она, наконецъ.
   -- И я тоже. Мы никто ничего не понимаемъ.
   -- Позвольте ужь мнѣ-то отвѣчать за себя,-- шипѣла она,-- я понимаю отлично! Я все вижу!
   -- Съ чѣмъ и поздравляю. Извините, я пойду къ себѣ.
   Онъ всталъ и тихонько, чтобы не помѣшать дамамъ слушать, пошелъ къ двери. Ольга Герасимовна, волнуясь и тяжело дыша высоко приподнятою грудью, пошла за нимъ.
   -- Глѣбъ Павловичъ, вы играете въ опасную игру,-- сказала она въ дверяхъ.
   -- Ничуть,-- отвѣчалъ онъ, улыбаясь и какъ-то странно, злобно ощеривъ зубы.
   -- Я должна васъ предупредить...-- она протянула руку къ двери, которую онъ хотѣлъ закрыть,-- должна говорить съ вами...
   -- Когда угодно, только не сегодня. Не сего-дня!-- повторилъ онъ твердо и раздѣльно.
   -- Но...
   Дверь закрылась за Бѣлавенскимъ.
   -- Pardon, mesdames!-- заговорила Ольга Герасимовна, съ тѣмъ же шуршаньемъ платья и съ тою же величавою осанкой возвращаясь къ дамамъ,-- этотъ фасонъ, къ сожалѣнію, начинаетъ выходить изъ моды... Наоборотъ, закрытые, совсѣмъ закрытые рукава съ широчайшимъ буфомъ у плечъ, какъ у Наты... "Сумасшедшій и дерзкій!-- думала она, въ то же время, о зятѣ,-- и съ какими-то дикими взглядами на бракъ... Этотъ человѣкъ натворитъ бѣдъ,-- вотъ увидите,-- мысленно обратилась она къ Якову Степанычу и Натѣ,-- натворитъ бѣдъ!"
   -- Ахъ, Боже мой! О чемъ же я говорила?-- съ горячностью воскликнула одна изъ дамъ.
   -- Тогда я васъ не поняла... Я думала, вы говорите о буфахъ вокругъ юбки, но теперь всѣ носятъ плиссе и чѣмъ мельче...-- заговорила вторая дама.
   -- Плиссе тоже выходитъ изъ моды,-- авторитетно заявила Ольга Герасимовна, въ то же время, думая: "Dieux, какъ они мнѣ надоѣли, эти двѣ сороки! Хоть бы Жакъ пришелъ, я бы его отдала на съѣденье!"
   -- Да, но моя портниха увѣряла меня...-- попробовала протестовать вторая дама.
   Но обѣ накинулись на нее, принялись спорить, доказывать, и подняли такой шумъ, что Мятлинъ сбился съ такта, сбилъ и безъ того путавшую Нату и оба остановились играть.
   

VI.

   "Если между ними что-нибудь есть, то не слѣдуетъ вмѣшиваться,-- думалъ Бѣлавенскій, входя въ кабинетъ,-- если же нѣтъ, а еще только готовится, то..."
   Онъ остановился по серединѣ комнаты и, опустивъ глаза на коверъ, задумался.
   "...Тоже слѣдуетъ оставить ихъ въ покоѣ. Вмѣшательство ни къ чему не приведетъ",-- рѣшилъ онъ, садясь на диванъ.
   Изъ залы доносились громкіе раскаты піанино. Это была порывистая, бурная мелодія, почти вся состоявшая изъ смѣны восходящихъ и нисходящихъ гаммъ съ клочками нѣжныхъ трелей. "Музыкальное объясненіе въ любви!-- подумалъ Бѣлавенскій.-- Недостаетъ, чтобы запѣлъ самецъ, и тогда будетъ полное воспроизведеніе любви съ момента появленія человѣка на землѣ". Это было низменно, пошло, унизительно, но это было вполнѣ по-человѣчески,-- до другого царь вселенной еще не додумался.
   Говоря Якову Степанычу о своихъ чувствахъ къ Натѣ, Бѣлавенскій солгалъ, не думая о томъ, что лжетъ. Онъ любилъ жену вовсе не какою-то особенною любовью, не тою, какою бы ему хотѣлось ее любить, а самою обыкновенною, физическою любовью. Во всѣхъ случаяхъ ихъ совмѣстной жизни, гдѣ онъ пробовалъ предъявлять къ ней высшія требованія человѣческаго разума, любви, справедливости, жена его только возмущала и нравилось ему въ ней только все самочное: ея лицо, фигура, бѣлизна и нѣжность ея кожи, даже ея глупости и взбалмотность, которыя къ ней шли и дѣлали ее въ извѣстномъ смыслѣ еще соблазнительнѣе. И за минуты, въ которыя онъ любовался ею, ласкалъ ее, онъ платилъ цѣлыми днями угрюмой тоски и самобичеванія. Въ немъ, сильнѣе чѣмъ во всякомъ другомъ, боролись два начала: животнаго и челока; онъ чувствовалъ, онъ хотѣлъ чувствовать, что человѣкъ долженъ побѣдить, но какъ это сдѣлать? Конечно, теперь же, сейчасъ воспользоваться представившимися благопріятными обстоятельствами. Ему говорятъ, что между женою и Мятлинымъ что-то есть... Прекрасно! Если онъ такъ низко палъ, что ему жена нравится, какъ женщина, а не человѣкъ, то почему онъ лучше Мятлина, которому нравится то же самое? Почему онъ, именно онъ хочетъ какихъ-то преимуществъ? Въ такихъ случаяхъ пользуется преимуществами тотъ, на кого палъ выборъ самки,-- наиболѣе сильный, ловкій, красивый. Пусть остается Мятлинъ, а онъ уйдетъ... Онъ уйдетъ даже, изъ дому, уѣдетъ куда-нибудь, чтобы быть дальше отъ соблазна, потому что въ женѣ -- соблазнъ. Именно теперь нужно ему уйти, когда онъ не чувствуетъ себя достаточно сильнымъ для побѣды надъ самимъ собою.
   Онъ тоскливымъ взглядомъ обвелъ стѣны комнаты, какъ бы прощаясь съ этими нѣмыми свидѣтелями его думъ, надеждъ и желаній, остановился на громадномъ дубовомъ шкафѣ, заключавшемъ его довольно цѣнную библіотеку, и долго смотрѣлъ на сверкавшіе золотомъ, при свѣтѣ лампы, корешки толстыхъ книгъ,-- этихъ истинныхъ, неизмѣнныхъ друзей человѣчества. Сколько разъ, страдая отъ нароставшаго разлада въ жизни своей съ женою, онъ протягивалъ руку къ книгамъ, садился, читалъ, и чувствовалъ, какъ вся дрянная накипь мелкой, личной жизни съ ея будничными радостями и печалями отодвигается отъ него куда-то далеко-далеко, и онъ остается одинъ, свободный духомъ, смѣлый въ своихъ идеальныхъ мечтаніяхъ.
   Да, какъ легко могли бы быть осуществленія эти мечтанія, если бы не демонъ, сидящій въ насъ! Бѣлавенскій всталъ, задумчиво, опустивъ голову, прошелся по кабинету и, подъ впечатлѣніемъ новаго чувства, присѣлъ къ столу.
   И, весь уйдя въ это чувство, весь проникнутый одною мыслью, черезъ минуту онъ писалъ на большомъ листѣ почтовой бумаги крупнымъ, неразборчивымъ почеркомъ:
   "Если то, о чемъ я хочу вамъ сказать, вы уже думаете, то не читайте дальше моего письма, простите и разорвите. Но я не знаю, а потому рѣшаюсь писать. Вы такой сильный, такой большой человѣкъ, что для васъ многое, многое возможно,-- даже спасеніе десятка, сотни тысячъ людей... Не будьте же простымъ, зауряднымъ благотворителемъ, какихъ теперь развелось такъ много повсюду. Вы знаете, какъ это легко,-- послать изъ чужихъ денегъ сотню рублей туда, двѣсти сюда и, въ блаженномъ невѣдѣніи, закрыть глаза на то, куда и какъ расходуются эти деньги. Благотворительность такого рода самый легкій и дешевый способъ усыпленія собственной совѣсти; это дѣлали мытари, это еще дѣлаетъ и скучающая барыня, которой надоѣло сорить деньгами по магазинамъ, и пресыщенный кутила-развратникъ, и кабатчикъ, даже ростовщикъ, которому не жаль копѣйки, поданной нищему. Вы -- совсѣмъ особенный человѣкъ, и, притомъ, находящійся въ очень удобномъ положеніи. Вы можете говорить публично, всенародно. Никто не дерзнетъ васъ остановить... Ступайте въ остроги, больницы, и говорите тамъ; говорите тамъ, гдѣ собирается много народу, на площадяхъ, на базарахъ, на всякихъ сборищахъ. Вы страшно популярны и сами знаете это. Васъ будутъ слушать безъ шапокъ, стоя на колѣняхъ, затаивъ дыханіе... Потому что народъ ищетъ вѣры, ожидаетъ спасенія,-- такъ ужь все скверно стало кругомъ, такъ тяжело всѣмъ стало дышать. Скажите этому народу, этой толпѣ ученыхъ и безграмотныхъ, богатыхъ и бѣдныхъ, чиновныхъ и простыхъ, похотниковъ и похотницъ, скажите этой человѣконенавистничающей толпѣ, что они людибратья, что каждый изъ нихъ раньше, чѣмъ онъ всталъ передъ вами, родился маленькимъ, слабымъ, безпощнымъ и такимъ же слабымъ, безпомощнымъ, жалкимъ сойдетъ въ могилу. Скажите имъ, что люди должны жалѣть друга друга и, жалѣя, помогать нести крестъ жизни, потому что всѣ они, начиная съ самаго властнаго, самаго богатаго, самаго красиваго и кончая самымъ бѣднымъ, самымъ уродливымъ,-- всѣ они жалки и ничтожны, всѣ они не знаютъ, когда придетъ часъ воли Божіей, а счастье можетъ быть достигнуто только тогда, когда будутъ счастливы всѣ,-- весь міръ будетъ счастливъ. И любовь, а не похоть воцарится тогда, когда всѣ будутъ любить другъ друга, какъ братья. Еще скажите тѣмъ, кто строитъ тюрьмы и обольщается смѣшною, несбыточною иллюзіей переловить и посадить въ нихъ всѣхъ каторжниковъ, скажите имъ, что-тогда всю вселенную нужно превратить въ тюрьму, потому что въ каждомъ человѣкѣ сидитъ преступникъ, но онъ побораетъ и уничтожаетъ его въ себѣ силою доброй воли, силою разума, знанія и больше всего любви къ людямъ. О, если бы вы говорили это всѣмъ, открыто, всенародно, быть можетъ, эта партія арестантовъ, мимо которой, не замѣчая ея, вы проѣхали въ каретѣ, уменьшилась бы до одного человѣка, можетъ быть, ее бы не было вовсе! Я знаю, какъ жутко, какъ страшно выйти на улицу, когда видишь вокругъ проявленія несправедливости, человѣконенавистничества и насилія, но для васъ это не должно быть страшнымъ, какъ не было оно страшнымъ для Великаго Учителя. Мы, порочные, слабые люди, можемъ позволить себѣ бѣжать отъ соблазна, но для васъ не должно быть соблазна, вы должны идти на встрѣчу грѣху"...
   Легкое шуршанье послышалось за дверью кабинета и кто-то постучался.
   Бѣлавенскій поднялъ голову и прислушался.
   -- Можно войти?-- раздался голосъ Наты.
   Бѣлавенскій поблѣднѣлъ, сдѣлалъ движеніе, какъ бы намѣреваясь встать и запереть дверь кабинета, но Ната уже вошла.
   -- Ты что-то дѣлалъ? Работалъ?-- спросила она, подходя къ столу и черезъ плечо мужа взглянувъ на исписанный листъ бумаги.
   -- Писалъ письмо,-- отвѣчалъ Бѣлавенскій, пряча листъ подъ бумагу.
   Ната все стояла за его спиною. Ея горячее, неровное дыханіе касалось его шеи и чѣмъ-то животнымъ, чувственнымъ вѣяло отъ него. Бѣлавенскому вдругъ стало неловко и стыдно взглянуть на жену; склонивъ голову, стараясь какъ-нибудь нечаянно не задѣть. ее, онъ всталъ изъ-за стола.
   -- Я пришла поговорить...-- начала Ната,-- но если ты занятъ, придется отложить... Хотя мнѣ бы не хотѣлось,-- со вздохомъ добавила она.
   Бѣлавенскій ходилъ по комнатѣ, мелькомъ бросая взгляды на жену. Онъ чувствовалъ, что начинаетъ терять самообладаніе. Открытая шея жены, выдѣлявшаяся бѣлизною въ пасмурномъ кабинетѣ, античные изгибы рукъ, полуоткрытыя, словно жаждавшія поцѣлуя, полныя губы,-- все возбуждало въ немъ вожделѣніе. Да, въ эту минуту она была необыкновенно соблазнительна въ своей грѣховной красотѣ; конечно, она знала объ этомъ и, можетъ быть, тутъ былъ разсчетъ.
   -- Я думаю, лучше утромъ,-- сказалъ Бѣлавенскій..
   -- Что это утромъ?
   -- Ты хотѣла о чемъ-то поговорить...
   -- Ахъ, до утра такъ долго! Я не могу, понимаешь ты, Глѣбъ, я не могу!
   Она стояла какъ виноватая посрединѣ комнаты, опустивъ руки, глядя въ полъ.
   Бѣлавенскій сѣлъ на диванъ.
   -- Вотъ какъ!-- сказалъ онъ.-- Присядь!
   Онъ подвинулся, давая ей мѣсто подлѣ себя и все стараясь не глядѣть на нее.
   -- Нѣтъ... нѣтъ! Я такая... нехорошая... Глѣбъ!
   Она сдѣлала шагъ впередъ и взглянула на мужа. И въ этомъ возбужденномъ, блестящемъ взглядѣ онъ понялъ все.
   -- Какъ?-- тономъ горькаго упрека вырвалось у него,-- уже? Значитъ, это все правда?
   -- Я все, все разскажу тебѣ!-- горячо воскликнула она.-- Ты самъ виноватъ! Во всемъ, кругомъ виноватъ! Ты всегда былъ холоденъ со мною, я ласки не видала отъ тебя! Покориться нужно! Но что же мнѣ дѣлать?... Это свыше моихъ силъ...-- Она подняла руки къ лицу, потомъ протянула ихъ къ мужу.-- Я разскажу все...
   Но онъ уже овладѣлъ собой и сидѣлъ спокойный, безстрастный, прямо глядя на жену. Только лѣвая щека его,-- словно онъ страдалъ невралгіей,-- слегка подергивалась.
   -- Я уже знаю, можешь не разсказывать,-- сказалъ онъ.-- Ты любишь Мятлина?
   Она закрыла лицо платкомъ, но не плакала.
   -- Странно, ты какъ будто стыдишься своего чувства,-- замѣтилъ онъ.
   -- Я не хочу тебя обманывать... и онъ тоже. Онъ долго боролся съ самимъ собою, онъ и теперь готовъ дать удовлетвореніе... такъ онъ сказалъ.
   -- Никто никакихъ удовлетвореній не требуетъ. Если онъ убьетъ меня, отъ этого вамъ не будетъ проку, а если я его убью...
   Плечи Наты вздрогнули и она всхлипнула.
   -- Это не входитъ въ ваши разсчеты, не правда ли?-- усмѣхнулся Бѣлавенскій.-- Господи, и къ чему люди ломаютъ комедіи!
   -- Ты глумишься? Презираешь меня? Да, ты правъ. Ты можешь все дѣлать, но говорить о комедіи...
   -- Успокойся, Ната, я не намѣренъ ничего дѣлать. Еслибъ я хотѣлъ, нужно было начинать раньше. Комедіей я называю всякія рѣчи объ удовлетвореніи, ими никого не обманешь и, пожалуйста, бросимъ это разъ навсегда. Успокойся же и не плачь. Сядь тамъ, въ кресло, и слушай... Нѣтъ, не сюда! Въ кресло, въ кресло садись! Я давно замѣчалъ твою близость къ Мятлину и считалъ это... дружбой. Maman оказалась дальновиднѣе и опытнѣе въ этихъ дѣлахъ, а въ этотъ вечеръ у меня даже не было сомнѣнія, что ты любишь Мятлина. Родители твои предлагали мнѣ цѣлый рядъ выходовъ изъ положенія, которое въ обществѣ считается неудобнымъ и некрасивымъ. Я не нуждался въ совѣтахъ, такъ какъ рѣшилъ этотъ вопросъ по-своему. Я предоставляю тебѣ полную свободу дѣйствій, заранѣе соглашаюсь на все, что ты найдешь для себя необходимымъ, и прошу только одного: избавить меня отъ сценъ и объясненій съ maman. Объяснись, какъ знаешь, сама... Ты говорила съ нею?
   -- Нѣтъ,-- прошептала Ната.
   Она ожидала чего-то другого, можетъ быть, бурной сцены, упрековъ, вспышекъ ревности, и такъ была поражена спокойствіемъ мужа, что не могла придти въ себя.
   -- Тебѣ слѣдуетъ, я думаю, поговорить съ нею. А, впрочемъ, какъ знаешь. Попроси только ее оставить меня въ покоѣ. Вообще, было бы хорошо, если бы всѣ оставили меня. Отдѣльный видъ можешь получить завтра же. Затѣмъ, что еще? Хозяйство,-- всю эту мелочь, которая будетъ тебѣ не нужна,-- передай Степанидѣ... Кажется, все... Ахъ, ты хочешь что-то сказать?
   -- Ты прощаешь меня?-- воскликнула Ната, бросаясь впередъ, какъ бы съ намѣреніемъ опуститься на колѣни.
   Бѣлавенскій всталъ съ дивана и быстро отошелъ къ камину.
   -- Ты хотѣла свободы,-- бери ее! Но если думаешь, что мнѣ слѣдуетъ тебя за что-то простить, то, конечно, прощаю!-- съ усмѣшкой отвѣчалъ онъ.
   -- Ненужно мнѣ твоего прощенія,-- воскликнула она, выпрямляясь,-- какъ нищему подачка! Какой благодѣтель! Ха, ха! Не нужно, не нужно мнѣ! Ты -- эгоистъ, черствый человѣкъ! Ты презираешь меня, смотришь съ высоты величія, а я, я рада, потому что могу спокойно уйти отъ тебя! И уйду, уйду, уйду!
   И, вся трясясь, истерически плача, она выбѣжала изъ комнаты.
   Бѣлавенскій заперъ за нею дверь на замокъ, отошелъ къ письменному столу и задумался.
   -- Глупая!-- сказалъ онъ вслухъ,-- не могла кончить безъ эффекта... Какъ всѣ онѣ!... И, все-таки, я люблю тебя, любилъ. А ты этого никогда не знала, не понимала... Да, какъ все глупо на свѣтѣ!
   Онъ присѣлъ къ столу, выдвинулъ набитый бумагами боковой ящикъ и началъ въ немъ рыться.
   "Черствый человѣкъ... черствый человѣкъ... я -- черствый человѣкъ...-- шепталъ онъ.-- Такое опредѣленіе лучше всего. Человѣкъ, которому раскрываешь душу, не вѣритъ, не понимаетъ тебя!..."
   Пальцы его нащупали футляръ, потянули къ себѣ и нерѣшительно оставили. Бѣлавенскій вынулъ руку изъ ящика и задвинулъ его.
   "Нѣтъ! Не теперь!" -- сказалъ онъ себѣ.
   Глаза его остановились на пачкѣ бумаги, прикрывавшей письмо. Онъ вытащилъ письмо и прочелъ:
   "Мы можемъ позволить себѣ бѣжать отъ соблазна..."
   Бѣжать отъ соблазна! Это онъ сейчасъ бѣжалъ отъ него. Другой такой минуты не будетъ, а эта была страшная, рѣшающая. И онъ поборолъ демона. Глаза его заблистали, лицо просіяло. Яркая краска разлилась по немъ. Онъ всталъ изъ-за стола и, проводя рукою по волосамъ, сдѣлалъ по комнатѣ нѣсколько твердыхъ, увѣренныхъ шаговъ.
   "Слава, слава мнѣ!-- шепталъ онъ въ какомъ-то странномъ, вдохновенномъ экстазѣ.-- Какое счастье! Я побѣдилъ!"
   Онъ быстро вернулся къ столу, схватилъ перо и сталъ продолжать письмо.
   И долго, долго за полночь былъ еще свѣтъ въ окнахъ его кабинета.
   

VII.

   Утромъ Бѣлавенскій, крадучись какъ воръ, вышелъ изъ дому. Всѣ еще спали; заспанная Степанида заперла дверь за бариномъ, нисколько не удивившись его раннему уходу, такъ какъ онъ пріучилъ уже домашнихъ къ нѣкоторымъ изъ своихъ странностей.
   Очутившись на улицѣ, Бѣлавенскій не безъ удовольствія вздохнулъ полною грудью. Ему казалось, что вмѣстѣ съ бодрящимъ морознымъ воздухомъ въ немъ воскресъ духъ свободы. Теперь-то ужь онъ былъ совершенно свободенъ; всякія путы дома, обязанности распались легко и внезапно. Ни семейной зависимости, ни тайнаго контроля домашнихъ надъ его поступками не существовало. Тамъ, на квартирѣ, осталась цѣлая куча неразобранной дряни: жалобы и слезы измѣнившей жены, гнѣвъ тещи, изумленіе тестя,-- пускай всѣ они разбираются между собою, какъ хотятъ, онъ это всего отошелъ, "отрясъ прахъ", ему ни до чего нѣтъ дѣла. И совѣсть его спокойна; онъ поступилъ просто и разумно: взялъ и ушелъ.
   Бѣлавенскій зашелъ въ кондитерскую, спросилъ чаю и углубился въ газеты. Невольно ему вспомнилось, что газету онъ всегда читалъ за утреннимъ чаемъ дома, а подлѣ, неряшливая, въ разстегнутомъ пеньюарѣ и папильоткахъ, сидѣла жена, дѣлясь съ нимъ мелкими, пошлыми впечатлѣніями проведеннаго наканунѣ вечера. Тутъ же припомнилось Бѣлавенскому, что она не разъ заговаривала съ нимъ о Мятлинѣ и всегда съ оттѣнкомъ добродушной ироніи. Вспомнился за одно и Мятлинъ, плохенькій врачъ, но человѣкъ съ большимъ практическимъ чутьемъ. Его благообразная внѣшность дѣйствовала обаятельно на всѣхъ,-- на женщинъ и на мужчинъ. Онъ быстро знакомился, незамѣтно втирался въ пріятельство,-- какъ втерся въ пріятельство съ Бѣлавенскимъ,-- и затѣмъ ловко домогался разныхъ услугъ. Такимъ образомъ у него составилась довольно порядочная практика. Въ послѣднее время онъ мѣтилъ въ ассистенты къ одной медицинской знаменитости и, въ минуты откровенности, улыбаясь и скаля свои бѣлые зубы, говорилъ Бѣлавенскому, что "дѣло на мази".
   Бѣлавенскій вспоминалъ различные эпизоды своей жизни, встрѣчи, знакомство съ Мятлинымъ и ему подобными и чувствовалъ, какъ словно какой-то гнетъ опускался надъ нимъ. Сѣренькая, будничная жизнь безъ цѣли, безъ идеала, даже безъ смысла, вся заключавшаяся въ борьбѣ за существованіе, давила, пригибала его до состоянія безнадежнаго отчаянія и апатіи. Никто изъ окружавшихъ Бѣлавенскаго не выходилъ изъ уровня посредственности и самодовлѣющей пошлости.
   Бѣлавенскій давно уже не читалъ газеты, свернулъ, положилъ ее на столъ и сидѣлъ, глубоко задумавшись, надъ остывавшимъ стаканомъ чая.
   "Я уѣду! Я непремѣнно долженъ уѣхать,-- говорилъ себѣ Бѣлавенскій,-- и теперь ничто не удерживаетъ меня... Ну, а если и тамъ будетъ то же? Люди вездѣ одинаковы".
   Онъ обвелъ взглядомъ кондитерскую. Кромѣ него, въ ней не было посѣтителей. За выручкой стоялъ прикащикъ, мужчина серьезнаго вида съ бородою, державшій себя съ большимъ достоинствомъ ("точно директоръ департамента",-- подумалъ про него Бѣлавенскій). Длинный, рыжій лакей приткнулся къ углу съ салфеткой на рукѣ и дремалъ.
   "Прикащикъ продаетъ, лакей служитъ, Яковъ Степанычъ отдаетъ въ аренду земли и эксплуатируетъ рабочихъ, а я... я долженъ сдѣлать главное -- устранить зло. Вотъ моя задача!-- думалъ Бѣлавенскій,-- и это главное я долженъ всегда помнить и долженъ къ нему стремиться".
   Онъ расплатился и, выйдя на улицу, повернулъ по Надеждинской.
   "Всякое зло, которое я замѣчу, я обязанъ устранять",-- мысленно твердилъ онъ, подходя къ дому, гдѣ жилъ Огневъ, товарищъ по гимназіи, служившій въ одномъ казенномъ учрежденіи.
   Позвонивши у дверей квартиры, Бѣлавенскій вдругъ вспомнилъ, что товарищъ долженъ быть уже на службѣ, повернулся уйти, но раздумалъ.
   Отворившая ему дверь деревенская баба посмотрѣла на него съ удивленіемъ и даже недоброжелательствомъ.
   -- Барина дома нѣтъ,-- сообщила она.
   -- А барыня?
   -- Барыня?-- еще больше удивилась баба, какъ бы желая сказать: "и какое тебѣ дѣло до нея?" -- Барыня дома.
   Бѣлавенскій самъ снялъ пальто, повѣсилъ на вѣшалку и вошелъ въ залу.
   Двое мальчиковъ, шести и четырехъ лѣтъ, блѣдные, худенькіе, сидѣли другъ за другомъ на скамейкахъ, и старшій, бывшій впереди, дергалъ лошадь-качалку за веревку.
   -- Здравствуйте, дѣти!-- сказалъ Бѣлавенскій.
   Мальчики, не отвѣчая, съ удивленіемъ смотрѣли на него. Наконецъ, старшій дернулъ веревку и крикнулъ младшему:
   -- Ну, нанимай, что ли!
   -- Три копѣйки!-- крикнулъ тотъ.
   -- Куда ѣхать-то?
   -- На Невскій!
   -- Ахъ, извините, пожалуйста!-- сказала вошедшая жена товарища, женщина среднихъ лѣтъ, страшно худая, съ красными пятнами на щекахъ, въ домашнемъ потертомъ капотѣ и накинутомъ на плечи платкѣ.-- Я по хозяйству... только что съ рынка... Павелъ Александрычъ ушелъ на службу.
   -- Ничего, ничего!-- пробормоталъ Бѣлавенскій, ловя на лицѣ хозяйки выраженіе недоумѣнія.
   -- Пожалуйста, войдите въ кабинетъ... Здѣсь шумятъ,-- пригласила хозяйка и крикнула въ сторону дѣтей:-- Зачѣмъ вы тутъ натаскали? Сколько разъ я вамъ говорила!
   -- Мы играемъ въ лосяди,-- заявилъ младшій.
   -- Что съ ними будешь дѣлать?-- тономъ оправданія сказала хозяйка, присаживаясь на стулъ.-- Ну, какъ здоровье Натальи Яковлевны? Мы такъ давно не видались!
   -- Ничего, здорова,-- отвѣчалъ Бѣлавенскій,-- а вы какъ?
   -- Что я!-- махнула она рукой,-- смерть приближается... чувствую. А умирать, все-таки, не хочется... Ужасно не хочется. Я и то говорю Ивану Александрычу...
   Съ кухни донеслось какое-то шипѣнье и у хозяйки на лицѣ изобразилась тревога.
   -- Извините, я на минутку.
   Она вышла и скоро вернулась. Лицо у нея было красное и глаза гнѣвно сверкали.
   -- Бѣда съ прислугой,-- сказала она,-- все должна сама, иначе перепортятъ... Да, давненько вы у насъ не были. Я тутъ лежала: бронхитъ обострился.
   Дѣти не поладили и подрались. Младшій залился плачемъ, подбѣжалъ къ матери и началъ жаловаться.
   -- Вотъ вы счастливый,-- сказала она,-- у васъ нѣтъ дѣтей. Если бы вы знали, сколько съ ними хлопотъ... Ну, что надо?
   Въ дверяхъ стояла кухарка.
   -- Позвольте, барыня, на хлѣбъ.
   -- Ты всегда не во-время!-- съ досадой воскликнула хозяйка.-- Ходила за огурцами, что бы спросить на хлѣбъ! Еще чего не нужно ли? Извините, я сейчасъ.
   Она встала и вышла. Бѣлавенскій прошелъ въ кабинетъ, посидѣлъ, посмотрѣлъ на письменный столъ, на счеты, въ проволокахъ которыхъ зачѣмъ-то запутался фарфоровый пѣтушокъ, на жесткій, отрепанный, очевидно, дѣтскими ногами диванъ, мѣсто послѣобѣденнаго отдыха хозяина, и снова вышелъ въ залу.
   Хозяйка такъ и не явилась. Изъ кухни, подъ аккомпаниментъ шипѣнья, скворчанья и дѣтскаго ноющаго плача, доносились отрывистыя замѣчанія и приказанія хозяйки. Мальчикамъ надоѣло играть въ "лошадки" и они притихли: старшій вырѣзывалъ изъ бумаги уродливыя фигурки людей, а младшій съ восхищеніемъ слѣдилъ за его работой.
   Бѣлавенскій отобралъ отъ мальчика ножницы и принялся самъ вырѣзывать. Этотъ процессъ такъ занялъ его, что онъ больше ни о чемъ не думалъ. Вскорѣ, помимо цѣлой коллекціи людей, явились лошади, коровы, овцы.
   Дѣти были въ восторгъ.
   -- Вотъ этотъ, толстый, будетъ у насъ пастухъ,-- говорилъ Бѣлавенскій,-- а это его стадо... Тебя какъ зовутъ?-- обратился онъ къ младшему.
   -- Сележа,-- серьезно отвѣчалъ тотъ, закладывая за кушакъ большой палецъ руки.
   -- Ты согласенъ, Сережа, что этотъ будетъ пастухъ?
   -- Ну, ладно.
   -- Нужно еще лошадку,-- попросилъ старшій.
   -- А тебѣ мало двухъ? Ну, хорошо, вырѣжемъ еще лошадку, или ужь пару?
   -- Палу,-- потребовалъ Сережа,-- и коловку.
   -- И коровку? Прекрасно! Но куда же мы загонимъ такое большое стадо? Нужно устроить хлѣвъ и конюшни? Не такъ ли?
   Сережа долго, какъ бы изучая, смотрѣлъ въ лицо Бѣлавенскаго и вдругъ спросилъ:
   -- А тебя какъ зовутъ?
   -- Меня? Глѣбъ,-- отвѣчалъ тотъ.
   -- Хлѣбъ?-- лукаво улыбаясь, повторилъ Сережа.
   -- Ну, пожалуй, хоть и хлѣбъ. Мнѣ все равно. Э-э! Постой, постой, пріятель! Ты это что же мою работу портишь?-- воскликнулъ Бѣлавенскій, увидѣвъ половину стада скомканнымъ въ рукѣ Сережи.-- У тебя, я вижу, наклонности-то разрушительныя.
   -- Ничего не подѣлаешь.-- неожиданно выпалилъ Сережа.
   -- Какъ, какъ? Ничего не подѣлаешь?
   -- Ничего не подѣлаешь,-- повторилъ тотъ.
   Бѣлавенскій расхохотался.
   -- Э, да ты, братъ, философъ на подкладкѣ россійскаго фатализма! А умѣешь пѣсни пѣть?
   -- Умѣю.
   -- Ну, спой.
   -- Какую? Синенькую?
   -- Что такое: "Синенькую"? Ну, спой хоть синенькую.
   Сережа запѣлъ:
   
   "Дѣти, въ школу собилайтесь,
   Пѣтушокъ плопѣлъ давно".
   
   -- Молодецъ!-- похвалилъ Бѣлавенскій.-- Ну, спой теперь Другую.
   -- Какую? Лыженькую?
   -- Спой рыженькую.
   -- Лыженькая худая. Клугленькую?
   -- Ну, кругленькую.
   Сережа запѣлъ, притопывая и махая въ тактъ рукой:
   
   "Бѣлка талъ животъ лучная,
   И затѣйница какая!
   Бѣлка пѣсенки поетъ,
   Да олѣшки все глызетъ,
   А олѣшки не плостые,
   Все сколлупки золотыя!..."
   
   -- Ай да молодецъ! Вотъ спасибо!-- воскликнулъ Бѣлавенскій.
   Старшій братъ смотрѣлъ на младшаго снисходительно, улыбаясь, какъ бы желая сказать: "Это уже я все прошелъ, это дѣтскія пѣсенки, я знаю кое-что получше!"
   Занимаясь и болтая съ дѣтьми, Бѣлавенскій не замѣтилъ, какъ летѣло время. Иногда мать заглядывала, пріоткрывъ дверь изъ другой комнаты, и съ благодарною улыбкой на блѣдныхъ губахъ говорила:
   -- Они вамъ надоѣли, Глѣбъ Павловичъ? Такіе озорники! Съ ними только свяжись!
   -- Напротивъ, они меня забавляютъ. Презанятная молодежь!-- отвѣчалъ Бѣлавенскій, съ тоскливымъ чувствомъ участія смотря на изнуренную, тающую отъ чахотки женщину и, въ то же время, чувствуя, какъ отъ общенія съ дѣтьми постепенно замираетъ его собственная внутренняя боль.
   Въ пять часовъ въ передней послышался звонокъ.
   -- Папа, папа!-- закричали дѣти и бросились встрѣчать отца.
   Старый школьный товарищъ показался Бѣлавенскому постарѣвшимъ, усталымъ, недовольнымъ. Они давно не видались. Съ тѣхъ поръ, какъ Ната завела свой особый кругъ знакомыхъ, Огневъ, чувствуя себя не въ своемъ обществѣ, очень рѣдко бывалъ у Бѣлавенскихъ.
   Къ обѣду появилась дочь Огневыхъ, Саша, пятнадцатилѣтняя гимназистка. Бѣлавенскій помнилъ ее въ возрастѣ Сережи веселою, умною дѣвочкой, свободно болтавшею съ взрослыми и распѣвавшею пѣсни,-- теперь это была худощавая, некрасивая дѣвушка-подростокъ. у ней было хмурое, апатичное лице, усталый видъ; она, видимо, была удручена занятіями, ѣла мало, безъ аппетита, и, пока сидѣли за столомъ, не проронила ни слова.
   -- Чортъ знаетъ какая гадость!-- воскликнулъ Огневъ, кончивъ съ супомъ.
   Женѣ показалось, что онъ недоволенъ кушаньемъ.
   "Пересолила или недосолила?" -- отразилось на ея блѣдномъ, встревоженномъ лицѣ, но она ничего не сказала, только виновато посмотрѣла на мужа.
   -- Что случилось?-- спросилъ Бѣлавенскій, отрываясь отъ своихъ думъ.
   -- Да какъ же, помилуй! Въ этомъ году опять безъ "остатковъ", значитъ, и награда улыбнулась.
   Лицо хозяйки сдѣлалось совсѣмъ унылымъ.
   -- Куда же дѣвались остатки?-- спросилъ Бѣлавенскій.
   -- Куда! Пошли на наемъ разной рекомендованной шушеры. Понадобилось, вишь, имъ усиленіе состава для успѣшности дѣла. А какая тамъ успѣшность! Дѣло какъ шло, такъ и идетъ. Попрежнему, одни работаютъ, какъ волы, а вотъ эта, рекомендованная разными высокопоставленными лицами, тля баклуши бьетъ да жалованье получаетъ.
   И онъ долго, уже послѣ обѣда и кофе, когда оба они, и хозяинъ, и гость, сидѣли въ кабинетѣ, просвѣщалъ Бѣлавенскаго относительно подвоховъ и всяческихъ ухищреній начальства, въ свою очередь поставленнаго въ зависимое положеніе передъ рекомендующими, власть имѣющими лицами, жаловался на маленькій окладъ, на тяжесть жизни, на болѣзненное состояніе жены.
   -- Послушай, ты помнишь Черехина?-- спросилъ Бѣлавенскій,-- его дядя директоромъ твоего департамента.
   -- Помню,-- вяло отвѣчалъ Огневъ.-- Ты хочешь, вѣроятно, посовѣтовать сходить къ нему? Не стоитъ, ничего не будетъ. Онъ астрономіей занимается, ученымъ сдѣлался, такъ ему не до насъ, грѣшныхъ.
   -- Ну, это пустяки, положимъ,-- пробормоталъ Бѣлавенскій,-- главное, не нужно впадать въ апатію.
   -- Да, попробуй-ка на моемъ мѣстѣ, не впади!-- отвѣчалъ Огневъ, посматривая на диванъ, гдѣ уже приготовлена была кожаная подушка и гдѣ бѣдный чиновникъ, послѣ служебныхъ и семейныхъ дрязгъ, въ тяжеломъ снѣ возобновлялъ силы для мелкой, изсушающей и опошляющей борьбы за существованіе.
   Бѣлавенскій смотрѣлъ на облысѣвшую, пришибленную фигуру товарища и думалъ, что какой-нибудь годъ тому назадъ въ этихъ комнатахъ пребывалъ тихій ангелъ, дѣти болтали невинныя рѣчи, а вотъ пришелъ человѣкъ, заговорилъ о подлостяхъ, о насиліи, о томъ, какъ человѣкъ ѣстъ человѣка, и внесъ смуту. И дѣти примолкли, слушаютъ. Бѣдныя дѣти, то ли они еще узнаютъ! Скоро у нихъ не станетъ матери, некому будетъ ихъ накормить, обшить, послать въ школу, и, какъ знать, можетъ быть, милый, умный Сережа превратится въ уличнаго воришку, а хмурая Саша, въ головѣ которой и теперь бродятъ невеселыя мысли, съ тоски, съ отчаянія, видя разрушеніе семьи и не будучи въ состояніи помочь, возьметъ, да и наложитъ на себя руки.
   Бѣлавенскій посидѣлъ еще немного, потомъ распростился съ хозяевами и ушелъ мрачный.
   

VIII.

   Около десяти часовъ вечера онъ поднимался по лѣстницѣ большого дома на Васильевскомъ островѣ и, остановившись передъ дверью, на которой была металлическая доска съ надписью: "Михаилъ Семеновичъ Черехинъ", позвонился.
   -- Дома баринъ?-- спросилъ онъ у отворившей дверь горничной.
   На лицѣ той изобразилось замѣшательство. Сегодня Бѣлавенскому суждено было всѣхъ приводить въ недоумѣніе.
   -- Они занимаются,-- пробормотала горничная.
   -- Занимается, значитъ, дома. Скажите: Бѣлавенскій.
   Горничная нехотя отправилась съ докладомъ. Бѣлавенскій вошелъ въ гостиную, большую, мрачную комнату съ мягкою мебелью и двумя огромными шкафами, набитыми книгами. На верху одного шкафа помѣщался глобусъ, на другомъ чей-то гипсовый бюстъ.
   "Коперника или Галилея,-- подумалъ Бѣлавенскій, остановившись передъ бюстомъ,-- а, можетъ быть, самого хозяина, отсюда не разберешь. У Михаила вздернутый и короткій носъ, но, лѣпя съ него бюстъ, носъ непремѣнно должны были удлинить. Такова ужь общая форма".
   Изъ кабинета, шаркая туфлями, вышелъ хозяинъ, худощавый, болѣзненнаго вида блондинъ лѣтъ подъ 40, въ очкахъ, съ длинными, прямыми волосами и рѣденкою бородкой.
   -- Ахъ, голубчикъ, здравствуй!-- скороговоркой привѣтствовалъ хозяинъ Бѣлавенскаго.-- Ты что-то рѣдко, рѣдко заходишь... Да, рѣдко!
   -- Съ тѣхъ поръ, какъ у тебя завелись доклады,-- отвѣчалъ Бѣлавенскій.
   -- Какіе доклады?-- тревожно заморгалъ тотъ вѣками съ рѣдкими, бѣлесоватыми рѣсницами,-- у меня никакихъ... Я занимался, но для тебя... Какіе доклады! Я очень радъ, что ты заглянулъ. Ну, какъ поживаешь? Похудѣлъ, похудѣлъ! Что ты, хворалъ, что ли?
   Онъ привелъ его въ кабинетъ, небольшую комнату, значительную часть которой занималъ огромный, изнемогавшій подъ бременемъ книгъ, брошюръ и рукописей письменный столъ, посадилъ въ кресло и самъ сѣлъ напротивъ.
   -- Будемъ пить чай? Ты еще не пилъ, а? Я думаю, пора?-- спросилъ Черехинъ.
   -- Не поздно ли?
   -- Развѣ? Который часъ? Ого, десять! Дуня, Дуня, Дуняша!
   -- Что прикажете?-- спросила появившаяся горничная.
   -- Дайте намъ чаю,-- приказалъ Черехинъ.-- Гм... да! Однако, какъ я заработался!
   -- Ты, можетъ быть, и не обѣдалъ сегодня?-- спросилъ Бѣлавенскій.
   -- Я? Нѣтъ, обѣдалъ. Конечно, обѣдалъ.
   -- Ишь, бѣдняга, какъ тебя твоя астрономія загрызла! Поди-ка, новую звѣзду открылъ, а?
   -- Ты все шутишь. Новую звѣзду! Нѣтъ, ужь это не по нашей части. Думаешь, такъ легко открыть новую звѣзду?
   -- Скажи на милость!-- съ дѣланною наивностью воскликнулъ Бѣлавенскій.-- Трудно, говоришь? А я и не зналъ! Вотъ образецъ невѣжества!
   -- Какъ ты, однако, любишь смѣяться надо мной!
   -- Я? Ничуть. Съ чего ты взялъ?
   -- Ну, да, ты не вѣришь въ мой трудъ.
   -- Богъ съ тобой! Въ эпохи общественнаго затишья и неподвижности всегда являлось много ученыхъ, въ особенности въ области отвлеченныхъ, метафизическихъ наукъ. Оно и понятно. Куда же дѣвать силы? Дѣйствительность сѣра и подла, а наука, какова бы она тамъ ни была, такъ заманчива. И оправданіе, главное, всегда найдется.
   -- Оправданіе?-- вскинулъ на него близорукими глазами Черехинъ, рывшійся въ ворохахъ исписанной бумаги и дѣлая вычисленія карандашомъ, который онъ держалъ въ тонкихъ, блѣдныхъ пальцахъ.-- Къ чему оправданія? Человѣкъ, отдавшійся наукѣ, не нуждается въ оправданіяхъ, потому что она выше всего, выше всякой дѣйствительности. Она -- источникъ будущаго благосостоянія и счастья народовъ.
   -- Ого! Не думаешь ли ты переселить "народы" на Марсъ?
   -- Современемъ, можетъ быть, да. Ну, да мы объ этомъ еще поговоримъ. Кстати, я наблюдалъ Юпитера и покажу тебѣ, что это за прелесть. Невозможно оторваться. Вотъ, только кончу... Потерпи.
   -- Да я не особенно горю желаніемъ видѣть твоего Юпитера,-- отвѣчалъ Бѣлавенскій.
   -- Потому, что ты ни разу не наблюдалъ, очень просто. Я самъ долго ждалъ удобнаго момента... И что за прелесть! На небѣ ни облачка, все, всѣ полосы видны прекрасно. Залюбуешься! Вѣдь, ты же не лишенъ эстетическаго чутья?
   Бѣлавенскій досадливо передернулъ плечами и принялся ходить по комнатѣ. Черехинъ погрузился въ вычисленія. Горничная принесла чай, но онъ только посмотрѣлъ на нее и не притронулся.
   Бѣлавенскій выпилъ свой стаканъ, походилъ, еще немного, сѣлъ на отоманку и задумался.
   Въ воображеніи его рисовалась Ната, съ ея внезапною, физическою любовью къ Мятлину, проходили сцены его семейной неурядицы, нелѣпыя, безпричинныя, вспоминалась семья Огневыхъ, въ которой мужъ и жена, преданные одинъ другому, любившіе другъ друга, тѣмъ не менѣе, изнемогали отъ нужды и подъ давленіемъ ея тяжести, вѣроятно, портили другъ другу жизнь. Вездѣ чего-то не хватало. Быть можетъ, счастья, быть можетъ, ума, такта, денегъ, а, можетъ быть, совершенно ничтожнаго пустяка, отсутствіе котораго, однако, дѣлало всѣхъ несчастными. Одинъ только былъ, повидимому, совершенно спокоенъ и счастливъ -- Черехинъ. Но что же онъ дѣлаетъ? Тѣшитъ себя красотою и блескомъ звѣздъ, создаетъ фантастическія теоріи о какихъ-то особенныхъ существахъ, населяющихъ звѣздные міры, и такъ позорно, такъ возмутительно равнодушенъ къ землѣ и человѣку. Призракъ, созданный его фантазіей и обитающій гдѣ-то на лунѣ или на Марсѣ, ему дороже, ближе своего брата, человѣка. Это какой-то маніакъ, а какъ много такихъ! Одинъ носится съ планетами, другой изучаетъ строеніе крыльевъ у какого-нибудь жука, третій пытается открыть четвертое измѣреніе.
   -- Ну, вотъ, я и кончилъ!
   Черехинъ вздохнулъ впалою грудью и откинулся на спинку кресла.
   -- Скажи, пожалуйста,-- началъ Бѣлавенскій,-- вотъ ты хорошо знакомъ съ разными планетами,-- есть тамъ живыя существа?
   -- Покуда это, конечно, все гадательно,-- отвѣтилъ тотъ,-- на нѣкоторыхъ, вѣроятно, есть: на Марсѣ, на Венерѣ, которая, подобно землѣ, окружена атмосферой.
   -- Ну, и какъ ты думаешь, есть ли тамъ что-нибудь похожее на людей, и такіе ли же они дрянь, какъ и мы, грѣшные?
   -- Я думаю, что тамъ обитаютъ совершенныя существа. Можетъ быть, они живутъ по тысячѣ лѣтъ, обладаютъ крыльями!-- съ увлеченіемъ воскликнулъ Черехинъ.
   -- Гм,-- усмѣхнулся Бѣлавенскій,-- хорошо бы пригласить къ намъ этихъ совершенныхъ существъ.
   -- Зачѣмъ?
   -- Какъ зачѣмъ? Чтобъ они насъ поучили уму-разуму.
   -- Ну, нѣтъ! Наша атмосфера для нихъ губительна.
   -- Вотъ какъ! Такъ что же толку созерцать разныя прелести, когда онѣ недостижимы?
   -- Извини, братъ, я съ тобой не согласенъ. Мало ли что для насъ недостижимо! Когда я смотрю въ телескопъ, я забываю все, весь міръ!-- воскликнулъ Черехинъ.
   -- А не приходитъ тебѣ въ голову, что все, что ты "созерцаешь", можетъ быть, миражъ, оптическій фокусъ?
   -- Нѣтъ, этого мнѣ въ голову не приходитъ и приходить не можетъ, потому что...
   -- Ну, ладно!-- махнулъ рукой Бѣлавенскій.-- Съ тобою, видно, какъ сказалъ одинъ мой пріятель, маленькій мальчикъ, "ничего не подѣлаешь". Пей чай; онъ остылъ. Да, кстати, твой дядя управляетъ н-скимъ департаментомъ?
   -- Да, управляетъ.
   -- Ты съ нимъ какъ... хорошъ?
   -- Ничего. Недавно обѣдалъ у него.
   -- Прекрасно! Помнишь нашего товарища по гимназіи, Огнева?
   -- Огнева?-- задумался Черехинъ,-- Ахъ, "чижика"? Помню, помню! Что съ нимъ?
   -- "Чижа захлопнула злодѣйка западня"... Бѣдняга поступилъ въ департаментъ твоего дядюшки, женился, наплодилъ ребятъ, а теперь мается. Повышенія никакого, жалованье маленькое, вдобавокъ еще наградныхъ не даютъ, въ виду "усиленія состава".
   -- Гм...
   Черехинъ бросилъ взглядъ изподлобья на пріятеля и задумался. Худые, тонкіе пальцы нервно теребили шнурокъ халата. Но вдругъ онъ поднялъ голову, взглянулъ въ окно, въ которое было видно ясное, усѣянное звѣздами небо, и безпокойно зашевелился въ креслѣ.
   -- Ну, да, такъ ты это къ чему же?-- заговорилъ онъ.-- Ты что собственно придумалъ? Чего хочешь?
   -- Дѣло простое: съѣзди къ дядѣ и похлопочи за товарища. Я не знаю, слѣдуетъ ли ему повышеніе и во власти ли это твоего дяди, ну, а ужь наградныя-то нужно выдать. Кого же на Руси обходили когда наградными?
   -- Да, да, это такъ, конечно!-- съ дѣланнымъ жаромъ воскликнулъ Черехинъ.-- Похлопотать нужно! Не-ручаюсь за успѣхъ, но буду стараться. Я и не зналъ, что онъ у дяди. Вообще я потерялъ его изъ виду.
   Бѣлавенскій смотрѣлъ на худощавую, согбенную фигуру пріятеля и думалъ, что изъ затѣяннаго имъ, все равно, не будетъ никакого проку. Черехинъ, не теряя изъ виду ни одной звѣздочки на небѣ, давно уже растерялъ всѣхъ своихъ друзей и знакомыхъ и пересталъ ими интересоваться. Дядюшка, желая на званомъ обѣдѣ похвастаться ученымъ племянникомъ, вѣроятно, напалъ на Черехина врасплохъ, заставилъ его умыться, одѣться, посадилъ въ карету и повезъ. Безъ этого ученый не двинулся бы съ мѣста. Такіе люди, какъ онъ, безповоротно обособляются отъ всѣхъ и вся и до высочайшихъ предѣловъ воспитываютъ въ себѣ покой и эгоизмъ.
   -- Ну, да, съ этимъ кончили! Я пойду, и что могу, конечно... А вотъ пойдемъ-ка на балконъ, я тебѣ покажу кое-что,-- предложилъ Черехинъ.
   -- Какъ на балконъ? Теперь?-- удивился Бѣлавенскій.
   -- Мы надѣнемъ шубы. Пустяки!
   -- Да что у тебя тамъ, на балконѣ?
   -- Труба, труба, братъ. Старую по боку, а это новая, мюнхенская, отъ Мерца, съ параллактическою постановкой.
   -- Полторы тысячи за трубу!-- всплеснулъ руками Бѣлавенскій.
   -- Это еще что! Есть дороже! Ну, надѣвай свою шубу!
   Пока Бѣлавенскій ходилъ въ переднюю за пальто, Черехинъ забрался на балконъ и уже возился около телескопа.
   -- Наблюденія лучше всего дѣлать ночью,-- объяснялъ онъ вошедшему Бѣлавенскому,-- прекращаются ѣзда и всякія сильныя сотрясенія. Ты представить не можешь, что значатъ малѣйшія сотрясенія для телескопа. Теперь тихо, совсѣмъ тихо, не правда ли? А не ощущаемыя нами сотрясенія, все-таки, есть и планету приходится "ловить" глазами,-- такъ она у тебя и шныряетъ.
   Согнувшись и разставивъ ноги, онъ приложился глазомъ къ стеклу.
   -- Ну, вотъ, что я говорилъ? Пляшетъ, ловить нужно!-- бормоталъ онъ.-- Постой-ка, вотъ этакъ! Теперь, кажется, хорошо. О, великолѣпно! Смотри скорѣе!
   Бѣлавенскій сталъ смотрѣть, но, кромѣ маленькихъ, свѣтлыхъ пятенъ, ничего разобрать не могъ.
   -- Это оттого, что сотрясенія, колебанія почвы, ихъ никакъ не избѣгнешь,-- говорилъ Черехинъ, спѣшно подвигая трубу то вверхъ, то внизъ, то налѣво, то направо.
   -- Ты ужь, заодно, выстроилъ бы себѣ обсерваторію,-- замѣтилъ Бѣлавенскій.
   -- Шутишь, "обсерваторію"! Нѣтъ, братъ, приходится довольствоваться малымъ. Да не бѣда! Нужно присноровиться, какъ я... Не видишь теперь?
   Бѣлавенскій не отвѣчалъ.
   -- Видишь чудный матовый свѣтъ, и въ немъ темныя волнистыя полосы, а посерединѣ видишь темноватыя пятна? Это, по всей вѣроятности, горы.
   -- Я ничего не вижу и потерялъ всякое желаніе смотрѣть,-- отвѣчалъ Бѣлавенскій.-- Пойдемъ, холодно.
   Онъ вошелъ въ комнату, а Черехинъ еще долго возился съ телескопомъ, присматривался, вертѣлъ и, совершенно иззябшій, появился въ кабинетѣ, гдѣ Бѣлавенскій преспокойно сидѣлъ за новымъ стаканомъ чая.
   -- Да, сегодня что-то плохо видно,-- сказалъ Черехинъ,-- атмосфера недостаточно чиста, должно быть, собирается туманъ.
   -- Я у тебя ночую,-- неожиданно объявилъ Бѣлавенскій.-- Не хочется тащится ночью домой.
   Черехинъ сперва ужасно удивился, потомъ воскликнулъ:
   -- Отлично, отлично! Нужно сказать Дуняшѣ, чтобы приготовила.
   -- Ничего не нужно. Я просто лягу тутъ, на диванѣ.
   -- Нѣтъ, нѣтъ, зачѣмъ? Въ спальнѣ у меня двѣ кровати. Дуняша!-- крикнулъ Черехинъ и приказалъ появившейся горничной приготовить постель.
   -- Ты долго намѣренъ сидѣть?-- спросилъ Бѣлавенскій.
   -- Да, я еще посижу,-- съ оправдывающеюся улыбкой отвѣчалъ Черехинъ,-- хочется просмотрѣть новую книжку Nature,-- есть статья о неподвижныхъ звѣздахъ. Кажется, интересная.
   Дуня появилась сообщить, что постель готова.
   -- Покойной ночи,-- сказалъ Бѣлавенскій, протягивая хозяину руку,-- и знаешь, ты хорошъ въ своемъ халатѣ. Только, на твоемъ мѣстѣ, я бы велѣлъ нашить звѣзды. Было бы форменнѣе.
   -- Ну, да, шути!-- поморщился Черехинъ.
   Бѣлавенскій вошелъ въ большую, мрачную спальню, раздѣлся и легъ. "Точно какъ у средневѣкового астролога!-- подумалъ онъ, созерцая темные обои и такую же дубовую мебель.-- Недостаетъ только пучковъ сухихъ травъ и нетопыря въ углу".
   Онъ протянулся подъ стеганымъ шелковымъ одѣяломъ и опять, какъ утромъ, съ удовольствіемъ почувствовалъ себя совершенно свободнымъ. Завтра онъ встанетъ рано, когда хозяинъ еще будетъ спать, и потихоньку уйдетъ одинокій. Одинокій -- вотъ въ этомъ вся прелесть! Не будетъ жены, безцѣльныхъ, пошлыхъ разговоровъ съ нею, не будетъ ея папильотокъ, ея плановъ о томъ, какъ "убить" день, не будетъ претенціозной, чванной тещи,-- словомъ, всего того, что подрядъ нѣсколько лѣтъ держало его въ унизительномъ плѣну.
   Засыпая, Бѣлавенскій смотрѣлъ на огонекъ ночника и думалъ, какъ часто самъ человѣкъ лѣзетъ въ добровольное рабство, и, ставши рабомъ, по безволію, душевной лѣни, не можетъ освободиться. Нужно было, чтобы жена влюбилась въ Мятлина и сказала ему, а не случись этого и не уйди она сама, все было бы по-старому, слушалъ бы онъ постылые разговоры о нарядахъ, участвовалъ бы въ сплетняхъ про журъ-фиксныхъ знакомыхъ, терпѣлъ бы у себя въ домѣ надутую глупою спѣсью тещу и отуманивался бы минутными вспышками животной страсти къ женѣ.
   Теперь все уплыло куда-то, все исчезло и, взамѣнъ образовъ жены и тещи, въ его воображеніи постепенно возникаютъ другіе, то жалкіе, обиженные судьбою и людьми, молящіе о помощи и защитѣ, то свѣтлые, героическіе, зовущіе къ полезной дѣятельности, къ труду на общее благо, къ новой жизни.
   "Напишу согласіе на вызовъ въ земство, распродамъ всю обстановку и уѣду",-- рѣшилъ Бѣлавенскій, испуская облегченный вздохъ и смыкая отяжелѣвшія вѣки.
   Онъ увидѣлъ, что стоитъ въ какомъ-то длинномъ корридорѣ; полъ гладко навощенъ, какъ въ кегель-банѣ. Бѣлавенскій жмется къ стѣнкѣ корридорра, потому что нужно очистить мѣсто для упражненія въ какой-то цирковой штукѣ. Онъ заранѣе знаетъ, что въ этой штукѣ долженъ участвовать человѣкъ и что она ужасная, что на нее смотрѣть страшно, но онъ не знаетъ, въ чемъ она заключается, и ждетъ. Около него стоятъ какіе-то люди и тоже ждутъ. И вотъ, боязливо, словно чего-то стыдясь, появляется Ѳедоръ Шиловъ. Бѣлавенскій смотритъ на него и ничего не говоритъ, и тотъ молчитъ тоже, не смотритъ даже на него, но Бѣлавенскій чувствуетъ его добродушное мужицкое лицо и понимаетъ, что Шиловъ пошелъ на "штуку" ради заработка и теперь будетъ репетировать свою роль. "О, зачѣмъ, зачѣмъ?-- съ жалостью думаетъ Бѣлавенскій.-- Какъ это тяжело, какъ унизительно! Зачѣмъ я не могу это прекратить?" Но прекратить уже поздно. Моментально происходитъ что-то безобразное и ужасное. Шиловъ -- въ шкурѣ какого-то непонятнаго звѣря, вродѣ миѳологическаго дракона, голова его втиснута въ уродливую деревянную голову, ротъ взнузданъ желѣзомъ и онъ, на четверенькахъ, бѣжитъ по корридору. Но люди тащатъ его за канатъ назадъ. Руки и ноги Шилова скользятъ по навощеннымъ доскамъ, онъ падаетъ, поднимается, опять падаетъ, царапается когтями за доски и, все-таки, долженъ бѣжать, а люди все тащатъ его назадъ и назадъ. И съ какимъ злорадствомъ, съ какимъ глубокимъ презрѣніемъ къ нанятому мужику дѣлаютъ они это! Шиловъ изнемогъ, упалъ и свернулся въ комочекъ. Какой-то человѣкъ подходитъ къ нему, снимаетъ съ него голову чудовища и, закрывая локтями лицо мужика такъ, что оно не видно Бѣлавенскому, рукавомъ начинаетъ съ него что-то стирать.
   -- "Кровь!-- думаетъ Бѣлавенскій и томительный ужасъ охватываетъ его.-- Да, это, должно быть, кровь!" У мужика, навѣрное, изрѣзаны языкъ, ротъ, щеки, онъ весь избитъ и изуродованъ, и онъ не издалъ ни звука и люди, мучившіе его, тоже молчали, и все происходило въ страшной тишинѣ. Но что всего ужаснѣе, это -- молчаніе и невмѣшательство самого Бѣлавенскаго. Онъ молчитъ, не протестуетъ ни словомъ, ни жестомъ, но онъ весь дрожитъ мелкою дрожью, плачетъ безмолвными, внутренними слезами.
   И Бѣлавенскій проснулся въ паническомъ страхѣ, дрожа всѣмъ тѣломъ, съ каплями холоднаго пота на лбу. Сердце его шибко и прерывисто билось, голова была какъ въ огнѣ.
   Онъ въ ужасѣ оглядѣлъ комнату. Ему все казалось, что въ какомъ-нибудь углу обширной и мрачной спальни ученаго онъ увидитъ изуродованную, окровавленную голову Шилова. Но, вмѣсто нея, на сосѣдней кровати онъ увидѣлъ торчавшую изъ-подъ одѣяла обрамленную жидкими прядями бѣлокурыхъ волосъ голову Черехина. На лицѣ его было выраженіе безмятежнаго спокойствія человѣка, отрѣшившагося отъ всѣхъ дѣлъ земныхъ.
   На столикѣ, рядомъ съ изголовьемъ, лежала раскрытая книга и ровнымъ свѣтомъ теплился ночникъ подъ матовымъ колпачкомъ.
   Не будучи въ силахъ отдѣлаться отъ впечатлѣній сна, Бѣлавенскій долго еще лежалъ съ открытыми глазами. Часы въ сосѣдней комнатѣ пробили два, три, Бѣлавенскій все еще не могъ заснуть и думалъ о фразѣ, вырвавшейся у него, когда онъ подходилъ къ дому, гдѣ жилъ Огневъ, и назойливо лѣзшей ему теперь въ голову:
   "Я обязанъ устранять зло!"
   

IX.

   Весь слѣдующій день онъ провелъ въ хлопотахъ: зашелъ въ контору газеты и составилъ публикацію о продажѣ имущества, былъ въ канцеляріи больницы, гдѣ написалъ прошеніе объ отставкѣ, телеграфировалъ въ земство, вызывавшее врача, выправлялъ документы,-- все это онъ продѣлывалъ торопливо и въ большомъ волненіи и только вечеромъ, усталый, вернулся домой.
   Снимая съ него пальто, Степанида сообщила, что "пришелъ старый баринъ и около часу дожидаются въ кабинетѣ".
   На вѣшалкѣ, дѣйствительно, висѣла шуба Якова Степаныча; ни жениной, ни тещиной ротондъ не было, да и вообще вся передняя какъ-то опустѣла: исчезли сундуки, корзины, картонки и прочій хламъ, который загромождалъ тѣсную переднюю и всегда раздражалъ Бѣлавенскаго.
   Проходя корридоромъ мимо жениной комнаты, Бѣлавенскій пріоткрылъ дверь и заглянулъ: тутъ тоже было пусто. Стоялъ ободранный скелетъ будуара, столикъ, нѣсколько стульевъ и на нихъ двѣ-три разломанныхъ картонки. "Выѣхала, точно жиличка,-- подумалъ Бѣлавенскій,-- и совершенно въ духѣ конца вѣка! И съ этою женщиной я прожилъ четыре года! Любилъ ее! Да, но развѣ не приходится мнѣ теперь краснѣть за свою любовь?"
   Въ полумракѣ кабинета, откинувшись на спинку дивана, сидѣлъ Яковъ Степанычъ. У него былъ какой-то взъерошенный видъ ("какъ у нахохлившагося попугая",-- сравнилъ Бѣлавенскій), точно онъ только что проснулся.
   -- Наконецъ-то!-- воскликнулъ онъ, поднимаясь на встрѣчу Бѣлавенскому и съ чувствомъ пожимая ему руку.-- Битыхъ два часа ожидаю! Тишина, пустота,-- просто очумѣлъ. Здравствуй.
   -- Здравствуй,-- холодно отвѣчалъ тотъ.
   -- Что это у васъ вышло? Что вы надѣлали, сумасшедшіе?
   -- Какъ что? Надѣюсь, никто никого не убилъ, не зарѣзалъ,-- отвѣчалъ Бѣлавенскій, присаживаясь къ столу и начиная разбирать бумаги.
   -- Не зарѣзалъ! Только этого недоставало. Что у васъ дѣлается, объясни, пожалуйста? Навѣдывался въ больницу -- говорятъ, не приходилъ; туда-сюда -- нигдѣ, какъ въ воду канулъ. Спрашиваю Степаниду -- говоритъ, "дома не ночевалъ". А Ольга рветъ и мечетъ: "объяснись да объяснись". Чего я буду объясняться?
   -- Конечно, нечего. Видѣлъ Нату?
   -- То-то, что нѣтъ. Ну, это совершенная психопатка!
   -- Жаль, что не видѣлъ. Она бы тебѣ объяснила...
   -- Это исторію съ этимъ... Метелкинымъ? Ну, это совсѣмъ чортъ знаетъ что такое! Всему должна быть мѣра. Ну, влюбляйся, если ужь тебѣ такъ не въ моготу пришло, но соблюдай, по крайней мѣрѣ, приличія, то, что французы называютъ: les apparences. Этого я не ожидалъ. Теперь весь городъ будетъ говорить.
   -- О чемъ? Что жена меня бросила? Послушай, ты не уважаешь Петербурга. Вѣдь, это не какой-нибудь О. Здѣсь такихъ эпизодовъ каждый день не оберешься.
   -- Глѣбъ Павловичъ, да сядь ты, пожалуйста, рядомъ!-- воскликнулъ Яковъ Степанычъ.-- Разскажи ты мнѣ по порядку, какъ это у васъ вышло.
   -- Знаешь что, Яковъ Степанычъ,-- скучно,-- отвѣчалъ Бѣлавенскій, задѣлывая письмо въ конвертъ.
   -- Да, но, все-таки... Я, вѣдь, только ту, бабью сторону слышалъ, такъ, вѣдь, онѣ чортъ знаетъ какую дичь порятъ. Ты представить не можешь, какъ Ольга зла на тебя. "Я,-- говоритъ,-- этого отъ него не ожидала, я его считала мужчиной. Онъ долженъ былъ,-- говоритъ,-- показать характеръ. А это Богъ знаетъ что! Всѣ,-- говоритъ,-- разбѣжались: жена въ одну сторону, мужъ -- въ другую, а я,-- говоритъ,-- осталась съ прислугой и не знаю, что дѣлать. Взяла и тоже сбѣжала, тѣмъ болѣе,-- говоритъ,-- что "онъ поручилъ домъ и все имущество наблюденію Степаниды". Тутъ еще она добавила... (Яковъ Степанычъ лукаво ухмыльнулся). Знаешь, бабы, у нихъ удивительная логика,-- задомъ напередъ,-- что тебѣ Степанида, можетъ быть, дороже ея, что хотя она и худа, какъ щепка, и желта, какъ лимонъ, но что у мужчинъ... Ха, ха, разные бываютъ вкусы...
   -- Какая пошлость!-- стиснувъ зубы, прошепталъ Бѣлавенскій.
   -- Она теперь у Сони,-- продолжалъ Яковъ Степанычъ,-- но я знаю, она не выживетъ и недѣли... Между нами, у тебя она привыкла господствовать, чувствовала себя хозяйкой, ну, а Владиміръ Сергѣевичъ не такой человѣкъ, чтобы выносить чье-нибудь главенство. Если ужь онъ самъ, въ собственномъ экипажѣ, ѣздитъ на Сѣнную и покупаетъ завѣдомо старыхъ куръ, чтобы только подешевле, то можешь судить, каково будетъ положеніе Ольги. Чувствую, придется везти ее съ собою. Одна надежда, что перемелется -- мука будетъ, ты помиришься съ Натой и все пойдетъ по-старому.
   -- Я не ссорился съ нею,-- отвѣчалъ Бѣлавенскій.
   -- Да, да, конечно. Я понимаю. Просто, такъ все запуталось,-- голову теряешь. Фу-у! Вели, пожалуйста, дать сельтерской!
   Бѣлавенскій позвонилъ.
   -- Гм... влюбилась,-- бормоталъ Яковъ Степанычъ, расхаживая по комнатѣ,-- скажите на милость! Влюбилась -- и молчи, не нарушай порядка. А то сейчасъ: "Фу-фу"! Не хочу жить съ постылымъ "и сбѣжала на посмѣшище людей".
   -- Почему на посмѣшище? Она меня не хотѣла сдѣлать посмѣшищемъ и поступила честно,-- возразилъ Бѣлавенскій.
   -- Ужасно честно!... Нарушила порядокъ, покой, бросила домъ. Гроша стоитъ такая честность. Черезъ мѣсяцъ, гляди, прибѣжитъ назадъ. Ты, вѣдь, ее не примешь?
   -- Что?
   Бѣлавенскій поднялъ голову. Вопросъ засталъ его врасплохъ; онъ думалъ о другомъ.
   -- Не примешь, если вернется?
   -- Нѣтъ, не приму.
   -- А мнѣ она на что? То-то и есть. Молчала бы и все бы обошлось.
   -- Нѣтъ, она не вернется. Я, все-таки, вѣрю въ нее. Впрочемъ, я самъ не знаю, какъ бы поступилъ. Ты правъ, говоря, что все запуталось... Все запуталось и концовъ не найдешь. Какъ знать, можетъ быть, легче быть обманутымъ и не сознавать того. Нѣтъ, я говорю противъ убѣжденій,-- нѣтъ, нѣтъ, это все не то! Главное, мы не сошлись во взглядахъ и вкусахъ, мы все время говорили на разныхъ языкахъ. Понимаешь, что я хочу сказать? Я съ нею былъ только тѣломъ, но не духомъ... Такихъ супружествъ масса, вотъ почему и качается нашъ семейный очагъ. А всему виноваты вы, родители!
   -- Вотъ тебѣ разъ,-- воскликнулъ озадаченный Яковъ Степанычъ,-- съ больной головы да на здоровую! Я всегда былъ противъ разрывовъ и я же виноватъ?
   -- Ты былъ противъ? Не думаю. Ты противъ фактическаго нарушенія супружеской вѣрности, тебѣ дороги "аппарансы", но, въ сущности, ты за гетеризмъ. Къ этому сводится и воспитаніе, которое вы даете дочерямъ. Вы въ нихъ воспитываете самокъ. Какое воспитаніе далъ ты своей дочери?
   -- Какое?-- разсердился Яковъ Степанычъ.-- Такое же, какъ всѣ: приличное.
   Бѣлавенскій посмотрѣлъ на тестя въ упоръ.
   -- А что ты называешь приличнымъ воспитаніемъ?
   -- Какъ что? Я тебѣ затрудняюсь сказать. Но, думаю, если мой домъ приличный, то и живущая въ немъ моя дочь получаетъ приличное воспитаніе.
   -- Вотъ то-то и есть, что всѣ вы, люди извѣстнаго круга, помѣшаны на словѣ "прилично". Если дочь надѣнетъ платье съ вырѣзомъ, это прилично? Читаетъ скабрёзные романы -- тоже прилично? Конечно, что-жь тутъ такого, вѣдь, это не физіологія! Тонкій ядъ развращенности разлитъ въ умѣренныхъ дозахъ, благоухаетъ. Дѣвочка чуть ли не съ шести лѣтъ начинаетъ кокетничать, родители восхищены, тычутъ всѣмъ ея красотою, говорятъ при ней: "Ахъ, какая красавица!" Къ семнадцати годамъ если она научилась бренчать на фортепіано и говорить по-французски, да прошла школу кулинарнаго искусства, это ужь идеалъ приличнаго воспитанія. Но, вѣдь, это все внѣшнее,-- какъ та шуба, которую ты снялъ и повѣсилъ въ передней,-- а насколько она развита, какова у ней душа, какъ сложился ея характеръ, какіе выработались взгляды, до этого всѣмъ вамъ дѣла нѣтъ. И появляются на свѣтъ Божій нравственныя и умственныя ничтожества.
   -- Гм... Т-экс-съ! Понимаемъ. Но позволь, вѣдь, я не одинъ воспитываю дочь. А мать?
   -- Что же мать? Если она получила такое же воспитаніе, чему же она можетъ научить дочь? Она сама нуждается въ перевоспитаніи.
   -- Ага, такъ, такъ! Отчего же ты не перевоспиталъ Нату? Что, молчишь? То-то и оно! Разсуждать мы всѣ мастера. Но я -- человѣкъ стараго, довольно безобразнаго воспитанія, гдѣ ужь мнѣ учить другихъ? Ну, а вы, проповѣдники новаго слова, моралисты, зачѣмъ вы туда же, за нами? Работайте, перевоспитывайте вашихъ женъ...
   -- Пробовалъ, не выходитъ,-- угасшимъ голосомъ отвѣчалъ Бѣлавенскій,-- всѣ мои усилія разбивались, какъ о каменную гору. Развѣ не видишь, какъ я страдаю? Я и за нее страдаю, потому что предвижу, чѣмъ все это кончится. Но что дѣлать, что дѣлать?
   -- Хочешь, я поговорю съ Натой?-- ласково заговорилъ Яковъ Степанычъ и даже положилъ тому руку на плечо, но тотчасъ же снялъ.-- Нужно же прекратить эту глупость.
   -- Оставь. Ничего не нужно,-- рѣзко отвѣчалъ Бѣлавенскій.-- Я не хочу съ нею сходиться; она мнѣ мѣшаетъ. Я уѣду и это будетъ самое лучшее.
   -- Вотъ какъ!-- удивился Яковъ Степанычъ,-- ну, да... пожалуй, это будетъ лучше. А покуда что, я бы тебѣ посовѣтовалъ развлекаться. Нечего улыбаться иронически! Право, я не шучу. Вѣдь, эти стѣны, мебель, вся эта обстановка должны тебѣ напоминать... ну, словомъ, дѣйствовать отвратительно. На твоемъ мѣстѣ, я бы развлекался. Мало ли у васъ тутъ въ Петербургѣ мѣстъ? Ходи въ театры, на концерты, и, если хочешь знать мой личный взгзядъ, кутнуть иногда не мѣшаетъ, да этакъ хорошенько.
   -- Не раздѣляю твоего взгляда.
   -- А по-твоему сидѣть въ четырехъ стѣнахъ и киснуть -- лучше? Конечно, у всякаго свой вкусъ. Кстати, будешь ужинать?
   -- Не знаю.
   -- Да ѣсть-то тебѣ хочется?
   -- Да, я не прочь чего-нибудь закусить. Сегодня, въ хлопотахъ, забылъ пообѣдать,-- такъ, похваталъ кое-чего. Нужно спросить Степаниду, есть ли у насъ что?-- Бѣлавенскій всталъ, чтобы позвонить. Яковъ Степанычъ удержалъ его за руку.
   -- Не трудись. Я уже навелъ справки. Никакого ужина нѣтъ, и обѣда не было. Степанида поѣла, какъ она говоритъ, "на своѣ".
   -- Такъ и есть,-- воскликнулъ Бѣлавенскій въ смущеніи,-- я забылъ дать на расходы! Ахъ, какая досада! Нужно будетъ послать...
   -- За сыромъ и прочею дрянью?-- перебилъ Яковъ Степанычъ.-- Благодарю покорно! Я хочу поужинать какъ слѣдуетъ, а это можно только въ ресторанѣ... Пойдемъ?
   -- Пожалуй. Все равно,-- согласился Бѣлавенскій.
   -- Но куда, а? Какъ ты думаешь?-- Глаза Якова Степаныча замаслились отъ предвкушенія разныхъ тонкихъ блюдъ,-- Въ гостиницѣ какъ будто надоѣло. У васъ не то, что въ Москвѣ. Москва любитъ и умѣетъ поѣсть... Къ Шарлю? Въ "Ярославецъ"?
   -- Однако, ты успѣлъ узнать всѣ кабаки,-- замѣтилъ Бѣлавенскій.
   -- Какое, подумаешь, открытіе! То-ли еще я узналъ! Нѣтъ, въ самомъ дѣлѣ, куда бы?
   -- Ахъ, это все равно!
   -- Все равно, да не одно.-- Яковъ Степанычъ задумчиво сжалъ губы и нахмурилъ лобъ.-- Есть тутъ у васъ ресторанъ... Лежень называется. Завтракалъ я какъ-то тамъ, и, знаешь, недурно, очень недурно...Ужинъ намъ дадутъ французскій, оно и хорошо, не обременительно на ночь. Такъ поѣхали, что ли?
   -- Поѣдемъ.
   -- Э-эхъ, голубчикъ!
   Въ припадкѣ странной веселости, Яковъ Степанычъ подскочилъ къ Бѣлавенскому и крѣпко сжалъ его обѣими руками за талію.
   -- А что насчетъ воспитанія, такъ это ты вѣрно, совершенно вѣрно! Реформа нужна, словъ нѣтъ, а только кто за нее возьмется? Никому не хочется начинать. Страшно.
   

X.

   -- Человѣкъ, счетъ! Да вотъ что, любезный. Вино это у васъ не того... не важное. А еще французскій ресторанъ! Смотри ты тамъ, въ счетѣ не набухай! Я безъ дальнихъ разсужденій скащу. Чего вытаращилъ глаза? Маршъ!
   Яковъ Степанычъ повелительно махнулъ рукою съ тяжеловѣснымъ перстнемъ, потомъ грузно облокотился на столъ, причемъ уронилъ ножъ, и мутными глазами остановился на фигурѣ Бѣлавенскаго.
   Тотъ сидѣлъ нахмурившись. Лицо его было блѣдно, глаза лихорадочно блестѣли. Онъ уже цѣлый часъ слушалъ нелѣпую, пьяную болтовню тестя и становился все молчаливѣе и мрачнѣе.
   На столѣ, между тарелками съ остатками ужина, стояли: ваза изъ-подъ фруктовъ, пустыя полубутылки водки и три бутылки вина, валялась кожа отъ апельсиновъ, недоѣденное яблоко и окурки папиросъ.
   Яковъ Степанычъ съ разочарованнымъ видомъ отвелъ глаза на сосѣдній столъ, за которымъ сидѣли два француза, изящно одѣтые и прилизанные, точно они только что вышли изъ парикмахерской, вопрошающе приподнялъ брови, что-то буркнулъ и снова уставился на Бѣлавенскаго.
   -- Г-глѣбушка,-- заговорилъ онъ,-- сдѣлаешь, о чемъ попрошу?
   -- О чемъ это?
   -- Э-э, нѣ-ѣтъ!-- пьянымъ голосомъ протянулъ Яковъ Степанычъ,-- ты сперва отвѣть, а потомъ я скажу. Да не хмурся ты, Господи помилуй! Терпѣть не могу, когда ты хмуришься! Тебѣ нейдетъ! Посмотрись въ зеркало! Посмотрись!... Ну, ладно, ладно, не буду! Исполнишь?
   -- Что?
   -- Мою просьбу.
   -- Какую?
   -- Опять нахмурился! Ахъ, ты, Господи!... Ладно, ладно, брешите!-- бросилъ онъ въ сторону заговорившихъ громко французовъ.-- Союзники черти! Республиканцы! Пхи-и!
   Яковъ Степанычъ фыркнулъ и закрылъ лицо рукою. Французы повернули головы и съ горделиво-презрительною осанкой смотрѣли на него.
   Только одни французы умѣютъ принимать такія осанки,-- у нѣмцевъ онѣ не выходятъ.
   -- Глѣбушка, ась?-- ласково-просительнымъ тономъ заговорилъ Яковъ Степанычъ, раздвигая пальцы и черезъ нихъ смотря на Бѣлавенскаго.
   -- Да говори ты, чортъ возьми, прямо! Что такое?-- озлился тотъ.
   -- Поѣдемъ въ "Тулонъ", милушка!
   -- Далеко. Сегодня не доѣдемъ.
   -- Доѣдемъ, Глѣбушка! Ангелъ души! Ну, для меня! Потѣшь, разуважь!
   -- Хорошо. Не кричи только. Ты ведешь себя неприлично. Люди смотрятъ.
   -- Неприлично? Ха, ха, ха! Подцѣпилъ-таки! У, злой умъ! Кто смотритъ? "Вивъ ля Франсъ!" Начхать имъ, пускай смотрятъ! Значитъ, ѣдемъ? Вотъ спасибо! Вотъ это называется другъ! Ну, тогда нечего тутъ... Человѣкъ, кельнеръ, валетъ!
   -- Сію минуту-съ!-- бросилъ пробѣгавшій мимо слуга.
   -- Глѣбушка! Вотъ идея! Отчего бы ихъ не называть валетами?
   -- Хороши у тебя "идеи".
   -- Нѣтъ, въ самомъ дѣлѣ. Ты подумай: valet по-французски -- лакей. По случаю франко-русскаго сліянія? А то "человѣкъ". Что такое "человѣкъ"? Обидно и просто непонятно. Онъ человѣкъ, а я? Валетъ, и вся недолга. И вѣрно, и понятно.
   -- Держи себя въ предѣлахъ приличія.
   -- "Въ предѣлахъ..." Опять? Доймешь ты меня этими приличіями. Знаешь, что я тебѣ скажу? Я хочу быть неприличнымъ. Такое мое желаніе. А-а, счетъ? Пожалуйте сюда, пожалуйте!
   Яковъ Степанычъ взялъ поданный ему слугою продолговатый листокъ бумаги, сталъ провѣрять, но ему надоѣло. Онъ взглянулъ на итогъ, вынулъ двадцатипяти-рублевую бумажку и бросилъ на тарелку.
   -- Сдачи, живо!-- крикнулъ онъ. Въ немъ уже начиналось обычное возбужденіе не въ мѣру выпившаго человѣка. Углы губъ оттянулись книзу, глаза помутнѣли.-- Глѣбушка, поѣдешь, не надуешь?
   -- Поѣду.
   -- Вотъ молодецъ! Спасибо!
   Онъ полѣзъ цѣловаться, оттопыривъ губы, по Бѣлавенскій отодвинулся отъ него.
   На извощикѣ онъ крѣпко обхватилъ его сзади и держалъ за пальто, какъ бы опасаясь, что тотъ соскочитъ и уйдетъ.
   Въ ресторанъ "Тулонъ" они вошли подъ звуки оркестра. Играли какой-то маршъ и Яковъ Степанычъ старался ступать въ тактъ, но сбивался и наваливался на Бѣлавенскаго. Зала была полна посѣтителями. Большинство удовлетворялось пивомъ и только на двухъ-трехъ столикахъ что-то ѣли. Было шумно и душно. Кое-гдѣ, пошатываясь, бродили пьяные.
   Якову Степанычу, шедшему впереди, какъ-то удалось набрести на только что освободившійся столикъ, онъ съ размаха бросилъ на него шапку, сшибъ пустую бутылку, которая покатилась подъ ноги сосѣдей, и, поощренный ихъ смѣхомъ, громко крикнулъ:
   -- Валетъ!
   -- Что прикажете?-- спросилъ подскочившій слуга.
   -- А ты уже знаешь?-- удивился Яковъ Степанычъ.-- Ну, убери тутъ все и подай карточку винъ. Дѣйствуй!-- пустилъ онъ ему въ догонку и повернулся къ Бѣлавенскому:-- Чортъ знаетъ, какъ у васъ, въ Петербургѣ! Только что успѣетъ возникнуть идея,-- глядь, ужь она всѣмъ извѣстна.
   Слуга убралъ со стола и подалъ карточку.
   -- Звалъ тебя кто-нибудь, какъ я,-- валетъ?-- спросилъ Яковъ Степанычъ.
   -- Нѣтъ-съ, не приходилось.
   -- Отчего же ты откликнулся?
   -- Насъ какъ ни назови, все равно-съ.
   -- Гм... Вотъ оно что! Ну, ты, я вижу, молодецъ! Э-э, напитки-то у васъ кусаются! Дай-ка намъ портвейну... вотъ этотъ номеръ. Понялъ?
   -- Слушаю-съ.
   -- Глѣбушка,-- наклонился Яковъ Степанычъ къ Бѣлавенскому,-- дру-у-гъ! Не вѣшать носа! (онъ погрозилъ пальцемъ). А ни-ни! Я тебѣ вотъ что скажу. Смотри на женщину окомъ философа. Женщина, голубчикъ, дрянь. Она тебѣ и измѣнитъ, и предастъ тебя, и забудетъ;въ женщинѣ нѣтъ душевнаго благородства. Еще въ писаніи сказано: "сосудъ скудельный". Именно! А я тебя люблю! Не то, чтобъ я тебя любилъ за твой умъ. Ты человѣкъ не глупый, нѣтъ, но у тебя идеи завиральныя... Бросимъ это! Ты рыцарь духа, у тебя душа благо-родная, прямая и вмѣстѣ младенческая. Наплевать, что ты врачъ и такой же шарлатанъ, какъ всѣ, но душа-то у тебя младенческая, вотъ что дорого, другъ! Что, развѣ не правда? А съ Натушкой мы примемъ мѣры: по правдѣ говоря, она преглупая дѣвчонка... Метелкина? Метелкина этого -- вотъ!-- онъ показалъ руками, какъ бы согнулъ, скомкалъ какой-то предметъ и бросилъ его на полъ.
   -- Позволь же и мнѣ тебѣ сказать, Яковъ Степанычъ,-- началъ Бѣлавенскій, блѣдный и злой,-- не говори, пожалуйста, пошлостей и не иллюстрируй. Твое вмѣшательство нежелательно. Вотъ что. Все, что хочешь, только не иллюстрируй. Пей, шуми, я буду пить, сколько хочешь буду пить... Мы для того пришли... Но только не это... Не это, не это, чортъ возьми!
   Бѣлавенскій ударилъ кулакомъ по столу такъ, что зазвенѣли стаканы.
   Въ одну минуту, откуда взялся, подскочилъ лакей. У него было встревоженное лицо.
   -- Еще бутылку!-- приказалъ Бѣлавенскій.
   -- Ну, и отлично, и великолѣпно!-- воскликнулъ Яковъ Степанычъ.-- Это я по-ни-маю... вполнѣ! Хотя я думалъ... какъ отецъ. Ну, не нужно! А ты даешь мнѣ слово, что исполнишь все, что я захочу, т.-е., понимаешь, въ смыслѣ времяпрево... пре... тьфу! пре-про-вожденія?
   -- Все, что хочешь. Я сказалъ раньше,-- отвѣтилъ Бѣлавенскій.
   Онъ былъ пьянъ, какъ никогда. По привычкѣ сдерживаться, онъ не качался, говорилъ, не запинаясь, связно, но голова его кружилась страшно, всѣ предметы, всѣ лица плясали въ глазахъ, на языкѣ онъ ощущалъ сухость и терикость, дымъ отъ папиросы былъ какой-то особенный. Въ головѣ у него быстро-быстро мелькали разныя мысли, то высокія, героическія, мысли о самопожертвованіи, о мученичествѣ, то дикія, нелѣпыя, вродѣ того, что ему хотѣлось пустить бутылкой въ голову Якова Степаныча, вскочить на эстраду, закричать всѣмъ, что они подлецы, пьяницы и дураки, оборвать голубую съ желтымъ шелковую драпировку дверей у верхней галлереи, разбить электрическіе фонари,-- словомъ, сдѣлать безпримѣрное безобразіе, и онъ сидѣлъ спокойно, испытывалъ собственную волю и, въ глубинѣ души, наслаждался самообладаніемъ.
   "Не смѣешь, потому что ты призванъ для другого,-- говорилъ онъ себѣ,-- и пей, падай глубже, дразни звѣря и держи его на привязи. Пусть это будетъ тебѣ испытаніемъ, и когда ты его выдержишь, тогда ты можешь сдѣлать, что задумалъ. А теперь наблюдай!"
   И онъ широко раскрытыми, горящими глазами смотрѣлъ на публику, музыкантовъ, на Якова Степаныча и остановилъ ихъ на появившейся на эстрадѣ пѣвицѣ-француженкѣ.
   Она была немолода, некрасива, съ длинною, сморщенною шеей и одѣта просто бѣдно, въ полинялое зеленое платье, которое висѣло на ней, какъ на вѣшалкѣ.
   "А какъ она его бережетъ, это свое "выходное" платье,-- думалъ Бѣлавенскій,-- и перчатки тоже, хотя онѣ совсѣмъ худыя и десятокъ разъ чищенныя. Навѣрное, у ней есть дѣти,-- двое, трое худенькихъ, въ чемъ душа, ребятишекъ. Въ маленькой кострюлечкѣ она имъ варитъ какой-нибудь "soupe au choux" и раздаетъ микроскопически порціями. "А-tu faim? Mange, mange, mon enfant!" -- приговариваетъ она и даетъ изъ ложки супу и суетъ кусочки чернаго хлѣба... Для того, чтобы у дѣтей былъ супъ, она подрядилась за скромное вознагражденіе пѣть въ кабакѣ безсмысленно-скабрёзныя пѣсенки, вродѣ: "Oh que èa m'touche" или: "Et je frotte, frotte, frotte". Пѣвица запѣла, страшно форсируя, одну изъ такихъ пѣсенокъ, но когда окончила, раздался взрывъ апплодисментовъ.
   "Что это,-- подумалъ Бѣлавенскій,-- неужели пьяницы, хлыщи, скоты въ человѣческомъ образѣ поняли эту несчастную мать? Неужели имъ стало жаль ее, и они, изъ сожалѣнія, посылаютъ ей эти апплодисменты?"
   И у него стало легче на душѣ.
   -- Вивъ ля Франсъ!-- крикнулъ Яковъ Степанычъ.
   "Этотъ дуракъ, кромѣ пошлости, ничего иного не могъ придумать",-- подумалъ Бѣлавенскій.
   Поощренная хорошимъ пріемомъ, пѣвица запѣла извѣстную "Москву":
   
   "Акъ Москуа, Москуа, Москуа,
   Солятая галява!" --
   
   пропѣла она, заискивающе улыбаясь компаніи прикащиковъ, сидѣвшей за столикомъ ближе къ эстрадѣ.
   -- Важно!-- громко одобрилъ одинъ.-- Ишь, небось, научилась по-нашему! Сади, сади, мамзель!
   Яковъ Степанычъ исчезъ. Бѣлавенскій посмотрѣлъ по сторонамъ, налилъ себѣ портвейну и снова погрузился въ размышленія. На эстрадѣ, приводя въ восторгъ прикащиковъ, пѣла русская пѣвица въ "боярскомъ" костюмѣ, потомъ явилась еврейская труппа изъ шести человѣкъ, которая визжала, прыгала и бѣсновалась страшно, затѣмъ показались малороссы, стали пѣть и плясать. Загремѣлъ бубенъ. Бѣлавенскій ни на что не обращалъ вниманія; глухой и слѣпой ко всему, онъ сидѣлъ, мрачно потупившись, и стаканъ за стаканомъ пилъ портвейнъ. Вторая бутылка приходила къ концу.
   Вдругъ Бѣлавенскій очнулся отъ прикосновенія чьей-то руки, поднялъ голову и увидѣлъ пьяное, лоснящееся лицо Якова Степаныча.
   -- Позвольте васъ познакомить!-- говорилъ тотъ, улыбаясь и щуря посоловѣлые глаза.-- Мой другъ Глѣбъ Павловичъ, а это моя знакомая -- Лидія Ивановна... Искорка... собственно прозвище, но все равно!
   Бѣлавенскій откинулъ голову назадъ и смотрѣлъ на Якова Степаныча, но вдругъ къ нему протянулась женская рука въ длинной перчаткѣ и сильно пахнуло опопонаксомъ. Въ мглистомъ отъ табачнаго дыма воздухѣ мелькнула фигура молодой, недурненькой женщины въ черномъ платьѣ.
   -- Садитесь, Искорка! Чѣмъ васъ подчивать?-- словно изъ подземелья,-- такъ глухо онъ коснулся ушей Бѣлавенскаго,-- раздался голосъ Якова Степаныча.-- Донского? Конечно! И фруктовъ? Эй, человѣкъ! Пст! Пст! Пятый номеръ!
   Затѣмъ опять все какъ бы исчезло для Бѣлавенскаго. Онъ чувствовалъ, что все еще сидитъ въ "Тулонѣ", что гдѣ-то играетъ музыка и поютъ, кругомъ шумятъ, разговариваютъ, гдѣ-то, совсѣмъ близко отъ него, смѣются, что онъ самъ какъ будто сейчасъ что-то сказалъ или засмѣялся, но все это происходило какъ во снѣ, безъ всякаго участія съ его стороны.
   -- Что вы все смотрите на меня? На мнѣ узоры не написаны!-- послышался ему голосъ женщины въ черномъ.
   Дымъ отъ папиросы былъ страшно непріятенъ; только что закуривъ, онъ бросилъ ее. Кто смотритъ? Онъ? Развѣ онъ смотритъ на нее? Неправда! Онъ пилъ этотъ ядъ, который люди называютъ портвейномъ. Онъ пилъ, чтобы забыться, "отойти" отъ исторіи, разыгравшейся съ женой, забыть ее. Ага! Вотъ, значитъ, причина! Такъ поступаютъ сотни, тысячи людей. Это -- безсиліе.
   И ему казалось, что онъ ничего, ничего не видитъ, кромѣ того скрытаго процесса, который происходилъ у него въ душѣ и въ который онъ съ такимъ жаднымъ интересомъ былъ теперь погруженъ.
   -- Влюбленъ въ меня?-- послышался голосъ женщины въ отвѣтъ на замѣчаніе Якова Степаныча.-- Какія глупости! Ха, ха, ха!... Не вѣрю, не вѣрю!
   Рѣзкій, звенящій смѣхъ вывелъ Бѣлавенскаго изъ его гипнотическаго состоянія. Онъ всталъ, медленно обвелъ глазами залу и протянулъ руку за шапкой.
   -- Куда?-- Яковъ Степанычъ дернулъ его за рукавъ.-- Куда ты? А наше условіе? Едемъ всѣ вмѣстѣ!
   Бѣлавенскій вдругъ очутился на улицѣ, на послѣдней ступенькѣ лѣстницы Пассажа. Падалъ мокрый снѣгъ и мягкіе хлопья мелькали въ широкой полосѣ электрическаго свѣта. Подлѣ стояла та же женщина изъ "Тулона" въ мѣховой ротондѣ и Яковъ Степанычъ. Извощики на-перебой предлагали "отвезти" и онъ велъ съ ними переговоры.
   -- Глѣбушка!-- Яковъ Степанычъ подошелъ близко къ Бѣлавенскому и пьяными, ласковыми глазами смотрѣлъ ему въ глаза.-- Ты съ нею поѣдешь, а я сзади... Да?
   -- Съ кѣмъ?-- спросилъ Бѣлавенскій, совершенно обезпамятѣвъ.
   -- Да съ нею, Боже мой! Искорка!
   -- Интересный блондинъ, поѣдемте!
   На него сверкнули, дѣйствительно подобно искоркамъ, два красивые, темные глаза, снова пахнуло опопонаксомъ и маленькая рука въ перчаткѣ взяла его за руку.
   Онъ вырвалъ руку и отшатнулся.
   -- Нѣтъ, нѣтъ!-- прошепталъ онъ.-- Оставьте...я... одинъ!...
   -- Да, вѣдь, ты надуешь! Глѣбушка, дорогой, надуешь!... Улизнешь!-- заюлилъ между ними Яковъ Степанычъ.-- Домой удерешь, вотъ что! Эхъ, право! Какъ быть?
   -- Поѣзжайте вы съ нимъ. Онъ очень пьянъ,-- шепнула женщина.
   -- А и то правда! Эхъ, я телятина! Глѣбушка, поѣдемъ! Извощикъ! Ну, садись, садись! Размякъ! Искорка, мы слѣдомъ! Пошелъ сзади! Не отставай! На Литейную, сзади! Ну!...
   

XI.

   -- Ну, пьянъ! Ну, что же такое? Эка важность!-- болталъ Яковъ Степанычъ, сидя на извощикѣ рядомъ съ Бѣлавенскимъ и сцѣпивъ его сзади за пальто.-- Въ Петербургѣ только и можно. Кто меня знаетъ? Кто знаетъ, что я предсѣдатель управы, членъ училищнаго совѣта? Ха, ха! Homo, просто homo sum, а поэтому могу и напиться... Свободный гражданинъ! Да что ты молчишь? Что ты все молчишь, нытикъ? Къ чорту нытье!... Семейный человѣкъ,-- эка штука! Что это, особенная порода, что ли, семейные люди? Посидѣлъ бы съ Ольгой Герасимовной, она бы тебя заморозила! Потому -- этикетъ. Она по этикету спать ложится... Ду-у-ра! Слушай! Прохожу какъ-то по Невскому, впереди идетъ барыня въ мѣхахъ да въ бархатѣ. И вдругъ у ней изъ косы гребенка, шпилька, чортъ ихъ знаетъ, какъ онѣ называются, на тротуаръ "брякъ". Поднялъ, иду, думаю -- оглянется. Нѣтъ. Подхожу, приподнимаю шапку и таково галантно: "Сударыня, изволили обронить гребенку!" А самъ всматриваюсь. Недурна, очень недурна, а, главное, глаза! Канальскіе глазенапы, искорки такъ и сверкаютъ. Иду рядомъ, тары да бары, о погодѣ и прочемъ, кстати признался, что провинціалъ, скучаю, ну, и... Да ты не слушаешь? Спишь, что ли, Глѣбушка?
   -- Слушаю,-- отвѣчалъ Бѣлавенскій.
   -- Ну, такимъ побитомъ дошли до угла, повернули на Литейную, идемъ, болтаемъ. Вдругъ у одного подъѣзда остановилась и говоритъ, это она-то: "А, вѣдь, вы меня до дому довели!" -- "Очень,-- говорю,-- пріятно". Расшаркался. "А я думала,-- говоритъ,-- вы зайдете!" -- "Къ вамъ?" -- "Конечно, отвѣчаетъ,-- не къ сосѣдкѣ,-- какой вы странный!" Ну, тутъ, конечно, все разъяснилось, всѣ эти мѣха, бархаты, хотя живетъ она очень, очень мило, квартирка приличная... да вотъ увидишь. Есть у ней и жилица -- Софья... не знаю, какъ по батюшкѣ. Но, главное, чему я радъ, какъ думаешь? Что меня, простого, русскаго человѣка, судьба столкнула съ русской. У васъ нѣмокъ много, вотъ несчастье! А это, Глѣбушка, разница огромная. Русская всегда съ душой. Что бы тамъ она ни дѣлала, какимъ бы ремесломъ ни занималась, сколько бы она ни была алчна и подла, а гдѣ-то тамъ у ней, подъ наростами и коростой, теплится простая, человѣческая душа. Эхъ, голубчикъ, пара сердечныхъ, человѣческихъ словъ, и она вся тутъ! Нѣмка... Ты слушаешь, Глѣбушка?
   -- Слушаю.
   -- Слушаешь, а молчишь! Какъ же ты слушаешь? Такъ видишь ли, нѣмка, ежели она пошла по такому дѣлу, совсѣмъ стерва, все равно, будь ей 17 или 40 лѣтъ. Вѣдь, они всѣ страхъ прямолинейны, иностранцы-то эти. Отъ нѣмки никакихъ такихъ чувствъ не жди, шалишь! Она по-разбойничьи, не иначе, смотритъ на тебя, какъ бы поскорѣе твой бумажникъ опустошить, а самого тебя къ чорту. Вѣдь, она этимъ сбереженія дѣлаетъ, чтобы потомъ замужъ выйти. Вотъ ты и пойми. А рожи у всѣхъ у нихъ какія наглыя! Всѣ онѣ какія-то огромныя, тѣлесныя, словно туча на тебя... Эй, эй, анаѳема, куда тебя понесло? Не видишь, тотъ изво щикъ остановился!
   Яковъ Степанычъ такъ чувствительно толкнулъ въ спину извощика, что тотъ покачнулся. "Искорка" уже вошла въ подъѣздъ и поднималась по лѣстницѣ. Яковъ Степанычъ, пыхтя, отдуваясь и постоянно оглядываясь на Бѣлавенскаго, торопился за своею дамой.
   Имъ отворила молоденькая, прилично одѣтая горничная въ кокетливомъ передникѣ съ бантомъ назади. Яковъ Степанычъ обошелся съ нею, какъ съ давнишнею знакомой, игриво ущипнувъ за подбородокъ, и тяжелыми, пьяными шагами вошелъ въ залу.
   -- Садись, садись, Глѣбушка, будь гостемъ,-- приглашалъ онъ Бѣлавенскаго.-- Сейчасъ Искорка распорядится... Недурно бы, я думаю, чайку съ ромкомъ, а? По случаю сырой погоды?
   Бѣлавенскій молча взглянулъ на него и отвернулся.
   -- Ну, вотъ и я! Здравствуй, папочка!-- воскликнула Лидія Ивановна, появляясь изъ другой комнаты и присаживаясь на диванъ, рядомъ съ Яковомъ Степанычемъ.
   Она уже успѣла переодѣться, т.-е. сбросить платье, накинуть голубой, отороченный бѣлымъ мѣхомъ пеньюаръ съ широкимъ вырѣзомъ на груди и надѣть бѣлыя атласныя туфли.
   -- Вотъ что, дружокъ, вели-ка намъ подать чаю съ ромкомъ,-- распорядился Яковъ Степанычъ.
   -- Отлично! А я выпью вина!-- и она окинула Бѣлавенскаго ухорскимъ взглядомъ.-- Можетъ быть, и интересный блондинъ?... Забыла какъ зовутъ... Ну, да все равно. Я васъ буду звать Иваномъ... Иванычемъ!... Хотите? Я замѣтила, что всѣ Иваны -- блондины. Сидите же, ждите!
   Она вскочила и выпорхнула за дверь.
   -- Зачѣмъ мы здѣсь?-- спросилъ Бѣлавенскій, поднимая на Якова Степаныча тяжелый взглядъ.
   -- Вотъ чудакъ! А куда же бы ты хотѣлъ?
   -- Зачѣмъ ты здѣсь?-- повторилъ Бѣлавенскій.
   -- Ну, ужь это, Глѣбушка, вопросъ нелѣпый! Захотѣлось пріѣхать и пріѣхали. Мораль не нужна. И придираться тоже нечего. Хочется спать -- ложись, вонъ, на диванъ и спи съ Богомъ!
   -- Ахъ ты...
   Бѣлавенскій привсталъ и хотѣлъ что-то сказать, но въ эту минуту въ полуотворенную дверь заглянула голова Лидіи Ивановны.
   -- Папочка,-- позвала она,-- пойди-ка сюда! Иванъ Ивановичъ, не думайте чего-нибудь такого... Вопросъ хозяйственный!
   -- Ну, что тамъ за хозяйстванный вопросъ?-- проворчалъ Яковъ Степанычъ, но, все-таки, всталъ, крехтя, и вышелъ.
   У Бѣлавенскаго хмѣль началъ проходить, но, по мѣрѣ того, какъ свѣжѣла его голова, чувство тоски и озлобленія, начавшагося еще въ "Тулонѣ", разросталось все шире и шире. Хоть на комъ-нибудь хотѣлось сорвать злобу.
   Машинально онъ взялъ со стола альбомъ и началъ разсматривать карточки. Попадались все молодые люди, статскіе и военные, съ физіономіями, не выражавшими ровно ничего; съ нѣкоторыми изъ нихъ была снята "Искорка" въ костюмахъ испанки, турчанки, цвѣточницы. Вдругъ, отвернувъ одну страницу альбома, Бѣлавенскій увидѣлъ начатое письмо и невольно прочелъ: "Милый Аполлоша, дорогой мой, отчего ты не показываешься вторую недѣлю? Я каждый день думаю о тебѣ, нарочно ходила на уголъ Вознесенскаго, думая встрѣтить тебя со службы, и прождала два часа. Морозъ былъ сильный, а тебя не было. Я простудилась, у меня болѣло горло"...
   Бѣлавенскій захлопнулъ альбомъ, всталъ и началъ ходить по комнатѣ, потомъ, черезъ отворенную дверь, заглянулъ въ сосѣднее помѣщеніе. Это была маленькая, темная комнатка, повидимому, отведенная для склада какихъ-то сундуковъ, корзинъ и проч. хлама, среди котораго, на первомъ планѣ, выдѣлялся высокій дѣтскій стулъ, съ привязанною на шнуркѣ къ передней перекладинѣ каучуковою погремушкой.
   И эта погремушка навела Бѣлавенскаго на тяжелыя размышленія.
   "У ней былъ ребенокъ,-- думалъ онъ,-- можетъ быть, отъ этого "Аполлоши", какого-нибудь альфонса-канцеляриста съ ухорскими манерами и конфектно-красивою физіономіей. Ребенокъ былъ отданъ на воспитаніе или умеръ, Аполлоша ушелъ къ другой или "выгодно" женился и все рушилось, все покатилось въ пропасть... Она стала "развлекаться", попивать и "принимать", можетъ быть, въ этой же самой квартирѣ, гдѣ съ горячею вѣрой въ будущее создавалось ея семейное счастье. Для пріемовъ ей нужна была одна "казовая" комната, вотъ эта зала съ ея безвкусною, рыночною роскошью -- коврами, лампами, олеографическими картинами въ золоченыхъ рамахъ, а тамъ все осталось по-старому, тамъ хранятся воспоминанія любящаго женскаго сердца: дѣтскій стуликъ, игрушка, отоптанный, покоробленный дѣтскій сапожокъ. Портретъ "Аполлоши" -- это ужь не то! Это -- тщеславіе, потому онъ на виду у всѣхъ: "Посмотрите, дескать, какіе красавцы бывали въ меня влюблены!" Что-то вродѣ медали, полученной какимъ-нибудь сапожникомъ на промышленной выставкѣ. И все это очень просто. Но во всей этой простотѣ и обыденности сколько невысказаннаго горя жизни!...
   Вошла Груша и принялась сервировать столъ, съ кокетливыми ужимками заправской субретки посматривая на Бѣлавенскаго.
   А онъ ходилъ взадъ и впередъ по комнатѣ, продолжая размышлять.
   "Если бы "Аполлоша" оказался порядочнымъ человѣкомъ и женился,-- думалъ онъ,-- можетъ быть, "Искорка" оказалась бы не хуже жены Огнева, въ страхѣ Божіемъ ростила и воспитывала бы дѣтей и умерла бы не въ больницѣ, что ее несомнѣнно ожидаетъ, а дома, окруженная любящею семьей, и если бы мы съ Яковомъ Степанычемъ были тоже порядочные люди, мы бы не пошли сюда и никому не нужно было бы ходить сюда, и не стало бы "Искорокъ".
   -- Извини, Глѣбушка, извини голубчикъ, извини, дорогой!-- закричалъ Яковъ Степанычъ, вваливаясь въ залу съ растрепанными бакенбардами.-- Заждался? Вотъ свинство, право! А все эта "Искорка"! Захотѣлось ей непремѣнно ужинъ учинить; взяла, да и воспользовалась моими кулинарными познаніями... За то, братецъ, какой матлотъ -- пальчики оближешь! Кстати, увидишь жиличку... Очень милая особа... даже гдѣ-то кончила... Фу-у!
   Яковъ Степанычъ повалился на диванъ и разстегнулъ на двѣ пуговицы жилетъ.
   -- Жарко, голубчикъ!-- объяснилъ онъ, вытирая платкомъ шею.-- Но люблю, чортъ возьми! Кровь полируетъ! Да что ты все молчишь, что ты все молчишь, Глѣбушка? Ты меня, право, сокрушаешь! Выпилъ бы хоть!... Давеча придираться началъ... Брось, плюнь! Право, плюнь! "На свѣтѣ, братецъ, все пустое: богатство, слава и чины; лишь было бы винцо простое, да кусочекъ ветчины! "Ну, вотъ и онѣ... наши "дамы"! Искорка, сюда, сюда, ко мнѣ поближе! Къ старичку лучше, старички уважительнѣе! А вы, барышня... Софи, вы къ сему господину, моему другу Глѣбу Павловичу... поближе... вотъ такъ! Ну, теперь ваши стаканы... и вивъ ля Франсъ! Ур-ра!
   Яковъ Степанычъ всталъ во весь ростъ со стаканомъ вина. Старикъ былъ великолѣпенъ. Красное, возбужденное лицо его пылало, "молочные" глаза округлились и сверкали, бакенбарды, вмѣсто того, чтобы лежать: одна -- направо, другая -- налѣво, сбились въ одну сторону, какъ сырая мочалка, жилетъ разстегнулся и одна запонка изъ рубашки выпала. При этомъ онъ усиленно жестикулировалъ лѣвою рукой, на которой крахмальная манжетка была смята и облита краснымъ виномъ.
   -- Папочка, за твое здоровье! Смотри, я пью,-- взвизгнула Лидія Ивановна,-- до капли, залпомъ! А блондинъ? Иванъ Иванычъ? Гдѣ вашъ стаканъ? Соня, что же ты? Налей своему кавалеру!
   Черезъ часъ въ гостиной все было въ страшномъ безпорядкѣ: стулья отодвинуты куда попало, столъ съ остатками ужина, съ пустыми бутылками и перепачканными въ соусѣ тарелками отставленъ къ стѣнѣ и посерединѣ Яковъ Степанычъ, безъ пиджака, съ обмотаннымъ вокругъ живота полотенцемъ, съ тарелкой въ рукѣ, долженствовавшей изображать гитару, переминался съ ноги на ногу, стараясь подражать запѣвалѣ въ извѣстномъ квинтетѣ неаполитанцевъ, и, подъ аккомпаниментъ піанино, на которомъ играла Соня пѣлъ дуэтъ съ Искоркой:
   
   "Маргарита, пой и веселися,
   Маргарита, смѣйся и рѣзвися,
   Маргарита, бойся ты любви
   И съ ума, съ ума людей ты не своди!"
   
   Бѣлавенскій не принималъ участія въ оргіи и со стаканомъ вина сидѣлъ въ углу на стулѣ. Опять у него страшно кружилась голова, опять мелькали въ ней дикія мысли, но теперь всѣ онѣ сосредоточились около одного Якова Степаныча. Только ему одному хотѣлось сдѣлать что-нибудь очень скверное, "поразить однимъ ударомъ". Съ поблѣднѣвшимъ, злымъ лицомъ Бѣлавенскій ждалъ предлога, момента, когда Яковъ Степанычъ обратится къ нему, а онъ нанесетъ этотъ ударъ.
   Моментъ этотъ, наконецъ, наступилъ. Якову Степанычу показалось, что въ хорѣ мало голосовъ. Онъ взглянулъ въ сторону Бѣлавенскаго, увидѣлъ его поникшую фигуру и бросился къ нему съ распростертыми объятіями
   -- Глѣбушка,-- воскликнулъ онъ,-- чего ты нахохлился, чего молчишь, а? Прим-ми у-ча-стіе!
   -- Прочь!-- крикнулъ Бѣлавенскій и съ розмаха толкнулъ его въ грудь.
   Яковъ Степанычъ покачнулся, потерялъ равновѣсіе и упалъ на диванъ, увлекая за собою стулъ, за который ухватился.
   -- Дур-ракъ! Чего ты толкаешься?-- пробормоталъ Яковъ Степанычъ, поднимая на Бѣлавенскаго пьяные, недоумѣвающіе глаза.
   Піанино замолкло. Дамы стали тревожно шептаться.
   -- Ты -- старый дуракъ и развратникъ! Это ты! Слышишь, почтенный, сѣдой человѣкъ?-- внѣ себя отъ злости крикнулъ Бѣлавенскій.
   -- Фу, какой непріятный блондинъ!-- воскликнула Лидія Ивановна, присаживаясь къ Якову Степанычу.-- Папочка, тебя обижаютъ? Бѣдненькій!
   -- Я... усталъ,-- коснѣющимъ языкомъ забормоталъ Яковъ Степанычъ,-- н-ну... его... я... у-жа-а-сно усталъ.
   Онъ потянулъ вышитую шелкомъ подушку, положилъ на валикъ дивана и прилегъ на нее лицомъ внизъ.
   -- Зачѣмъ обижаете старичка? Что онъ вамъ сдѣлалъ? Какъ это неблагородно!-- обратилась Лидія Ивановна къ Бѣлавенскому.
   Но тотъ ее не слушалъ. Злыми, горящими глазами онъ смотрѣлъ на поверженнаго Якова Степаныча, даже собственно не на него, а на его широкое, красное темя, покрытое рѣдкими сѣдыми волосами, и мускулы щекъ его судорожно подергивались.
   -- Сѣдой человѣкъ! У него дочь вашихъ лѣтъ! А онъ старый сатиръ! Слышишь? Я тебѣ говорю! Что ты можешь мнѣ отвѣтить, жалкій развратникъ?
   Лидія Ивановна сдѣлала негодующій жестъ. Софи сидѣла за піанино молча, склонивъ нѣсколько голову.
   -- И громы небесные не разразятся надъ тобой?
   -- Чего вы къ нему привязались? Чего вамъ нужно?-- крикнула Лидія Ивановна.
   -- Искорка... оставь!-- послышался съ дивана хриплый голосъ Якова Степаныча.
   -- Всю свою жизнь такъ провелъ и хорошій примѣръ преподалъ дѣтямъ. На примѣрахъ отцовъ воспитываются дѣти. Слышишь, понимаешь ли ты, какъ я тебя ненавижу?
   -- Это Богъ знаетъ что такое!-- сказала Софи, встала и шумно вышла изъ комнаты.
   -- Ненавижу, ненавижу!-- твердилъ Бѣлавенскій, жестикулируя и не отходя отъ дивана, на которомъ лежалъ тесть.-- Ты источникъ зла, ты единственный! Чему ты научилъ свою дочь? Все, что слѣдовало ей сказать, у тебя только подразумѣвалось. А потомъ, когда она сошлась съ другимъ, твоя лицемѣрная мораль возмутилась, ты все пропускалъ, съ условіемъ, чтобы соблюдены были приличія. Для тебя это главное и для всѣхъ, какъ ты. Ты не скажешь тамъ, у себя, гдѣ былъ сегодня, ты солжешь и сохранишь видъ почтеннаго отца семейства. Лжецъ и лицемѣръ!
   -- Послушайте, какъ васъ?-- крикнула Лидія Ивановна.-- Оставьте его въ покоѣ и не ругайтесь! Вы не затѣмъ пришли сюда! Я этого не хочу! Пили на его деньги, а теперь ругаетесь!
   -- На его деньги?-- кричалъ Бѣлавенскій.-- На твои деньги? А гдѣ ты ихъ берешь? Мужицкія, рабочія деньги пропиваешь съ этими вотъ. На эти деньги покупаешь ихъ любовь. Любовь! Да, эта женщина любитъ, я знаю. Да не тебя только! Развѣ можно тебя любить, такого? Завтра она съ омерзѣніемъ будетъ думать о тебѣ. Это бы еще ничего, что ты старъ и противенъ физически, но у тебя души нѣтъ,-- понимаешь?-- души! Ты ни холоденъ, ни горячъ, ты ко всему равнодушенъ, кромѣ своей ничтожной особы. И этакой слизнякъ еще издѣвался надо мною! Надо мною, о! Я потому только тебѣ это простилъ, что ты слишкомъ ничтоженъ! Да, если хочешь знать, я рыцарь духа! Ты привелъ меня сюда, думая, что можешь разбудить во мнѣ демона, что я размякну и пойду противъ своихъ убѣжденій? Какъ ты недальновиденъ! Я внутри издѣвался надъ тобою, я сразу разгадалъ твою несложную игру. Грязь не пристанетъ ко мнѣ! Лжешь, тысячу разъ лжешь! Не тебѣ меня совратить,-- ты, пресмыкающійся на землѣ,-- не тебѣ и никому, никогда... никогда!
   Бѣлавенскій ударилъ кулакомъ по столу съ такою силой, что зазвенѣла посуда.
   -- Послушайте, наконецъ,-- воскликнула Лидія Ивановна, пунцовая отъ злости,-- я васъ окончательно прошу не безобразничать! Что это такое? Можете ругаться гдѣ угодно, только не у меня. Не угодно ли... потрудитесь удалиться!
   -- Э, бросьте!-- презрительно махнулъ рукой Бѣлавенскій.-- О чемъ вы? Вамъ заплатятъ!
   -- Заплатятъ?-- внѣ себя крикнула Лидія Ивановна.-- Вонъ! О-сію м-минуту!
   И она выпрямилась во весь ростъ, указывая на дверь.
   Бѣлавенскій взглянулъ на нее. Она была положительно прекрасна въ своемъ искреннемъ негодованіи. Что-то похожее на страсть сверкнуло въ глазахъ Бѣлавенскаго, онъ порывисто двинулся къ молодой женщинѣ, но вдругъ отшатнулся и закрылъ лицо руками.
   -- Да... это правда,-- прошепталъ онъ,-- вы правы... Простите!... Дайте мнѣ... шапку!
   -- Вотъ ваша шапка!-- значительно смягчившись, но все еще со строгимъ лицомъ сказала Лидія Ивановна, подавая шапку.-- Сюда... сюда идите! Тамъ другая комната!
   Бѣлавенскій стоялъ въ дверяхъ спальни.
   -- Туда нельзя! Послушайте, рыцарь! Вамъ говорятъ, нельзя!-- уже слегка улыбаясь, говорила Лидія Ивановна.
   -- Вы смѣетесь?-- спросилъ Бѣлавенскій, возвращаясь и близко заглядывая ей въ лицо.
   -- Ну, вотъ еще! Съ чего вы взяли? Я только сказала, что выходъ не тамъ.
   -- А исходъ?
   И, закусивъ до крови губу, не ожидая отвѣта, не глядя на Лидію Ивановну, какъ будто этотъ вопросъ вовсе не былъ обращенъ къ ней, Бѣлавенскій раскрылъ дверь и вышелъ.
   -- Сюда, налѣво! Осторожнѣе! Груша, Груша, посвѣти!-- крикнула вслѣдъ Лидія Ивановна.
   Яковъ Степанычъ зашевелился, приподнялъ съ подушки красное, измятое лицо, прищуривъ одинъ глазъ, усмѣхнулся и пробормоталъ:
   -- Искушеніе Іосифа прекраснаго!
   Бѣлавенскій былъ уже въ корридорѣ. Нѣкоторое время тамъ еще слышался стукъ надѣваемыхъ калошъ, нетвердые, тяжелые шаги, загремѣлъ дверной крюкъ и все затихло.
   -- Какой непріятный блондинъ!-- начала Лидія Ивановна, подсаживаясь къ Якову Степанычу и разглаживая его бакенбарды.-- Ты вздремнулъ? За что онъ тебя такъ? Я, право, боялась, что онъ тебя поколотитъ.
   -- Ну, положимъ,-- кисло усмѣхнулся Яковъ Степанычъ,-- онъ больше на словахъ.
   -- Что это онъ рыцаремъ какимъ-то себя называлъ?
   -- Рыцаремъ? Да ужь такъ... Онъ полусумасшедшій...
   -- Ну?-- Лидія Ивановна вздрогнула и прижалась къ Якову Степанычу.-- А что ты скажешь? Я сейчасъ подумала. Онъ самъ съ собою разговариваетъ. Соня слышала.
   -- А гдѣ она?
   -- Ушла къ себѣ.
   -- Ну, это напрасно.
   Яковъ Степанычъ потянулся, зѣвнулъ, сбросилъ съ дивана ноги и сѣлъ. Взглядъ его скользнулъ по столу съ остатками пиршества.
   -- И вина своего не выпила. Зачѣмъ же такъ? Я могу и обидѣться.
   -- Зачѣмъ приводить скандалистовъ? Хочешь, поди и позови ее самъ,-- надулась Лидія Ивановна.
   -- И позову. Ты думаешь, нѣтъ?
   Онъ всталъ и подошелъ къ двери. Въ передней робко звякнулъ звонокъ.
   -- Это кто еще?-- удивился Яковъ Степанычъ и выглянулъ за дверь.
   Груша уже отворила, впустивъ какого-то господина. Тотъ стоялъ въ шапкѣ, спиною къ Якову Степанычу, но вдругъ повернулся, и Яковъ Степанычъ, взглянувъ на него, страшно удивился: это былъ Бѣлавенскій.
   Не снимая шапки, блѣдный, съ горящими глазами, онъ стоялъ у двери, смотрѣлъ въ упоръ на Якова Степаныча и бормоталъ что-то горничной.
   -- Я не знаю... нѣтъ вашей палки,-- отвѣчала та.-- Не эта ли? Ну, такъ я не знаю. Вы безъ палки пришли.
   Бѣлавенскій все смотрѣлъ на Якова Степаныча. Этотъ взглядъ, горящій, упорный, тяготѣлъ надъ нимъ, какъ бы уничтожая его. Словно по какому наитію, Яковъ Степанычъ вдругъ понялъ, чего хотѣлъ Бѣлавенскій, ознобъ пробѣжалъ по его спинѣ, ему стало жутко. Онъ пробовалъ что-то сказать, но способность рѣчи парализовалась; онъ быстро отступилъ и закрылъ за собою дверь.
   Въ передней хлопнула дверь; Бѣлавенскій, должно быть, ушелъ.
   

XII.

   Сонная Степанида, по звонку отворивъ дверь и впустивъ барина, подумала сперва, что тотъ вернулся выпивши. "Съ горя да со скуки сталъ, видно, покучивать",-- рѣшила она, снимая съ Бѣлавенскаго пальто.
   Но баринъ держался на ногахъ твердо, смотрѣлъ ясно, и это обстоятельство повергло Степаниду въ большое раздумье.
   "Богъ его знаетъ, что съ нимъ такое дѣется!-- думала она, откидывая ситцевую занавѣску, скрывавшую ея ложе, и собираясь ложиться.-- То вовсе не ночуетъ дома, то придетъ поздно, да какой-то, кто его знаетъ, чудной. Сидитъ по часамъ, не шелохнется, знать, о чемъ думаетъ. Вотъ и теперь, поди, думаетъ. Думай, не думай, батюшка, а жены не воротишь. А-у! Да и то сказать, ужь что-жь это за жена?... Ахъ, ты, проклятый, куда забрался!"
   Послѣднее замѣчаніе относилось къ юркому прусаку, въ смятеніи бѣгавшему по подушкѣ. Бѣдный тараканъ былъ моментально изловленъ и растоптанъ мстительною женскою пятой въ стоптанной туфлѣ, послѣ чего обладательница туфли перекрестилась на висѣвшій въ углу почернѣвшій образокъ Богородицы и, пробормотавъ: "Господи Іисусе Христе, прости меня, грѣшную", легла на кровать.
   Степанида угадала. Придя въ кабинетъ, Бѣлавенскій зажегъ лампу, сѣлъ на диванъ и, откинувшись головою на спинку, задумался.
   И опять передъ его воспаленными отъ вина, устремленными въ одну точку и застывшими словно у покойника глазами стали проноситься лица и сцены прошлаго и только что пережитого имъ. Измѣна жены была главною основой его воспоминаній и размышленій. Съ мучительными потугами мысли онъ припоминалъ, когда, при какихъ обстоятельствахъ это могло совершиться, что дало первый толчокъ. Его кажущаяся холодность, отвлеченность отъ личной жизни, узко-домашнихъ интересовъ? Да, конечно, это должно было на нее повліять. Вѣдь, она, какъ большинство, пріучена была жить только личными интересами и малѣйшее уклоненіе въ сторону должно было казаться ей преступленіемъ противъ семейнаго очага. Иныя примиряются и всю жизнь разыгрываютъ роль жертвы, а эта, пустая и взбалмошная, нашла свое счастье съ другимъ...
   "Счастье! Глупцы, вотъ гдѣ они ищутъ своего счастья! Какъ просто, какъ летко отыскивается оно! Дочь бѣжитъ съ любовникомъ, человѣкомъ, котораго она совершенно не знаетъ, но который прельстилъ, именно прельстилъ ее сладенькимъ обращеніемъ и конфектною физіономіей,-- отецъ утопаетъ въ блаженствѣ, попавъ въ общество падшихъ женщинъ. И оба счастливы, и обоимъ больше ничего не нужно! А кругомъ -- хоть потопъ! А я не могу, не въ силахъ сбросить ярмо грязной привязанности, я, который хочетъ летѣть съ гирями на ногахъ! Ха, ха! Хорошъ!"
   Сухой, полный ядовитаго сарказма смѣхъ нарушилъ тишину кабинета, затѣмъ опять все смолкло и снова стало слышно мѣрное тиканье большихъ кабинетныхъ часовъ на столѣ. Кругомъ была тишина, та особенная тишина ночи, въ которой, кажется, все что-то живетъ и дышетъ, въ которой каждый малѣйшій звукъ, будь то легкій хрипъ горящей лампы, трескъ обоевъ, шуршанье случайно забѣжавшаго изъ кухни таракана или потаенная возня мышенятъ, принимаетъ такіе размѣры и смыслъ, что заставляетъ невольно прислушиваться и пугаться.
   Такъ и кажется, что вслѣдъ за шорохомъ что-то такое должно вдругъ случиться, что-то необычайное должно нарушить эту живую, тревожную тишину, кто-то громко заговоритъ, раздастся звонокъ, послышится сильный стукъ...
   Но нѣтъ! Медленно ползутъ безконечные часы зимней ночи, попрежнему, мракъ въ отдаленныхъ углахъ и черныя, уродливыя тѣни на потолкѣ и стѣнахъ, попрежнему, желтоватый кругъ свѣта около лампы и все тѣ же, чередующіеся одинъ за другимъ, таинственные звуки ночи.
   "Гдѣ исходъ?-- думаетъ Бѣлавенскій,-- исходъ моей жизни, моимъ неосуществимымъ мечтамъ? Гдѣ мои единомышленники? Я одинъ! Куда бы я ни ушелъ, я вѣчно буду одинъ!"
   И новая мысль внезапно осѣняетъ его голову. Конечно, онъ не поѣдетъ никуда. Это такъ ясно. Земство и заманчивая дѣятельность по деревнямъ -- одинъ миражъ. И тамъ, какъ здѣсь, тѣ же люди, точь-въ-точь такіе, какъ Яковъ Степанычъ. Вѣдь, онъ-то и есть продуктъ современной деревенской жизни, выросшій среди подобныхъ себѣ, впитавшій въ себя ихъ взгляды, ихъ потребности и вкусы. И онъ, можетъ быть, даже наилучшій. Онъ не грабитъ, не спаиваетъ народъ, не живетъ открыто съ любовницами,-- онъ все дѣлаетъ потихоньку и понемножку: понемножку эксплуатируетъ мужика, потихоньку "шалитъ", какъ принято выражаться, во время наѣздовъ въ Петербургъ. Всѣ въ одинъ голосъ скажутъ, что Яковъ Степанычъ хорошій хозяинъ и прекрасный семьянинъ,-- таковымъ считаетъ его изолгавшееся, нравственно-ничтожное общество. И каждый изъ этого общества вправѣ спросить Бѣлавенскаго, зачѣмъ онъ поносилъ его, тамъ, у этой несчастной? Вѣдь, онъ былъ смѣшонъ въ своемъ близорукомъ возбужденіи, котораго никто не понималъ, и первый, конечно, Яковъ Степанычъ. И тотъ сдѣлалъ, чего слѣдовало отъ него ожидать: прикинулся спящимъ и далъ смѣшному "рыцарю духа" выболтать весь "высокопарный вздоръ", потомъ заперся отъ него на ключъ. Изъ сотни людей девяносто девять скажутъ, что Яковъ Степанычъ поступилъ благоразумно. Еще бы! Завтра же онъ встрѣтится съ "рыцаремъ" какъ ни въ чемъ не бывало и, конечно, не поведетъ его больше въ кабакъ,-- хотя это еще вопросъ,-- не посмѣется, не пошутитъ и будетъ оказывать всяческіе знаки вниманія...
   О, бѣдный, бѣдный рыцарь духа! Кому ты нуженъ въ наше время легкаго отношенія ко всему? Кому нужны твои горячія рѣчи? Съ кѣмъ и во имя чего ты воюешь?
   Сама собой склоняется голова Бѣлавенскаго. Нѣмая ночь не отвѣчаетъ ему теперь ни единымъ звукомъ. Все тихо и глухо кругомъ, какъ въ могилѣ. А безпощадное время,-- это слѣпое орудіе вѣчности,-- все идетъ да идетъ, и олицетвореніемъ этого времени являются часы, что ровно и неуклонно каждую секунду бьютъ свое "тикъ-такъ"...
   Впередъ, все впередъ! Время всѣхъ перемелетъ въ своемъ жерновѣ, оставитъ зерно для будущихъ посѣвовъ и выброситъ шелуху. Кто не хочетъ или примѣниться къ существующей дѣйствительности, или подчинить ее себѣ, тотъ лишній на пиру жизни. Побѣда или порабощеніе,-- середины нѣтъ!...
   "Ага!-- сказалъ самъ себѣ Бѣлавенскій, вставая и принимаясь ходить по комнатѣ,-- значитъ, борьба? На жизнь и на смерть? Одного противъ всѣхъ? Ну, хорошо, пусть будетъ борьба! Посмотримъ, чья возьметъ! Случайность? Что же, примемъ въ разсчетъ и случайность. Развѣ мало ихъ въ жизни? Развѣ, наконецъ, сама жизнь не случайность? И смерть тоже"...
   Приближался разсвѣтъ, а Бѣлавенскій все ходилъ взадъ и впередъ по кабинету съ видомъ человѣка, рѣшившагося привести въ исполненіе обдумываемый планъ дѣйствій, что-то бормоча и жестикулируя, а въ замочную скважину за нимъ слѣдили внимательные, испуганные глаза Степаниды.
   Встревоженная страннымъ поведеніемъ барина и опасаясь, чтобы тотъ не сдѣлалъ чего-нибудь надъ собою, она не могла заснуть въ эту ночь, одѣлась и подошла къ двери.
   И каждый разъ, когда Бѣлавенскій поворачивался къ ней лицомъ и шелъ на нее, она, трясясь въ лихорадкѣ и шепча слова молитвы, невольно отступала на шагъ,-- до того страшнымъ казалось ей застывшее въ выраженіи мрачнаго безсилія, блѣдное, искаженное душевными страданіями лицо Глѣба Павловича.
   

XIII.

   На другой день, около двѣнадцати часовъ, Яковъ Степанычъ проснулся въ своемъ номерѣ съ невыносимою головною болью. Онъ не придерживался мудрѣйшаго правила кутилъ, предписывающаго лечиться, чѣмъ ушибся, предпочитая страдать и вылеживаться. Однако, на этотъ разъ головная боль была настолько сильна, что потребовались даже горчичники. Съ "Rigollot" между лопатками и на обѣихъ рукахъ, съ головою, обернутою "по-турецки" мокрымъ полотенцемъ, Яковъ Степанычъ ходилъ по своему номеру взадъ и впередъ, пріостанавливаясь, по временамъ, у дверного косяка и закатывая глаза до того, что обозначались одни бѣлки.
   Онъ кряхтѣлъ, стоналъ, шепталъ: "О, Боже мой, Боже мой!" проклиналъ и себя за свою слабость, и всѣхъ, кто способствовалъ тому, что онъ "перепустилъ лишнее", не исключая и Бѣлавенскаго, и клялся, что больше ничего подобнаго не повторится.
   Обѣдать онъ не пошелъ, да и самая мысль объ ѣдѣ вызывала въ немъ тошноту. Онъ велѣлъ слугѣ принести квасу, выпилъ два кувшина, но жажда see еще мучила его.
   Такъ прошелъ весь день. Часамъ къ шести головная боль слегка притупилась, Яковъ Степанычъ прилегъ на диванъ и сдѣлалъ попытку заснуть. Но сна не было. Было какое-то странное, полудремотное состояніе, когда человѣкъ все видитъ и сознаетъ, но это все кажется ему удаленнымъ, потускнѣвшимъ, лишеннымъ яркости красокъ и полноты звуковъ. Яковъ Степанычъ сознавалъ, что лежитъ на турецкомъ диванѣ, положивъ голову высоко на подушки, но порою онъ терялъ всякое ощущеніе и дивана, и подушекъ и ему казалось, что онъ какъ бы виситъ въ пространствѣ, ни до чего не касаясь. Часы, стоявшіе отъ него на разстояніи трехъ шаговъ и въ другое время дѣйствовавшіе на нервы рѣзкимъ тиканьемъ, теперь стучали глухо, словно запертые въ сундукъ, и Яковъ Степанычъ не доискивался причины такой перемѣны; лампа, пущенная во всю, горѣла тусклымъ, красноватымъ свѣтомъ; Яковъ Степанычъ подумалъ было позвонить и приказать осмотрѣть лампу, но тотчасъ объ этомъ забылъ.
   Приходили мысли о вчерашнемъ кутежѣ, о Бѣлавенскомъ и его вторичномъ, странномъ появленіи, о женѣ и предстоявшемъ совмѣстномъ отъѣздѣ въ деревню, о Натѣ, о дѣлѣ въ министерствѣ, но стоило только возникнуть этимъ мыслямъ, какъ Яковъ Степанычъ переставалъ думать и онѣ исчезали. "Потомъ, потомъ!" -- говорилъ онъ себѣ и успокоивался.
   Онъ весь, всѣмъ своимъ существомъ занятъ былъ теперь однимъ: болевою точкой въ лѣвомъ вискѣ; боль была такая, какъ будто кто сильною рукой втискивалъ въ високъ острый и тонкій впитъ. Порою, когда Яковъ Степанычъ въ дремотѣ закрывалъ глаза, ему, дѣйствительно, казалось, что здоровенный мужикъ, въ красной рубахѣ съ засученными по локоть рукавами, отверткой ввинчивалъ ему въ високъ винтъ. "Полегче, полегче, любезный! "-- шепталъ Яковъ Степанычъ. Мужикъ вдругъ превращался въ "Искорку" или ребенка, совсѣмъ маленькаго ребенка, и боль стихала. Но она должна быть непремѣнно,-- въ этомъ Яковъ Степанычъ былъ убѣжденъ, покорялся и даже не мечталъ отъ нея избавиться. Да и вообще онъ такъ ослабъ духомъ, что ничего бы не могъ теперь предпринять: ни встать, ни перейти на другое мѣсто, ни даже повернуться на другой бокъ. Принятое имъ положеніе,-- съ закинутою назадъ головой и поджатыми къ животу ногами,-- онъ считалъ наилучшимъ, нанудобнѣйшимъ и, казалось, ничто, ничто въ мірѣ не могло вывести его изъ этого положенія, даже появленіе такъ сильно напугавшаго его Бѣлавенскаго.
   А онъ, дѣйствительно, появился. Это не былъ сонъ, не было видѣніе,-- Яковъ Степанычъ смотрѣлъ во всѣ глаза,-- передъ нимъ стоялъ живой, реальный Глѣбъ Павловичъ.
   Онъ былъ блѣденъ, блѣднѣе вчерашняго. Выраженіе его глазъ было такое же, какъ тогда, въ отдѣльномъ кабинетѣ ресторана, когда онъ остановился передъ тестемъ и взглянулъ на него (Яковъ Степанычъ сейчасъ же припомнилъ это выраженіе), но держался онъ удивительно спокойно и даже какъ будто улыбался. Пиджакъ его былъ застегнутъ наглухо, до самаго горла, и правая рука заложена за бортъ.
   -- А-а! Глѣбъ Павловичъ! Здравствуй! Садись!-- простоналъ Яковъ Степанычъ,-- Извини, что не могу подняться!
   Онъ вспомнилъ вчерашнее и ему стало стыдно.
   -- Что съ тобою? Къ чему эта чалма?-- непріятно удивился Бѣлавенскій, располагаясь въ креслѣ противъ тестя.
   Свѣтъ отъ лампы падалъ ему на правую сторону лица, которая какъ-то судорожно подергивалась.
   -- Расплата!-- прошепталъ Яковъ Степанычъ.-- Високъ страшно болитъ, точно винтъ какой буравитъ!
   -- Високъ?-- опять удивился Бѣлавенскій,-- високъ, говоришь? Гм... Который?
   Онъ сдѣлалъ движеніе, какъ бы желая притронуться къ больному мѣсту, но Яковъ Степанычъ инстинктивно закрылъ високъ рукой.
   -- Вотъ, лѣвый. Болитъ страшно. Полечилъ бы, что ли.
   Бѣлавенскій молча вынулъ руку изъ-за борта пиджака, взялъ изъ спичечницы нѣсколько спичекъ и началъ ихъ ломать пополамъ. Лицо его было, попрежнему, блѣдно и серьезно и на губахъ мелькала странная, загадочная улыбка.
   -- Читалъ я гдѣ-то, что дѣлаютъ подкожныя вспрыскиванія стрихнина,-- это не опасно?-- спрашивалъ Яковъ Степанычъ, тревожно слѣдя за дѣйствіями Бѣлавенскаго.-- Попробовать бы. Или лучше покой и сонъ?
   -- Покой лучше,-- сказалъ Бѣлавенскій.
   -- То-то, что у меня сна ни капельки. Мученіе!
   Бѣлавенскій собралъ спички въ лѣвую руку, а правую опять заложилъ за бортъ пиджака.
   -- Четъ или нечетъ?-- спросилъ онъ вдругъ.
   -- Это что?-- удивился Яковъ Степанычъ.-- Зачѣмъ тебѣ? Эхъ, голубчикъ, мнѣ не до того!
   -- Ну, говори!
   Яковъ Степанычъ взглянулъ на Бѣлавенскаго и ему показалось, что тотъ сдѣлался еще блѣднѣе и губы его дрожали, но такъ какъ у Якова Степаныча начало нервически дергать глазъ, то онъ и не былъ увѣренъ въ послѣднемъ.
   -- Оставь!-- простоналъ онъ.-- Къ чему тебѣ? Охота пустяками...
   -- Говори,-- тихо и убѣдительно произнесъ Бѣлавенскій.
   -- Ну... нечетъ.
   Бѣлавенскій разжалъ кулакъ и, бросивъ спички на столъ, пальцемъ пересчиталъ ихъ.
   -- Не угадалъ!-- сказалъ онъ и лицо его вдругъ просвѣтлѣло.-- Не угадалъ, и не нужно!
   Онъ вынулъ руку изъ-за борта пиджака, собралъ спички и швырнулъ ихъ въ каминъ.
   -- Что "не нужно"? Что это ты въ загадки играешь?-- тревожно заговорилъ Яковъ Степанычъ.
   -- Лечить тебя не нужно. Я хотѣлъ дать тебѣ морфію.
   -- Морфію?-- испугался Яковъ Степанычъ и даже приподнялъ голову съ подушки.-- Ну, ужь нѣтъ! Боюсь этого зелья.
   -- Потомъ,-- спокойно продолжалъ Бѣлавенскій,-- я загадалъ, слѣдуетъ ли мнѣ съ тобою мириться.
   -- Ну, что тамъ... Брось. Были выпивши...
   -- Это все равно,-- тѣмъ же спокойнымъ тономъ, отчеканивая слова и смотря въ упоръ на тестя, продолжалъ Бѣлавенскій.-- Я оскорбилъ тебя, но считаю себя правымъ. Еслибъ я не былъ правъ, развѣ могъ бы я оскорбить тебя? Ты получилъ должное и просить у тебя прощенія не слѣдуетъ.
   -- Ахъ, опять! Брось ты, ради Христа! У меня голова болитъ... Я все забылъ.
   -- Мнѣ все равно, забылъ ли ты, или нѣтъ,-- я помню! И я останусь такимъ до смерти. Но мы больше не увидимся... Ты побѣдилъ. Прощай.
   Онъ всталъ и, не подавая руки, не глядя даже на тестя, направился къ двери.
   -- Погоди, Глѣбъ, постой же! Куда ты? Ахъ, Господи!-- застоналъ Яковъ Степанычъ. (Бѣлавенскій остановился).-- Ну, къ чему такъ круто... вдругъ... да еще съ больнымъ человѣкомъ? Ну, Господи, ну, не повезу я тебя больше... тебѣ противно -- не повезу... Къ чему же рвать отношенія? Нужно снисходить къ слабостямъ... Ну, ты -- высоконравственный человѣкъ, я это признаю, уважаю тебя... Я самъ, самъ казнюсь... Ахъ, Боже мой, опять високъ!
   Онъ видѣлъ, какъ лицо Бѣлавенскаго приняло восторженное выраженіе и какъ-то даже похорошѣло, какъ онъ вдругъ сдѣлался какъ будто выше ростомъ, повернулся къ нему спиной и не спѣша вышелъ.
   И вдругъ точно чѣмъ ударило въ голову Якова Степаныча и онъ заметался на диванѣ.
   "Неужели, Господи, неужели?-- зашепталъ онъ, смотря расширенными зрачками на закрывшуюся за Бѣлавенскимъ дверь.-- Неужели онъ?... А рука, рука-то! Меня или себя? О, сумасшедшій! А спички-то... вотъ онѣ къ чему! Ахъ, Господи, Господи!"
   Онъ хотѣлъ вскочить съ дивана, сбросить "чалму", созвать лакеевъ, бѣжать за Бѣлавенскимъ, но "впитъ" глубоко вонзился ему въ високъ и проникъ до мозга; онъ застоналъ, почти завылъ отъ боли и, закинувъ голову, замеръ въ неподвижности.
   И опять мужикъ въ красной рубахѣ началъ усердствовать надъ своимъ дѣломъ, опять Яковъ Степанычъ шепталъ: "Потише, потише, любезный!" -- являлась "Искорка", которая пѣла Маргариту, и каждый тактъ этой пѣсни билъ по больному виску Якова Степаныча; потомъ приходила Ната и укоряла его въ чемъ-то, затѣмъ Ната превращалась въ маленькую чужую дѣвочку, но очень близкую Якову Степанычу. Она нѣжно прижималась къ нему, клала ему маленькія, пухлыя ручонки на голову, говорила: "бобо, бобо", слюнявила клочки бумажекъ и прикладывала къ виску, "лечила". "Это было давно, давно,-- въ сладостномъ забвеніи шепталъ себѣ Яковъ Степанычъ,-- это было давно и хорошо!" Въ большомъ деревенскомъ паркѣ цвѣли черемуха и сирень, жужжали мохнатые шмели, легкій вѣтерокъ шелестѣлъ молодою листвой кленовъ, по голубому небу плыли бѣлыя облачка, и все прошло, забылось, все стало хорошо и покойно...
   

XIV.

   Бѣлавенскій тихонько позвонился у дверей своей квартиры. Послышалось шлепанье туфлей и Степанида отворила дверь. Снимая пальто, Бѣлавенскій замѣтилъ, что въ передней все было прибрано, стояло на своемъ мѣстѣ и не было прежняго отпечатка заброшенности. Сама Степанида, причесанная, чисто одѣтая, въ новомъ фартукѣ, точно преобразилась. Видно было, что она успѣла придти въ себя, отдохнуть послѣ двухъ хозяекъ, гонявшихъ ее по десяти разъ на день по пустякамъ, и освоиться съ ролью единственной хозяйки въ домѣ. На ея честномъ, сумрачномъ лицѣ замѣтно было даже что-то вродѣ сознанія собственнаго достоинства.
   Впустивъ Бѣлавенскаго, она прошмыгнула въ кабинетъ и зажгла лампу.
   -- Прикажете самоваръ?-- спросила она, становясь у двери.
   -- Нѣтъ, не надо.
   -- Отчетъ сейчасъ примете?
   -- Что такое? Какой отчетъ?
   -- Въ деньгахъ, что давали.
   -- Послѣ... завтра!-- махнулъ рукой Бѣлавенскій.
   -- Письмо вамъ есть. На столѣ лежитъ.
   -- Хорошо.
   Бѣлавенскій заперъ за нею дверь на ключъ, снялъ пиджакъ и повѣсилъ его въ уголъ на гвоздь, затѣмъ, заложивъ руки за спину, сталъ прохаживаться по комнатѣ.
   "Странно,-- думалъ онъ,-- какъ это я въ такую минуту обращаю вниманіе на мелочи? И порядокъ въ домѣ замѣтилъ, и то, что у Степаниды новый фартукъ, а теперь тянетъ меня прочитать письмо".
   Онъ взялъ письмо со стола и по почерку узналъ руку жены.
   "Читать или не читать?-- думалъ онъ, вертя въ пальцахъ конвертъ.-- Если это требованіе чего-нибудь, то я, все равно, ничего не успѣю сдѣлать, если это болтовня, обычныя глупости, то на что мнѣ онѣ?"
   Но любопытство, присущее человѣку въ самые серьезные моменты его жизни, все-таки, превозмогло. Бѣлавенскій вскрылъ конвертъ, и послѣ первыхъ же строкъ письма на лицѣ его появилась насмѣшливая улыбка, а когда онъ дочиталъ и бросилъ клочокъ бумаги на другой конецъ стола, ядовитый, тихій смѣхъ послышался въ кабинетѣ.
   Ната писала:

"Уважаемый Глѣбъ Павловичъ!

   "Уходя отъ васъ и принимая на себя всю отвѣтственность за такой поступокъ, который строго карается въ обществѣ сплетнями и злословіемъ, я была въ такомъ возбужденномъ состояніи, что, конечно, не могла объясниться съ вами. Не стану и теперь касаться тѣхъ мотивовъ, которые побудили меня оставить вашъ домъ,-- это было бы слишкомъ долго и, пожалуй, не убѣдительно для васъ. Цѣль настоящаго письма -- обратиться къ вамъ, какъ къ человѣку безупречно-честному, уважаемому мною, и напомнить вамъ...Впрочемъ,-- невольно, можетъ быть, вооруживъ противъ меня моего отца,-- вы, навѣрное, сами догадались о томъ, что я считаю неудобнымъ здѣсь выразить. Если вы пожелаете переговорить со мною, то будьте любезны, назначьте день и часъ, въ который я бы могла застать васъ дома. Адресъ мой..." и проч.
   Бѣлавенскій смѣялся, тихо, ядовито, скверно смѣялся. Потомъ онъ потянулся за письмомъ жены, досталъ его, вытащилъ изъ-подъ бумаги чистый почтовый листокъ и написалъ:

"Наталья Яковлевна!

   "Хотя я имѣю тысячу причинъ не желать свиданія съ вами, но дѣло прежде всего. Я готовъ побесѣдовать съ вами по поводу назначенія вамъ содержанія, но не иначе, какъ въ присутствіи г. Мятлина".
   Дописавъ послѣднее слово, онъ опять ядовито, скверно усмѣхнулся и откинулся вглубь кресла. Онъ предвкушалъ наслажденіе отъ придуманной имъ мести, отъ той циничной, отвратительной сцены, которая рисовалась въ его воображеніи. Пусть, пусть только явится эта женщина! Вотъ когда онъ можетъ надругаться надъ нею здѣсь же, въ этомъ кабинетѣ, въ присутствіи ея ничтожнаго любовника, продиктовавшаго ей это низкое письмо! Обладать, заплатить, какъ... проституткѣ, и затѣмъ выгнать обоихъ или покончить съ обоими разомъ! О, какая месть!
   Да, все это онъ можетъ, это его право! Но долженъ ли? Не падетъ ли это еще сильнѣйшимъ позоромъ на него самого? Не оскорбитъ ли онъ, прежде всего, самого себя? Онъ, который теперь возвысился надъ всѣмъ низкимъ и грязнымъ, которому скоро предстоитъ стать еще выше, долженъ ли онъ это сдѣлать? Вотъ уже пройденъ путь жизни, съ лишеніями, колебаніями, съ вѣчнымъ самонаблюденіемъ, вѣчнымъ контролемъ надъ собою своего духовнаго верховнаго "я", остался самый ничтожный кончикъ этого пути, и на этомъ-то кончикѣ споткнуться, дать волю надъ собою духу зла и грязи, дать восторжествовать похотливымъ инстинктамъ... И все изъ-за жалкаго письма жалкой и даже, можетъ быть, уже теперь несчастной женщины? Нѣтъ, никогда, ни за что!
   Бѣлавенскій схватилъ со стола написанное имъ и разорвалъ въ клочки, потомъ взялъ другой листокъ, уже сложилъ въ умѣ фразу: "Ната, я тебя жалѣю и освобождаю навсегда", но не написалъ ни строчки, а всталъ изъ-за стола, подошелъ къ окну, поднялъ штору и сталъ смотрѣть на темную улицу, слабо освѣщенную правильнымъ рядомъ фонарей.
   Часы на письменномъ столѣ бьютъ десять. Бѣлавенскій все смотритъ во мракъ улицы пристальнымъ, тяжелымъ взглядомъ. По тротуару, взадъ и впередъ, спѣшною, озабоченною походкой снуютъ темныя фигуры пѣшеходовъ; на углу остановился извощикъ. "Впередъ, впередъ! Время всѣхъ перемелетъ въ своемъ жерновѣ!" Эти фигуры будутъ сновать завтра, послѣ-завтра, цѣлые мѣсяцы, цѣлые годы... Потомъ ихъ смѣнятъ другія, такія же, и тѣ будутъ сновать. Ихъ будетъ толкать впередъ жизнь. Въ верхнемъ этажѣ сосѣдъ или сосѣдка заиграла на рояли. Прежде Бѣлавенскій раздражался отъ этихъ звуковъ, они ему мѣшали, теперь ему все равно, потому что онъ прежде жилъ, какъ живутъ всѣ, а теперь въ немъ почти нѣтъ жизни. А жизнь кипитъ и будетъ кипѣть кругомъ. Завтра Яковъ Степанычъ, освѣженный сномъ, помчится въ министерство хлопотать о меліоративномъ кредитѣ, который ему необходимъ для успѣшнаго веденія заводскаго дѣла, и послѣ тревожнаго, дѣлового дня "отдохнетъ" у "Искорки". Завтра Огневъ будетъ гнуть спину на службѣ, а "Сележа" станетъ играть въ лошадки и выучитъ новую пѣсню, а потомъ, когда начнетъ учиться, сдѣлается тупымъ, мрачнымъ и озлобленнымъ, какъ всѣ наши бѣдныя дѣти. И озлобленнымъ станетъ жить и испортитъ свою и чужую жизнь. Завтра Черехинъ пойдетъ на балконъ наблюдать Юпитера, а сдѣлается ли отъ этого хоть одинъ человѣкъ счастливѣе? Завтра же въ ворота Николаевскаго вокзала вгонятъ новую партію арестантовъ, а общество трезвости получитъ отъ о. Іоанна новую сотню рублей. И все это -- жизнь, безпощадная, равнодушная, какъ сама природа, порою безсмысленная въ своихъ проявленіяхъ и жестокая въ своемъ воздѣйствіи на другихъ. И жертвы, и побѣжденные, и побѣдители,-- всѣ въ одной безобразной свалкѣ, всѣ что-то дѣлаютъ надъ собою и другъ надъ другомъ, куда-то спѣшатъ безъ оглядки, и всѣ жить, жить хотятъ, хотя бы цѣною своихъ и чужихъ невыносимыхъ страданій и униженій...
   Крикнуть имъ: "Остановитесь! Зачѣмъ вы все это дѣлаете? Вѣдь, такъ мало нужно человѣку, ничтожному червю земли! Не туда вы бѣжите, не то дѣлаете вы! Безумный, они растопчатъ тебя! Вѣдь, и ты идешь "не туда",-- это скажетъ тебѣ любой изъ этой толпы, а развѣ ты послушаешься, развѣ ты не господинъ самому себѣ?
   "Да, развѣ ты не господинъ самому себѣ?-- шепотомъ повторилъ Бѣлавенскій.-- Ну, что же?"
   Онъ посмотрѣлъ на часы: было безъ пяти минутъ одиннадцать.
   "Пять минутъ!-- сказалъ онъ себѣ,-- всего только пять минутъ!"
   "Какой вздоръ!-- шепнулъ ему внутренній голосъ,-- ты знаешь, что это одинъ моментъ. Или ложись спать. А завтра... все, что ты видѣлъ сегодня, будетъ завтра. Ну, рѣшай! Ты забылъ о спичкахъ? Какъ ты радъ былъ, когда выпало тебѣ! Вѣдь, ты былъ радъ, сознайся? Когда ты шелъ къ нему, ты зналъ, что идешь собственно такъ и что тебѣ, а не ему, выпадетъ. Да развѣ ты посмѣлъ бы сдѣлать это? Они должны жить, таковъ законъ природы, ну, а ты... Они тебя упрячутъ въ сумасшедшій домъ. Согласись, тогда будетъ поздно, тогда ты не будешь господиномъ самому себѣ. Да ну же!... Трусъ!"
   Часы стали бить одиннадцать. Бѣлавенскій быстро подошелъ къ углу, гдѣ висѣлъ пиджакъ, вынулъ револьверъ, поднялъ руку къ виску и... вдругъ опустилъ.
   Словно какая волна, свѣжая, радостная, прихлынула къ его сердцу, и оно неудержимо забилось.
   Въ одну эту минуту Бѣлавенскій всѣмъ своимъ существомъ понялъ, что не можетъ, не долженъ такъ кончить, не долженъ быть бѣглецомъ съ поля битвы. А это поле -- вся жизнь, что осталась еще впереди, жизнь труженическая, плодотворная и полезная ближнему. Пусть все кончено лично для него, но развѣ онъ не обязанъ жить для. другихъ, не обязанъ отдать свой трудъ, какъ давнишній долгъ, тому народу, который выкормилъ его и далъ ему его знанія? Все, все ему, этому бѣдному, темному народу,-- все, даже самую жизнь до послѣдняго вздоха!
   Бѣлавенскій отбросилъ отъ себя револьверъ и въ полномъ изнеможеніи упалъ на диванъ.
   Это была вторая его побѣда надъ самимъ собою, и досталась она ему дорого.
   Блѣдный, тяжело дыша, онъ лежалъ на диванѣ и по его блѣдному, но запечатлѣнному восторженнымъ выраженіемъ лицу текли безмолвныя, благодатныя слезы духовнаго обновленія...

К. Баранцевичъ.

"Русская Мысль", кн.VII--VIII, 1894

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru