Аннотация: Перевод с французского Д. И. Выгодского (1926).
Анри Барбюс. Одиннадцатый
Перевод с французского Д. И. Выгодского
Во время утреннего обхода профессор с бледным лбом, с длинными белыми волосами и с торжественно блестевшими очками остановился возле моего столика у входа в 28-ую палату и удостоил меня сообщением, что отныне на моей обязанности будет лежать прием десяти бедных, которым каждый месяц дает приют больница. Затем он пошел дальше, высокий и бледный, окруженный толпой учеников, так тесно обступавшей его, что казалось, будто они переносят из палаты в палату какой-то знаменитый бюст.
Я пробормотал какие-то слова благодарности, которых профессор уже не слышал. Мое сердце двадцатилетнего юноши наполнилось радостным и горделивым чувством при мысли, что меня выбрали для совершения одного из самых благородных обычаев больницы, где я, скромный лаборант, терялся среди знатных больных.
Первого числа каждого месяца роскошный госпиталь-дворец становился райским прибежищем для десяти бродяг. Одна из его наружных дверей открывалась, чтобы впустить первых десять подошедших, кто бы они ни были, откуда бы они ни пришли или сбежали. И в течение целого месяца эти десять осколков человечества в полной мере наслаждались гостеприимством богатейшего помещения, разделяя его с самыми важными клиентами профессора, великими князьями и миллиардерами. Для них были высокие залы с сиявшими белизной стенами, широкие коридоры, походившие на окруженные стенами улицы и сохранявшие круглый год весеннюю свежесть и теплоту. Для них -- огромные цветочные клумбы, раскинутые на бархатной зелени, словно чудовищных размеров букеты, по которым можно ходить. Для них -- далекие и непроницаемые стены, которые защищают от огромных открытых пространств, от неверных дорог, от бесконечных, как небо, равнин. В течение тридцати дней эти подобранные не имели никакой работы, ничего не делали, только ели и не боялись ни чужих, ни завтрашнего дня. Те, у кого были угрызения совести, забывали о своих преступлениях, те, у кого был траур, -- о покойных.
Когда они случайно встречались друг с другом, они быстро отворачивались и расходились. По распоряжению профессора, во всем доме не было ни одного зеркала, которое могло бы им навеять прежние тяжелые сны. К вечеру они уходили в дортуары, спокойные как кладбище, хорошее кладбище, где не мертвецы, -- где ждут, где живут, не замечая этого.
Первого числа следующего месяца, в восемь часов утра, все десять, один за другим, уходили, выбрасываемые в мир словно в море. И сейчас же входили другие десять, первые десять из толпы, которая еще с вечера собиралась и билась в стены дома, словно волны в береговые скалы, десять первых, не больше не меньше, -- никаких пропусков, никаких исключений, никаких несправедливостей. Одно правило: те, которые раз побывали здесь, вторично не допускались никогда. У приходящих не спрашивали ничего, даже имени.
Первого числа, как только пробило девять одновременно в англиканской и в католической часовнях госпиталя, я открыл маленькую дверь для бедных.
Вдоль стены и у двери стояла толпа каких-то существ. И как только дверь приоткрылась, остервеневшая толпа оборванцев ринулась к ней.
Мой помощник должен был броситься вперед, чтоб отбить натиск и установить какой-нибудь порядок. Приходилось каждого втаскивать, силой вырывать из толпы, в которой все они переплелись, цепляясь друг за друга, словно в фантастической дружбе. Но вот вошел восьмой, вот девятый, вот и десятый.
Дверь быстро захлопнулась, но я успел однако сквозь щель заметить в одном аршине от меня того, перед кем она захлопнулась, одиннадцатого, неудачливого, отверженного.
Это был человек неопределенного возраста с истощенным серым лицом и потухшими глазами. Он взглянул на меня с таким отчаянием, что, казалось, он улыбнулся. Я вздрогнул от соприкосновения с этой нечеловеческой безнадежностью, с этим немым, как рана, лицом. За один миг, пока закрылась дверь, я увидел, каких усилий ему стоило добраться сюда, даже с таким опозданием, и до какой степени он заслужил, чтобы его впустили.
Я занялся остальными. Однако через несколько минут, еще взволнованный отчаянием, которое я видел на лице отвергнутого, я приоткрыл дверь посмотреть, не стоит ли он еще. Никого не было. И он и те трое или четверо, лохмотья которых болтались позади него, -- все исчезли на четыре стороны -- света словно желтые листья, гонимые ветром. Я вздрогнул снова -- это был траур по несчастным.
Вечером, засыпая, я снова подумал обо всем этом и мучил себя вопросом, почему до последнего момента остаются у двери те, кто, приходя, застает уже возле нее счастливый десяток? На что они надеются? Ни на что. И все же они надеются. Как чудесно устроено сердце!
Был март. В последний день месяца к вечеру на улице стали слышны какие-то робкие голоса, приближавшиеся к двери. Выглянув на балкон, я мог различить людей, копошившихся как муравьи. Это были рассчитывавшие попасть к нам.
На следующее утро мы открыли дверь этим призракам, которых вызывала отовсюду магическая легенда о нашем заведении и которые, чтобы попасть к нам, просыпались и вылезали из каких-то трущоб... Мы впустили десять, оказавшихся первыми, мы должны были обречь на прежнюю жизнь одиннадцатого. Он неподвижно замер по ту сторону двери. Я взглянул на него и опустил глаза. Это перекошенное лицо, эти веки без ресниц -- он был ужасен. Его невыносимая беспомощность глядела упреком.
Когда дверь разлучила нас навсегда, я пожалел его, мне хотелось снова увидеть его... Я почти с отчаянием обернулся к другим, к тем, которые радостно урчали на изразцовом полу, и сам удивился своей четкой мысли: лучше бы тот попал к нам, чем эти.
И каждый раз повторялось то же самое. И с каждым разом я становился все равнодушнее к группе попавших счастливцев и всё с большей тоской смотрел на того, которому отказывали в спасении. И каждый раз именно он казался мне наиболее достойным жалости, и меня мучил произнесенный над ним приговор.
В июне это была женщина. Я видел, как она зарыдала, убедившись в том, что случилось. Я трясся, незаметно разглядывая ее -- к довершению коего страдания у плачущей были кровоточащие изъязвленные веки.
В июле отверженная жертва была бесконечно жалкой -- это был глубокий старик, и не было существа более умилительного, чем то, которое было отвержено месяц спустя -- это был ребенок. На следующий раз тот, кого нам пришлось силой оторвать от десятка избранных, умолял меня, протягивая иссохшие руки, на которых развевались похожие на марлю обрывки белья. Тот, кого выбросила судьба на следующий месяц, погрозил мне кулаком. И мольбы первого вызвали во мне ужас, а угроза второго -- жалость...
Я едва не попросил извинения у одиннадцатого в октябре. Он окоченел в своем высоком воротнике, перевязанном, похожей на бинт, грязно-серой лентой, и в платье, развевавшемся как флаг по ветру. А что я мог сказать несчастному, который, спустя тридцать дней, сменил этого? Он покраснел, робко пробормотал какие-то слова извинения и ушел, поклонившись с трагической вежливостью - жалкий осколок чего-то бывшего...
Так прошел год. Двенадцать раз я впускал изодранных камнями бродяг, рабочих, потерявших работу, преступников, смирившихся перед жизнью; я впускал тех, которые лепились к стенам как грязь -- к коралловым рифам. Двенадцать раз я отгонял других, таких же, которых я тайно предпочитал.
Меня стала мучить мысль о возмутительной несправедливости, в которой я принимаю участие. Не было решительно никаких оснований делить всех этих несчастных на врагов и друзей. Было только одно основание, произвольное, отвлеченное, бессмысленное: число, цифры. Это было столь же несправедливо, сколь и нелогично.
Я не выдержал этой повторности преступлений. Я вскоре пошел к профессору и упросил его дать мне другую работу, чтобы мне не приходилось ежемесячно повторять это скверное дело.
Источник текста: Анри Барбюс. "Орден" и другие рассказы. Пер. с фр. Д. И. Выгодского. -- Ленинград: Прибой, 1926. -- 60 с.; 15 см.. -- (Библиотека для всех ; [No 196-197])
Подготовка текста -- Лукьян Поворотов -- http://lukianpovorotov.narod.ru/barbusse_titul.html