Избранные произведения русских мыслителей второй половины XVIII века. Том II
Государственное издательство политической литературы, 1952
Хоть полк противных мне восстань; Но я не ужасаюсь. Пускай враги воздвигнут брань, На бога полагаюсь. Из од Ломоносова1
ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ
Иное пребывание наше, судьбою нам определенное, от большого света и от столиц, гремящих многоразличными деяниями разного состояния жителей, находящихся в оных, удаленное, мы мало получаем уведомления о происшествиях всякого рода, попременно являющихся и исчезающих в сих поприщах сует и всеобщих движений; потому разглашения, занимающие многих любопытных и праздных о новой секте2, уже поздно достигли до сведения маленького нашего общества. Чудные о ней сказания возбудили в нас, как и в прочих, любопытство узнать сие нравственное и политическое явление; но недостаток средств и случая к тому оставляли желание наше тщетным. Наконец, один собрат наш, имея нужду отправиться в столицу, обязался употребить всевозможное старание приобресть к удовлетворению нашему сведение о предмете, учинившемся главнейшим нашим вожделением. Во все время отсутствия сочлена нашего мы пребывали в крайней нетерпеливости о возвращении его и восхищались предгрядущим удовольствием получить желаемое просвещение. Мы исчисляли дни от отбытия его и назначали тот, который должен был, по мнению нашему, прекратить ожидание наше. Наконец, депутат возвратился, и мы уже чаяли, что он при первом отверстии уст своих объяснит существенность науки мартинистов3; однако упование наше не соответствовало воображению нашему, и все утешения, представляющиеся нам к уменьшению нетерпеливости нашей, имели токмо действие усугубить оную, ибо возвратившийся известил нас, что, несмотря на усильное его старание, он не мог доступить до святилища мнимой тайны, хранимой новыми гиерофантами4.
Однако наш посланник, дабы удостоверить нас о своем попечении снискать познание о порученном ему, привез к нам книгу, которая служит основанием сей новой секты, сочиненную мнимым пророком оныя, и по имени которого последователи его именуются. Мы с превеликою жадностию приступили к чтению, ласкаясь найти хотя некоторую часть объяснения на недоумения наши, еще больше умножившиеся после привезенного собратом нашим уведомления. Но удивление наше возрастало по мере углубления нашего в оное, ибо мы повсюду находили вместо ясных положений непостижимую метафизику; безобразные рассуждения, юродивые мнения и те самые предложения, которые по важности своей долженствовали быть больше явственны и вразумительны, представлены с притворною мрачностию и каббалистическим изображением. Все пространное проповедывание, содержащееся в сей книге, происшедшее от воображения, мечтаниями воспаленного, знаменуется тщеславием, гордостию и шарлатанством, ибо он не иначе говорит читателям своим, как что он пришел возвестить истину, просветить ему подобных, доставить благо роду человеческому и что до него все были в заблуждении. А из такого бесподобного самохвальства заключить надобно, что проповедник такого надменного учения, будучи одушевляем беспредельным самолюбием и гордостию, старается токмо уверить о своем сверхъестественном, знании тех, которые чтение книги его предпринять отважатся, дабы основать и утвердить новую секту или частное собрание, последующее мнениям особливым.
Хотя продажа оной книги и была пресечена, но до того великое число вышедшее экземпляров могло рассеять5 мысли, преклонные ко лживым предложениям, содержащимся в сем соборище химер безобразных, ибо случается, что отменное сумасбродство, представляющее бредни о предметах, одним воображением произведенных, и требующее более врачевания, нежели вероятия, от некоего рода умов почитается сверхъестественною премудростию. К тому же иногда бывает, что воспящение меньше действует над мнениями, нежели глас здравого рассудка, показующего, что предлог, внимания на себя обращающий, есть ничтожный и более осмеяния, нежели уважения, достойный. Потому мы за долг почитаем издать наши замечания на собрание странных нелепостей, происшедших от беспредельного притяжения личной пользы и безумного тщеславия, дабы предубежденные сокровенною премудростию каббалистико-метафизического учителя могли видеть, что под покровом мнимых таинств ничего, кроме надменности, особенных выгод, лжесловия и уклонения от здравого рассудка, не заключается и что всякий удобно усмотреть может, на каких благоразумных догматах она утверждается.
Главное содержание оных состоит в следующем:
Человек в первобытном состоянии не находился на земле и не имел телесного сего покрова, каким он ныне одет.
Надлежит стараться ему возвратить первые его права, которые делали его на рем вселенныя.
Приближением к первобытному свету он приобретает владычество и право рабства над подобными себе.
Квадрат есть изображение божества.
Музыкальное согласие совершенного строя также показует нам образ оного.
Во времени есть причина, богом сотворенная, действующая и разумная, которая всем вещественным существом управляет; человеку надлежит достичь до понятия ее, дабы приближиться к первобытному состоянию.
Все вещи телесные имеют начала бестелесные, например: дерево, камень, минерал существуют началами бестелесными.
Доброе и злое начала в свете царствуют и друг другу противодействуют.
И еще другие пункты столько же разногласны со здравым смыслом, сколько и политическим установлением, что легко всякий увидеть может в умствовании его, противном рассудку, о происхождении начальственной власти.
Никогда благоразумный и чтущий справедливость примечатель по будет вместо деяний натуры, многократными испытаниями утвержденных, предлагать свои уверения, но получившие, так сказать, клейма истины, неопровергаемыми доказательствами на них наложенного. Дерзость сия, может быть, только сопряжена со лживым знанием или с предубеждением снисходительного собственных своих произведений одобрения, заставляющего почитать их совершенными. Обладающий справедливым учением ничего без вернейших объяснений, учинившихся долговременными наблюдениями несомненными и ощутительными, по предлагает; по мечтающий умствователь, гордясь вымышленными своими мудроположениями, повелевает читателям принимать их за истинные пружины всего естества, несмотря на то, что существо оного и текущее обращение его не воображением познаемо быть может, но вопрошением рачительнейшего испытания натуры, которая отрицает всякое откровение в себе пустомысленности, изображающейся суесловием, но обнаруживает себя только тем, кои прилежанием и трудолюбием тщатся проникнуть в творения ее.
Мы старались сокращать наше исследование, поелику предметы оного нам дозволяли, ибо если бы мы хотели не оставлять без замечания все предложения, требующие оных, то бы нам должно было сочинить книгу, прогоняющую огромностию своею и самых неустрашимых читателей, которые покусились бы приступить к чтению оной.
Мрачный наш проповедник извиняется в непостижимости его учения обязательством, долгом и скромностию своею; однако сия последняя не воспрепятствовала ему употреблять частых самохвальств, кои приличны токмо одним лжепророкам, ибо он предварительно уведомляет своих читателей, что хотя он и пренебрегал красоты изречения, но добросовостпый читатель признается, что он излишне был в оном тщателен, то-есть что он по скромности своей дает знать, если бы но делал сего пренебрежения, то бы сверхъестественное показал красноречие. Но мы заметим, что не можно согласно с правым рассуждением в одном каком-либо деле или вещи быть и тщательным и пренебрегательным; а потому надлежит думать, что частые повторения и противоречия учителя мнимых таинств происходят от сего несовместного совокупления тщания и пренебрежения, понеже вся вымышленная его система о существах телесных и бестелесных основана на противодействиях тайных начал, так, как красоты изречения его -- на противных действиях тщания и пренебрежения.
По правилам сего же противодействия он после всех, самим собою приписуемых себе, или надменными изражениями, или безмолвным образом тщеславных одобрений, на конце книги своей говорит, что читатели могли приметить из скромности его, что он мог бы сказать им более, нежели они видели. Особливая скромность, сама себя похваляющая! Но всего удивительнее то, что он после утвердительного своего учения и торжественного объявления, что он в истинах оного "так уверен, как бы сам присутствовал при сотворении существ", паки торжественно объявляет, что он ничего не знает. Некогда в Париже был шут, или, по-простолюдимому сказать, гаер, называемый Janot, который в игрищах своих на открытом месте пред собранием народа говаривал: c'en est; ce n'en est pas; оно есть; оно не есть. Сии слова были в такой моде, что они употреблялись между лучшими людьми во всевозможных смыслах. Кажется, и наш проповедник, подражая сему славному Janot, хочет сказать, что он знает и не знает, что учение его справедливо и несправедливо. Всякий благоразумный читатель легко увидеть может, что он употребляет сию противодействующую политику для того, дабы обратным средством и противным господствующим во всем его сочинении к утверждению мнимыя откровенный ему премудрости вернее ударить в цель, которую он себе предпоставил.
Не имея пред глазами подлинного сочинения на французском языке, мы не можем судить о точности переложения некоторых слов; но токмо заметим, что слово résulter поставлено в переводе по-французски и названо содействием несправедливо, ибо résulter не значит на французском языке содействия, но сумму, произведение или следствие содействия разных деяний. Относительно до перевода всей книги вообще, мы с радостию отдаем справедливость, что оный чист, внятен и текущ; сожалетельно только, что господин переводчик6 употребил свое дарование на перевод такого сумасбродного сочинителя, который, конечно, не может требовать лучшего изложения непостижимого своего учения.
Мы на конце нашего исследования прилагаем таблицу, по которой любопытные читатели могут найти страницы текста, из коего взяты предложения, нами опровергаемые7.
Сие сочинение наше было написано в 1788 году; но как многие затруднения, совокупись, воспрепятствовали изданию оного, то протечение с того года времени по нынешнее по необходимому пременению всего, что есть во времени, нанесло перемену и в обстоятельствах8, относящихся до опровержения нашего и предполагаемой нами цели в предвзятии труда сего, а потому, может быть, уменьшило любопытство к предлогу, который, потеряв новости своей, должен потерять большую часть и внимания, сначала к себе привлекавшего. Но, несмотря на сие, мы осмеливаемся сказать, что исследование наше мечтательной книги не совсем будет бесполезно для читателей, желающих находить пищу рассуждению своему в произведениях, им представляемых.
В редком писании высокомерие и гордость сочинителя являются с такою надменностию, с какою в книге, служащей предлогом нашему исследованию, ибо автор в предисловии своем говорит, что он "за долг почел ради пользы себе подобных свергнуть страшный покров, коим в теперешнем состоянии одета наука", то-есть что весь род человеческий, кроме его, пребывает в глубоком невежестве и что одному ему вся премудрость и познание истины открыты. Но по несчастию подобных ему, учение его так темно, что он и сам признается, что немногие разуметь оное будут, прибавляя еще к тому, что он иногда предлагать будет совсем иное, нежели о чем говорит. В таком случае на что было делать ложное обещание, когда он сам знает, что пишет непонятно; а "страшный покров" ничем иным свергнуть не можно, как ясным истолкованием предлагаемых доказательств.
Он объявляет читателям своим, что он "за не нужно почел ссылаться на какие-нибудь свидетельства, для того что истины, на единых токмо свидетельствах основанные, не были бы уже истинами". И потому он повелевает почитать истинами токмо те, о которых он будет сам свидетельствовать непостижимым и сокровенным образом. Но сие предложение свидетельствует неправильность рассуждений его, ибо есть много истин, о которых верные свидетельства всякое сомнение отъемлют и без коих они и не были бы истины. Свидетельств не требующие истины суть токмо те, которые мы или физически познаем, или действием здравого рассудка имеем о них понятие, столько же нас о существовании оных уверяющее, сколько и чувственное ощущение.
Если вещь полезна и составляет благо человеческое, на что писать о ней невразумительно и с притворною темнотою? Не есть ли долг любящего себе подобных изъяснить оную, чтоб всякий мог попять и восчувствовать пользу, от нее проистекающую?
Он говорит, что не от него произошло учение, проповедуемое им, но от природы. Никакое учение, откуда бы оно ни произошло, а наипаче такое, которое близко блаженства человеческого касается, не долженствует проповедываться непостижимо и сокровенно; таковой образ обманчивого наставления употребляем токмо одними тщеславными и лживыми учителями, дабы мнимую свою премудрость покрыть некоим мрачным изречением, под которым бы ничтожность знания их удобно сокрыться могла.
"Воистину, -- говорит гордый автор, предубежденный самолюбием своим, -- ежели читатель даст себе время восчувствовать важность и взаимный союз начал, которые ему предлагаю, то признается... что они служат основанием всему, что существует..." и что читатель увидит невежество всех философов, политиков и законоположителей, которые, по уверению его, преподают учения или учреждают законы без правил и без доказательств. Но воистину надменный и мрачный сочинитель не мог далее распространить наглость свою порицанием всех великих мужей в учености и всех премудрых законодателей.
Явно изобличается незнание и высокомерие его, когда он говорит, что он одевает себя покровом, дабы не всегда его проникнуть было можно, и что он показал еще только первые черты обширного своего знания. Обыкновенно лживое учение и незнание ищут убежища в недоумительных изражениях и темных предложениях, дабы, приняв вид важности, показаться сокровенного премудростию; а высокомерное самолюбие всегда более хочет сказать о себе, нежели может, несмотря на то, что уже с излишеством в пользу тщеславии своего изъясняется.
Потом он прибавляет, что цель его есть благо человека вообще. По кто не видит столь несогласное противоречие? Можно ли предпоставить себе целью благо человеческого рода вообще и надеть на себя покров, чтоб роду человеческому не быть вразумительным, предлагая ему совсем иное, нежели о чем он сам говорит? Впрочем, он заставляет думать, что он и сам не имеет ясных понятий о проповедуемом им и что он для того облекся в покров невразумительного истолкования своего мнимого учения, дабы собственные свои заблуждения оградить непроницательностию и не обнаружить мелкого своего понятия о существах, о коих он писать предпринимает.
Он с отменного важностию обещает открыть ошибки в творениях людских, равно как во всех установлениях гражданских и священных, так, как бы он был свыше существа человеческого и не подвержен никакой ошибке; но всем шарлатанам свойственно приписывать себе над другими преимущество.
При начале первого своего отделения он сожалеет о всех трудящихся в изыскании истины, утверждая, что "все оные находятся в заблуждении и собственною рукою налагают покрывало на очи свои. И тогда, -- прибавляет он, -- не видя ни малейшей светлости, впадают в отчаяние или боязнь и устремляются на стези пагубные, которые удаляют их навсегда от истинного пути". Все его покрывала ни к чему иному не служат, как усугубить темноту книги его и увеличить страшное покрывало, которое он свергнуть обещается. Сие огромное обещание творит его подобным народному продавцу мнимых лекарств, предлагающему и надежное от недугов исцеление и жизнь долговечную; но обманутые простаки скоро, познав легковерие свое, находят себя счастливыми, если оно не бывает причиною их раскаяния.
Противно ежедневным испытаниям, чтобы люди, упражняющиеся в снискании истины, впадали в отчаяние и устремлялись на пагубные стези, ибо мы видим любящих учение и углубленных в познание премудрости, сколько она по свойству человеческому познаваема быть может, что они не впадают в отчаяние и ни по каким пагубным стезям не ступают. Они не истощевают дни свои так, как он говорит, в тщетных и бесплодных усилиях; и он напрасно думает, чтобы труды их были совсем бесплодны или оставляли по себе одну горесть, понеже приобретение во всяком роде познаний есть не бесплодно и не только горести по себе не оставляет, но еще и причиняет совершенное удовольствие.
Он говорит, что "человек, как скоро захочет обратить взор свой на самого себя, при первом взгляде легко почувствует и признается, что есть для него определенная наука, или очевидный закон..." Но неужели мрачный проповедник -- один токмо в роде человеческом, который может обращать взор свой сам на себя! И неужели одному ему только предоставлено было узнать совершенно эту истину, о которой он так невразумительно пишет! Прошлых и нынешнего столетия люди глубокого разума, обширного учения и сильного размышления не безуспешнее его обращали взор свой на естество вообще и особенно на человека; они находили вместо скрытных действий определенной науки и очевидного закона, никому себя, однакоже, не объявляющего, в первом -- повсюду премудрость божию, а в познании человека -- необходимость для него быть добродетельным, что, конечно, не бесполезнее двойственного и тройственного его законов.
Он присовокупляет, что "и всякому существу оный (закон) дан, но не во всех вообще существах находится..." Предложение, противоречие означающее! Ибо когда от всевышнего создателя и творителя миров закон дан всякому существу, то оный закон не может во всех вообще существах не находиться, например: когда солнцу закон дан освещать и согревать, планетам вокруг его шествовать, телам, находящимся на земном шаре, иметь к центру оного стремление, магниту -- притяжение железа, человеку -- думать и проч., то уже все оные законы не могут не находиться в сих существах дотоле, пока они бытие свое иметь не престанут.
Однако, несмотря на непонятное и мрачностию покрытое его писание, он думает, что великое благодеяние людям сделает, "когда покажет источник и происхождение того беспорядка, который их изумляет...", то-есть источник добра и зла, владычествующих в свете. Он ничего ни яснейшего, ни удовлетворительнейшего прежних любомудрых писателей о сем предлоге не представляет, в коих мы находим, что персияне в глубочайшей древности признавали два противоположительные существа под названием Оромазда -- доброе и Аримана -- злое; что индийцы еще прежде их также имели свое особливое мнение о происхождении зла. Они думали, что Брама, божество могущества и славы, Витзну9, любви и добродетели, Сиб, жестокости и разрушения, сотворили с общего согласия других богов, им подчиненных, называемых Девтов10. Сии полубоги учинились возмутителями превыспреннего обиталища; и бог, первенствующий из трех богов, сверзил их в бездну преисподнюю. По истечении многих веков их наказания они исходатайствовали быть человеками и принесли зло на землю, коего семя в них уже существовало и на небеси, почему Брама и принужден был дать им свой новый завет, называемый Вейдам11.
Египтяне также признавали два начала, доброе и злое, под именами Озирида и Тифона.
В первых столетиях Кердон, Маркион и Манент -- ересеначальники -- утверждали ересь свою на добром и злом началах и которую святый Августин столь торжественно испровергнул.
Но все мнения о двух началах столько же противны рассудку и правильному понятию, сколько и нашего мрачного проповедника об оных истолкование.
Он говорит: "Зло есть ложное, понеже оно не может существовать одно; ибо против воли его закон существ и одно время с ним существует, и оно не может его никогда уничтожить, хотя и угнетает его и расстраивает исполнение его". Когда зло угнетает и расстраивает исполнение закона существ, то оно есть вещественно, неложно и существует так же против воли существенного закона, как сей, по мнению его, существует противу воли зла.
Потом на другой странице говорит: "Зло не имеет само по себе никакой силы..." Но на что же он сказал, что оно угнетает и расстраивает закон существа? Следственно, оно не только не бессильно, но имеет в вышнем степени силу, когда может угнетать и расстраивать закон существа.
Далее еще он рассуждает: "Ежели бы добро сначала и всегда было современно злу, то никоторое не могло бы приобрести друг над другом никакого превосходства, ибо, по сему предположению, злое начало не зависело бы от доброго и имело бы равное ему могущество; итак, оба они или не имели бы друг над другом никакого действия, или бы содержали себя в равновесии; а из сего равенства сил произошла бы недействительность и совершенное бесплодие в делах сих обоих существ, ибо взаимодействующие силы их непрестанно бы препятствовали друг другу произвести что-либо". Из сего рассуждения что можно заключить иное, как добро и зло, хотя неравного могущества и старшинства, однако находятся не только между собою в союзе, по и в необходимом содействии, ибо от недействительности их произошло бы бесплодие в делах их.
Но он не долго при сем заключении оставляет читателя своего, ибо нескольких строк ниже утверждает, что "между добром и злом не было и не будет ни малейшего союза... что добро не может содействовать рождению зла, ни происходящим от него действиям..." Он прежде утверждал, что "взаимодействующие силы добра и зла непрестанно бы препятствовали к произведению дел их"; то, следственно, по его науке, без сего препятствия они должны иметь действительность и производить свои дела, одно посредством другого, потому что от недействительности: их произошло бы бесплодие в делах их; а посему после такого утвердительного предложения уже не можно паки утверждать противное оному.
Нельзя не удивляться, как такие упорные одно другому противоречия и непонятные рассуждения, коими беспрерывно наполняется книга мечтающего писателя, содержащая в себе не всеобщие заблуждения, но собственные его, могла приобресть славу хотя кратковременную и читателей, имеющих терпение читать ее. И что еще страннее, -- что некоторые из оных тщеславятся, будто они заключающуюся мнимую потаенную в ней науку понимать могут! Но как мода во многих случаях более людьми управляет, нежели здравый рассудок, то были и такие, которые, не читавши ее, уверяли, что она содержит в себе премудрость, нужную для блага человеческого, дабы причислить себя к последователям учения мартинистов, коего проповедники, имен больше рассудка, нежели сии легкодумцы, верующие чужим рассуждениям, находили в сооружении новой секты, на падении так же славящегося в свое время масонства, не одну выгоду, чтобы говорить о себе заставить, но другие, больше им полезные, не в химерических мнениях устроенные, но в вещественных пределах обретающиеся.
После столь ясных его истолкований о добре и зле он вопрошает: "Если зло не произошло от доброго начала, каким же образом могло оно родиться? Поистине сказать, -- прибавляет он, -- сие предложение весьма важно и такое, в котором я бы желал удостоверить всех моих читателей; но я не льщу себя успехом". Весьма благоразумно; "и сколь ни твердо я уверен в неоспоримости предлагаемых мною истин, однако не удивлюсь, что многие оные отвергнут или не поймут". Конечно, нечему дивиться, ибо все то, что противно рассудку, долженствует быть отвергнуто, и все, что писано невнятно и с тщеславного непроницательностию, всеми понято быть не может, а особливо когда сии мнимые таинства, кроме пусторечия, в себе ничего не содержат.
Мнение его, что зло произошло от развращенной воли возмутителей тишины небесной, почерпнуто, так как мы выше упомянули, из науки браминов, которая заключается в их первом законе, называемом Шаста, данном им за тысячу пятьсот лет пред их вторым законом, известным под именем Вейдама. По свидетельству одного агличанина господина Гольвиля, жившего тридцать лет в Бенарезе между браминами и который, выучив их древний священный язык, именуемый ганскрит12, читал божественные их книги: во второй главе закона Шасты описано сотворение ангелов; в третьей -- возмущение их; в четвертой -- низвержение; в пятой -- превращение их в разные животные, напоследок -- в коров, которые оттого почитаются священными в Индии, и, наконец, претворение их в человеков. Но учение нашего проповедника ту разницу имеет с наукой индийцев, что, по мнению его, начало, по воле своей учинившися злым, родило древле зло, в котором и поныне пребывает; а человек снискал с высоты своего состояния, для того что по сей же самой воле отлучился от доброго начала и приобрел пагубное знание зла. И хотя его и злого начала преступления суть равно плоды злой их воли, однако оба преступления -- различного свойства и не могут подвержены бить равному наказанию, ниже иметь одинакие следствия: злое начало будет пребывать в своей продерзкой воле, доколе не будет ему возвращено сообщение с добром; а человек, невзирая на свое осуждение, может примириться с истиною; но способы, данные ему для восстановления его в прежнее состояние, сопряжены с весьма строгими условиями.
"Когда начало зла, -- говорит он, -- сделалось злым но единому деянию его воли, разумеется уже, что оно было добрым прежде произведении сего деяния. Но было ли оно равно тому высшему началу, о коем мы прежде говорили? Конечно, нет; оно было доброе, но будучи оному равным; было нижайшее того, не будучи злым: оно произошло от сего высшего начала и потому не могло ему равняться ни в силе, ни в могуществе; оно было доброе, понеже существо, произведшее его, было сама благость и совершенство; оно было нижайшее оного, понеже, имея закон свой не от себя, имело оно способность делать то, что возложено ему было по его происхождению; и посему имело способность удалиться от сего закона и учиниться злым".
Немного выше он сказал, что "добро не может содействовать рождению зла"; но теперешним своим рассуждением, утверждая, что существо, произведшее его, было сама благость и совершенство, он поставляет, что добро не только содействовало злу, но и было причиною происхождения его; следственно, столь разногласные предложения взаимно одно другое испровергают и уничтожают. Человек же ныне, по мнению его, чувствует влияние зла по мере удаления своего от доброго начала; а потому, говорит он, "когда мы видим человека покоренна действию зла, то можем справедливо уверить себя, что он самоизвольно злу подвергнулся и что в его было воле защищать и удалять себя от оного". Итак, если человек испытывает напасти, например: от огня, от яростного стремления вод, от свирепости бурь; будет умирать язвою, изнуряться гладом, страдать под тягостию других каких бедствий, не от самого себя происходящих, претерпевать лишение от природы или от скорбных недугов какого-либо члена или чувственно! о органа, то он самовольно злу подвергнулся, потому что имеет свободную волю. Признаться должно, что логика мрачного нашего писателя не есть логика Бейля или Лока.
Страннее всего, что он утверждает, что, "если бы человек устремил полю свою к доброму началу, престал бы злым быть, и зло но существовало б более", -- предложение, означающее незнание свойств душевных человека; ибо если бы человек беспрестанно устремлял волю свою к добру, тогда бы он не имел ни слабости, ни страстей, ни склонностей, противных добру, и был бы творение доброты бесконечный и совершенное, но как один создатель всего, что существует, совершен и благость имеет бесконечную, то безрассудно требовать сего от существа, по естеству своему вмещающего в себе и добро и худо. И как воля человеческая не есть бесконечно добрая и не есть бесконечно злая, то и не может всегда стремиться к добру, так как не может всегда стремиться ко злу. Нам кажется, что он больше всех имеет нужду устремлять свою волю к доброму началу, дабы предохранить себя от противных здравому рассудку писаний.
Далее он так философически о воле и свободе рассуждает: "Когда человек может ежеминутно унижать и обессиливать свободу свою, то весь человеческий род ныне менее свободен, нежели был в первые времена, кольми паче прежде его рождения", то-есть когда он еще не был на земле, но обитал в высших пределах, ибо мнение его есть, что человек прежде падения своего был из тех существ небесных, которые непосредственное с божеством имеют сношение.
Он признается, что "истолкование, каким образом воля может на что-нибудь решиться без побуждений и причин посторонних, есть бездна, непроницаемая человеку и всякому существу". Сими словами -- "всякому существу" -- он старается внушить, что ему знакомы кроме человека и другие разумные существа; но когда всякому существу бездна сия непроницаема, как же он мог проникнуть, что природная воля человека есть из числа тех вощен, которые причин не имеют? Ибо он так разумно рассуждает: "Мудрец ищет причины тех вещей, которые оную имеют; по благоразумие и просвещение его не позволяет ему искать причины тех, которые не имеют, из числа коих есть природная воля человека, ибо она есть сама причина". Один создатель всего, что есть, причины не имеет; но все сотворенное не может иметь бытия без причины. Сия премудрость может быть только проповедуема таким учителем, которому все бестелесные существа известны; а не теми, которые утверждают познании свои на беспрестанных примечаниях и неутомимых испытаниях.
Потом он возглашает, что он предлагает свои рассуждения но для ослепленного и легкомысленного человека, "который судит о пещах так, как они теперь, а не как были", то-есть как они были прежде бытия рода человеческого, что ему чрез откровение известно. "Итак, бесполезно, -- продолжает он, -- представлять ему таковые истины, понеже он будет судить о них по чувствам". Как же человек судит, что не по чувствам? Ибо когда бы он не имел чувств, тогда бы он ни судить, ни рассуждать ни о чем не мог.
Он вручает свою книгу, говорит он, "тому, кто старается свергнуть с себя темный покров". Сказать сперва, что сия книга предлагается для блага всего рода человеческого вообще, и потом вручать со только тому, который старается свергнуть с себя темный покров, есть видимое противоречие; по премудрый сочинитель мало помышляет, так как мы увидим далее, предостерегать себя от противоречий, изобильно обретающихся в книге его.
После сего он рассуждает о падении человека; но, переображая священное писание, делает по обыкновению своему истолкование невразумительное, без сомнения для того, чтоб показать, что он имеет более о сом познания, нежели священный писатель, который по откровению божественному известил род человеческий о сотворении его всевышнею десницею, о блаженстве первого человека и о его прегрешении. "Мог бы я, -- говорит он, -- укротить непрестанные роптания на то, что мы осуждены участвовать в казни праотца нашего, хотя и не участвовали в преступлении его; но сии истины были б от многих презренны, а признаны от столь немногих, что я бы погрешил, показав их всему свету". Из сего должно заключить, что мрачный наш проповедник есть или обманщик, достойный презрения, или человек, недоброжелательствующий себе подобным. Ибо если он не знает тех истин, о которых уверяет, что он их знает, то он обманщик; если же он их знает, да открыть не хочет, то он не только недоброжелатель подобным себе, но еще и желает погубления их, понеже многие ослепленные в неверии своем главнейшим доказательством имеют невинное страдание за преступление праотца своего; потому, открыв столь важную тайну, спас бы грядущих в вечную гибель.
Очень странным покажется нелепый роман, который он к сему прилагает, называя оный аллегорическим описанием человека в своей славе, и который следующего содержания.
"Ничье происхождение не превышает его происхождения, ибо он древнее всякого существа в натуре: он существовал прежде рождения всякого семени, однако явился в мир после всех их. По тем он был выше всех сих существ, что им надлежало рождаться от отца и матери, а. человек не имел матери. Сверх сего их должность была ниже человеческой: человек должен был всегда сражаться, дабы прекратить беспорядок и привести все к единице; а их дело -- повиноваться человеку. Но, как сражения, к которым обязан он был, могли быть ему опасны, для сего был он покрыт бронею непроницаемою, которую мог обращать на разные употребления по своей воле и с которой должен был делать списки, во всем равные и подобные подлиннику.
Сверх того, вооружен он был копией, составленным из четырех металлов, толь хорошо смешанных, что с начала бытия мира никто не мог их разделить. Сие копие имело свойство жечь, как огонь; кроме сего оно было столь остро, что ничего не было для него непроницаемого, и столь действительно, что одним разом ударяло в два места. Сии преимущества, соединенные с неисчислимыми другими дарованиями, которые человек получил во едино время, делали его истинно крепким и страшным.
Страна, в коси человек долженствовал сражаться, была усажена лесом, составленным из семи дерев, из коих каждое имело шестнадцать корней и четыреста девяносто ветвей. Плоды их непрестанно возобновлялись и доставляли человеку наилучшую пищу; оные же деревья служили ему убежищем и делали жилище его как бы неприступным.
В сем жилище утех, в сей обители блаженства своего и на престоле славы своея человек был бы навсегда блажен и непобедим, ибо, получив повеление занимать средоточие оного, мог оттуда без труда смотреть на все происходящее вокруг его и удобно примечать все хитрости и движения противников его, не будучи от них никогда видим. Итак, доколе пребыл он в своем месте, дотоле соблюдал свое естественное превосходств, наслаждался миром и вкушал блаженство, коих по можно изъяснить нынешним человеком; но как скоро удалился из сего места, то престал быть господином оного, и на его место послан иной действователь". Когда упомянуто выше, что человек должен был всегда сражаться, то, кажется, нельзя чрез одну страницу забыть сей должности человека "сражаться" и сказать, что он наслаждался миром, ибо всякий знает, что пребывающий в сражении не может наслаждаться миром. "Тогда, -- продолжает он, -- человек, лишася позорно всех своих прав, низвержен был в страну отцов и матерой, где с того времени и находится, сетуя и сокрушайся о том, что видит себя смешанна с прочими существами натуры.
Невозможно вообразить печальнее и жалостнее того состояния, в котором находился сей несчастный человек в минуту его падения, ибо не только потерял он тотчас страшное копие, которому ничто не могло противиться, но и самая броня, коею был облечен, исчезла от него, и на место ее дана ему на время иная, которая, не будучи непроницаема, как прежняя, сделалась для него источником непрерывных опасностей; но при всем том обязан он был выдерживать то же сражение и потому гораздо больше стал открыт неприятелям.
Однако отец его, наказуя таким образом, не хотел лишить его всей надежды и совершенно предать ярости врагов; тронут будучи раскаянием и стыдом его, обещал возвратить ему прежнее состояние, если только употребит к тому тщание, но не прежде, однако, как заслужит право владеть копией потерянным и которое вверено было преемнику его, вступившему на место его в средоточие, которое он оставил.
Сего-то несравненного оружия исканием человеки должны были с того времени заниматься, и заниматься всякий день, ибо получением оного только могут они возвратить свои нрава и снискать все то милости, которые были им назначены. Неудивительно, что человеку после его падения оставлен был способ, ибо отеческая рука наказывала его и родительская любовь имела о нем попечение и тогда, когда правосудие того же отца удалило его от своего присутствия. Ибо место, оставленное человеком, столь премудро устроено, что, возвращаясь по тому же пути, по которому заблудился, человек может, несомненно, войти в средоточие леса, в котором единственно может пользоваться некоторою силою и упокоением.
В самом деле он заблудился, идучи от четырех к девяти, и по иначе может возвратиться, как шествуя от девяти к четырем", то-есть что он пошел от прямой к кривой дороге; а надлежало бы ему итти от сей к первой, ибо у сего притворного пророка число четыре означает божество, так как увидим ниже, а девять -- круговую или кривую линею, означающую вещество и чувственные деяния; и потому он с таинственным видом употребляет изречения "четыре" и "девять". "Впрочем, -- продолжает он, -- нельзя ему жаловаться на сие определение, ибо таков есть закон, возложенный на все существа, обитающие в стране отцов и матерей; и понеже человек сошел в оную страну по своему хотению, то должен восчувствовать оного закона и наказания. Сей закон ужасен, я то знаю, но не может никак сравнен быть с законом числа пятидесяти шести. Сей закон страшен всем, которые ему подвергнутся; ибо они никогда не возмогут притти к шестидесяти четырем, не восчувствовав всей его строгости". Мы хотя и отгадали значение чисел его 64, однако же не превозносимся сим достоинством, потому что каким бы каббалистическим порядком он не соплетал числа свои, но они никогда другое ничто не будут, как числа, не могущие иметь ни союза с божеством, ни излияния над благом человека; 64, сказанные им с шарлатанством, означают первую причину; ибо и странномысленной его премудрости, так, как мы далее увидим, число "десять", которое он здесь изъясняет "шестьюдесят четырьмя", представляет центр божества.
В древнее время существовало чудовище, называемое Сфинксом, обитавшее подле города Фивы на горе Кифероны, которое предлагало свою загадку и пожирало всех тех, кои, представляясь к разрешению оной, не могли исполнить предприятия своего. По счастию нашему, сей полый Сфинкс, предлагающий загадки свои, по имеет могущества поглощать не отгадывающих; и противном случае, все читатели были бы подвержены ярости его; впрочем, если он любит загадки, так как видно но сочинению его, то бы он благоразумно поступил, когда бы отсылал их к издателям периодического сочинения, издаваемого в Париже, под названием "Меркурий французский", в каждом нумере коего помещаются загадки и которым многие пустомыслящие и обремененные праздностию стараются так или не так найти отгадку и в следующем нумере поместить оную. В таком сочинении древние бредни, возобновленные нашим пророком, приличнее бы могли находиться, нежели в таком, в коем благо всего человеческого рода и открытие таинств, к оному ведущих, обещается.
Надлежит признаться, что мнимые его тайны и смелость уверять противуречивыми рассуждениями, что он свыше всех других понятием своим, долженствует произвесть во всяком здравомыслящем читателе отвращение от столь наглого его тщеславия и самохвальства.
Говоря о человеческом теле, он так изъясняется: "Сие вещественное тело, которое мы носим, есть орудие всех наших страданий... оно содержит нас в мучении... ибо мы видим, сколь ужасные производит оно действия"; потом чрез несколько строк утверждает, что оно служит защитою и предохранением противу опасностей, нас окружающих. Трудно согласить, как тело наше в одно время творит мучения наши, производит ужасные действия и служит нам предохранением. "Сие есть мнение, -- продолжает он, -- мудрецов всех времен; первое их упражнение состояло в непрестанном соблюдении себя от представляемых сим телом мечтаний". Мы можем ему длинный реестр представить всех времен мудрецам, которые такого темного понятия о теле человеческом не имели; следственно, сие есть мнение не всех мудрецов.
В описании его трех царств натуры такая же темнота и мнимой важности скромность владычествует. "Животные, -- говорит он, -- не имеют нужды быть неотделимы от земли; но получают плотское свое бытие от теплоты матерниной". Какое важное открытие, что нет нужды животным быть в земле укорененным! Однакоже он запомнил, что без содействия отцовского теплота матернинская не в силах дать плотское бытие произведениям своим. "Растения суть плодотворимы двумя силами", но какими, -- он умалчивает. "Минералы происходят от трех действующих сил" сокровенных, ему только известных, "и три действующие силы, их составляющие, им не принадлежат". Вот странное учение! Силы, составляющие вещь, к ней не принадлежат! Когда силы оную составляют, то они суть части ее. Как же могут составляющие части вещь к ней не принадлежать? Все то же сказать: вещь существует и не существует.
Затруднение различать минералы от растения происходит, по мнению его, от того, что "разность родов существ телесных всегда содержится в пропорции геометрической четверной". Таким образом, между камнем и дубом, между журавлем и быком находится четверная геометрическая пропорция. Читай таковые нелепости, мне кажется видеть Моллиерова Скангарелу13, который в уверении, что его никто не разумеет, с пышностию произносит: "субстантивус", "дативус" и проч. Господа Бюфон и Бонет совсем другим образом в натуральной истории делают свои рассуждения.
"Прогрессия числа, -- продолжает он, -- есть непрерывна, не имеет границы, ниже какого-либо отделения. А для совершенного узнания степени какого члена и сой прогрессии потребно знать хотя один радикс (корень); но сие знание человек потерял, лишась первобытного с моего состояния. Он не знает ныне радикса никакого числа, потому что он не знает первого из всех радиксов". Каким же образом он имеет познание о сих радиксах? Си хочет заставить думать о себе, так как будет явственно далее, что он имеет сношение с божеством, которое удостоило его откровением своим. Между тем он и предосторожность упрек, которые читатели имеют право за противоречия и невразумительность ему делать, сказывает, что намерение и долг его препятствуют ему говорить открыто, хотя он при начале своей книги и сказал, так, как мы выше упоминали, что он предпринимает писать ради блага рода человеческого. Нельзя не удивляться ему странному долгу, который препятствует ему говорить открыто; кажется, что быть полезным подобным себе есть священнейший всех долгов, и потому никакой другой долг не мог бы ему запретить исполнить свое обещание и принудить умолчать о тайнах, заключающих в себе благо человеческое.
"Если бы человек имел такую химию, -- продолжает он, -- помощию коея мог бы он, не раздробляя тел, поймать истинные их начала, то увидел бы, что огнь есть собственность животных, вода -- собственность растения, и земля -- минерала; тогда нашел бы он вернейшие знаки для распознания истинного естества существ". Когда человек не имеет сой химии, о которой ou говорит, каким же средством он узнал принадлежность каждой тихий к особливому царству? Но понятия его в химии такое же имеют свойство мрачности, как и все, о чем он пишет, ибо искуснейшие химики, как, например, Глаубер, Бехор, Шталь и проч., нашли в испытаниях своих, что все стихии имеют во всех телах смешение и ни одна из них особенно ни над каким царством не владычествует и к нему не присвоена.
Удивительно покажется, что он после объявления емкого, что его намерение и долг препятствуют ему говорить, открытие, так себе противоречит: "...если я во всякой пищи направляю к истинному началу мысль человеческую, то, без сомнения, мои изыскания будут не столь томим, как сих исследователей...", тех, кои основывают свое учение по на воображениях, но на доказательствах ощутительных; "ежели примечатели действительно имеют омерзение к потаенным качествам, то прежде всего надлежит им переменить свой путь", подражая ему, взять путь мечты, "ибо воистину нет мрачнее и сокровеннее той дороги, на которую они желают нас привлечь". Воистину нет ничего мрачнее и сокровеннее тех потаенных качеств, о коих химерико-таинственный проповедник непонятными изречениями рассуждает. И каким образом он может направить мысль человеческую к истинному началу и учинить его изыскания не темными, когда намерение и долг его препятствуют ему говорить откровенно? А для направления мысли человеческой к истинному началу и представить изыскания светлые надобно говорить открытие и вразумительно; без того все тайные его слова, все числа, мнимую науку в себе содержащие, и все его самохвальное внушение о своем сверхъестественном познании не направят на путь истинного начала мысль человеческую и не подадут хорошего разумения о понятии его.
В начале второго своего отделения он, рассуждая о страдания скота и за что оный столь часто бывает лишен чувственного блага, которое учинило бы его столько счастливым, сколько скоту прилично, говорит: "Мог бы я объяснить сие затруднение, ежели б позволено мне было распространиться о союзе вещей и показать, до чего дошло зло ради заблуждения человека..." Изрядный способ избрал наш глубокий писатель в отрицании своем истолковать вещи, о коих рассуждает! Объявя только, что ему не позволено или долг его препятствует быть вразумительным, он думает, что достаточно оправдал себя в нелепом своем писании. Но когда ему позволено было составить книгу в 540 страниц из непонятных и странных предложений, то, кажется, не много преступил бы он сие позволение, прибавя еще несколько строк к объяснению сего затруднения. Однако он не оставил отчасти изъяснить оное, дабы не усомнились в чудоявляемом познании его, сказав, что "земля не есть более дева, и сие то подвергает со и плоды ее всему множеству зол, воспоследовавшему от потеряния девства ее".
Сие означение причины зла противоречит прежним его утверждениям и происходит из того же источника химер, ил коего проистекли и все заблуждения его, ибо несогласно есть с справедливым состоянием земного вещества, что земля, по изречению его, не есть более дева, то-есть что будто во всем обитаемом нами шаре не находится больше чистой, первобытной и несмешанной с другим веществом земли. Но если на поверхности или на норке ее мало или и совсем нет такой земли, то сие не может служить доказательством, что бы в глубине земной, человеками не досязаемой, чистой и стихийной земли но находилось. Алхимики, которые такую землю называют допою, невероятные труды употребляли, да, может быть, и ныне некоторые из них, имеющие разум свой, еще порожденный болезнию философского камня, употребляют для обретения оной: они, зная, что золото есть чистейшее из металлов, заключают, что для того и самая чистейшая земля должна входить в состав оного. Однако со всеми неусыпными их трудами очень сомнительно, чтоб они имели желаемый успех в работах своих, по той причине, что сия поверхность земли, которую мы только познавать можем, была во все время, с самого начала существования своего, подвержена беспрестанному действию над нею других стихий, которые мало-помалу разделили и раздробили первообразные и чистейшие частички стихийной земли и, совокупись с оными, потом и неисчисленных соразмерах и образах составили бесконечное множество сложных тел разных родов и видов, находящихся на корке земли до некоторой глубины, письма малой в отношении к диаметру земли, но чрезмерно великой в отношении к нам; потому что мы не могли еще проникнуть во внутренность оной далее, как на несколько сот футов.
После сего он опровергает все нынешние физические познания, имеющие на вернейших испытаниях основания свои, и предлагает новое учение о существе вещей; но, по несчастию, противоречия его, невразумительность и утверждения, никакими опытными доказательствами не подкрепленные, но только не предупреждают в пользу оного, но противоборствуют каждого соглашению на новые предлагаемые им естества законы, на одной мысленной теории основанные, коих умножение распространяет густейшую мрачность и замешательство в физике мечтающего писателя, и заставляет думать, что он новый образ творения вещей почерпнул в собственном своем воображении, распаленном от напряжения к понятию метафизических и не находящихся в естественных пределах существ.
"Однако двойное содержание, -- говорит он далее, -- правящее телами и всем веществом, не есть то же двойное содержание, которое происходит от противоположности двух начал. Сие есть совершенно умное и основание свое имеет в противных между собою волях сих двух существ, ибо всегда в намерении только умном то или другое из них действует над чувственным, или телесным, то-есть дабы разрушить умное действие противное. Но не таково двойное действие то, которому приобщена натура; оно принадлежит только существам телесным, чтоб споспешествовать их воспроизведению и их содержанию; оно есть чистое, поелику управляется третьим действием, приводящим его в порядок; оно есть необходимое средство, уставленное от источника всех степеней к строению всех вещественных его творений".
Здесь надлежит для вразумления, поелику оно возможно, в столь мрачных и недоумительных рассуждениях заметить, что не одно злое начало именует он вторым началом, но еще также называет другое начало, которое произвело вещество и управляет им; сие служит к произвождению и содержанию существ телесных; начало же злое имеет противную волю первому началу и действует над чувственным, или телесным, дабы разрушить действие первого начала, ему противного; двойное же действие чистое, о котором он здесь рассуждает, значит, так, как мы тотчас ниже увидим, растущее начало и огнь, противодействующий сему началу; а третие действие есть второе начало, или причина, действующая, разумная, определенная от первой причины к строению вещества. Должно признаться, что сочинитель новой метафизики и физиики щедро обогатил сию последнюю двойственными действиями, двойственными законами и началами; но совсем тем естественные его законы не суть законы невтоновы14.
"Разделять образы вещества, -- говорит он, -- не есть разделять сущность его". Никто о сем не сомневался; но раздробление тел посредством химии обнаруживает начала оных и руководствует к познанию существа сих начал. Он уверяет, что "рука человеческая не может разрушить состав вещества". Ни один испытатель натуры не утверждал, чтобы можно было вещественное бытие превратить в небытие. Сие учение свойственно только новому строителю естественных законов. Чрез несколько строк ниже он прибавляет, что "человек не может произвести и веществе ни малейшего разделения; чем паки доказывается, -- говорит он, -- что сие телесное начало есть едино и просто и, следовательно, не есть вещество". Начало невещественное не может входить в состав вещей телесных и бездушных и быть их сущностию; то же скалить; ничто составляет что-нибудь; таковое утверждение нудит не совсем благоразумно. Что начала вещественные должны быть просты и неразделимы, в том примечатели естества никогда не сомневались. Хотя и не все одинакого миопия о сих существенных началах естественных тел, однако все соглашаются, что оным должно иметь единство и неразделимость. Некоторые трудолюбивые и искуснейшие из них полагают быть началам вещества, так, как и нее физичные химики признают за таковые четыре стихии, которые входят в состав всех сложных вещественных тол, ибо оные никакое искусство по сие время разделить и совершенности еще не могло; может быть, что они и сами суть сложные, но как никакие испытания в том не уверяют, то они я остаются началами всех тел сложных, ибо по раздроблении каждого из сих последних всегда то стихни или некоторые выходят и остаются уже неразделимы.
Он уверяет, что примечатели ошибаются, когда думают, что на место разрушающихся тел и исчезающих в глазах иv, вступают другие тела; однако потом тотчас соглашается и говорит: "Я согласен с ними в рассуждении вседневного точения натуры; вижу, что все образы тел родятся и погибают; вижу, что на их места вступают другие..." Спорна отрицал, а потом согласился! Таковые маленькие неосторожности нередко с высокопарящим мудрецом случаются; однако он исправляет сию, прибавя, что "сие изменение совершается только в телах, которые суть преходящие, а не в началах, которые от того ни малейшей перемены в себе не терпят..." Ни один примечатель естественных действий не будет с ним спорить о его бестелесных началах, которые он взял из славного мечтовидца15 Шведенбурга; ибо спорящийся об оных подобен был бы человеку, уязвленному в рассудке, который, принимая мечту за вещество, стал бы действительно с него сражаться. "...Кто явственно понял бытие и независимую и отделенную от тел непреложность сих начал, тому должно согласиться, что могли они и могут существовать прежде и после сих тел". Итак, если бы можно было какое телесное истребить или в ничто превратить, по учению проповедника новой метафизики, то начала насекомых, растений, минералов и самых отвратных материй после уничтожения сих тел не престали бы существовать; но бестелесное существо принадлежит божеству, а потому из сего выходит весьма странное заключение, что божество сопрягается с такими ничтожными и недостойными его телами. Однако видно, что он почувствовал столь неистовое и необходимое рассуждениям его последствие, так изъясняется: "Не присовокуплю я к сему рассуждению тех доводов, которым не поверят, хотя они такого свойства, что так невозможно мне в них сомневаться, как бы я сам присутствовал при сотворении вещей".
Но мы уже видели, что когда он своих рассуждений развязать не может, тогда он извиняется или непозволением, или препятствием, происходящим от его долга и намерения; в теперешнем же случае он нашел другое средство к защищению себя от упрек в непостижимости проповедывания своего -- то, чтоб признаться, что ему не поверят, в чем он и не ошибается и думает благоразумно. Но сею притворною отговоркою он хочет показать, что он удостоен откровением и ни в чем обманываться не может; а тем самым и подает причину подозревать, что для утверждения своих начал и дабы не допустить до вышепоказанного необходимого заключения, он хочет сказать, что сии начала, одушевляющие телесное вещество, не суть божество, но существа бестелесные, творение божие, сниспосылаемые обитать в земное вещество; ибо на другой странице он уже точно сими слонами подозрение наше утверждает, "...малейшие частицы вещества не могут существовать, ниже понимаемы быть, не будучи содержимы и одушевляемы своим началом..." А еще немного далее уже яснее го[во]рит и подтверждает, что "из сих начал каждое по окончании своего действия долженствует возвратиться к первому своему источнику..."
Сия наука о истечении от божества начал, проницающих во все вещество, издревле преподаваема была индийскими философами; после владычествовала между аравлянами16, которые думали, что бог сотворил великое множество духов, дабы всякий из них имел управление над естественными телами, в ведомство каждому назначенными; оттого и произошло обожание звезд и симулакров17, или вещественного представления сих мнимых правителей натуры. Потом в Персии последователи Зороастра верили, что от источника света, называемого Мифра, боги, непосредственно происшедшие, участвовали во всей полноте света и божественности его. Но последующие постепенно за сими истечения произвели, наконец, богов, которые были уже совсем отдалены от первого совершенства и полноты. Божественная сущность в них ослабевала по мере их удаления от общего источника, и они тем больше были несовершенны, чем более приближались и заимствовали темноты. Таким образом происшедшие духи наполняли расстояние между богом и веществом и управляли и небесах, в воздухе и на земле; будучи могущественнее душ, которые суть так же истечения, но только в дальнейшем расстоянии от первого источника, они принудили их соединиться с телами и претерпевать бедствия телесной жизни. В первом веке некто, называемый Менандр, возобновил заблуждение Зороастра и утверждал, что неисчисленное множество духов, истекших от первого существа, сотворили свет и человеков; что некоторые из сих духов заключили по злости или по бессилию своему душу человека в телесные органы, в коих она попеременно испытывает и удовольствия и страдания, которые прекратятся смертию.
Сверх сего, хотя он и отделяет от вещества бестелесные его начала, дабы сокрыть подобие учения своего со мнением славного атеиста Спинозы, но несмотря на его в том старание, весьма ощутительно, что присоединение бестелесных начал ко всякому веществу, какое бы сие вещество ни было, весьма сходствует с безбожного системою Спипозы, который уверяет, что no nceii натуре есть только одно существо, имеющее в себе бесчисленное множество разных свойств и способностей, между коими находятся протяжение и способность мыслить; а оттого и мечтал он, что все тела суть образы и изменение оного протяжения, а другие -- бестелесные существа, так, как, например, души человеческие суть изменение мысли, сопряженной со всеобщим существом, представляющим себя разными видами, кои действуют и бытие свое имеют по необходимости. Сие пагубное заблуждение отпадшего евреина многими ученейшими людьми совершенно и удовлетворительно было испропергнуто, коим поборствовал и Фенелон епископ Камбрейский, муж известный честностию своею и чистотою нравов. Но какое бы существо, содержащееся в земном веществе, по мнению нашего исповедателя, ни было, однако то верно, чтобы неприятно ему было заключаться некоторое время в насекомом или в какой нечистой материи, которую называть здесь неблагопристойно18.
Он придает к вещественным своим началам еще другое начало -- творителя всему веществу, называя его вторым началом, и так благоразумно рассуждает: "Вещество, будучи произведение второго начала, нижайшего и подчиненного иному началу, всегда находится в зависимости и того и другого, так что для продолжения бытия его необходимо требуется взаимное обоих стечение, ибо известно, что, как скоро которое-нибудь перестает действовать, тела разрушаются и исчезают".
Но мы скажем, что неизвестно, и ни один читатель о том не сведущ, так, как он и сам. Можно сказать "известно" тогда, когда предлагаемое в самом деле всем известно, а не о том, чего никто не знает; ибо когда кто рассуждает о вещи, ему известной, то оный говорит ясно и не противоречит сам себе, так как наш странный проповедник. Он разумеет под иным началом первое начало, коему второе подчинено, то, не уменьшая власть и действие первого, не можно требовать стечения второго начала, чтоб тела не разрушались. Но в вышепредложенных последних его строках находится еще другое противоречие; когда вещество есть произведение второго начала, то бесполезно было бы требовать к существованию оного воспособления первого начала, потому что оно есть произведение второго начала, и, не унизя первое, не можно призывать его к сохранению творения другого начала, нижайшего и подчиненного ему. Не можно верить, чтоб наш темный писатель искренно говорил; а если подлинно воображение его так сильно в нем действует, что он мечтания свои почитает за существенные истины, в таком случае не можно не сожалеть о его заблуждениях, и потому должно признаться, что половина названия книги его совершенно справедливо.
После сего он опровергает пространными, но темными и странного противоречия доводами естественное деяние, кое из вещества производит попеременно разные образы. Но чем он ежедневно видимые вещественные деяния отрицает? Он соорудил новое начало, которое во множестве его начал еще не являлось: начало растущее, которым он снабдил землю особенно, сказав, что сие начало ей свойственно, "и к которому необходимо нужна, -- прибавляет он, -- внешняя причина, которая есть не иное что, как огнь небесный, или планетный, которая бы приводила в движение сие начало, дабы сила его оказалась. То же сказать должно и о телах частных..." Сколько в сих строках упорного рассудку сказано! Когда "о частных телах должно сказать то же", стало, их растущее начало независимо от растущего начала земного; стало, земля имеет растущее начало только для себя. На что же ей его для самой себя, если не для того, чтоб ей рость? Итак, по мнению его, земля растет, как и частные тела. И что такое растущее начало? Сказывает ли оно, каким образом действие растения происходит? Физика должна иметь свои основания на испытаниях и доказательствах; но сказать "начало растущее", то же, что сказать "земля плодотворящая", "солнце сияющее", "луна, по своему кругу обращающаяся", что не есть истолкование, по токмо одно объявление. Когда тела частные имеют такое же особенное растущее начало, как и земля, и в помощь себе огнь небесный, то к какой же должности он определяет бестелесные свои начала? Ежели они от вышнего источника сходят в тела, только чтобы находиться в них без действия, а по разрушении их опять к оному возвратиться, то прибытие их и присутствие в телах совсем бесполезно.
"Внешняя огненная причина, -- продолжает он, -- производя отражательное действие, скоро бы преодолела действие начал неразделимых и разрушила бы их свойства, если б помощию существ питательных не возобновлялись силы их".
Какое странное противоречие! Не он ли утверждал, что начала его неразделимы и неразрушимы, а отражательное действие могло бы их разрушить; однако чему огнь небесный делает отражение, того он не сказывает; может быть, долг его или намерение препятствуют.
"Для сего-то, -- продолжает он, -- зародыши, лишенные питания, ежели выставить их на жар, погибают при самом своем зачатии..." Но без пищи не надобно их на жар выставлять; они и без того погибнут; "для сей же причины зародыши, которые уже в состоянии начать течение растения своего, скоро погибают и разрушаются, ежели недостает им пищи, нужной для защищения от непрерывного противительного действия огня; ибо тогда сие противодействие, проникая в самый зародыш, тем удобнее распространяет разрушающую силу свою". Хотя он повторяет новое свое открытие, что зародыши без пищи умирают, но он не имел в том никакой нужды, понеже довольно всем известно, что но только всякий зародыш погибает без пищи, но и всякое тело, жизнь имеющее. Что принадлежит до разрушающей силы огня, то не он ли прежде говорил, что "огнь небесный приводит в движение растущее начало, дабы силы его оказались"; каким же образом сей самый огнь есть в одно время и средство к споспешествованию творения тел и орудие разрушения оных?
Потом он подтверждает опровержение свое, что тела не превращаются и другие и не вмешиваются в сущность одно другого, и говорит, что "думать, чтобы они вмешивались взаимно в сущность свою, есть противоречить законам натуры и не знать сущности начала вообще".
Не есть противоречить законам натуры утверждать то, о чем ежедневные деяния оной и испытания физические и химические нас уверяют. Мы бы очень несправедливое имели понятие о своем теле, когда бы думали так, как он проповедует, что кровь или твердые части тела нашего, получающие посредством пищи возобновление и заменение утраты, претерпеваемой ими ежедневно от движения, или обращения, в них жидкостей, не суть части самих нас, но части существ посторонних, служащих нам пищею, и с телом нашим не смешаны; всякий, имеющий такое рассуждение, заслуживал бы себе место в жилище безумных. Если бы писатель наш, покрывшийся покрывалом, обратил учение свое к рассмотрению и испытанию вещей естественных и ощутительных, а не к мысленным предметам, испытаний убегающим и кои у всякого в воображении, по расположению организации, могут разными образами представляться, тогда бы он говорил о естестве понятно и не имел бы нужды для избежания нареканий, заслуживаемых мрачным своим проповеданием, облачаться в покров непонятного рассуждения. А потому и не усомнился бы, что пища человеческая точно превращается в плотское существо его; войдя в желудок, она с помощию сока, называемого гастрическим, исходящего из желез, или гландулов, желудочных, претворяется в белую, подобную молоку, жидкость, после чего проходит сквозь нижнее устье желудка в кишки, где сок других гландулов, называемых всех вместе панкреасом, совокупись с некоторою частию желчи, из печенки протоками своими в оные кишки исходящею, переменяет и приготовляет сызнова материю, в несовершенстве еще переделанную в желудке. Сия материя, вышедшая из желудка и смешанная с означенными соками, называется "хилус", части которой тончайшие и полезнейшие, проходя чрез млечные сосуды, коими все кишки, обвернутые обволочкою (мезептериею), испещрены, вливаются в общее хранилище, называемое хранилище Пекетово, откуда входят в грудной проток, впадающий в остовую крововозвратную жилу. Достигнув до сей жилы, превращаются в кровь и входят с нею вместе в общее ее течение, которая посредством своего обращения разносит для жизни и составления существа нашего нужные соки по всему телу; а оставшиеся за втечением хилуса в млечные сосуды грубые части пищи способом ворсовой склизости, которою во внутренности своей нее кишки обложены, и способом движения перистальтического, змеинообразно делающегося, выходят вон из тела19. Но кроме смешения разных существ воедино, которое мы видим в животных и растениях, в химии есть смешения, составляющие одно существо, например сера; никто не скажет, чтобы составляющие ее части не была сера, хотя оные прежде смешения другое вещество имели и свойства совсем другие; ибо многократными испытаниями доказано, что все существа жирные, масленые, уголь, металлы и прочие горючие, изобилующие флогистиком20 тела, всегда непременно с квасностию купоросного, которая не есть горючая сера, составляют горючую серу.
Он уверяет, что тела нечувствительно умирают, исчезают и уничтожаются. Однако он не почел за нужное объяснить, как делается исчезание сие, всем физикам непонятное, а требует, так, как и во всем его учении, чтоб верили ему на слово его. Но если бы сия невразумительная система подлинно и действительно быть могла, то б ежедневное исчезание тел уже давно земной шар разрушило как сим беспрестанным исчезанием, так и тем, что естественное взаимное притяжение тел в рассуждении великости и тягости их при первом уменьшении глобуса, нами обитаемого, прорвав бег оного по пути своему, привлекло бы его к телу, превосходящему его силою притяжения, и господин премудрый писатель не имел бы удовольствия соплетать темные и мечтательные свои рассуждения, ни покрываться покрывалом для блага себе подобных. Если же он хочет сказать, что первое начало, или истина, или закон существенный, коими выражениями он с умышленною тонкостию называет божество, присылает на место исчезающих веществ другие, то не удивительно, что в воображении его возродилось такое мнение, ибо и отражательные действия могли найти место в голове его; не никакой рассудительный читатель не примет дерзкого мнения, чтоб божество всякое мгновение для нас упражнялось в творениях, его недостойных. Довольно и того, что оно своею щедротою дало бытие всему веществу и тварям, в оное включенным.
В подкрепление системы своей мнимого исчезания он присовокупляет, что телесное разрушение не иначе совершается, как отлучением вторых истечений, оставшихся в трупе после невещественных начал. Надобно думать, что сии вторые истечения суть поверенные бестелесных существ, возвращающихся к источнику своему и по себе их оставляющих докончить разрушение тел, ими оживотворявших. Сии истечения он почитает средоточием той части, в которой они пребывали. Не можем "не признаться, -- говорит он, -- что тела, части тел, что вся вселенная есть сборище средоточий, понеже видим, что тела постепенно исчезают. Если же все есть средоточие и ежели все средоточия исчезают в разрушении, то что же такое от тела разрушенного останется, которое бы могло составить части бытия и жизни новых тел?" Не можем и мы не признаться, чтобы он не был сам средоточие развращенных поврежденного разума рассуждений.
Хотя мы, предпринимая сие исследование, намерялись все мечтающего проповедника темные, противоречащие познаниям естественным, на вернейших испытаниях основанным, и здравому рассудку противоборствующие предложения не оставлять без замечания, но чем далее углублялись мы в сочинение, мечтаниями, ложным учением и гордостию произведенное, тем больше нам представлялось оных, требующих пространных возражений. Не только те рассуждения, которые он нарочно делал невразумительными, но и самые те, в коих он желал быть понимаем, не позволили бы нам пропустить их, ежели бы мы не опасались причинить столько же скуки читателям, сколько он наносит им обширным писанием о заблуждениях своих. При сем мы заметим еще и то, что книга нашего пророка, мнимую премудрость предлагающая, заключающая и себе больше тайные виды честолюбия, так, как мы в течение сего нашего сочинения в своем месте означим, нежели желания просветить себе подобных, не заслуживала бы по только опровержения, но и никакого с нашей стороны внимания, если бы она новостию своею, в которой люди обыкновенно склонны, не служила орудием ухищренным умам ввесть многих в заблуждения, расстроивающие общественный их образ жизни, а может быть, и состояния их. По такому уважению мы уже не могли не почесть себя обязанными предпринять исследование о заблуждениях проповедника мнимого блаженства; заблуждения тем сильнейшие влияния на большую часть жителей в обществе иметь могут, что таинственный образ учения всегда преклонял легковерных в пользу сокровенностей, ими не понимаемых и о коих предубеждение часто заставляет думать, что не всем людям вообще, но токмо одним избранным подобает познание оных; сим средством хитрые и чуждые искренности всегда приобретали пользу и уважение от людей непросвещенных.
Итак, мы для сокращения нашего исследования будем только останавливаться на тех рассуждениях, в которых он больше заблуждал и тщеславился сверхъестественным своим познанием. Например, так, как он говорит, что <<в земле действительно надлежит телу мужчины разрушиться; но тело мужчины восприяло образ свой в теле женщины; когда же оно разрушается, тогда возвращает земле только то, что получило от тела жены. И так земля есть истинное начало тела жены, понеже вещи всегда возвращаются к своему источнику. А как сии оба существа толь сходны между собою, то, без сомнения, тело жены имеет земное происхождение..." Но когда все возвращается к своему источнику, то, стало, не одному мужчине надлежит разрушиться в земле, но и женщине, так, как происхождению от земли, возвращающемуся к своему источнику. Из сего скрытного проповедывания, которое кроме мечтательного уничтожения женского против мужеского полу ничего не скрывает и из которого иного заключить не можно, как то, что он старается заставить думать о себе, что имеет знание тех таинств, которые будто бы дают ему преимущество над всеми ему подобными; но здравомыслящий читатель не находит другой тайны по всех его нелепостях, как ту, что честолюбие вывело его из пределов благоразумия и заставило играть ролю мнимого пророка нового откровения.
Немного ниже он так еще говорит: "...Впрочем, муж не есть отец разумного существа произведений своих, как то возвещали учения ложные и тем паче пагубные, что основаны были на сравнениях, взятых от вещества, как, например, на неисчерпаемых истечениях огня. Но во всем сем находится таинство, которое не почитаю никогда довольно скрытым".
Никогда никакое таинство, известное одному или некоторым, вообще для всех полезно быть не может; напротив же, вещь, полезная и могущая составить благо человеческое, никогда скоро открыта быть не может, и потому нельзя именовать ее таинством, понеже она по свойству благого излияния своего долженствует быть открытою и явного подобно светильнику небесному, изливающему благодетельные лучи свои на вещество земное, дабы все могли участвовать в пользе, от нее происходящей; и того, кто бы, совершенно знав оную, старался сокрыть сведение о ней, надлежит почитать врагом рода человеческого, так, как и того, который для своих особливых видов разглашал бы о познании какого-либо таинства и потом по причине своего неведения умолчал бы объявить оное. Сие рассуждение тем паче имеет отношение к нашему проповеднику, который таинство свое "довольно не почитает сокрытым", что он, при начале своей книги обязавшись писать для блага человеческого, повсюду учение свое, доставляющее сие благо, скрывает под покрывалом темных своих истолкований.
Потом он в помощь утверждения своего мнения, что вещества не могут смешаться одно с другим и составлять одну сущность, говорит: "Когда бы пища и начала, содержащиеся в ней, могли смешаться с сущностию и началами существ, на которых изливают отражательные свои действия, то равномерно могли б и заступить места их; тогда легко было бы переродить совершенно естество нераздельных и родов: а переменя род и естество одного существа, можно то же учинить и во всех родах существ, отчего бы произошло всеобщее смешение, и мы бы никогда не знали степеней и мест, принадлежащих существам в порядке вещей".
Конечно, вещество не может мешаться с бестелесностию, и, верно, никто ему отрицать не будет, что пища не мешается с его бестелесными началами; но сие не препятствует, чтоб пища не составляла единую сущность с теми телами, в которые она входит. Если же бы она, по мнению его, не мешалась с телами, а сохраняла бы свое существо, например, хлеб оставался бы хлебом, мясо -- мясом и прочее снедное или питие -- тем, чем оно есть, в таком случае он не имел бы причины опасаться переменения во всех родах естества, ибо тогда пища, входящая в тела, не мешаясь с ними и сохраняя свое существо, не только бы могла произвесть такое перерождение, но и воспрепятствовала бы жизни тел, а потому не была бы пищею, или средством течения жизни телесной, но прекращением оной и разрушением всех существ, которые ныне она сохраняет и возобновляет. Надобно думать, что ему неизвестно, сколько пищи выходит чрез нечувствительную испарину и прочие каналы очистительные и каким образом она должна претворяться силою внутренних органов и смешаться с телами, в которые она входит для составления с ними одного существа. Что касается до отражательного его действия, мы оставляем ему оное в ненарушимости, так, как и бестелесные его начала всего вещества.
Но сильное его доказательство, что пища в телах сохраняет свое существо, состоит в том, что "в телесной натуре нет прелюбодеяния, ниже сынов-приемышей, потому что нет в ней ничего свободного". Сие прелюбодеяние то же значит, что смешение вещественной сущности, которое, несмотря, однакоже, на его отражательное действие, не меньше в естестве совершается; а сыны-приемыши значат, что мысленные его начала не могут быть приняты другими началами. Мы не будем с ним спорить о его приемышах, сиротах, беззаконнородившихся в воображении его; но что принадлежит до глубоко философического слова "прелюбодеяние натуры", то из вышесказанного нами можно усмотреть, что естественное прелюбодеяние во всей точности сего слова совершается.
Вот каким орудием он ослепляет читателей своих, стараясь подать изречениям своим некоторую дикость и оттого возбуждать удивление, дабы они уверились, что оные скрывают премудрость, обещающую блаженство.
"Итак, -- присовокупляет он, -- пища не иное что, как средства отражательного действия, нужные для охранения живых тел от чрезмерности огненного действия, которое непрестанно пожирает и разоряет сии питательные существа, так как без них разорило бы и самое живое тело..."
Теперь говорит он, что огнь чрезмерным своим действием разоряет и пожирает тела; а прежде уверял, что тот же самый огнь, то-есть внешняя причина, необходимо нужен растущему началу для произведения и оживления зародышей. Как можно верить такому писателю, который вместо опытных доказательств предлагает толь несогласные противоречия, несмотря на которые то правдою всегда пребудет, так, как мы выше упоминали, что пищу не огнь пожирает, но она претворяется внутренними органами тел в жидкие и твердые части оных и служит к растению и жизни существ животных и от земли растущих.
"Я не престану повторять, -- говорит он, -- как они (примечатели) думают, что все образы суть произведение врожденных им начал, которые не могут инако явить своего действия, как под всеобщим законом трех стихий..."
Мы не престанем повторять, что нельзя человеку более надменным образом и несправедливо приписывать себе всеобщее знание не только естественных существ, но и за пределами оных находящихся. Ни один испытатель не утверждал, что в естестве сущность одна; но что все тела составлены из четырех стихий, то все упражняющиеся в познании естества как физики, так и химики постоянно и непременно в испытаниях своих сию истину находят. Мы увидим после, для каких причин он изгнал воздух из числа стихий, составляющих все естество, которые силою непременного движения, данного всевышнего десницею всему веществу, все образы оного составляли и составляют? Врожденные же начала, им вымышленные, суть начала бестелесные; то мы вопрошаем, есть ли кто, прилежно рассматривающий деяния натуры, который бы мог утверждать, что вещь нетелесная может составить вещь телесную? Он напрягает все силы воображения своего, столь плодовитого юродливыми мечтаниями, дабы соорудить здание системы вещественной на основаниях невещественных, обитаемое разных чинов существами бестелесными, и, окружа его густейшею темнотою, дабы слабость построения была неприметна, старается вовлечь в оное неосторожных читателей, кои, прельщаясь достигнуть блаженства, познакомиться с невидимыми обитателями оного и наслаждаться собеседованием их, мнят проникнуть мрачность, окружающую сей храм мечтательности.
Он в третьем своем отделении говорит: "Человек ежеминутно склонен к заблуждению, а особливо когда один осмеливается устремлять взор на такие вещи, которые познавать препятствует мрачность его темницы..." Сие предложение вероятно, ибо он, сочиня книгу беспрерывных заблуждений, ощутительно доказал о справедливости оного. Чтоб отнять всякое о том сомнение, он, упоминая о добром и злом началах, так рассуждает: "...Но ежели сии начала разумны, то надлежит им быть сведущим и иметь понятие о всем, что ниже их, ибо без сего не пользовались бы они ни малейшею способностию разумения; если же они сведущи и имеют понятие о всех вещах, которые ниже их, то невозможно, чтоб каждое из обоих, яко существо действующее, не занималось оными и не старалось или разрушить их, ежели оно злое начало, или соблюсти, когда оно доброе существо". Прежде говорил, что добро имеет власть и силу независимые, которые простираются и на самое зло; но сим рассуждением он делает их равными, ибо старание доброго начала соблюсти, а злого разрушить значит, что они друг другу не покорены, понеже, хотя доброе начало и старается о соблюдении, но не имеет ни силы, ни власти удержать разрушение.
"Если бы они, то-есть примечатели, -- говорит он, -- тщательнее рассмотрели оные два разные начала, которых не могли не признать, увидели бы разность и противоположность их способностей и действий, увидели бы, что зло есть чуждо началу добра, действует своею собственною силою над временными произведениями сего начала, с которым оно в единое место заключено, но не имеет действительной сшил над самым добром, которое носится над всеми существами, поддерживает не могущих стоять о себе и оставляет по воле действовать и защищаться тех, которым дарована от него свобода..." Тут кажется, что он не только равняет доброе начало со злым, но еще творит сие последнее могущественнейшим первого, ибо, несмотря на то, что доброе начало носится над всеми существами, никоторые из оных, как свободные, так и несвободные, не избавляются от зла и претерпевают его действия.
Здесь надлежит еще заметить важнейшие его противоречия о добром и злом началах, ибо на странице 13 он говорит: "Добро само от себя получает могущество и силу", а на 14: "Принуждены мы признать в добром начале неизмеримое превосходство пред другим, единство, неразделимость, с которыми оно необходимо существовало прежде всего". Когда доброе начало само от себя получает могущество и силу свою и когда оно необходимо существовало прежде всего, то как же после столь утвердительного предложения сказать можно, что доброе начало заключено в единое место с злым началом? Стало, оно не получает могущества и силы само от себя, когда оно могло быть заключено в одно место с злым началом; и как можно подвластие сие согласить с тем, что оно необходимо существовало прежде всего? Ибо существование прежде всего принадлежит единому создателю всего; и потому безрассудно сказать о вещи, подвластной и могущей быть заключенной в одно место с злым началом, что оно существовало прежде всего. Прежде надлежало бы ему согласиться самому с собою и не прибавлять противоречивыми рассуждениями непонятности учения своего, кое уже и без оных так исправно ограждено от проницания читателей, что разум, утомленный работою проникнуть оное, наконец, вместо мнимых таинств, кроме одного пустословия, и вместо полезного открытия, кроме одного недугования в рассудке сочинителя, ничего не находит.
"Мы утвердили уже, -- продолжает он, -- что начала вещества, как всеобщие, так и частные, заключают в себе жизнь и долженствуют от оной произойти способности телесные. К сему присовокупили и то, что, несмотря на нерушимое и природное сие их свойство, сии начала не могли бы никогда ничего произвести, если бы не были подвизаемы и согреваемы от противодействия огненных внешних начал, долженствующих приводить в движение способности их..."
Не всякому можно понять, как что-нибудь бестелесное может быть подвизаемо и согреваемо от противодействия телесных огненных начал, долженствующих приводить в движение способности начал, вещества не имеющих, ибо не можно уму представить движении без тела или протяжения. Притом же когда, так, как он уверяет на 88 странице своей книги, что бестелесные начала в себе имеют все, что "нужно к совершенному исполнению их закона", то-есть к произведению тел, то на что же им действие внешних огненных начал? Когда же без сих они ничего произвесть не могут, то они не содержат в себе всего того, что нужно к произведению и одушевлению тел; а потому уверение его было ложно.
Теперь мы прейдем к рассмотрению, для каких причин он исключает воздух из числа стихий; они покажутся не очень согласны с здравым рассудком; однако новый пророк уверяет, что они достаточны для утверждения трех стихий, ибо, говорит он, "натура показывает, что в телах находится три только измерения; три только возможные находятся разделения во всяком существе, имеющем протяжение; три только находится фигуры в геометрии; три способности, врожденные во всяком существе; три только мира временные; три только степени очищения человеческого, или три степени в истинном в[ольном] к[аменщике]21, словом, в каком ни рассматривай виде сотворенные вещи, нигде не можно ничего найти сверх трех".
Что три находится только измерения в телах и три фигуры геометрические, то должно быть трем стихиям. Вот изрядные физические основания! три только мира временные, три человеческие очищения, или степени в[ольного] к[аменщика] -- верные тому доказательства, и нельзя не увериться, чтоб не было трех миров временных! Он разумеет тут три мира временные те, которые, по учению пред ним возвещавшего лжесказания Шведенбурга, суть: первый -- мир ангелов, второй -- духов, а третий -- сей естественный. Хотя сие и противно могуществу божию, которое, может быть, неограниченное число миров создало, но для системы его и для изгнания воздуха из стихий ему столько оных потребно. Три очищения человеческого! Мало! Человек чем больше может очиститься, тем спаситсльнее. Потом еще присовокупляет: "Итак, надлежит здесь сказать, что самая тленность тел показывает тленность и основания их и противоречит тому, что сущность их поставляют в четырех стихиях; ибо если бы состояли они из четырех стихий, то были бы нетленны, и мир был бы вечен; но как они составлены токмо из трех, то для того и не имеют бытия постоянного, понеже не имеют и себе единицы..." В сих словах глубоко мечтательное его таинство есть то, что если бы тела имели четыре стихии, то бы имели и единицу, числа, которые в сокровенной его науке означают божество, и потому мир, будучи божественный, был бы вечен. Не доказывается ли сею нелепостию и пустою важностию, кроме химер, ничего в себе не замыкающею, что гиерофант новых таинств для тщеславия и гордого самолюбия своего говорит противу всеобщих понятий, естественными испытаниями утвержденных? Он дополняет благоразумные рассуждения свои, сказав: "Сие весьма ясно для тех, которым известны истинные законы чисел". Арлекин в итальянской комедии, рассказывая непонятный вздор, наконец, прибавляет: "Это очень ясно".
"Я уже сказал, -- говорит он, -- что воздух не в числе стихий". Сказал, однако несправедливо и против новейших испытаний, которые не дозволяют сомневаться, чтоб воздух не находился во всех телах и не имел бы в составлении их такого же участия, как и другие стихии. В древности, по свидетельству Секста Эмпирика, один философ, современник Пифагоров, называемый Ономакрит, преподавал в учении своем, что земля, огнь и вода одни только входят в творение существа всех тел; но химия тогда была, так сказать, в своем младенчестве и не могла рассматривать исправнейшими испытаниями вещества тел. Она почти в равном состоянии пребывала до XIII века, в котором Алберт, называемый великий, и Рогер Бакон были искуснейшие примечатели в раздроблении тел, потом множество других славных, а наипаче нынешнего Бека, химиков внесли светильник в сокровеннейшие храмины, в коих натура хранила таинства свои и которые признают четыре стихии, составляющие все тела.
"Понеже в самом деле, -- прибавляет он, -- нельзя почесть особливою стихиею грубую сию жидкость, которою мы дышим, которая расширяет или сжимает тела, чем больше или меньше бывает напоена водою или огнем". Казалось бы, что тому, который так тщеславно превозносится мнимым своим преимуществом иметь познание о всей вещественности и невещественности, надлежало бы знать, что воздух не одною водою или огнем напоен, но еще имеет беспрестанное смешение с другими материями, известными под именем газов, имеющими такую же жидкость, прозрачность, светлость и упругость, какую и сам воздух имеет, и которые, будучи от него отделены, суть смертельны, например: газы земель известковых, алкалических, газы, происходящие от загорания тел, и прочие мефитические, то-есть вредные и смертоносные, в коих ни животное дыхать, ни огнь гореть не могут. Если бы чистый воздух, а не мнимое невещественное начало присутствен в атмосфере не был и втечением своим во все существа, жизнь имеющие, их не оживлял, то бы сии газы превратили глобус наш, столь многообразными и различными животными обитаемый, в печальную и мертвую пустыню.
"Но, без сомнения, -- продолжает он, -- в сей жидкости есть начало, которое мы должны назвать воздухом. Но оно несравненно действительнее и сильнее, нежели стихии грубые и земные, из которых тела составлены, что подтверждают бесчисленные опыты..." Когда тола составлены токмо из трех грубых земных стихий, а воздух сего мудреца, так, как он немного ниже говорит, хотя невеществен, однако, по бесчисленным его опытам, сильнее сих грубых стихий, то мы спрашиваем, каким образом он делал сии опыты и над чем употребляемые им к тому орудия действовали? ибо испытаниям подлежит только то, что вещественно. Если б он имел сведение о испытаниях, деланных искуснейшими и славнейшими физиками и химиками над вещественным воздухом, а не над мысленным, то бы он узнал, что воздух входит в неограниченное число тел, даже и в самые плотнейшие и твердейшие, так, как часть их состава; узнал бы, что воздух, дотоле пока пребывает купно с другими стихиями началом оных, не оказывает ни расширения, ни упругости, ни других свойств, кои в нем являются только тогда, когда он находится в соединении частиц своих и вольным от уз, содержащих его в сложении тел. Наконец, узнал бы, что мнимое его начало невещественное, которое он принуждает себя назвать воздухом, есть в самом деле тело, имеющее в совершеннейшем степени все свойства чистейшего воздуха и в коем, по испытаниям господ Пристеля и Лавуазие, животные впятеро или вшестеро могут больше жить без возобновления оного, нежели в таком же количестве лучшего воздуха атмосферы, что пламя свечи, погруженной в оный, становится тотчас больше, жарчее и светлее и что сожжение материи ее делается в пять или шесть раз скорее, нежели в простом воздухе.
"Сей воздух есть произведение огня не сего вещественного, нам известного, но огня, который произвел огнь и все вещи чувственные". Когда сей огнь произведен от огня неизвестного, почему же неизвестный огнь ему известен? Сего он не объявляет, а только говорит: "Одним словом, воздух необходимо нужен к содержанию и жизни всех стихийных тел..." Как будто кто о том сомневается! "Он не может пребывать долее их; но, не будучи, как они, вещество, не может быть стихиею..." Воздух не вещество, не может пребывать долее стихий и сам не может быть стихиею! Не есть ли в сих несогласных и противоположительных словах совершенное отступление от здравого рассудка? "И, следовательно, сказано справедливо, что не может он (воздух) входить в составление сих самых тел". И, следовательно, сказано несправедливо, но для того только, чтоб ложными предложениями и мнимою сокровенностию читателей, имеющих терпение читать невразумительную книгу о заблуждениях и неистине, далее завозить в лабиринт непостижимого своего учения.
"Какое же он (воздух) имеет дело в натуре?" -- вопрошает изгнатель воздуха и противоположник естественной науки. "Но убоимся сказать, что ему поручено сообщать существам телесным силы и качества сего огня, который их произвел..." С такою смелостию, какая во всей книге его является, конечно, нестрашно какую б то ни было несодеянность или сумасбродство сказать. "Он есть (воздух) возница жизни стихий, и его только помощию поддерживается их бытие; ибо без него все круги возвратились бы в центры, из которых они проистекли". Сие утверждение, что воздух есть возница других стихий, больше забавно, нежели удивительно; не без смеха подумать можно, как земля, вода и огнь на воздухе ездят! Заметить надобно, что он воздуху не надолго сие услужливое действие оставляет, ибо он на той же странице говорит: "Но надлежит примечать, что в то же время, как он содействует содержанию тел, бывает также главным орудием их разрушения..." И потом прибавляет, что сие противоречие не должно нас удивлять, потому что воздух так поступает в силу двойственного закона. Что воздух служит к содержанию тел, жизнь имеющих, и к разрушению оной лишенных, в том все физики не сомневались; но токмо до прибытия мрачного писателя не знали, что "воздух есть возница жизни стихий".
Чтоб утвердить превосходство воздуха над другими стихиями, он говорит: "...когда воздух, сколько можно рачительно отделен от тел, то сохраняет всегда свою силу и свою упругость..." Беспрестанные противоречия! Когда особливый его воздух невеществен, каким же образом тот самый воздух имеет упругость, и как возможно рачительно отделить его от тел? "...Для сего должно признать его невреждаемым; а сие не приличествует ни одной из стихий, которые разрушаются тотчас, как только разлучились друг от друга". Надобно ль сказать сему искусному физику, что никакая стихия не разрушается, когда одна от другой отлучается, и никакие испытания еще по сей час как физические, так и химические, а наипаче воду не могли разрушить. Сию последнюю Бокль и Марграф, славные физики, великое множество раз перегоняли, и хотя находили при всякой перегонке по малой части земли, однако вода перегнанная всегда оставалась невредима и так, как была; остающаяся же малая часть в сосудах земли должна быть почитаема посторонним телом воды. Господин Лавуазие важное доказательство неразрушимости воды исправнейшими испытаниями утвердил: в его перегонках оставалась также малая часть земли; но он нашел, что сия земля происходила от сосудов, ибо он в том удостоверился, веся прежде и после сосуды, к испытанию служившие. Почему и видно, что стихии не только тотчас по разлучении их, но и никогда не разрушаются.
Он систему свою тройственного числа распространяет даже и на человека. Разделение анатомистами тела человеческого на три части для удобного изучения оного и называемые ими впадины или дупла (cavitas) служили ему основанием к построению из тройного числа человека, и, определи сим разделением отношение к трем стихиям -- соли, сере и меркурию, -- введенным и химию в XV веке Валентином, но потом искуснейшими химиками недостаточными признаны, он уверяет, что его учение "весьма сходно с учением физиологов о месте и источнике нервозной жидкости".
Какого существа жидкость сия или самый тончайший сок, люди глубокого учения суть разного о том мнения. Бургав мыслил, что оная жидкость есть самая острейшая и проницательнейшая, отделяющаяся от крови мозговыми органами; Стеной -- что она есть самая материя света. Винслов утверждает, что неисчетное множество мозговых маленьких сосудцев, наподобие клубочков или кисточек, отделяют от крови, приносимой в оные беспрестанно многочисленными отраслями бьющихся жил, жидкость отменной тонкости, которая распространяется по всем нервам, имеющим исхождение свое из мозга. После сего отделения остальная кровь возвращается по отраслям крововозвратных жил в рукава твердой мозговой обволочки; а сии, наконец, изливают ее в шейную и позвоночную крововозвратные жилы. Невтон в конце своей Оптики и в приложенных к ней вопросах называет оную жидкость эфиром; Гартлей в преподаваемой им теории о чувствиях и мыслях говорит, что оные происходят от поколебания частиц сего эфира, находящегося, по млению первого, в нервах; Шейн, аглинский учитель, с другими учеными отрицает совсем бытие сей жидкости. Потому учение физиологов никак не сходствует с его химерическим учением о месте нервозной жидкости; ибо, по доказательству Бургава и Винслова, оная не имеет одного определенного ей места, но наполняет все нервы, которые распространяются по всему человеческому телу. Притом наука физиологии не полагается на метафизические вымышления, но основывается на исследованиях анатомических и испытаниях химических; следственно, и нельзя того утверждать, чего в рассматривании внутренних частей тела человеческого не находится. Ибо в раздроблении оных ни серы, ни Меркурия не оказывается, но токмо спирт алкалический или вкуса средних солей, а иногда и то и другое свойство имеющий; уголь сих частей, остающийся в сосуде и сокрушенный в пепел, дает маленькую часть алкалической соли, подобной той, которая добывается из растений, а иногда и железа.
Кровь человеческая, приведенная подымающимися из ней парами в густость студеня, по испытаниям господина Шпильмана, теряет шестую часть веса своего; потом в перегонке дает около половины своего веса спирту алкалического, тридцатую часть масла прижженного запаха, каковой обыкновенно в раздроблении химическим огнем в телах остается, и столько же соли летучей. Уголь, остающийся от крови, содержит в себе довольное множество частиц, магнитом притягательных, и сто двадцатую часть соли постоянной, или нелетучей.
По его же испытаниям из мозгу человеческого, весом в 3 фунта, или 96 лотов, выходит 72 лота спирту алкалического, 10 лотов вышеупоминаемого свойства масла, три золотника летучей соли; уголь его, жженный на огне открытом, не переменяет черноту свою, коего некоторые частички магнитом притягиваемы, и способом щелочения дает два золотника соли, которая сохраняет в себе много клейкости.
Кости животных, по новейший испытаниям господ Макера, Пулетья и Руеля, содержат в себе землю известковую и соль фосфорическую; и потому доказательно, что ни сера, ни меркурий не имеют в теле человеческом определенных обиталищ, но вместо серы огнь, называемый флогистиком, входит в состав всех тел, так, как и другие стихии; однако он не пребывает в одном месте, а находится и проникает все части оных. Странное и безобразное определение тройного, разделенного царствования трех разных существ в теле человеческом, может только поместиться в голове у того, который хочет уверить, что он имеет сообщение с некоторым существом, поставленным от бога для управления веществ и которое он называет причиною действующею и разумною. Ибо если б и подлинно сера и меркурий находились в теле человека, то бы они не оставались в назначенных им от сего нового рода размежевателя владениях, но чрез обращение крови носились бы по всему телу.
Они некоторым видом самохвальства присовокупляет: "Сколь ни правильны сии разделения и сколь ни справедливы их отношения к трем стихиям..." так, как бы он вместо сей нелепости ощутительную и укрепленную испытаниями истину сказал! "Не усматривается ли также и в груди, что кроме средоточия крови находится еще вместилище воды, или сии ноздреватые части внутренности, которые собирают воздушную влагу и ее сообщают огню, или крови, дабы умерять ее жар?" Всем известно, что грудь не есть средоточие крови, которая обращается по всем частям тела. Если же он хочет назвать ее средоточием крови, потому что сердце, источник оной, имеет в ней обиталище свое, то мы не будем с ним спорить, может ли источник чему-нибудь назваться средоточием, понеже источнику свойственно истекать прямою или кривою линеею, а не обращаться вокруг себя; но только заметим, что он столько же знающ и в физиологии, сколько в физике. Ибо грудь не есть вместилище воды, но органов, служащих ко вдохновению и издыхновению воздуха, так, как и для приведения крови в должное совершенство, дабы содержать все жидкости тела в равновесии и для оживотворения столь премудрым и многосложным образом сотворенной махины. Сие важное действие происходит таким образом.
Бьющиеся и простые жилы легкого, сотовариществующие духодвижным жилам, приносят кровь во все тончайшие канальцы и сосудцы, от них распространяющиеся по всему легкому, и том сродством служат к троякому переделыванию кропи. Первое есть то, что она, протекая по всем вышеупоминаемым канальцам, или рукавкам, перетирается, раздробляется и так, как бы переламывалась; другое, что она чрез дыхания очищается от излишества пасочной сырости, и, наконец, третие состоит в том, чтоб ей оживляться проходящим по пуздреватым норкам легкого воздухом, который или целым своим втечением, или вносивши своими частичками одевает ее цветом красным, приводит в полное совершенство и делает ее способного к одушевлению тела человеческого. Посему ясно видимо есть, что в груди нет вместилища воды, и ноздреватые части легкого, так как мы изъяснили, совсем к другому действию определены, нежели к собиранию воздушной влаги и заливанию внутреннего в человеке пожара22.
"Увидели бы они (примечатели), -- говорит он, -- что происходящее в груди их противоборствую серы, соли, огня или воды поддерживает жизнь тела и что ежели которого-нибудь из сих действователей не станет, то и тело престает жить". Примечатели довольно видят, что происходящее в нем противоборствие сумасбродства с рассудком заставляет его писать против сего последнего, понеже, когда один раз необузданное воображение возьмет поверхность над здравомыслием, то уже нет никакой странности или дум развращенных, которых бы оное возродить не могло, ибо он еще на той же странице прибавляет:
"Но надлежит также приметить, что сим двум силам, толь враждебным между собою, необходимо нужен посредник, который был бы преградою их действиям и препятствовал бы взаимному их одолению, ибо иначе все бы уничтожилось. Сей посредник есть начало меркуриальное, основание всякого телесного состава, с которым совокупись оба прочие начала стремятся к единой цели. Он, везде с ними неотступно пребывая, принуждает их действовать по предписанному порядку, то-есть производить и содержать образы тел..."
Наука, включающая меркурий в начала и преподаваемая в свое время Парацельзом, давно уже искуснейшими химиками испровергнута. Он полагал началами тел, называемыми им действительными, меркурий, масла и соль, а воду и землю определял в страдательные, но первые не могут быть началами тел, потому что они сами не суть простые, но составные из других существ гораздо простейших их. Бехер, почувствовав неправильность сего учения, признал только дна начала, составляющие все тела, именно: воду и землю; по чтобы удобнее истолковать свойства сложных тел, он разделил землю на три рода, содержащие простые и стихийные земли: первую назвал стекловатою; вторую -- воспаляющеюся; третию -- меркуриальною. Стекловатая, по мнению его, есть начало твердости и взаимной вязкости частиц, составляющих совокуплением своим тела; чрез воспаляющую он разумел ту, которая наполняется огненными частичками, то-есть началами возгорания; чрез меркуриалытую -- начало металлов, ибо он думал, что сие начало соединением своим с двумя первыми составляет металлы. Шталь, который превосходил химическими своими познаниями Бехера, неоспоримым образом доказал существование двух первых земель, но не мог никакими испытаниями утвердить бытие последней и потому не признал ее за существующую. Однако, несмотря на сие, не только алхимики, но и некоторые химики думали, что меркурий не во все тела, так как уверяет наш учитель, но в одни металлы началом входит, и для извлечения коего Юнкар, Валлерий и Гросс преподают особливые наставления. Но Макер и Боме по предписанию сего последнего вынимать меркурий из свинца не могли иметь в том успеха, почему сии искуснейшие нынешних времен химики с основанием заключают, что оказавшийся меркурий в испытаниях Гросса был естественным образом присообщен к свинцу, а не был сам началом оного. Если бы философический меркурий, о котором алхимики мнят иметь сведение, находился во всех телах, то и тогда нельзя было бы представить себе, каким образом меркурий может принуждать огонь и воду действовать по предписанному порядку и заставлять их производить и содержать образы тел.
Здесь надлежит также приметить его противоречия. Прежде вещественные его начала были: начало растущее, присвоенное к земле, а огонь был противодействователь сему началу; бестелесные же начала должны одушевлять всякое вещество по предписанному им закону; но теперь сих начал заступили места: сера, соль, вода, меркурий.
Он, видно, почерпнул премудрое свое знание о сере в писании старых химиков, которые, по объявлению господина Макера, называли все воспаляющиеся и горючие вещи серою и думали, что сера была одно из начал тел, и потому они называли: сера металлов, сора растений, сера животных и проч. И ныне, прибавляет он, у алхимиков и у тех, которые следуют их мнениям, так еще голова набита и помешена сими се рами, что они тем больше с пышностию о них рассуждают, чем меньше их разумеют.
Последующее еще чуднее покажется, ибо он так продолжает рассуждение свое в прямом смысле слов, а не под символами, так как он называет изъяснение свое таинственным и непонятным образом. "Ради сей гармонии", то-есть ради гармонии серы и соли, огня и воды. "Тело животных ощущает безболезненно действование воды чрез легкое и действование огня чрез кровь, понеже тот закон, коего блюститель есть меркурий, правит сим действием и размеряет пространство их.
Ради сей-то причины животное "дыхает", ради той причины, что блюститель меркурий наблюдает, чтоб животные ощущали безболезненно действие воды чрез легкое и действие огня чрез кровь. "А земля подвержена приливу и отливу своей водяной части, ибо животное дыханием принимает в себя жидкость, которая орошает кровь его, сверх той жидкости, которую он в пище и питье принимает. И земля приливом и отливом принимает во все свои части влагу и соль, нужную к орошению ее серы, или начала ее растения".
Удивительно, что в осьмом на десять веке нашелся писатель, который за истину выдает, что меркурий правит и размеряет пространство действия воды и огня, и который сравнивает дыхание человеческое с приливом и отливом морским! Таковые сумасбродные рассуждения не только опровержения, ниже внимания не заслуживают. Мы только на сие скажем, что изо всего его обширного пусторечия о происхождении и существовании тел можно только то заключить, что он хотел сказать, что к рождению тел служит огнь центральный земли, а к растению их -- огнь солнечный. Но как его тщеславие заставляло его для привлечения к себе уважения быть непонятным, то ему и надлежало употребить пустые выражения, изъясняющие мнимые его в естественных таинствах открытия, как то: отражательное действие пищи, прожданные начала, двойственные законы, меркурий, принуждающий воду и огонь производить и содержать образы тел, и прочие нелепости, которые непрестанно принуждают его впадать в противоречия.
Можно ли подумать, чтобы кто ныне с важностию стал уверять, что движение сердца имеет сношение с четырьмя переменами лупы? Но он точно говорит: "Известно, что сие явление", то-есть движение сердца, "имеет сходство с четырью переменами луны, во время которых огненное солнечное действие изливает силу свою на соляную часть вселенный". Сии лживости древних астрологов и алхимиков давно уже из естественного учения прогнаны и погружены в ничтожество, откуда бы им никогда выходить не долженствовало. Однако он утверждает, что по правилам сего сношения, сжимания и разжимания сердца с четырьмя переменами луны происходит прилив морской и что сие явление представляет в большем виде двойственный закон. Притом, несмотря на сии правила, по коим двойственные законы действуют, он хочет вразумить, что причина физическая, поставленная от высшего начала к правлению тел вещественных и ему себя оказавшая, управляет движением сердца и движением воды морской. И такие бредни проповедник мнимых таинств выдает за истины! И находятся люди, которые думают, что в оных заключается сокровенная наука, относящаяся к благу человеческому!
Довольно забавно кажется, что он, не представляя во всей своей глубокомечтательной книге как одни химеры, называет всех испытателей натуры, кои утверждают познания свои на вернейших изысканиях, искателями химер и говорит: "Но я одну только вещь скажу сим упрямым искателям химер: ежели непременно желают они, чтобы чувства их понимали, то да начнут прежде искать чувств говорящих, ибо сим единим средством можно снискать им разумения". Прилично ли тому, который так изъясняется, называть искателями химер трудящихся познавать естественные деяния но мыслями и не мечтаниями, но вернейшими испытаниями? Притом сие таинственное повеление, искать чувств говорящих, значит искать познания мнимой действующей физической его причины.
Он упрямым искателям химер для обретения чувств говорящих преподает следующее наставление: "Меркурий, как я выше сказал, есть вообще посредник огня и воды, которые, как враги непримиримые, не могли бы никогда согласно действовать без посредствующего начала, понеже посредствующее начало, заимствуя от естества обоих, когда их разлучает, в то же время и сближает друг с другом и таким образом направляет их свойства к пользе телесных существ". Разлучение значит отдаление одной вещи от другой, то нельзя правильно сказать, что можно в одно время две вещи разлучать и приближать. То же сказать, что один человек в одно время может быть в Москве и в Петербурге.
Меркурий, сближающий и разлучающий врагов непримиримых, подает ему случай предложить свою теорию и о громе; но по обыкновению своему говорить о всем несходственно с деянием и с существом естества, таким же образом представляет и оную, ибо он нашел воздушного меркурия, способом коего он без затруднения гром в облаках производит. По мнению его, "жар есть ощутительное свидетельство всех начал, им утвержденных". Но каким образом жар свидетельствует о многочисленных его началах, о том испытатель бестелесного существа не упоминает, но токмо утверждает, что сей жар, свидетель начал, действует над тучею, в которой меркурий, серу и соль окружает и в себе заключает, от которого жара сера "загорается, отражает и отделяет сильно соляную часть, коей присоединение было противно истинному ее закону и делало болезнь в натуре". Присоединение соли к сере делало болезни в натуре! Премудро сказано! И такой проповедник позволяет себе всех великих мужей в учености называть искателями химер.
"При таком вспыхе, -- продолжает он, -- меркурий раздробляется в толь мелкие части, что все, что заключает он в себе, выходит опять на свободу, сам же после сего совершенного разрушения упадает с жидкостию на поверхность земли..."
После грому обыкновенно кроме дождя другой жидкости не упадает; то неправда, чтоб в дождевой воде находился меркурий, ибо, по испытаниям всех химиков, дождевая вода есть самая чистейшая, ни с какими посторонними телами не смешана и не содержит в себе меркурия; а потому надобно заключить, что некоторая часть меркурия действует в голове у бредящего писателя.
Но чтоб читатели не могли ничего отгадать в описании его о громе, он по обыкновению своему прибегает к началам невещественным.
"Итак, вся сия перемена производится на прочих двух сущностях, то-есть на тех, которые и натуре телесной суть знаки двух законов и двух начал бестелесных". И потому все в громе происходящие действия основаны на разных смешениях сих двух веществ.
"Наконец, толь справедливо то, что соль есть орудие всех чувственных действий, что перун опаснее тогда бывает, когда изобилует солями, понеже возгорание его, будучи сильнее, производит удары крепче и разорения ужаснейшие".
По таковому его особливому учению, гром служит доказательством, что соль есть орудие всех чувственных действий. Итак, по его мнению, прекрасная живопись, приятное согласно тонов, нежность осязания происходят от соли; а доказательство сему гром, когда он производит разорения ужаснейшие. Вот какую благоразумный наш неискатель химер преподает физику и хочет на премудрых своих познаниях утвердить таинственную науку, дабы поставить себя на подножие для восприятия особенного почитания от подобных себе!
"Впрочем, сие возгорание, -- продолжает он, -- от изобилования соли бывает почти всегда в нижней части облака, как грубейшей, менее подверженном жару и, следовательно, способнейшей к замерзанию, отчего и бывает град".
Неправда, чтобы и нижней части облака было меньше жара; напротив, чем ниже или ближе к земле, тем в атмосфере больше жара находится, а чем далее от земли вверх, тем холоднее, ибо лучи солнца, ударяя на землю и отражаясь от нее, производят ближе к поверхности ее больше жара, нежели в высоте. Присоединим к сему еще собственный земли жар, то и будет ощутительно, что по лицу земли и в близости оного жарчее, нежели в отдалении от нее; о чем последние аэростатические испытания все сомнение отъемлют. Ибо в 1783 году сентября 1 дня в Париже подымавшийся из Тюллери на воздушном шаре аэростатик заметил прежде поднятия своего на Ремюровом термометре, служившем ему и сем испытании, 7 градусов выше точки замерзания; но по вознесении шара в 10 минут на 1524 сажени оный термометр опустился на 5 градусов ниже точки замерзания. Сие исчисление возвышения шара учинено было по примечанию барометра, который, на поверхности земли показуя 28 дюймов и 4 линей, чрез 10 минут возвышения своего означал только 18 дюймов 10 линей, полагая на всякую по десяти сажен, что учинит около 1524 сажен.
Он не оставил предложить и о предохранительных средствах от грома, которые так же понятны и полезны, как и все его таинства. "Сродство сие состоит в том, -- говорит он, -- чтоб пресечь столбы воздушные всякого положения, то-есть и горизонтальные и перпендикулярные, и прогнать к краям устремления перуна, ибо тогда, находясь в средоточии, нельзя опасаться, чтоб оный приближился".
Мы не знаем, бывают ли столбы горизонтальные и можно ли сказать: "пресечь столбы горизонтальные", "прогнать к краям устремления перуна" и "находиться в средоточии"? Но только знаем то, что нельзя не ощущать благоразумным читателям некоего неудовольствия и тогда, когда он с смешным самохвальством приписывает себе знание о вещах, выходящих из круга понятий человеческих, но тогда, когда он с надменностию и утвердительно представляет сумасбродные нелепости, то уже не только неудовольствие, но и сетование возбуждает за толь малое к ним уважение.
Он к "прогнапию на край перуна" прибавляет еще: "Не скажу я причины сему, дабы не отступить от моей обязанности; пусть читатели сами изыскивают ее..." Сими словами кажется, что он издевается над читателями своими, ибо обыкновенно в общежитии принимается за насмешку, когда кто говорит: знаю, да не скажу.
Что принадлежит до обязанности его, то когда он при начале книги своей обязывался доставить чрез нее благо роду человеческому, то уже никакая другая обязанность отвлекать его от первой не долженствовала; но умышленным умалчиванием он нарушает свое обещание, и потому подвергается всякому осуждению, коего неисполнители слова своего достойны.
После предохранительного от грома средства он представляет другое: предохранять себя человеку "от ужасного замешательства, в кое тщатся его ввергнуть", и познавать, что он способностями своими разнствует от существа телесного. Сие средство состоит "в весе, числе и мере".
"Вес" не что иное есть, как всеобщее тел притяжение к центру земли, ибо все вещи развешивать можно только употреблением противной сему притяжению силы, которая удерживает падения их к поверхности земли; для того и нельзя сказать, что стремление тел к земле, а потому и к центру ее и оттого удерживаемая их сила могут быть предохранением себя человеку от ужасного замешательства. То же сказать, что стихийный огнь и воздух, проникающие в тола, не для того в веществе находятся, что бытие их совокупно с оным, но единственно для того, чтоб первый согревал желудок, а последний одушевлял легкое наше, и тем бы предохраняли нас от ужасного замешательства. Истина сия премудрого нашего писателя имеет на себе вид пустомысленного вздора. Ни одному физиологу не может быть понятно такое чудное и особливое владычество чрева над весом. Когда всякое тело удержанием противною силою стремления его к земле имеет вес, то-есть означение силы оного стремления, следственно, вес по к одному чреву принадлежит, но ко всем телам, как на поверхности, так и во внутренности земли находящимся, и если бы какое тело могло достигнуть до средоточия ее, то бы оно по мере приближения своего к оному и по силе притяжения в превратном отношении квадратных расстояний уменьшайся в весе своем и потеряв, наконец, всю тягость свою, при самом средоточии земли, оставалось бы безвестно.
По премудрому его учению, число в животных есть голова, потому что она приводит в движение начало действий их.
"Сердце", или кровь, есть мера, потому что то или другое производят чувствования в них.
"Вес" относится к чреву потому, что оно "по силе краткого закона натуры разваривает пищу в желудке и в недрах приготовляет семена возродительные..."
Мы устанем и читателям наскучим, если при всяком ложном его рассуждении станем укорять его в предложении оного; и для того только заметим, что кровь в животных не есть та жидкость, которая производит в них способности чувствовать. Сие действие отправляют нервы, исходящие из мозга и распространяющиеся по всем частям тела: им присвоено производить как чувствия, так и движения сообщением своим с мышцами, орудиями движения. В чем свидетельствуют славнейшие анатомики Мальпигий, Руйш и Винслов.
Он дополняет мудрое сие средство, прибавляя "вес, число и меру" к способностям разума; итак, прилагает число к мысли, меру -- к воле доброй или злой, а вес -- к деяниям, происходящим от мыслей и воли: "но понеже, -- говорит мнимый пророк, -- связь внутреннего сего деяния с происшедшим от него чувственным деянием есть истинное таинство человека, для того не могу я далее о сем говорить, не наруша скромности и не подвергаясь опасности..."
Странный способ преподавать учение: начать предлагать оный и вдруг сказать, что оно есть таинство человека, и для того нельзя о нем говорить, не наруша скромности и не подвергаясь опасности! Если он писал свои рассуждения, чтоб просветить читателей и показать им истину, то безрассудно умалчивать о том, что может служить к сей цели; если же он для того писал, чтоб его не разумели, то такое бессмысленное предприятие невероятно, и никто с сим намерением не пишет, ибо никто но желает трудиться вотще; потому явственно оказывается, что намерение тщеславного метафизика не есть научить читателя тому, что непонятно, но только уверить непостижимым проповедыванием о мнимой своей премудрости, которая будто бы божеством в него вдохновенна; но сие его заблуждение должно причислить ко всем другим, в которые вовлекло его тщеславие. Ныне уже не есть время невежества и непросвещения. Химеры и потаенные качества находят в здравом рассудке неукротимого врага, который преследует их во всех мрачных и пустозвучных выражениях -- обыкновенное убежище оных; а философия, сопровождаемая испытаниями, не позволяет верить как тому, что утверждено сими последними и посвящено ими в чин вещей несомненных и истинных.
"Но сие", то-есть то, что он далее говорить не может, "не препятствует признать со мною во внутреннем или в разумном человеке вес, число и меру..." Но мы спросим его: какое он имеет право требовать, чтоб безо всяких доказательств верили противоречащим его рассуждениям? Тем ли он приобрел сие право, что непонятные его предложения представляют повсюду мнимую сокровенность? Тем ли, что он изъясняется с бесстыдством шарлатана, старающегося ослепить слушающих его? Тем ли, что он показывает себя пророком, имеющим сообщение с некоим бестелесным существом, ему только известным? И, наконец, тем ли, что, запутавшись в безысходных стезях системы своей о существах невещественных и сверхъестественных, он невразумительные истолкования свои иначе решить не может, как сказав, что ему долг или опасность далее говорить о них не дозволяют?
Итак, по его наставническому тону читателям надлежит верить, что "вес, число и мера" их предохраняет от ужасного замешательства и научает познавать, что "человек разнствует от существ телесных".
После бредней числа, веса и меры он уверяет, что в человеке находятся два начала бестелесные. "На невещественном начале человека, -- говорит он, -- а не на иной какой части вещества опочивает начало его разумное; с ним-то оно совокуплено на время всевышнею десницею, осудившею его в сие узилище; однако по естеству своему оно господствует над телесным началом, как и телесное начало господствует над телом..." Из сего значит, что он проповедует о существовании в человеке двух душ, из которых одна другой находится подчиненною: первая обитает и голове, а другая -- во всем теле, которую он называет телесным началом. Итак, прибавляет, "нельзя уже нам сомневаться в том, что она в верхней части тела, или в голове, как выше показали мы, являет все свои способности; одним словом, она употребляет сие начало...", то-есть вторую душу, подчиненную ей и названную телесным началом, "к исполнению чувственных дел сих способностей. Сим-то средством ясно распознается обиталище и должность двух разных начал человека". Вот какие доказательства упрекающий других и искании химер называет ясными!
Для такого же ясного доказательства другой души в человеке, или, так, как он называет, бестелесного начала, он вопрошает: "Для чего человек, лишившийся по случаю которого-нибудь члена, несколько времени имеет чувствования, которые кажутся быть в том члене, коего уже он не имеет?"
Вопрос его тщетен и излишен! ибо никогда не бывает, чтоб человек чувствовал боль в отнятом члене тела своего, понеже с самой той минуты, когда нервы отнятой части отсекутся от нерв целого тола, имеющих из мозга похождение свое, тогда престает всякая чувственная сообщность между отнятою частию и целым телом. Но кроме того, что сия справедливость всем физиологам известна, один из нас собственным своим испытанием может уверить, что не только отнятая часть, но и та, которая еще не совсем отделена, а только претерпела разделение нескольких нервов своих, теряет чувство по мере большего или меньшего числа сих нервов, лишившихся сообщения с теми, коим они служили продолжением.
В турецкую войну под одною крепостию в 1770 году сотоварищ наш получил из ружья неприятельского, почти прикосновенного к телу его, сильнейший удар пулею, которая, пролетев сквозь руку немного выше локтя, пресекла все жилы и нервы, лежащие на линии ее пролета. В то самое мгновение ему казалось, что рука его совсем отбита и что он больше уже ее не имеет, в чем и совершенно был уверен, пока другая рука, коснувшись нечаянно нижней части больной руки, не переуверила его, что он еще не вовсе потерял ее. Сей самый случай возбудил в нем любопытство узнать, так же ли и другие ощущают раны свои; для того он спрашивал у многих раненых и некоторых имеющих отбитые у себя ноги гранодеров, какое они имели чувство при получении и после ударов в частях тела их уязвленных. Они ему все согласно сказывали как раненые, так и лишенные членов своих, что у первых оные онемели; а последние, что они не в ногах чувствовали боль, когда сии от них были отделены, но во всей внутренности их. Напротив, если отъятые члены, хотя малейшею частицею тела держатся и потому нервы оных не все еще пересечены, тогда претерпевающие сию несчастную участь ощущают скорбь несноснейшую. Он, находясь на одной батарее, был очевидным свидетелем, как один гранодер, коему ядро попало в ногу и отшибло оную по колено, но не могло перебить только маленькой частицы тела, отпасть ее удерживающей, чувствовал нестерпимейшую боль, и столько терзался сею, что, но дождавшись подлекаря, сам отрезал ножом тот кусок тела, который не допускал отбитую ногу совсем отвалиться. После сей операции он казался менее мучился и был {В издании 1790 г. напечатано "мучиться и быть". -- Ред.} спокойнее, что ясно доказывает, что никто в отнятой части тела своего никакой скорби не ощущает; а из сего заключить должно, что искусный наш физиолог во всех своих рассуждениях такие же верные доказательства представляет, какими он утверждает существо бестелесных своих начал, обитающих во всех вещественных образах.
Однако во многосложной его системе о бытии и деянии вещества многочисленные начала, им сотворенные, ему показались недостаточны к управлению оным; и для того он прибавил, так, как мы уже упоминали, еще над ними высшую, временную и разумную причину, поставленную от бога управлять всем естеством.
"Сия причина, -- говорит он, -- временная, разумная и действительная определяет действие начала, врожденного в зародышах чрез посредство второго действия, или того отражательного действия, без которого, как мы выше признали, не было б никакого произведения..." Стало, сия причина находится в зависимости от действия отражательного, без которого не было бы никакого произведения; но мы видели на странице 41 {[См. настоящее издание, т. II, стр. 414.]} нашего исследования, что все вещество, по учению нашего пророка, есть произведение сей причины, которую он называет вторым началом; то каким же образом она могла произвесть в веществе такое действие, от которого она учинилась сама зависима, понеже без отражательного действия не может быть никакого произведения?
Он сетует на примечателей, что они все разные причины и начала, которые он в естестве находит, не почувствовали и действия оных, приняв одно за другое, смешали вместе. Ни один примечатель не мешал причин его, ни действия их не принимал одно за другое, потому что никому, кроме его, такие ложные понятия о естестве веществ в ум не приходили и никому столь странные и юродливые мечтания не воображались.
"Но, дабы предупредить беспокойство подобных мне, которые могут подумать, что сия причина действующая и разумная, о которой им говорю, есть вымышленное и мечтательное существо, скажу им, что есть люди, которые познали ее физическим образом и что всякий также узнал бы ее, когда бы возложил на нее свое упование и потщился очистить и укрепить свою волю".
Можно ли сделать другое заключение о писателе, который не стыдится сказать, что есть люди (то-есть он сам), которые познали физически существо, управляющее натурою, другое заключение сделать, говорим мы, как то, что или метафизические его размышления повредили его рассудок, или тщеславное самолюбие ослепило его до того, что он с важностию предлагает за истины выдуманный им роман о существах невещественных и их приключениях в пределах мысленного пространства?
Однако он, почувствовав безрассудность его утверждения, исправляет оное тем, что он слово "физически" не разумеет в общеупотребительном смысле, но только ему известном. Что бы подумали о человеке, который стал бы уверять, что слово "натура" не значит натуру? Если бы такой учитель не смешным, то по крайности жалким показался; то же можно сказать и о проповеднике нашем, ибо "физика", слово греческое, как всем известно, означает натуру, и сказать "физически" разумеется вещественно и ощутительно.
Потом он, упоминая о двух началах -- добром и злом,-- говорит: "После примечаний, которые делали мы над телесного натурою, может кто подумать, что сии два начала имеют необходимую друг в друге нужду к своему существованию..." Изо всего его рассуждения о телесной натуре нельзя ничего было подумать о двух началах, понеже они ни во что в рассуждениях его об оной не входили и были праздными при всех его сотворениях, как то: бестелесных начал, растущего начала, внешней причины, способствующей к произведению тел, силы отражательной, "и законе высшем, которым все тела управляемы, даже и в самых величайших сражениях их и в величайших их возмущениях..." Но что оные два начала имеют необходимую друг в друге нужду, того опять не думать нельзя, ибо он прежде сказал: "Если бы они не имели друг над другом никакого действия, то бы из сего равенства сил произошла бы недействительность и совершенное бесплодие в делах сих обоих существ". Следственно, они имеют друг в друге нужду, когда бы от взаимной их недействительности произошло бесплодие в делах их. Но теперь кажется, что он опасается, чтоб не приняли сего мнения; а таковым опасением отрицает, что он прежде о добром и злом началах утверждал; тем паче в сем увериться должно, что он теперь о добром начале так изъясняется: "Но ежели временное сие сотворение произошло от начала вышнего и доброго, как и не можем в том сомневаться, то сие начало долженствует повсюду являть свое превосходство и свою главнейшую принадлежность, которая есть -- иметь в себе все без изъятия, кроме зла, и кроме своих собственных способностей не иметь нужды ни в чем к сотворению всех своих произведений..." Каким же образом сие согласить с тем, что от недействительности сих обоих существ произошло бы совершенное бесплодие и делах их; и какую же бы ролю играть злу надлежало? Он сей вопрос решит тем, что "зло служит к показанию великости и могущества доброго начала" так, как бы доброе начало могло тщеславиться, что злое будет показывать великость и могущество его.
Итак, из сих противоречий должно заключить, что он для того учинил сопряжение доброго с злым началом в своей метафизичной системе, дабы показать какую-нибудь причину зла, владычествующего в свете; ибо после уже и то и другое мало ему нужны в его романе, хотя он в некоторых местах и старается упоминать о них; по упорное их привлечение представляет их посторонними; и они в последствии его сочинения являются так, как излишние лица в драматических пиесах, показывающиеся на сцену для некоторых безгласных явлений.
Примеры его, приведенные для доказательства учения его, основаны на таких же ложных рассуждениях, на каких и все здание химерической его системы сооружено. Ибо он в начале своего четвертого отделения говорит, что некоторые странственники, воспитанные в невежестве и лености, осматривали пространное царство и, видя в городах "толпящееся сходбище народа, который казался быть оставлен собственной воле, по подумали нимало о порядке и мудрости законов, охраняющих покой и благоденствие жителей; они возмнили, что все граждане равно праздны и живут в совершенной независимости". Ни одного нет человека, какой бы он умеренный рассудок ни имел и в каком бы невежестве и лености воспитан ни был, который бы, видя города и толпящийся в них народ, заключил, что города существуют без законов, а граждане живут в беспорядке и независимости; а, напротив того, чем больше они видели бы устройства в народе и свободного обращения его, том больше бы удивлялись благоразумным и мудрым узаконениям, под которыми он благоденствует.
Он подтверждает свое уверение о причине, поставленной от бога к управлению всею вселенною, и говорит: "Человек, невзирая на очевидную необходимость сея причины, удаляется от нее, бегает от мечты к мечте и не находит себе постоянной точки, понеже без содействия третиего начала не можно быть совершенному делу; а ежели кто желает, скажу на сие доказательство, что, как скоро кто дошел до трех, тот уже бывает и при четырех", то-есть кто познал два нижние действия, или две нижние причины и сию третию, правящую ими, тот познает и первое, или высшее, начало, в котором состоит число четыре. Вот все глубокое таинство в числах его трех и четырех!
Но мы еще повторим, что все числа его, с притворною важностию представляемые, ничего, кроме пустого тщеславия, в себе не заключают; ибо прямо желающий просветить себе подобных и с истинным познанием человек никогда сокровенными числами и невнятными предложениями изъясняться не станет; такое шарлатанство всегда было свойственно токмо тем, которые, приписывая себе мнимую премудрость, желали преклонять непросвещенных к последствию мнений своих.
Он, без сомнения, почувствовав, что подает нередко случай к нареканию несправедливого присвоивания себе всеобщего познания и наук, старается оправдиться или убавить оное таким образом: "Несправедлив был бы я и безрассуден, когда бы вздумал повелевать моим читателям, чтобы они мне верили. Нет! не обинуясь, повторю, что сердечно желаю, чтобы никто из них не полагался на мои слова, ибо я, поелику человек, не имею права на доверенность моих собратий..." Но гордые и тщеславные его изражения, как, например: "да научатся люди; возвещу явственно; довольно я показал неосновательность мнений человеческих; при всем их невежестве упрямые химерики и проч.", худо согласуются с теперешнею его скромностию и более означают его высокомерие, нежели искренность.
Притом он не оставил к извинению таинственного своего учения привесть в пример прежних начальников законов, похваляя их, что они проповедывали свои догматы с благоразумною скромностию и так как блюстители ключа науки отдаляли простой народ от познания сих догмат, дабы не осквернить таинство их науки. Все, что благоразумно и большему числу людей полезно, никогда осквернено быть не может, ибо всякое неистовое покушение против такой вещи значит не осквернение оной, но отступление от здравого рассудка устремляющихся на нее нарушителей пользы общественной и потому собственной своей; следственно, вещь, творящая благо человеческое, не к осквернению, но к приверженности и почитанию себя побудить людей долженствует. Такое тщетное оправдание не извиняет никакого блюстителя ключа науки в сокрытии полезной тайны.
Все таинства, в древности язычниками учреждаемые, не к общественному, но токмо к благу жрецов, управляющих оными, относились. В Египте толкователи таинств, называемы гиерогматы23, были первые и неоступные советники царей, которые действовали по их советам; они вымышляли иероглифы и установляли обряды богослужения. Тщеславие заставляло их для уподобления себя государям своим носить скипетр, представляющий сошник, орудие земледелия. Они беспрестанно примечали звезды и движение небес, дабы уверить, что им открыто познание будущего и что они суть предсказатели оного.
Как могли быть полезны установления, в коих величайшие преступления прощались? Все славные и древности преступники получали в оных отпущение злодеяний своих; притом известно, что таинства язычников сопровождаемы были неистовыми беспорядками. И если верить Тертуллиану и Феодориту, то в таинствах, называемых элевзийскими, отправляемых в празднествах Цереры24, приносилась жертва предлогам постыдным, хотя, впрочем, сии таинства важностию своею и благоустройством предпочитались всем другим, ибо по окончании оных собирались начальники правительства для исследования, все ль добропорядочно между торжествующими происходило; и искореняли все, что находили в противность благопристойности и кротости нравов. Цицерон, однакоже, думает, что в таинствах элевзийских открывалась токмо справедливая история Цереры и Прозерпины, дочери ее, и что посвящающиеся обязывались под ужасными заклятиями никогда и никому не объявлять, что сии две мнимые богини не что иное были, как две смертные женщины, дабы не истребилось к ним почтение в народе. Господин Плюшь, один из истолкователей мифологии, мнит, что сии таинства заключали в себе все то, что было благоразумнейшее в религии язычников; но по описанию стихотворца Клавдия, процветавшего в IV веке и который сам был языческой веры, оные были совершенно подобны нынешним операм, представляющим волшебную мечту зрителям, ибо в них, по его сказанию, похищение Прозерпины, сошествие во ад Цереры представлялись пантоминою25, и весь ад с богами и с причетом своим являлись чрез декорации зрению сопричастников таинств. Господин Волтер говорит, что "таинства язычников не стоили труда быть узнаемы, понеже собрания, в коих о им с отправлялись, не из философов составляемы были, но из невежд, управляемых ухищренным гиерофантом, и что доколе число оных было невелико, дотоле они были в почтении; но когда оно надмерно умножилось, тогда все таинственыики не больше имели уважения, как немецкие бароны, когда свет ими наполнился".
В таинствах Бакховых, Изисовых, Орфеевых, Адонисовых, Приаповых и проч. происходили мерзостные деяния; ночные собрания сопричастников были поводом к оным, и которые потом пришли в такое бесславие, что Плавт в комедии своей Адуларии заставляет Леонида так говорить Эвилиону: я признаться тебе должен, что в одном ночном празднестве Цереры дочь твоя от меня сделалась беременна; и, наконец, срамные распутства, происходящие в сих сокровенных собраниях, подали причину совсем к уничтожению оных в Греции и в Риме. По сему краткому начертанию о таинствах языческих кажется, что основатель нововымышленных таинств не должен был бы кичиться, толь предосудительными установлениями и примерами оных одобрять тайное и скрытное свое учение, ибо токмо пороки и преступления понуждаются искать себе в мрачности и укрывательстве убежище; но честности и добрым делам подобает свет и явность.
"Покров и безмолвие, -- говорит он, -- есть предпочтительное убежище истины, и обладающие ею не могут довольно взять предосторожностей, дабы сохранить ее в чистоте..." Покров и безмолвие в таких истинах, которые изливают блаженство на человечество вообще, есть преступление, наказание заслуживающее, и обладающие ими не могут довольно стараться означить оные.
Новый гиерофант думает о древних законоположниках, чтобы им не надлежало совсем погребать таинства науки их в сокровенности, но токмо наложить покров на важнейшие пункты и открытие оных поставить мздою трудов и постоянности. "Одним словом, -- говорит он, -- я бы на место их возвестил таинство", то-есть что он хочет сказать, что уже его и возвещает "яко истину покровенную, а не яко непроницаемую, и я имею счастие знать доказательство, что сие определение было бы гораздо лучше".
Вот какими половинооткровенными внушениями он старается уверить, что он просвещен в сверхъестественной премудрости разумною причиною и ею избран быть апостолом ее! Но как обрел он пред всеми другими себе подобными удостоиться сего откровения, того он не сказывает, и видно, что сие, то-есть главное, его таинство покровенное и непроницаемое; но в самом деле оно есть ни то, ни другое, ибо представляющаяся мечта в воображении, заблуждшем в мысленных пределах, не может сделаться бытием существенным. Притом мы его спросим, как может в разумной причине, определенной всевышним творцом управлять вселенною, находиться ко одному к нему столько благости. Если сия причина справедлива, то она не долженствовала бы лишить сей же благости и других, которые не меньше добродетельны или еще и больше, нежели сей избранник; ибо прямая добродетель не тщеславна и не пустоглаголива; однако, по уверению его, причина разумная, кроме любимцев своих, никому еще не сообщилась. Если он скажет, что он трудом и исканием своим нашел тайное средство познать ее и быть ею предводительствуем, -- вот изрядная поверенная божества, которая познания себе определила в приобретении некоего таинства, от всех сокровенного! Из чего явствует, что присутствие такой причины, которой познание и благость зависела бы от таинства, малым числом людей приобретенным быть могущего, не соответствовало бы цели ее подавлению; ибо таких любимцев сей мнимой причины, как посланник ее, столь мало в рассуждении всеобщества, над которым власть и управление ее простираться долженствуют, что число их в нуль превращается; и потому все люди, кроме обретателей таинства, доставляющего познание ее, несмотря на определение от бога сей причины к правлению ими, были бы оставлены собственному своему управлению.
По мнению его, разность в религиях, между коими, так, как он уверяет, не находится и двух единообразных, происходит от того, что "люди не следуют единому предводителю и потеряли из вида единственный свет, могущий их просветить и согласить. Свет же сей есть ли иное что, как не сия причина действительная и высшая, которая должна держать равновесие между чувственными их и разумными способностями..."
Мы умолчим о том, что приличествует ли причине, правящей всею вселенною, держать весы для уравнения способностей чувственных с разумными; но только спросим его, как возможно, чтоб причина, поставленная править, предводительствовать и просвещать, допускала людей утопать в заблуждениях, гибель им уготовляющих, и дозволяла б им "возлагать на себя мрачный покров"? И не лучше ли бы ей вместо бесполезного развешивания разумных и чувственных способностей предохранить людей от заблуждения, а наипаче проповедника своего соблюсть от оных, снабдив его для того потребною мерою здравого рассудка?
"Не можем мы о бытии ее", то-есть о причине, правительнице натуры, "сомневаться, хотя тщание человека познать и изъяснить (власть сея причины) весьма редко награждено было довольным успехом и просвещением".
Здесь заметить надлежит обыкновенное его противоречие, ибо он чрез страницу уверяет, что "человек имеет нужду только в самом себе, дабы признать бытие сея причины действительный и разумный и дабы чрез нее достигнуть до причины первыя и единственный..." Каким же образом тщание человека познать сию причину редко награждается, когда довольно только и того, чтоб признать бытие ее, дабы достигнуть не только познания ее, по и познания первой причины, все сотворшей?
А немного ниже на той же странице говорит, что причина поставлена управлять веществом, "невзирая на то, что существа, населяющие сию вселенную, постигают ее или нет, она каждому из них подаст помощь".
Когда она каждому подает помощь, то отчего же тщание человека познать ее весьма редко награждено было довольным успехом? Стало, помощь сия остается без помощи! И как возможно согласить то, что довольно признать бытие сей причины, дабы достигнуть познания ее с тем, что не только одного признания сего довольно, но и самое тщание к тому редко награждаемо бывает? Видно, что и его тщание неполным успехом награждено, понеже он не может себя предохранить от столь частых противоречий, несмотря на то, что он удостоен быть любимцем ее.
"Поелику действие причины действительный и разумныя есть всеобщее, то должно было человеку и по чувствованию и по размышлению познать необходимость ее..." Когда бы действие действительный причины было действительно, тогда бы сомнительное предложение: "должно было", не имело бы своего места; но в самом деле то неотменно было, чему, по мнению его, быть надлежало бы; когда же оно не есть, а остается при том, чтоб "должно было", и сия мнимая причина действительная не употребляет действия своего спасти человеков от пагубных заблуждений и не печется о предохранении от оных или о просвещении их, а ожидает, чтобы люди сами нашли средство познать ее, то название страдательной ей больше приличествует, нежели действительной.
"Когда человек уже признал причину высшую в натуре, когда признал также, что она выше и мыслей его..." Когда он заставляет признать, кроме бога, другую причину, всем правящую, какое же сомнение, чтоб такая причина и не была выше мыслей человеческих! "Не мог отрицать, что находятся и законы, которыми она действует над всем покоренным ей..." Признание его причины не есть познание законов ее, которыми она действует. "И что ежели существа долженствующие всего ожидать от нее, не исполняют сих законов, не могут надеяться от нее никакого просвещения, жизни или подкрепления". Если существа остаются в неведении сих законов, то, кажется, причине действительной пристойнее было бы действием своим их вразумить, нежели лишить их "просвещения, жизни и подкрепления".
Но если причина действующая не открывает сих законов, по крайности он сам к познанию их преподает весьма верные средства, например; "Если человек преступил законы ее в рассуждении времени и рассуждении производства земледелия, то земля давала ему плоды несовершенные и нездоровые..." Надобно ли ему то сказать, что всем известно, что, несмотря на соблюдение времен и производство земледелия, бывает часто, что земля дает плоды несовершенные, однакоже не нездоровые, потому что все плоды, служащие в обыкновенную пищу людям, будучи по существу своему здоровы, не могут от несоблюдения времени и от неисправного земледелия столько переродиться, чтоб быть нездоровыми. Если же когда в них такое свойство бывает, то оно случается не от перерождения, но от повреждения существа их. Небезызвестно также и то, что при всем рачительнейшем земледелии и исправнейшем наблюдении времени земля не только дает плоды несовершенные, но и совсем оные отрицает, что свидетельствует прошедший 1787 год, в котором, хотя никакого упущения не было из тех средств, коими научает наш пророк познавать законы причины действительный, однакоже хлеб не родился, и недостаток оного был многим поселянам отяготителен.
"Сие самое, -- прибавляет он, -- научило человека ощутительным образом, что сия телесная натура управляется законами и что законы сии принадлежат существенно причине действительной и разумной, коея необходимость чувствуют все люди". Люди чувствуют необходимость творца всевышнего, все создавшего и всем правящего, а не другого какого мысленного божества.
"Подобным образом размышляя потом и о своем существе мыслящем, почувствовал, что, поелику ничего не может без причины первыя, то нужно стараться умилостивить ее себе; понял он, что понеже сия причина охраняет его и печется о его благосостоянии..." Новое противоречие! Когда бог, или, по изречению нашего проповедника, первая причина поставила другую причину управлять вселенною и человеком, следственно, она препоручила ей охранение и попечение о нем, иное рассуждение предполагало бы в первой причине непостоянство, ибо когда она поручила управление телесною натурою другой причине, то уже она без легкомысленности и нетвердости не может почитать ее к сему за неспособную и сама предохранять и пещись о человеке. "То надлежит быть поставленным от нее средствам к сохранению его от зла; что следственно деяния, служащие в пользу человеку, должны угодны быть сой причине..." О наставлении добродетели многие писатели несравненно лучше его и достойнее сему божественному источнику изъяснялись; они не мысленными и не на химерах основанными, но ощутительными доводами, взятыми из естества человеческого, доказали, сколько нужна добродетель человеку как для приношения жертвы всевышнему, так и для благосостояния его в общежитии с подобными себе. Но может ли проповедывать о добродетели без оскорбления ее тот, который дерзнул произнесть хуление на сей священный луч, ниспосланный для утешения несчастному человечеству? Ибо он говорит на странице 225 и 226: "Погрешают нынешние учения, которые приводят все законы человека к нравственной науке и всю свою религию к деяниям человеколюбия, или к утешению несчастных в вещественном порядке, сиречь, к сей добродетели толь естественной и столь незнатной, на которой современники наши хотят соорудить системы свои и которая, заключая человека в круге дел, совсем страдательных, бывает токмо покровом невежеству и теряет тогда всю свою цену в глазах мудреца".
Кто бы подумал, чтоб нашелся писатель, который опорочивает добродетель, утешающую несчастных и облегчающую бедствия их, и который говорит, что та самая добродетель, которой существенные свойства суть изливать подкрепление на претерпевающих жестокость судьбы, против их ополчающейся, "бывает токмо покровом невежества"? Так изъясняющийся о добродетели не подает хорошего мнения о человеколюбии своем. Современники наши, которые системы свои на добродетели сооружают, больше полезны человечеству, нежели тот, который охуждает ее и желает поставить на жертвенник полезной и почтеннейшей добродетели мечту, ничего не значащую, и химеры, имеющие действия не в натуре, но в воображении умствователя, заблуждшего мыслями своими в превыспренних пределах. Хотя добродетель у сего жестокосердого мудреца цену в глазах и теряет, однакоже оттого не теряет она цены своей в глазах людей, имеющие сердце, могущее всю великость оной чувствовать. Потому никак не сожалетельно, что противодействователь добродетели,-- мы просим у него прощения, что мы заняли выражение, началам его принадлежащее, и приложили к нему самому,-- никак не сожалетельно, говорим мы, что противодействователь добродетели находит ее в глазах своих цену потерявшею; ибо кто так о ней рассуждает, тот не может быть последователем законов ее.
Он утверждает, что "причина разумная и действительная отлична от причины первой; она есть первый действователь ее; не дает она семян существам телесным, но одушевляет их; не дает она человеку способностей разумных и чувственных, но правит и просвещает их..." Стало, она довершает творение первой причины, которая не могла ни разумных способностей просветить, ни чувственными править. "Одним словом: ей, как первой и превысшей всех причин временных, поручено предводительство над ними, и никоторая из сих причин не может пробыть без ее помощи и не покоряться ей". Ни один человек, имеющий достодолжное почтение ко всевышнему создателю миров, такого противного совершенству его мнения иметь не будет. Каким отступлением от рассудка восприять мысль юродственную, что он сам или не мог, или не хотел управлять своим творением? Препоручение предводительства происходит или от недостатка сил в одной особе к правлению самою собою множеством областей, или от честолюбивых учреждений, дабы нижние разделения одной власти воздавали ей почтение и означали величество ее; но мыслить, что божество бессильно и честолюбиво, есть мнение безобразное, которое могло только приличествовать в древности учению лживого многобожия. И что такое, никоторая причина "не может не покоряться ей?" Все причины вторые долженствуют покоряться первой причине, а не иной какой, то-есть богу всеприсносущному и всем управляющему.
"Не подаст она ему идеи о существе первом, коего она есть первая причина действующая, но покажет свойства сего первого существа, являя оные чрез произведения чувствительные; ниже подаст ему идею о служении сему первому существу, но просветит понятия его об оном и, представляя ему чувствительным образом способности сего первого существа, даст ему равномерно почувствовать и полные средства воздавать ему честь". Сие рассуждение изъявляет недугование разума мечтательного проповедника: не подаст идеи о первом существе ни о свойствах его и потом представит способности его! Какое разногласное противоречие! Как можно не подать о какой-либо вещи идеи и представить чувствительным образом способности ее? Когда нет идеи о вещи, тогда не можно представить ни свойства, ни способности той вещи. Не показать свойства, но представить чувствительным образом способности есть предложение, в одно время утверждающее и отвергающее, ибо когда не можно показать свойства, тогда не можно показать и способностей. И на что поставлять для просвещения причину, которая не просвещает? Если бы сие просвещение входило в план творения всевышнего, то бы он не определил причину для просвещения, не подающую света, но дал бы тем существам, коим ему угодно было, меру, потребную просвещения. Вся логика мнимого апостола действующей причины, пребывающей в недействии равной силы сему рассуждению, и все его заключения оной соответствуют.
Он говорит, что ему ничто не препятствует уверить собратий его, не только о необходимости бытия сей причины, но еще и в том, что "и их власти состоит увериться о ней самим чрез себя, и тогда не останется у них ни малейшего сомнения". Не есть ни в чьей власти увериться о том, что никому неизвестно, и о чем мрачные метафизические рассуждения его не только не представляют удовлетворительного доказательства, но и не можно из оных себе никакого понятия составить. И что всего невразумительнее, что сия причина никогда не выпускает из вида человека и надзирает за ним, однако сие надзирание не избавляет его от заблуждений и не подает ему познания о действии сей причины действительной, над ним ничего не действующей.
Проповедник оной столь коротко познакомился с бестелесными существами, что он знает, которые из них мыслят и которые не мыслят. Потом прибавляет, что он не нарушит скромности, ежели скажет, что сии бестелесные существа "различает число", то-есть число, таинство в себе заключающее. Мы уже видели, что когда он в покров свой столь исправно углубится, что уже не знает, куда направить по мечтательным пределам странствие свое, тогда он прибегает к скромности своей, которую он, кроме сих случаев, почитает за излишнюю.
"Хотя уже сказал я, -- говорит он, -- что человек не от подобного своего должен ожидать доводов и свидетельств верных о сих истинах...", то-есть от причины поручицы божией, которая, кроме его, еще никому никаких доводов не делала, однакож он, несмотря на то, что заставляет от нее требовать оные, сам употребил несколько страниц на сии доводы, которые ни к чему не доводят, и для того признательно и говорит: "По малой мере может он получить от него начертание их (истин), которое я и намерен ему предложить". Когда предлагается начертание истин, тогда спи метины должны быть внятны, ясны и ощутительны, ибо когда они сих спойств не имеют, а доводы темны и невразумительны, то тщетно есть предлагать мнимые истины, не могущие быть признаны таковыми; когда же они известны, то в доводах и верных соидетельствах никакой нужды нет, потому и начертание, которое он нам предложит, будет верным свидетельством химер, родившихся в голове его, и тщеславия показать себя пророком той причины, которая весит способности разумные и чувственные.
"Однако я не скрою от него, какое себе насилие делаю, предпринимая сие..." Ежели предлагаемое учение полезно, то для проповедывания оного делать себе насилие предосудительно и но есть знак человеколюбивой добродетели; ежели же оно невразумительно, непонятно, мечтательно, являет гордость и самолюбие учителя, то не можно сказать, что тут есть насилие, ибо насилие противно желанию; а человек, который старается внушить, что он не только о действии и существе телесной натуры в самой точности имеет познание, но и бестелесные существа ему совершенно известны, не делает себе насилия, но удовлетворяет своему честолюбивому желанию оказать себя больше всех премудрым. "Не могу взглянуть на науку без стыда, видя все, что человек утратил..." Не на науку надлежит ему взирать со стыдом, но на мечтания, предлагаемые им! "И я желал бы, чтоб никто не узнал от меня того, что я знаю..." Тщетное самохвальство! и гордое его желание больше чаяния его совершилось. Взявши сию небольшую предосторожность для соблюдения скромности своей, он сказывает, что будет изъясняться символами. "Ибо не нахожу в себе ничего достойного; для сей-то причины не могу изъяснить сих вещей иначе, как символами". Когда в нем столько нашлось достойного, чтобы получить откровение от причины действующей и разумной, то для того чтоб говорить понятно и вразумительно, кажется, в нем достоинства надлежало бы находиться достаточно. Однако мнимая его униженность, противодействующая прежнему его желанию, чтоб никто от него не узнал того, что он знает, не попрепятствовала ему написать пустословную книгу, дабы уверить, что все люди в заблуждении и кроме его никто ничего не знает; а чтобы и от него никто ничего не узнал, он символами своими так изъясняется: "Религия человека в первобытном его состоянии подчинена была наружному богослужению, как и ныне, хотя образ оного был особливый. Главный закон сего человека был -- обращать непрестанно взор свой от востока до запада и от севера до полудня, то-есть определять широты и долготы во всех частях вселенныя".
Мы оставим его делать измерение бредней своих, но только для любопытства читателей представим описание символической его книги.
"Первый лист предлагал о повсемственном начале, или о центре, из которого непрестанно истекают все центры.
Второй -- о случайной причине вселенный, о двойственном законе телесном, который поддерживает ее, о двойственном законе разумном, действующем во времени, о двойственном естестве человека и вообще о всем, что составлено и создано из двух действий.
Третий -- об основании тел, о всех содействиях и произведениях всех родов. Здесь находится число невещественных существ, которые не мыслят.
Четвертый -- о всем действующем, о начале всех языков, как временных, так и тех, которые вне времени, о религии и богослужении человека. Здесь находится число существ невещественных, которые мыслят.
Пятый -- о идолопоклонстве и гниении.
Шестой -- о законах создания мира временного и о естественном; разделении круга полупоперечником, или радиусом.
Седьмой -- о причине ветров, приливе и отливе моря, о лествице географической человека, о истинной его науке и источнике произведений его разумных, или чувственных.
Осьмой -- о числе временном того, который есть единственное подкрепление, единственная сила и единственная надежда человека, то-есть об оном существе истинном и физическом, которое имеет два имени и четыре числа, поелику оно есть действительное купно и разумное и поелику действие его простирается на четыре мира. В сем же листе о правосудии и о всех властях законодательных, где также содержатся и права государей, и власть полководцев и судей.
Девятый -- о зачатии человека телесного во чреве жены и о разделении треугольника всеобщего и частного.
Десятый, наконец, был путь и дополнение к девяти предыдущим. Сей, без сомнения, был существеннейший, без которого все прочие были бы неведомы, ибо когда расположить все десять в круге по числительному их порядку, то увидишь, что сей более всех имеет смежности с первым, от которого все истекает; и ежели желает кто судить о важности его, то надобно знать, что чрез него создатель вещей есть непобедим, понеже он есть ограда, защищающая его со всех сторон, которую никакое существо прейти не может".
Нельзя сомневаться, чтоб он свое знание не из сей мнимой книги почерпнул. Он уверяет, что люди не могут "никакой науки постигнуть, ниже исполнить своих должностей, не прибегнув к сему источнику". Итак, по его мнению, во всех чинах, учрежденных в обществах, никто не исполняет своей должности: ни духовенство, отправляющее при олтаре служение божие и пекущееся о душевном спасении народов, ни министры, трудящиеся с успехом в делах государственных, ни полководцы и воины, жертвующие жизнию своею отечеству, ни прочие классы, беспрестанную и полезную деятельность имеющие, не исполняют должностей своих. Таковое безрассудное нарекание на всех членов общества не может ни от кого другого произнесено быть, как только от нашего скромного проповедника. "Не может человек ни на единую пядь приближиться к сему источнику без причины действующей и разумной..." Чрез сие он хочет сказать, что она по преимущественной пред другими к нему склонности своей к оному его сопровождала.
"Кому не известны, -- говорит он, -- также худые успехи тех, которые полагают четыре стихии за основание вещества, не смеют отнять мысли у скотов, стараются сыскать сходство между счислением солнечным и счислением лунным, которые ищут на земле долготы и квадратуры круга..." Кому не известны не худые, по хорошие успехи в физике, в химии и вообще в познании всей телесной натуры? Различные инструменты способствовали к важнейшим и полезнейшим открытиям в испытаниях и примечаниях естественных; а наипаче знания астрономические вознесены до такого степени совершенства, до какого уму человеческому только достигнуть возможно. Теория солнца и месяца в последней исправности известна. Видно, что наш метафизик астрономию учил в книге его, составленной им из десяти листов, а не в писаниях славных и лучших астрономов и не в обсерваториях.
"Не смеют отнять мысли у скотов..." Не недостаток смелости запрещает отнять у скотов мысли, по благоразумие и испытание, вернейший наставник л естественных примечаниях. Например: ежели бы собака или лошадь не имели мыслей и памяти, ибо память без мысли быть не может, то бы они никогда повелеваемого им от человека исполнять не могли; но имея память и мысли, они не только думают, но еще и некоторое рассуждение делают, например: когда повелевается лошади или собаке что-либо исполнить, тогда память им представляет о повелеваемом мысль, претерпение болезненного чувствования за непослушание и избавление от оного за исполнение, потому они и делают такое рассуждение: когда повелеваемое было мною не исполняемо, тогда я ощущала чувствие, боль мне причиняющее; но когда же исполняла, то от оного была свободна; следственно, дабы избавиться болезненного чувства, мне надлежит повиноваться и исполнять повелеваемое.
Во всяком учении не смелость потребна, но терпение, прилежание и испытание. Если бы все ученые имели смелость, или, лучше сказать, наглость нашего проповедника, то бы, конечно, надлежало, вместо испытательных доказательств, утверждать учение свое на основаниях мысленных, невещественных, или мечтах, что б обратило науки наши в ничтожество и ученый свет погрузило б в невежество, из коего великой учености трудолюбивые мужи извлекли оный и проницанием творческого разума приобрели бессмертие именам своим.
"Которые ищут на земле долготы..." Где же он прикажет искать ее? Не там ли, где человек обращал взор свой от востока до запада и определял долготы для общего порядка? Непонятно, какою странностию такие вздорные бредни нашли некоторых с довольным терпением прочесть оные! Что же принадлежит до полезного искания не земной долготы, которой бытие без искания всем известно, но средства познавать градус оной в разных расстояниях на поверхности земли, покрытой водою, то старание об оном похвально и обретение средства сего не выходит из физической возможности. Когда на сухом пути долгота столько же известна, сколько и ширина, чему свидетельствуют географические городов таблицы, то, кажется, с благоразумием согласно не можно сказать, что нет на земле долготы, ибо кто не знает, что широта без долготы не существует!
Наконец, мы достигли до надменных предложений нашего пророка, коими он беспредельное, по, скажем лучше, безумное свое честолюбие обнаружил; ибо он говорит, что "народам надлежало бы возводить взоры свои к первому токмо существу, к причине физической, действующей, разумной и к тем, которые трудами своими и своими качествами снискали право представлять на земле лице ее". То-есть и к нему, понеже он всячески старается уверить о тесном своем сообщении с сею причиною, поручицею божиею, и которая сопровождала его к источнику книги десятилистовой, дабы он качествами своими представлял на земле лице ее. После такого невероятного дерзновения, поместить себя в третьих для привлекания взоров, которые к нему народы возводить долженствуют, надобно необходимо подозревать, что мнимый проповедник, представляющий лице мнимой причины, поставницы для правления натуры, не ушедший ли из дома безумных? Примеры таковых заблуждений рассудка, поврежденного мыслями, беспрестанно к мечтаниям устремляющимися, нередко случаются, хотя, впрочем, все рассуждения, не относящиеся к предмету, столь жалостную в уме расстройку причиняющему, и не означают безумия. Некогда был в Афинах сумасшедший, который думал, что все корабли, входящие в гавань Пирею, принадлежали, ему, и занимался исчислением мнимого своего богатства, из которого он ни на рубль ценою пользоваться не мог, и исправнейшим образом выкладывал, сколько каждый корабль содержал в себе грузу, на какую цену и во сколько дней приходил из Смирны в Пирею.
Одному из нас, трудящихся в сем исследовании, случилось в Петербурге в 1783 году видать несколько раз одного итальянца, художника живописи, посаженного в дом безумных, который мнил, что он родной брат святого апостола Петра и что он имеет у себя вверенный ему от него ключ, отверзающий врата райские; впрочем, во всем, не касающемся до предмета, разум его уязвляющего, он разговаривал и рассуждал не безумно. Потом, чрез два года, нечаянным случаем наш сотоварищ повстречался с ним в Москве в одной французской лавке; хотя итальянец его тотчас и не узнал, но, по вопросам его не сомневаясь, чтоб он не видал его в расстроенном состоянии разума, признался ему, что строгая диета излечила его воображение и он не мнит больше быть братом апостола Петра и хранителем райского ключа. Почему не без основания заключить можно, что и проповеднику действующей причины, представляющему лице ее и требующему от народов возвождения на себя взоров их, такая же диета для излечения беспредельного тщеславия, неумеренного самолюбия и надменной гордости была бы полезна.
"Присовокупим страшные злоупотребления познаний, -- говорит он, -- заключающихся в четвертом листе книги, коея блюстителями родимся; присовокупим происшедший от того беспорядок к тому, что мы заметили о невежестве, страхе и немощи людей, и отложим символы, то и будем иметь изъяснение и происхождение сего множества религий и богослужений, употребляемых между народами".
Сей же четвертый лист книги, которого не мы все, но он один блюстителем родился, содержит в себе, так, как мы видели, "о всем действующем, о началах всех языков, как временных, так и тех, которые вне времени, о религии и богослужении человека, о числе существ невещественных, которые мыслят". Итак, если мы по приказанию его отложим символы, то и будем иметь изъяснение о происхождении множества религий и богослужений, употребляемых между народами. Но кто не видит, что с отложением или с приложением сих премудрых символов сие изъяснение ничего не изъясняет? Таковые вздорные изъяснения, кажется, не должны ни малейшего сомнения оставить, что и все мнимые его таинственные истины не могут иным образом быть изъяснены, как сие происхождение о множестве религий и богослужений.
Рассуждения его в политике не меньше являют особливости и таковых же странных начал, на каковых он соорудил метафизическое свое учение о естественных познаниях, ибо он уверяет, что не могло никак быть, чтобы насильство и хитрость руководствовали к учреждению первоначальной власти или всеобщее согласие служило бы к составлению политических тел. Насильство -- потому, что прежде оного предполагаются пастухи и земледелие; а общего согласия всех отдать власть в руки единого или нескольких людей не бывало и быть никогда не может, для того что "требуется соглашение бесчисленных мнений, которое еще никогда между людьми не встречалось".
Он представляет себе первоначальные общества столько же многочисленными и обширными, как и нынешние; но люди толпами, как всем известно, кроме нашего проповедника, без законов никогда существовать не могли; и потому неоспоримо, что первоначальные общества не что иное были, как разные семейства, и старшие из них давали им законы. Сии законы имели свою важность, потому что всякое семейство, размножаясь, составляло так, как бы народ особливый; когда же оные становились многочисленнее и занимали больше пространства, тогда первые законы были недостаточны, и надобно было употребить власть сильнейшую, нежели отцовскую и родственную. И для того по мере размножения семейств и соединения их в общежитие надлежало вручить власть поставленному правлению, состоящему в одной или нескольких особах; а от сего и сотворились государства и общества, повинующиеся поставленным в оных законам. Почему легко было возможно, что в начальных обществах нашлись люди, которые по обстоятельствам и по свойственному своему сложению или из видов полезных рождающемуся обществу, или для собственных выгод покоряли оные под свое начальство. Следственно нельзя отринуть, чтоб хитрость, проворство, а потому и насильство не руководствовали в первых обществах к притяжению в одни руки начальственной власти.
Оттого что невозможно во многочисленном собрании быть всем согласным во мнениях, он приступает к главнейшему предмету учения своего, о коем заблуждшее его честолюбие принуждает его говорить уже не символами и не загадками, ибо он без покрова вопрошает: "Имеет ли человек право вступить в какое обязательство, то-есть чтоб обязаться повиновением правительству, и согласно ли с рассудком полагаться на те обязательства, которые он сам составил?" Но согласно ли с рассудком делать такой вопрос? Кто ж будет за него делать обязательства, и на чьи же обязательства ему должно полагаться, если не на свои? Он хочет вразумить, что когда человек не имеет права вступать в обязательства, то не имеет и долга хранить оные. Такое противоположное общественному устройству рассуждение противно всем установлениям человеческим и праву естественному, которое научает обязательства свои хранить свято и ненарушимо.
"Что таковое право, -- прибавляет он, -- никогда не могло быть ему дано и что сие его деяние было бы ничтожно и излишно. Во-первых, припомним о той указательнице пути неизменяемой, которую мы признали предводителем его, не упустим никогда из памяти нашей, что все шаги его, которые без ее руководства он делает, бывают сомнительны, понеже без нее человек не имеет света, и она по самой сущности своей поставлена руководствовать ему и начальствовать при всех его действиях". По сему развращенному учению всякий, не пожелающий исполнять предписываемого ему законами гражданскими, может извиниться, что "без причины -- указательницы неизменяемой ему пути" все деяния его ничтожны и сомнительны; и всякий может нарушить священнейшие обязательства под предлогом тем, что он не имеет права вступать в обязательства без причини, поставленной начальствовать при всех его действиях, и что она в учиненном им обязательстве ему не руководствовала, а потому он не имеет долга хранить оные.
"Итак, ежели бы человек без соизволения сей причины, бдящей над ним, вступил в важное обязательство, каково есть подчинение себя другому человеку, то он должен в сомнении находиться, сообразен ли поступок его собственному его закону и, следственно, служит ли к его благополучию; и сего бы довольно было удержать его, ежели бы, хотя мало, внушил он глас благоразумия". Сие рассуждение еще более решительно, что человек не имеет права подчинять себя другому человеку и что если бы он, "хотя мало, внушил глас благоразумия", то бы ему не надлежало повиноваться другим законам, но токмо собственному своему. Такое нравоучение не опровержения, но должного возмездия учителю за оное требует.
"Потом, размыслив прилежнее о своем поступке, не признался ли бы, что не только он подвергается быть обманут, но еще и все главные уставы правосудия прямо нарушает, уступая другим человекам те права, которыми законно не может располагать и о которых знает, что они существенно содержатся в руке, долженствующей все за него делать".
Если бы, кнесчастию рода человеческого, нашлось большее число людей, которые верили бы вымышленной проповедником, желающим привлекать взоры народов на себя, причине, долженствующей все делать за людей, но ничего не делающей, то порядок общественный превратился бы в пагубный беспорядок, безначалие заступило бы место должного начальной власти повиновения, и главные уставы гражданского правосудия были бы совсем уничтожены, потому что никто не захотел бы уступить другим "человекам те права, которыми законно располагать не может". А таковое неустройство в ожидании, чтобы недействующая причина действовала, причинило бы совершенное разрушение каждого общества, благоденствующего под благими законами человеколюбивых и премудрых своих законодателей.
Однако для исправления столь вредного порядку общественному учения он прибавляет, что он "за честь себе поставляет с политиками исповедать пред целым светом превосходную силу в государях, которая, естественно, вселяет почтение и повиновение".
Прилично ли поставлять за честь себе и исповедывать превосходную силу государей тому, который вопрошает, имеет ли человек право подчинять себя верховной власти, и который утверждает, что таковое право никогда не могло быть ему дано и что сие его деяние ничтожно; тому, который говорит, что человек, уступая другим человекам над собою права, не только подвергается быть обманут, но еще главные уставы правосудия прямо нарушает; тому, который исповедает, что сие обязательство есть неосновательно и безрассудно; тому, который говорит, что человеку, имеющему благоразумие, не надлежит повиноваться другим законам, но токмо своему, и, наконец, тому, который утверждает, так, как мы тотчас увидим ниже, что человек, предохранивший способности свои от затемнения, становится владыкою над другими? Следственно, предохранившие себя в обществе от затемнения и потому учинившиеся сами владыками уже не должны будут оказывать повиновение государям, а, напротив того, должны почитать себя законными повелителями над всеми, не имеющими тех же преимуществ. Таковым притворным извинением он сам себе упрекает в развратном учении своем; и что бы возмог такой слабый антидот26 противу яду, истекающего из оного, если бы, по счастию, сей яд не был обессилен нелепыми предложениями, невразумительными рассуждениями и больше смеха, нежели вероятия, достойными доказательствами об откровении ему действующей причины, о снабдении его ею своею благодатию и о избрании его в свои проповедники!
Он уверяет, что временное владычество человека над подобными себе долженствует быть вручено тому, который больше предохранил себя "от камней претыкания и который меньше удалится от первобытного своего состояния... Когда же прочие люди не употребили тех же стараний и не имеют ни тех же успехов, ни тех же даров, то явствует, что тот, который имеет пред ними все сии преимущества, должен быть выше их и управлять ими".
Здесь паки представляется предмет любочестия, заставляющий его почти во всем своем сочинении удаляться от здравого рассудка; ибо когда он все изъясняемые преимущества хочет оказать в своей особе соединенными, следственно, он и назначает самого себя быть тем, который должен быть выше всех и управлять ими. Следующее его рассуждение еще яснее изобличит безумное его желание первенствовать над всеми человеками.
"Будет он выше их, во-первых, по самому делу, понеже разнствует от них существенно по способностям и по могуществу, коих сила будет очевидная; сверх того выше их должен он быть по необходимости, понеже они, упражнявшись меньше его и не получа тех же плодов, конечно, будут иметь в нем нужду, потому что собственные их способности недостаточны и затемнены.
Ежели сие затемнение в человеке дойдет до развратности, то тот, кто предохранил себя от того и от другого, становится его владыкою, не только по самому делу и необходимости, но и по долгу... Он должен употреблять над ним все права рабства и подданничества, права, столь же праведные и существенные в сем случае, сколько непонятные и ничтожные во всяком ином обстоятельстве", то-есть в нынешних законоположениях. И такой охуждатель, стремящийся дерзновенно испровергнуть общественный союз и представлять священнейшие обязательства ничтожными, и тот, который столь явственным образом приписывает себе власть употреблять право рабства и подданничества над другими, осмеливается говорить, что он за честь себе поставляет исповедывать превосходную силу государей, которая, естественно, вселяет почтение и повиновение! Но превосходная сила государей, будучи всем известна, не требует никакого исповедывания, а наипаче такого, кое присвоивает сию силу всякому, могущему трудами своими предохранить себя от затемнения, и который менее удалится от первобытного своего состояния.
"Итак, сие есть истинное происхождение временного владычества человека над подобными ему, равно как узы его телесной природы были началом первого сообщества".
Не можно назвать истинным происхождением то, что в одном воображении мечтающего существует. Рождающий не естественным образом толь юродственные мысли мог бы сказать по развратности мнения своего, что сие происхождение временного владычества человека долженствует быть, а не есть. Ибо мы видим, что владычество государей не от того происходит, что они предохранили себя от камней претыкания и меньше удалились от первобытного состояния человека, но от прав, им принадлежащих по наследству, по завоеванию или по избранию народному; и потому, чего нет или не существует, нельзя сказать, что оно есть.
"Понеже свет, -- продолжает он, -- освещавший человека в первобытном его состоянии, был неисчерпаемым источником способностей и качеств, то чем ближе человек может к оному свету приближиться, тем более должен он распространять свое владычество над человеками, удаляющимися от оного, и том более должен он знать, чем может удержать между ими порядок и на чем основать твердость государства".
Не явственно ли он означает намерение распространить владычество свое над теми, которые примут столь гордое и ложное учение его; и не ощутительно ли, что он старается таковым внушением о просвещении и качествах своих уверить, что он сам есть тот, который знает, "чем содержать между людьми порядок и на чем основать твердость государства?" Однако, несмотря на его способности содержать порядок и утверждать государства, все государства от сей заботы его охотно увольняют и не будут его просить, чтобы он учредил в них порядок и основал твердость их. Не меньше также выше изъясненными его рассуждениями открылось, что цель нелепого и невразумительного его сочинения клонится к тому, чтоб учиниться главою химерической секты и над теми, которые ему поверят, что он меньше всех удалился от первобытного состояния человека, приобресть владычество и право рабства; но по счастию число тех, над коими он мог приобресть сие право, столь мало, что владычество его столько же будет ничтожно, сколько предприятие его к тому химерическо и сколько все таинственное его учение мечтательно.
Он, почувствовав, что слишком откровенно о любоначалии своем изъясняется, приписывает все сказанные им преимущества достигнувших знакомства с причиною действующею и разумною царям и прибегает к обыкновенному своему покрову, под которым он так часто любит скрываться, и говорит: "Не скрою я, однако, что, представляя в сем виде парей и вообще всех начальников сообществ, в каком я их изобразил, подается повод ко множеству возражений...", из которых на сие: можно ли найти примеры оных, то-есть царей, достигнувших первобытного света, он так ответствует и просит "подобных себе быть уверенными, что истинные государи не суть существа воображательные, что были они во всех временах, есть и ныне и всегда будут...", то-есть те государи, которые, приближась к первобытному состоянию человека, имеют сообщение с причиною действующею и разумною; но когда и в которых странах они находились или находятся, он оставляет сие под своим покровом. "Понеже, -- прибавляет он, -- сие входит во всеобщий порядок и понеже, наконец, сие принадлежит к великому делу, которое есть нечто другое, нежели философический камень". Без сомнения, нечто другое; потому что камень философический есть обольщение рассудка, не выходящее из круга вещей естественных; "а его великое дело" простирается по мысленным бесконечным пределам, потому и долженствует иметь преимущество над всеми бреднями, которые когда-нибудь входили в ум астрологов и алхимиков.
Другое возражение, которое он предвидел и которое каждому благоразумному читателю не может не встретиться, состоит в том, что когда всякий человек, по учению его, достигнул бы до потерянного света, "кто ж будут тогда начальниками? Не все ли люди тогда равны будут, и не все ли они будут царями?" Он ответствует на сие, что ризность в разумных способностях не дозволит всем равно приближаться к сему свету.
Какого бы рода сие неравенство ни было, но число могущих предохранить себя от камней претыкания и приближиться к первобытному состоянию человека было бы несоразмерно малому числу царей, владычествующих в свете, и далеко превосходило бы оное; тогда над кем приобретшие знакомство с действующею причиною и остальные сверх потребного числа царей стали бы владычествовать? Он уничтожает сие затруднение, изъясняя, что если бы "и каждый человек достигал до последней степени своего могущества, то каждый человек был бы царь... Все они были бы государи в их владениях". Но в каких владениях, в каких местах оные находились бы и кто были бы земледельцы и проч., он того не открывает, но только уведомляет, что сие в теперешнем состоянии вещей быть не может, поелику люди не имеют к тому равных способностей. И потому трудящиеся приближиться к свету и очистить себя от затемнения имели бы между собою подчиненность по мере своего просвещения, какая находится в разностепенстве воинского установления, которое, по уверению его, изображает первобытное состояние человека. Но когда оно было такое, каково есть ныне воинское служение, то нет никакой нужды для приближения к первобытному состоянию человека, стараться очищать себя от затемнения и достигать до познания причины разумной, понеже всякий легко может, записавшись в воинство, ехать на службу и тем средством паки возвратиться в первобытное свое состояние.
Он еще не оставил прибавить, сколь нужны были бы к благоденствию народов такие цари, каких он начертал, представляя себя образцом их. "В таком обществе" говорит он, то-есть в обществе, в коем бы оные цари владычествовали, полагая, без сомнения, и себя в то же число, "видели бы мы повсюду порядок и деятельность...." Так, как бы в нынешних правлениях члены общества находились в недеятельности и беспорядке! "Видели бы мы, что и для самих телесных скорбей находили бы они себе облегчение..."
Но кто ему сказал, что в настоящих правлениях никто не находит облегчения? Неужели ему неизвестно, что некоторые искуснейшие хирургические операции избавляют многих жертв от смерти, похитить их устремляющейся, возвращают лишившимся какого-либо чувства паки употребление оного, возобновляют живность органов, не исполняющих больше действия своего? Также не можно отрицать, чтоб и врачебная наука не часто служила к облегчению одержимых недугами... "Ибо, как я показал, свет, управляющий зачатием общества, разливался бы и объимал все его части. Тогда среди телесных вещей представился бы величественнейший образ и справедливейшая идея совершенства..." Сие совершенство среди телесных вещей представляется действием и существом своим каждому, кто взирать на оное желает лучше и справедливее мнимого совершенства, мечтающегося в мыслях его, ибо просвещение и трудолюбие нынешнего времени все телесные вещи привело до последнего совершенства, и никто, кроме его, не видит, что в настоящих правлениях члены общества находятся в недействительности и беспорядке, и никто, не сделавшись врагом сущей справедливости, оклеветания сего на все общества возложить не может.
Потом он увещевает, чтобы "страшливые правления" не тревожились его мнениями и не опасались бы, что он открывает недостаточество их, ибо ему кажется, что сие не уничтожает должного к ним почтения, и притом напоминает о своем почитании "к особе государей, равно как и к сану их..." После опорочивания правительств, под которыми общества находятся в беспорядке и недеятельности, сие увещевание необходимо нужно, так, как и после охуждения государей и определения на место их других, предохранивших себя от камней претыкания и приближившихся к первобытному состоянию человека, довольно благоразумно оказать им сию учтивость. "Полагаю всем подданным за непреложный долг повиноваться начальникам и что обвиняю без изъятия всякое непокорство и противление". Сие оправдание его учения, противоположного нынешним правлениям, он, конечно, приносит по правилам противодействия отражательной силы, ибо оно весьма противодействует и отражает прежние его предложения, которыми он утверждает, что человек не имеет права подчинять себя начальной власти, что он не должен повиноваться другим законам, кроме как собственному своему, что начальная власть его обманывает, что он своими качествами может приобресть право рабства над подобными себе. Хотя он и говорит, что непокорство и противление противны тем правилам, которые он утвердить намерен, однако предлагаемые нами здесь его правила, как видимо есть, не обвиняют непокорство и противление, но, напротив того, поощряют и побуждают к непокорству, когда они содержат учение, что человек не имеет права обязать себя подчиненностию начальной власти, что такое обязательство есть ничтожно. Произнесение одних слов, что он обвиняет непокорство и противление, для уменьшения преступления его против начальной власти, не может ни перетворить его учение, ни извинить его в оном.
Он, внутренне признавайся, сколь много он погрешает против политических установлений и законной власти, старается подать правилам своим вид, менее его осуждающий, и прибавляет: "Не подданный учредил себе законы политические и начальников, так не его дело и опровергать их". Но что может больше опровергать законы политические, как учение, что человек не имеет права обязать себя подчиненностию начальной власти и что сие обязательство ничтожно и обманчиво!
"Наконец, если находится недостаток и в начальнике и в правительстве и в подданном, в таком случае не должно у меня спрашивать, ибо сие не будет уже государственное правление, но разбойничество, а для разбойничества нет законов".
После сего приличного названия разбойничества государственным правлением он говорит: "Итак, надеюсь, что сие мое признание может удостоверить государей в безопасности принятых мною во основание положений: не найдут они в них ничего, кроме ненарушимой привязанности к их особе и глубочайшего почитания к священному их сану..." Все государи и без него удостоверены, что пустословные и безрассудные его положения столько же мало могут поколебать их власть, сколько глубочайшее почитание, ненарушимость, привязанность и проч. сего нового противоборника правлений могут служить к укреплению оной.
"Ежели станут когда читать сию книгу владыки земные, то, уповаю, не вздумают, чтоб я предписанием сея покорности к ним увеличивал как-нибудь их власть и самих их освобождал от сей обязанности, по которой они как человеки должны подвергнуть свои поступки правилу общему, которому должно бы было руководствовать всеми нами". Но какое правило и для чего? Когда ему должно было, сие правило должность свою не исполнило, того он не объявляет. Кажется, что он раскаивается в своей покорности земным владыкам и для того прибавляет: "Давать им право отступать от него, от вышеупомянутого правила, есть благоприятствовать обману и оскорблять даже самое имя, для которого их чтим".
Такой наставнический тон, который он с владыками земными брать осмеливается, делает его в одно время и смеха и жалости достойным, ибо развлеченный его рассудок заставляет его заботиться, чтоб не давать им права отступать от правила, долженствующего ими руководствовать. Но мы с нашей стороны увещеваем его, чтоб он пребывал в покое, понеже владыки земные и без него знают обязанность свою, не требуют от него, чтоб он благоприятствовал обману, и потому избавляют его от опасения оскорблять имя их, для которого он токмо их и чтит, хотя обыкновенно бывает, что дела великие, человеколюбие и добродетель более привлекают почтения, нежели одно имя, лишенное преимуществ, могущих прославить оное.
Он говорит, что он почел за нужное сделать сие объявление, дабы "спокойно следовать намерению его", намерению охулять правления, и что его "стремление и желание клонятся к тому, дабы дать им восчувствовать те единственные средства, которые очевидно служат к их благу и совершенству". Не можно дать восчувствовать средств, служащих к благу, представляя вместо оных одни токмо химеры, которые тем больше ничтожны, чем меньше вразумительны и чем больше мнимых таинств заключать в себе предполагают. Благо человеков чувствительно токмо бывает от премудрых и человеколюбивых законов, а не от проповедника, достигшего мнимого света, обольщающего мечтательное его воображение. Он думает, что помощию сего объявления может спокойно порицать страшливые правления и определять начальников над оными тех, которые так, как и он сам, приближились к первобытному состоянию человека и предводительствуемы действующею причиною, подчиненною первой причине.
По уверению его, истинный закон, на котором долженствуют основываться государства, "по естеству своему имеет силу живую и непобедимую, но который худо известен был при зачатии упомянутых правлений или по установлении их в последующее время пренебрежен, понеже в противном случае они бы еще стояли". Каким злосчастием могло воспоследовать, что закон, имеющий силу живую и непобедимую, остался в неисполнении и пренебрежении? Следственно, он не имел приписываемой ему силы, но мертвую и победимую, понеже неисполнение и пренебрежение противны суть действию силы живой и непобедимой. И что за закон, который никому не известен! Ибо законы, не только таким началом поставленные, от какого он пренебреженный закон производит, но и те, которые от начальствующих в государствах происходят, издаются не для того, чтоб они были неизвестны или пренебрежены, но для того, чтобы они каждого обязывали к исполнению ими определяемого.
Вот еще одно противоречие, относящееся к неосновательности учения его о существе тел! Ибо он, рассуждая о том, утверждал, что оные исчезают и в ничто превращаются; однако теперь изъясняется в противность первому рассуждению: "Да и подлинно сие не противоречит", что закон, имея силу живую и непобедимую, остался пренебрежен, "той идее, какую мы в себе имеем о постоянности содействия сего закона, по тем понятиям, какие есть в человеке о истине: что есть, то не преходит, и пребывание есть для нас доказательство существенности вещей..." Стало, вещество не исчезает: когда что есть, то не преходит, и пребывание есть доказательство существенности вещей. Поистине сказать, мрачный наш проповедник в противоречиях своих может быть извинителен, ибо, следуя плодовитому своему воображению, рождающему столь великое множество мечтаний, на которых заблуждающие его рассуждения основаны, не можно ему было не впадать в частые замешательства и не противоречить самому себе.
"Не почитаю за излишнее, -- говорит он, -- уверить подобных мне, что есть правления, которые стоят с тех пор, как человек есть на земле, и которые будут до окончания времени..." Если б человек, пробудившийся от сна, стал утверждать, что юродливое его сновидение совершенно существует, о таком человеке не без основания заключить было бы можно, что сновидение его сильным своим впечатлением повредило его разум; такое же заставляет иметь мнение о себе и наш мечтающий проповедник, который от устремления мыслей своих на бестелесность и беспредельное желание приобресть право рабства над подобными себе столько расстроил способности рассуждения, что мнит уверить о бытии призраков, воображением ему представляемых, могущих творить благо человеческое, и что будто все мечты, на коих он основывает науку свою, ему открыты некоим существом, называемым им причиною действующею и разумною; а потому и позволяет себе предлагать читателям все странности, какие только ему вздумаются, напрршер так, как сии: что правления, которые стоят от начала первого человека и кои продолжение свое иметь будут до конца времени, что все сокровенности естественного деяния ему известны, что он видит существа, не подверженные чувствам человека и, наконец, что ему известны все происшествия в невещественных пределах. Выдавая такие нелепости, он гордится оными и почитает себя справедливым проповедником причины действующей, а потому и приобретшим право рабства и подданничества над подобными себе.
Он выхваляет воинское состояние и паки опорочивает оное, ибо он включает в мысленные свои доказательства о незаконности общественных установлений и то, что политические тела и начальники их в заблуждении своем имеют слабость думать, будто враги их человеки. Одобряя воинское состояние и охуждая людей, что они подобных себе почитают врагами, он ощутительно сам себе противоречит, понеже когда бы человек не почитал других человеков себе врагами, тогда воинское состояние было бы не нужно и учреждение его не существовало б. "По силе закона естества человека, -- говорит он,-- воистину нечего ему от другого человека опасаться..." Но воистину метафизический наш проповедник, приобретший право рабства над подобными себе, употребляет во зло право сие, принуждая верить по его только одному слову тому, что противно свойству человеков и чему беспрестанные их деяния и об оных всех времен повествования противоречат.