Источник: Поль Бертрам. Тень власти. М: Бук Чембер Интернэшнл, 1993.
Печатается по тексту: Поль Бертрам. Тень власти. Типография Т-ва Л.С. Суворина - "Новое время" С.-Петербург, 1913.
Scan Ustas, OCR Miledi, Spellcheck Ann, апрель 2008 г.
Атрибутация: В. Г. Есаулов, апрель 2012 г.
Предисловие
Однажды мне пришлось жить в некоем старом доме в Антверпене. То был старинный аристократический дом, и во времена его пышности и блеска едва ли кто-нибудь мог бы поверить, что некогда его будут поденно отдавать внаем иностранцам. Но величие и падение сменяют друг друга. Так все идет в этом мире. Чудную лестницу и полированный дубовый пол топчут теперь недостойные их ноги.
Мне было жаль старого дома в нем не было ничего рыночного, вульгарного. Каждая вещь, несмотря на свою ветхость, свидетельствовала о суровом былом великолепии. Моя комната была просторна, воздуха в ней было много, а кровать с резными ножками и безукоризненным бельем годилась бы для отдохновения короля. Сначала я долго ворочался, но под конец отказался от всякой попытки заснуть и приготовился покорно встретить бессонную ночь. Пока я лежал в кровати, предаваясь своим думам, мои пальцы лениво постукивали по, украшениям дубовой панели, которой была отделана стена. Каждая панель имела свой собственный рисунок, но на всех было вырезано какое-то странное животное, похожее на тигра в короне. Как я уже сказал, мои пальцы механически постукивали по резьбе, как вдруг дерево под их давлением подалось, и моя рука очутилась в пустом пространстве. Я просунул ее дальше, пока не нащупал нижний край панели.
Я вскочил, быстро зажег свет и взял подсвечник, чтобы взглянуть, что произошло. Оказалось, что я нечаянно задел потайную пружину и заставил панель открыть маленькую нишу, в которой лежала старая книга в кожаном переплете с серебряными застежками. Кроме нее, в нише ничего не было. Я взял книгу и стал ее рассматривать. То была очень старая книга, пергаментные листы которой были покрыты пятнами, но в общем она хорошо сохранилась.
Мне было очень любопытно ознакомиться с ее содержанием. Ведь недаром же пролежала она столько времени в стене, сохраняя свои тайны. Может быть, это Библия: всякий, у кого была Библия, должен был тщательно скрывать ее во времена испанского владычества. Но нет, на Библию она не была похожа.
Некоторое время я смотрел на нее, затем осторожно открыл со странным чувством почтения к этой старой книге, столь неожиданно найденной мной в глухую ночь, после того как она пролежала столько столетий на своем месте.
Застежки не были заперты, я тихонько открыл их и взглянул.
То был дневник. На первой странице я нашел дату - 1572 год, пятый год правления в Нидерландах герцога Альбы. Написан он был на испанском языке того времени. Всю ночь и добрую половину следующего дня я разбирал слова, написанные тонким почерком, и старался ухватить общий смысл всего записанного.
Я хорошо читаю по-испански. Но здесь было немало устаревших выражений. Встречался южный диалект, и это требовало привлечения всех моих знаний. Кроме того, имена лиц и названия местностей, очевидно, были написаны сокращенно. Обозначены были только начальные буквы, да и то не всегда. Странный неразборчивый значок - вот и все. Дневник велся нерегулярно: от одной до другой записи нередко проходило много времени.
Я старался вспомнить, что знал о том периоде. Но ни одно имя, ни одно название не подходили к этой истории. Я перерыл все книги и летописи, какие мог достать, но все было напрасно. Мне не удалось найти недостающих записей, не удалось определить то, что автор в своих целях так искусно скрыл. Рассказанные им события разыгрались, несомненно, в двух небольших, но не лишенных значения голландских городах. В каких именно, я сказать не могу. Пожелтевшие листы книги и выцветшие буквы строго хранят и будут еще хранить свою тайну.
В рассказе, от которого у меня нет ключа, появляются, между прочим, мрачные фигуры инквизиторов. Прошло уже больше трех столетий со времени подвигов инквизиции, время набросило покров на их деяния, от многих процессов не осталось и следа, и ни одного документа не дошло до нас. С 1520 по 1576 год, год усмирения Гента, в Голландии известны имена восьмидесяти инквизиторов. Но, кроме главных и областных инквизиторов, работало немало их делегатов. Немало посылалось инквизицией и доминиканцев. Исполнив данное им поручение, они возвращались в свой монастырь, и о них сохранила память лишь надгробная плита.
Это, конечно, не могло служить мне путеводной нитью. Оставалось одно средство - терпеливо перерыть один за другим архивы всех голландских городов, история которых не была в прямом противоречии с рассказанной в книге. Но в силу обстоятельств я не мог сделать этого до сих пор, да и едва ли сделаю когда-либо в будущем. Поэтому я решил издать эти страницы, вставив вымышленные имена вместо настоящих, которые мне не удалось обнаружить, и добавив от себя то, что отсутствовало в книге. Это было необходимо: иначе было бы трудно читать эти страницы, особенно лицам, мало знакомым с историей того времени. Необходимо сказать, что я не ручаюсь за правильность выбранных мной имен. Но мне не хотелось бы откладывать опубликование этой истории ради тонкой морали, заключенной в ней, - морали, которая годится не только для того времени, но и для всех веков.
Часть первая
(Гертруденберг, 1 октября 1572 года)
Хочу записать все, что случилось.
Мы выехали из Тургаута до рассвета, приказав седлать лошадей, когда была еще глухая ночь. День наступал медленно, ибо с низин поднимался густой туман. Он охватывал нас, как мокрое платье, и пронизывал до мозга костей. Воздух был холодный и сырой. Стоял уже октябрь. Дыхание вырывалось из ноздрей наших лошадей, как пар. Со спин у них струилась вода, а сбруя блестела от мелких капель. До чего ни дотронешься - все мокро, поводья прилипают к кожаной перчатке.
Люди садились на лошадей со сдерживаемой бранью. Я понимаю их чувства. Было самое начало зимы, и до наступления весны придется мириться и с холодом и с мраком, если нас не убьют к тому времени. И хотя выругаться иной раз и хорошо, однако это не может разогнать осенний туман в Голландии.
Мы сумрачно ехали в этом странной полусвете - ни день ни ночь. Люди, ехавшие в авангарде, смутно виднелись передо мной на дороге. На их шлемах и оружии дрожал слабый, трепещущий отблеск, то появлявшийся, то исчезавший, смотря по тому, выезжали они из тумана или опять погружались в него. За ними мир, казалось, расплывался в какой-то хаос. Все это мне приходилось видеть в Голландии не в первый раз. И однако я помню каждую подробность нашего пути в это утро, быть может, вследствие тех происшествий, которые разыгрались потом.
Время от времени неясное очертание дерева проплывало мимо нас. Словно какая-то тень поднималась с соседнего поля стая ворон, вспугнутая нашим появлением, и, будучи невидима, проносилась над нашими головами. Затем опять нависала тишина, и ни один звук не прерывал ее, кроме случайного поддакивания оружия и шлепанья лошадиных копыт по грязи.
Мы почти никого не встречали на нашем пути, а если и встречали, то всякий боязливо бросался в сторону, уступая нам дорогу. Эта часть Брабанта всегда была довольно безлюдна, а за последние годы стала еще безлюднее. Лишь изредка мы проезжали мимо какой-нибудь деревушки. Одна половина их была разграблена и сожжена "лесными ребятами", а другая - нашими войсками, преследовавшими этих "лесных ребят". Немудрено, что встретить деревню теперь было трудно.
Иногда вдруг перед нами выплывала группа лошадей и через минуту исчезала опять, как будто ее и не было. Не было видно никаких признаков жизни, никто не приветствовал наше появление. Мы проезжали словно по мертвому царству, не слыша даже сдержанной брани или проклятий. Молча ехали мы по пустынным улицам, словно привидения, не оставляя за собой никакого следа.
Наш долг призывал нас следовать дальше. Бреда осталась на несколько миль слева. С этого места мы должны были ехать проселочными дорогами. И наши проводники могли бы без труда сбить нас с пути, но они были слишком запуганы. Мы возвращались после взятия Моиса и гнали остатки разбитой армии принца Оранского обратно с Маасу и Рейну, словно собак к их конурам. Никто не посмел бы оказать сопротивления испанцам по эту сторону великой реки.
Мы упорно ехали вперед с самого рассвета, но перемен никаких не было. Мы были в пути уже четыре часа, и лошади стали уставать. Но мы дали им отдохнуть перед этим и не обращали на них внимания. Приказано было ехать безотлагательно и без проволочек.
Чем дальше мы ехали, тем длиннее казалась нам дорога - узкая полоска, затерявшаяся в бесконечной дали. Можно было сказать, что за ней лежит целая вечность. А может быть, и вправду вечность - по крайней мере, для некоторых из нас.
В пути было запрещено громко разговаривать. Впрочем, в таком запрете не было и надобности: и без того никто не был расположен к тому.
Странные фантазии навевал этот туман: разрывая его пелену, так плотно покрывшую весь мир, вдруг показывались те, кого считал уже давно умершими и похороненными, - любимая женщина, с которой ты поступил нехорошо, враг, убитый нечестно, - каждый из нас испытывал что-нибудь подобное.
Все было серо и холодно. В эту проклятую погоду можно проскакать несколько миль и не согреться. А будешь только дрожать в седле.
Итак, мы тащились уже давно, а густой туман по-прежнему висел над нами, как будто - собираясь оставаться здесь до самого Страшного суда. И вдруг все изменилось.
Ночью шел сильный дождь. Лужи стояли на дороге, отражая серый, пасмурный свет. Я уехал вперед с целью осмотреть местность, лежавшую перед нами, хотя это казалось напрасной попыткой. Вдруг я заметил, что по дороге скользнул какой-то свет. Он задрожал на поверхности воды и пробежал по ней, словно расплавленное серебро.
Я взглянул на небо. Сделалось светлее - светлее от того самого серебряного света, который я заметил на воде. Свет становился все ярче и ярче, серебро превращалось в золото. В эту минуту туман, закутывавший все, разорвался на две части, и перед нами показались темные силуэты стен и башен города, который, казалось, был построен на зыбком тумане. Это продолжалось с минуту. Затем видение исчезло, и все стало опять так же серо и однообразно, как было прежде. Казалось, что башни совсем близко от нас. Я невольно натянул поводья, когда видение явилось перед нами. Без сомнения, то же сделали и мои люди. Но они были так дисциплинированны, что без приказания не смели замедлить рыси.
- Что это - город? - спросил я солдата, ехавшего рядом со мной.
Он бывал раньше в этих местах, и я рассчитывал, что он знает местность. С нами были и проводники, но я всегда предпочитаю обращаться с вопросами, если возможно, к своим солдатам.
- Да, сеньор, - отвечал он тихо, упавшим голосом. По-видимому, долгий путь на рассвете в холодную погоду оказал на всех угнетающее действие.
- Далеко до него? - строго спросил я.
- Неизвестно, - тем же унылым тоном отвечал он.
- Кажется, он совсем близко, но что можно сказать при таком дьявольском тумане, который в этой стране может сбить всякого с пути праведного, хотя бы он и был рядом.
- Если тебе удастся попасть на небо, то только в такой лень, как сегодня. В тумане тебя не выгнали бы за ворота рая, - раздражительно заметил я.
Это был солдат, поседевший в боях, знающий свое дело, но на его совести лежало больше грехов, чем можно было сосчитать.
- Предоставь спасаться святым, если им охота браться за такое трудное дело. Лучше сообрази поскорее, сколько нам еще остается до ворот города.
Старый солдат выпрямился в седле.
- Постараюсь, сеньор, но это не так-то легко. Этот проклятый туман может сбить с толку не то что человека, но и самого дьявола.
И он принялся внимательно разглядывать местность. С виду она была такая же, как и прежде, час тому назад. Низкая желтоватая трава, время от времени группа ив, через значительные промежутки толстое дерево. Однако он, видимо, узнал местность по приметам, известным ему одному. Он стал украдкой креститься и пробормотал несколько слов, которые я не расслышал. Потом он сказал:
- Мне кажется, что мы будем у ворот минут через десять, синьор, если будем ехать тем же аллюром. Может быть, впрочем, придется ехать и дольше, но никак не меньше.
Он ехал, разговаривая тихо сам с собой:
- Я принес хороший дар Святому Йоану и Богородице Турнайской. Что же еще могу я сделать?
Эта местность, очевидно, вызывала в нем множество воспоминаний.
Я прервал поток его воспоминаний, неожиданно повернувшись и скомандовав тихим, но строгим голосом:
- Сомкнись! Смирно и держись наготове!
Он сказал "минут через десять". Возможно, что и меньше. Я не мог знать, что нас ожидает. Если вас посылают с небольшими силами привести к повиновению непокорный город, то приходится стараться, чтобы с самого начала не попасть впросак.
Не прошло и десяти минут, как вдруг перед нами все потемнело. Через минуту наши лошади шли по дереву, и перед нами зияла огромная черная дыра. То были городские ворота. Туман вползал в них и снова выплывал оттуда - все было безмолвно и пустынно. Моя рука инстинктивно схватилась за меч, но я отдернул ее: я готов был к любому сопротивлению, но не ожидал его в этих безлюдных и безмолвных местах.
Казалось, мы въезжаем в город мертвых. С самого раннего утра мы ехали во мраке и теперь словно переходили пограничную линию, отделявшую свет от тьмы. Все это было причудливо и фантастично, как сон. Я чувствовал какое-то странное желание остановиться здесь же и не идти навстречу неизвестности. Но что-то внутри толкало меня дальше, и мы проехали под мрачными сводами ворот, под которыми еще горел одинокий фонарь. Путь наш лежал по темным безлюдным улицам с безмолвными домами, очевидно, покинутыми своими обитателями. Мы инстинктивно ехали медленно.
Улица, на которую мы въехали, была довольно широкая, так что крыши ее домов терялись в тумане. Иногда, когда туман поднимался или спадал, глаз охватывал весь дом от нижнего этажа до деревянного верхнего. Двери и окна были закрыты, когда мы проезжали.
Конечно, тут должно бы оказаться немало любопытных, ибо в моем лице въезжала в город его судьба - милостивая или грозная, смотря по моему желанию. Но нигде не было и признаков жизни, ни один звук не заглушал глухого стука подков наших лошадей о мостовую. Подозревая ловушку, я уже готов был скомандовать "Стой!" - но уверил себя, что на это они не решатся. Молча ехали мы дальше с одной улицы на другую, руководимые чем-то, чего я не сумею определить. Я думаю, что это-то люди и называют судьбой. Наконец мы скорее почувствовали, чем увидели, что улица перед нами расширяется, и, словно с общего согласия, потянули поводья.
В эту минуту серая пелена как будто отодвинулась в сторону. Это было уже второй раз в это утро. Над нами пронесся резкий порыв ветра, расчищая пространство, и между плывшими кусками рассеивавшегося тумана показались три высоких черных столба, мрачно поднимавшихся к светлеющему небу. Из-за серебристого тумана, который еще окружал их, я скорее угадал, чем увидел их.
Через несколько минут все разъяснилось. Мы стояли на краю базарной площади, а перед нами поднимался эшафот с тремя виселицами. К среднему была привязана женщина с густыми темными волосами. Словно затравленный зверь, и она дико смотрела по сторонам. Ее шея и руки были открыты. Рубашка кающегося грешника составляла ее единственное одеяние. Руки и ноги ее были привязаны веревками к столбу. Она была высокого роста, с красивым и гордым лицом, которое было бледно, как у мертвеца. Глаза ее расширились от страха. Когда они встретились с моими, я прочел в них призыв о помощи, выраженный с такой силой, что мне никогда не приходилось прежде видеть ничего подобного в человеческих глазах. Она напоминала мне кого-то из знакомых, хотя я и не мог сказать, кого именно. Реального сходства с кем-либо не было. Другой жертвой, с правой от нее стороны, была старуха с редкими белыми волосами, с исказившимися от пыток и страха смерти чертами. Что касается третьей жертвы, то трудно сказать, был ли то мужчина или женщина. Страдания сделали из него нечто неузнаваемое. Голова его упала на грудь, и он, по-видимому, находился без сознания.
Тут же был и палач со своими орудиями пытки, а в двух шагах от него стоял монах, руководивший всем этим делом, с бледным, изможденным лицом и глубоко посаженными, горящими глазами. Несмотря на строгое выражение лица, складки у рта его говорили, что он остается мужчиной со всеми страстями, свойственными мужчине, - наполовину аскет, наполовину жертва чувственных желаний. Монахи этого именно типа обычно преследуют женщин и, насладившись ими, отправляют их на костер. Инквизитор не должен был присутствовать при казни, но в Голландии теперь не приходится думать о строгом соблюдении формальностей. Да и, кроме того, у него, очевидно, были свои причины для этого. У эшафота жидкая линия солдат едва сдерживала возбужденный народ, приливавший, словно взволнованное море, к столбам, на которых был укреплен эшафот.
Таинственность, которой сопровождалось наше вступление в город, и безлюдье, царившее всюду, теперь стали понятны. Все стекались сюда взглянуть на зрелище, а может быть, и не для того только. Стража, очевидно, ушла от ворот сюда же. Что могло произойти, если бы мы не явились вовремя, я не берусь сказать. Толпа, видимо, была настроена враждебно. Но кто может угадать, что будет делать толпа? Она приходит в ярость или поддается страху благодаря какому-нибудь звуку, одно слово может разнуздать или устрашить ее.
Угрюмо и неподвижно сидели мы в седлах. Тусклый утренний свет едва поблескивал на оружии и шлемах.
Народ увидел нас, и в толпе вдруг поднялся ропот. Люди остановились, как по мановению волшебного жезла. Все взоры устремились на нас со страхом и удивлением. Наступил решительный момент. Я до сих пор вижу три фигуры у позорного столба и монаха, как хищника, караулившего свою добычу. Внизу темная масса народа, двигавшаяся туда и сюда по площади, вверху - бесстрастные к сутолоке крыши и шпили домов, позлащенные восходящим солнцем. Во главе моих закованных в железо солдат я безмолвно стою, держа в своих руках нити судьбы.
Я заметил, что свет распространяется все более и более. Я видел, как крыши из серых делались постепенно оранжевыми, пока не загорелись огнем. Я видел, как пламя вспыхнуло в окнах, обращенных к востоку. Но на площади еще царил полумрак. На нас падало лишь слабое отражение зари, отчего белое платье женщины у позорного столба казалось еще белее.
Я уже поймал однажды ее взгляд. И опять мне стало казаться, что она упорно зовет меня, и я как-то странно вздрогнул от этого призыва. Я считал себя твердым, и обращенные ко мне просьбы не раз оставались без последствий. Благодаря этому я так быстро продвинулся по службе. Не раз приходилось мне видеть, как сжигали людей, и я смотрел на это зрелище спокойно и равнодушно. Но на этот раз я решил - сам не знаю почему, - что ее нужно спасти. Быть может, мне показалось слишком соблазнительным заставить судьбу покориться моей воле. Быть может, мне захотелось узнать, насколько сильна моя власть. Я уже давно привык ставить власть превыше всего. А быть может, я был лишь бессознательным орудием судьбы, помимо моей воли. Я хотел спасти ее здесь же, на эшафоте, в самый момент торжества монаха. Это была опасная затея - в тысячу раз более опасная, чем столкновение с раздраженной толпой, запрудившей площадь и прилегающие улицы, насколько хватало глаз. В шуме толпы слышались угрожающие ноты, которые свидетельствовали, что народу надоели пытки и позорные столбы. Иногда он проявлял и сопротивление, но скоро понял, что от этого дело только ухудшается. Они явились сюда с оружием и хотя отступили перед нами, однако лица у всех были нахмурены, а губы плотно сжаты.
Тут нашлось бы достаточно рук, чтобы стащить нас с седла, и ног, чтобы потом растоптать на смерть, если б только они посмели. Но они не посмели, ибо мы были испанцами - имя ненавистное, но и страшное, как террор.
Народ не пугал меня, но в лице этого священника передо мной стоял член святой церкви, исполнявший одну из самых дорогих его сердцу обязанностей. Всякий знает, что это значило в царствование Филиппа II. Я не был безоружен относительно него, но все-таки спорить с ним было чрезвычайно опасно. Но я проехал с герцогом Альбой от Средиземного моря через всю Европу до Нидерландов и, что бы ни говорили про него, должен сознаться, что он приучил своих людей искать опасности и укрощать их, как женщин.
Еще раз я посмотрел на дрожащую толпу и на доминиканца, спокойно и бесстрастно стоявшего у столба, и скомандовал:
- Трубы!
Звонко и резко звучали трубы, пока мы медленно двигались вперед. Народ давал нам Дорогу, и вот наконец мы посередине площади.
- Дон Рюнц де Пертенья, - громко сказал я, нарочно стараясь говорить так, чтобы меня было слышно везде, - прочтите данный мне приказ. Дон Рюнц, мой лейтенант, взял бумагу, которую я ему передал, развернул ее и стал читать:
"Именем его Величества короля Филиппа II, обладателя Испании, обеих Сицилии и Индии, герцога Миланского и Брабантского, графа Артуа Голландии и Фландрии, да сохранит его Бог, и в силу полномочий, предоставленных нам как главному правителю Нидерландов, мы сим назначаем дона Хаима де Хорквера, графа Абенохара, губернатором города и округа Гертруденберга со всеми гражданскими и военными полномочиями, ответственным после нас только перед королем.
Дан в Монсе 20 сентября 1572 года.
Фернандо Альварец де Толедо,
герцог Альба, правитель Нидерландов".
Когда дон Рюнц окончил чтение, воцарилась глубокая тишина. Все стояли, сбившись в кучу, как овцы при внезапном появлении волка. Я посмотрел на них с минуту, наслаждаясь их страхом, и сказал:
- Кто до сего времени управлял городом?
Сначала ответа не было. Наконец сквозь толпу стал протискиваться высокий старик с длинной белой бородой, одетый в черный бархатный камзол, с золотой цепью на шее. В то же время на небольшое свободное местечко, которое образовалось перед нами, вышел офицер, командовавший солдатами у эшафота. Оба они остановились и оглядывали друг друга.
Вопрос о том, кто раньше был правителем, обыкновенно возбуждал в таких случаях немало споров. Чаще всего горожанину приходится уступать перед солдатом как здесь, так и во многом другом. Представитель города не имел вид человека, который забывает о своих правах и достоинстве, но он понимал, что теперь не время говорить об этом. Командир гарнизона, вышедший из простых солдат, колебался, не зная, что ему делать. В эту минуту седобородый бургомистр находчиво пригласил его жестом рядом с ним и сказал:
- Сеньор Лопец, не угодно ли вам будет присоединиться ко мне, чтобы приветствовать прибытие господина губернатора.
Подойдя ко мне, он снял шляпу и вежливо поклонился, - я убежден, что в его жилах есть капля испанской крови, - и сказал:
- Позвольте почтительнейше и достодолжно приветствовать ваше превосходительство по прибытии в добрый и верный город Гертруденберг. Позвольте заверить вас в полном нашем послушании, - как повелевает нам наш долг, - его Величеству королю на земле и Господу Богу на небесах. Я прошу извинения за то, что вам пришлось прибыть во время события, которое плохо согласуется с чувством радости. Если бы мы знали заранее о вашем прибытии, то, несомненно, встретили бы вас более подобающим образом. Сеньор Лопец, командовавший вооруженными силами короля в нашем городе, представится вам сам. Я же готовый к услугам вашим первый бургомистр города Гендрик ван дер Веерен.
Это была хорошая речь - учтивая, без подхалимства. Я готов поклясться, что во фразе, где говорилось о чувстве радости, была скрытая ирония. Мне этот старый бургомистр все более и более начинал нравиться. Вот человек, который не был солдатом, который, может быть, просидел большую часть жизни над тюками с товарами на каком-нибудь складе, но в котором оставались и находчивость, и мужество перед лицом опасности. Город и он сам были в полной моей власти, а что значила власть ставленника герцога Альбы, почувствовал не один город, верность которого была подвергнута сомнению.
Он нравился мне, потому что мне до тошноты надоели униженные уверения в преданности, с которыми меня встречали всюду на моем пути от Монса. Но мне нельзя было обнаруживать своих чувств. Я должен был держаться бесстрастно и строго.
- Ваша речь хорошо вторит мирной мелодии. Благодарю вас. Но я не уверен, что меня приняли бы так мирно, если б я заранее известил вас о своем прибытии, - сказал я, холодно взглянув на него.
Он слегка побледнел:
- Мое дело ведать мирными делами, и я приветствовал бы вас так же. Военные дела касаются не меня, а сеньора Лопеца.
Опять хорошо сказано.
Я повернулся к командиру гарнизона, который отдал мне честь и стоял безмолвно, невольно отступив перед ван дер Веереном на второе место. Встретив мой взгляд, он встрепенулся и вышел вперед.
- Позвольте вас спросить, всегда ли вы считаете туман наилучшей охраной для доброго города Гертруденберга? Другой охраны я не встретил при моем прибытии.
- Ваше превосходительство, стража у ворот была поставлена, как всегда, в меньшем числе. Я не могу понять, почему вы не нашли людей на их посту. Остальные мои силы - они, как изволите видеть, очень невелики - я стянул сюда на аутодафе по приказанию досточтимого дона Бернардо Балестера.
- Это ваш командир, этот дон Бернардо Балестер? - спросил я.
- Ваше превосходительство... - залепетал он, выпучив на меня глаза.
В эту минуту монах, очевидно, слышавший наш разговор, медленно подошел к краю эшафота. Важно поклонившись, он сказал:
- Дон Бернардо Балестер - это я, недостойный брат ордена Святого Доминика. Я послан сюда инквизитором, чтобы очистить эту общину от скверны. Прошу не гневаться на этого достойного офицера. Все, что он делал, делалось в соответствии с моими желаниями, в которых я руководствовался основательными причинами.
Он говорил это с такой уверенностью, как будто сеньор Лопец и я сам были посланы сюда только для того, чтобы угождать ему во всем. Я вспомнил - я не раз слышал это от герцога, да слышал неоднократно и в дороге, пока ехал сюда из Брюсселя, - что этот монах был рекомендован епископом Рермондским Линданусом, который воображал, что может представлять церковь так, как это было при Иннокентии IV, когда король с покорностью принимал всякие распоряжения папы и его легантов. Но с тех пор времена переменились, и сам Линданус скоро почувствовал это. Наши мечи поддерживали церковь, ибо такова была воля короля. Но мы вложили бы их в ножны, если бы приказание было изменено.
Я с высокомерной снисходительностью ответил на поклон монаха и сказал:
- Я надеюсь, достопочтенный отец, что вы имеете надлежащие полномочия, которые дают вам право так действовать. Позвольте спросить, в чем обвиняются эти три лица.
- В служении дьяволу и Черной магии, сеньор.
Это было страшное обвинение. Если б это было нечто обычное, вроде того, что человек присутствовал на собрании кальвинистов, что считалось государственным преступлением, то я мог бы не церемонясь, вырвать это дело у монаха. Инквизиторам не приходилось спорить со светскими властями о пределах их компетенции, и губернатор может многое сделать, особенно здесь, в Голландии. Но обвинение в ведовстве подлежало исключительно церковной власти.
Впрочем, поразмыслив, я даже обрадовался, что речь идет о ведовстве. Ведьмы не составляли секты, которая грозила бы существованию церкви, и потому на меня не могло пасть подозрение, что я покровительствую еретикам. Кроме того, в некоторых делах мы в Испании держались гораздо более просвещенных взглядов, чем здешний народ.
Как бы то ни было, я решился спасти ее.
Монах сказал о Черной магии.
- Это весьма серьезное дело, достопочтенный отец, - отвечал я. - Но почему на казнь этих вредных лиц вызвали весь гарнизон. Ведь эта казнь должна была бы доставить удовольствие всем добрым католикам. Надеюсь, что этот город - не гнездо ведьм и анабаптистов?
- Нет, - отвечал бургомистр. - Поверьте мне...
- Не очень-то ему верьте, - вскричал монах. - Тут царит дух неповиновения, еретики и ведьмы так и кишат и находят себе поклонников во всех классах. Но здесь правосудие уже свершилось, и ничья рука не может остановить его.
Я стиснул зубы и улыбался про себя, думая, что он может еще сказать. Инквизиторы не привыкли, чтобы у них вырывали их добычу. Я еще не совсем разгадал этого человека. Женщина отличалась поразительной красотой, и ревностному инквизитору, к услугам которого в Голландии целые стаи еретиков, недолго приходится искать ведьм.
Монах, впрочем, еще не кончил.
- Я прошу вас исполнить ваш долг, - говорил он, обращаясь ко мне. - Я требую правосудия. В ваших руках меч. Припомните - им вы должны разить. Грех против святой церкви вопиет об отмщении. Исполните ваш долг!
- Я исполню свой долг и без вашего напоминания об этом, достопочтенный отец, - холодно отвечал я. - Мин хер ван дер Веерен, - продолжал я, обращаясь к бургомистру, который молча слушал нашу беседу; я знал, что он прислушивался к ней с жадным любопытством, - вы слышали, какие обвинения против вас и вашего города были заявлены достопочтенным отцом, пекущимся о спасении ваших душ. Что вы можете возразить?
В моем взгляде и голосе, очевидно, было одобрение.
- От имени города и от себя самого я почтительнейше протестую против заявления достопочтенного отца. Мы гнушаемся ведьм и всяких учений, отвращающих от истинной веры. Наш город - гавань, и к нам приезжают люди из других местностей, за которых мы не можем отвечать. Все остальное население - честные граждане. И да дозволено мне будет сказать, достопочтенный отец далеко заходит в спасении наших душ. Мадемуазель Марион де Бреголль - он указал на женщину в середине - известна как особа вполне добродетельная, и народная молва говорит, что достопочтенный отец введен в заблуждение злыми языками и ложными свидетельствами. Говорят еще и другое, чего я не могу здесь повторить.
По мере того как он говорил, он становился все смелее и смелее.
- Мы обращаемся к вам с просьбой о том, чтобы процесс был пересмотрен. Мы все, не только народ, но и городской совет, уверены, что тогда невиновность, несомненно, будет обнаружена. Мы также просим о правосудии.
Он преклонил передо мной колена и поднял руки. Ветер играл его длинной седой бородой. Сзади него безмолвно стояла густая толпа народа. Все глаза были устремлены на меня, в чьих руках была жизнь и смерть. В глазах доминиканца светился злой огонек, пока бургомистр говорил. Но теперь он потух, и монах холодно сказал:
- Их языки изрыгают хулу, ваше превосходительство. Как вам небезызвестно, судопроизводство инквизиции - тайное, и его нельзя объяснять всем. Ее приговор окончателен, и против него нельзя возражать. Эта женщина осуждена на основании вполне надежных свидетельств в числе, даже превышающем положенное. Кроме того, она созналась, хотя сатана укрепил ее сердце и она не принесла покаяния.
Я глядел на нее во время этой речи, но не мог решить, слышала она это или нет. Она стояла к нам спиной, и ветер дул с нашей стороны, и она не могла говорить.
- Ее признание, конечно, внесено в протокол суда? - спросил я.
- Я его не видел! - вскричал бургомистр, все еще стоявший на коленях.
- Внесено ли оно в протокол или нет, но факт остается фактом, - строго сказал монах. - Я уже сказал, что она созналась. Что же касается этого человека, то вы слышали его слова. Он изобличается ими в бунте против церкви и в ереси. Я прошу арестовать его и доставить на суд церкви.
Это был истый монах, из породы тех, которые не отступят ни на шаг, хотя бы под их ногами разверзлась пропасть. Школа Линдануса сильно отразилась на нем. Его холодная и высокомерная надменность, без сомнения, заставляла повиноваться ему многих, но не меня.
- Насколько я могу понять, вы просили о правосудии, достопочтенный отец, и вам оно будет оказано. По крайней мере, то правосудие, на которое можно рассчитывать на земле. Что же касается полного правосудия, то вам придется подождать его до Страшного суда. Мадемуазель де Бреголль, - крикнул я звонким голосом, который был слышен по всей площади, - вы действительно сознались? Отвечайте мне откровенно.
Неподвижная фигура у столба вздрогнула, как будто бы жизнь вдруг вернулась к ней, и она громко и ясно отвечала:
- Никогда, даже на пытке, я не сознавалась, ибо я невиновна. Клянусь Господом Богом, к которому я готова отойти.
Доминиканец побагровел от гнева. Теперь я вывел его из обычного равновесия. Прежде чем он нашелся, что возразить, я заговорил сам:
- Все это очень странно. Я надеюсь, что почтенный отец имеет надлежащие полномочия в этом деле. Вам предъявлялись его грамоты? - обратился я к бургомистру.
- Он мне их не показывал.
- Как? Грамоты не были предъявлены? Мне приходилось слышать, что здесь шатается немало монахов, которые хвастаются будто бы данными им поручениями. Надеюсь, вы не принадлежите к их числу, достопочтенный отец?
Глаза монаха сверкали яростью.
- Берегитесь, - закричал он. - Вы очарованы лживой внушительной внешностью и гладкой речью служителя сатаны. Его голос для вас сладок, как мед, и ваши уши не слышат скрытого в нем яда и ожесточения. Вы зачарованы, как птица перед змеей. Берегитесь, говорю я. Неужели заведомая колдунья заслуживает большей веры, чем служитель святой церкви? Разве вам неизвестно, что всякий, кто вздумает подрывать приговор, вынесенный инквизицией, тем самым навлекает на себя подозрение в ереси? Берегитесь, говорю вам.
Эти слова могли бы запугать многих, но не меня.
- Не старайтесь одурачить меня, - холодно сказал я. - Кто, кроме вас, присутствовал при разбирательстве этого дела?
- Никто. Да в этом и надобности не было.
- В силу закона вы не могли разбирать дело один. Кроме вас, должен был присутствовать кто-нибудь из членов областного совета. Если не было такого представителя, то какое-нибудь другое лицо, уважаемое и назначенное к тому советом! Отсутствие уполномоченного делает недействительным и приговор.
- Однако если такого человека нет, то на практике... Ибо закон...
- Мое дело не обсуждать закон, а заставлять его исполнять. Кто вам дал приказ вмешиваться в дела веры?
Он побледнел, видя, что я переменил с ним тон. Пора было кончать с этим делом.
- Досточтимый отец, доктор Михаил де Бей, великий инквизитор, - отвечал он.
- Можете вы доказать это? Он побледнел еще более:
- Что же из того, что у меня нет здесь доказательств? Разве мое имя и одеяние не служат достаточным доказательством?
- Нет, не служат. Иначе всякий монах в Нидерландах будет выдавать себя за инквизитора. Моя обязанность беречь от обманщиков церковь вверенного мне округа. Я не допущу ни одного инквизитора, если он не назначен надлежащим образом и не представит грамоты. Последний раз спрашиваю вас: есть ли у вас грамоты?
- Положим, что их у меня нет. Что же из этого? Я получу их в самое непродолжительное время.
- В таком случае, - сказал я, возвышая голос так, чтобы он был всем слышен, - я объявляю приговор, произнесенный над этими лицами, уничтоженным. Дело, возбужденное против них, будет отложено до тех пор, пока его не возбудят вновь законно уполномоченные на то лица. Приказываю немедленно отвязать их от столба. Сеньор Родригец, - сказал я, повернувшись к одному из моих офицеров, - понаблюдайте за исполнением моего приказания.
Но монах никак не хотел уступить. Он выставил вперед крест и, высоко подняв его, громко закричал:
- Их жребий брошен и запечатана судьба их! Писано то есть: не потерпи, чтобы колдунья была в живых! Освободить их было бы таким же святотатством, как прервать богослужение. Берегитесь! Вы боретесь с Господом, ваши распоряжения ничтожны, и никто не будет их слушать. Разве вы не видите: ангел Господень сошел с небес и держит свой меч над этой священной оградой, пока не искуплен будет грех и не очистится город! Это жертвы Господни, и горе тому, кто коснется до них! Засохнет рука его, и проклятие падет на него в сей жизни и в вечной! Горе, повторяю вам!
Я улыбнулся. Мало же знал он испанских начальников, если воображал, что, сделав то, что я сделал, рискнув своей головой, я остановлюсь перед его декламацией и проклятиями. И я снова улыбнулся при мысли, что он сам дал мне отличный козырь против себя, сказав, что мои люди не будут мне повиноваться. Он может быть уверен, что я не забуду упомянуть об этом в письме к герцогу.
- Святой отец не вполне понимает, что говорит, очевидно, от поста и ночных бдений, - сказал я с презрением. - Исполняйте то, что я вам приказал, - повторил я офицеру.
Это довело монаха до бешенства. Он повернулся и крикнул палачу, чтобы тот приступал к исполнению приговора.
Дело принимало решительный оборот. Родригец, слезший с лошади, стоял около нее в нерешительности и не двигался с места.
Я ожидал этого, зная, что в делах такого рода не могу быть вполне уверен в моих испанцах. Я нарочно дал приказание именно ему, не особенно важному человеку, которого я, конечно, не бросил бы в пути, но отделаться от которого я давно искал случая. Я не мог оставить его без наказания за ослушание, тем более что знал настроение моих солдат, - суеверие сидело в них слишком глубоко.
К счастью, почти половина моего отряда состояла из немцев, которые вербуются за деньги во все страны. Они ревностные лютеране, и самому католическому из королей поневоле приходится мириться с этим, если он не может обойтись без них. Впрочем, они не особенно щекотливы в вопросах религии и готовы вести войну с самим Господом Богом, если будет приказано. Поэтому, когда им случается подцепить монаха, это только прибавляет им веселости.
Это различие вероисповеданий в войсках очень полезно для всякого, кто чувствует себя выше этих различий и умеет управлять обстоятельствами. Обыкновенно мои испанцы сердились, когда я в каком-нибудь особенном случае обращался к немцам. Теперь они могли только поблагодарить меня за это.
Тут были еще итальянцы сеньора Лопеца и палач с его помощниками, но я мало надеялся на них.
- Герр фон Виллингер, - обратился я к капитану немецкого отряда, стоявшему от меня слева, - распорядитесь, чтобы полдюжины ваших людей двинулись вперед, и понаблюдайте, чтобы мое приказание было исполнено.
- Слушаю, дон Хаим, - быстро ответил он и вызвал своих людей. То был человек, который любил в точности исполнять поручения.
- Сеньор Родригец, - продолжал я, - вы считаетесь теперь под арестом. Дон Рюнц, потрудитесь завтра же учинить над ним суд по обвинению в неповиновении перед лицом неприятеля.
Родригец побелел, как полотно, зная, чем это может кончиться.
Увидев, что со мной шутки плохи и что тут не помогут ни крест, ни проклятия, инквизитор впал в отчаяние. Он еще раз приказал палачу зажечь костер, но тот, не будучи в таком гневе, как достопочтенный отец, отказался. Его ремесло приучило его быть осторожным.
Зная, что испанское управление, кто бы ни был во главе его, отличается твердостью, он прекрасно понимал, что жизнь его пропадет ни за грош, если он исполнит распоряжение монаха, вопреки моему приказанию. Вооруженная-то сила была у меня, а не у отца Бернардо, и потому он не тронулся с места.
Видя это, доминиканец вырвал из его рук горящую головню и бросил ее в сучья, наваленные около мадемуазель де Бреголль. Посыпались искры, и через секунду она была объята пламенем с головы до ног.
Я предвидел это. Пришпорив лошадь, я, сам не знаю каким образом, вскочил на эшафот. В два прыжка я очутился у столба и шпагой разбросал загоревшиеся уже ветви. Они едва горели, отсырев на утреннем тумане, но связка хвороста, брошенная в середину костра, занялась и зажгла рубашку осужденной, составлявшую ее единственное одеяние. Ветер, дувший сзади, внезапным порывом увлек тонкое полотно навстречу пламени, которое уничтожило его в одну минуту. Горящие клочья разлетелись по площади, как огненные языки, оставив ее обнаженной перед всеми зрителями. Она осталась невредимой.
Остатки рубашки спали с нее, и сильный порыв ветра потушил пламя. Ее густые волосы одни прикрывали теперь ее наготу и развевались по ветру.
Вдруг произошло чудо - чудо для тех, кто верит в чудеса. Минуту я стоял перед ней в полном оцепенении, ибо никогда мне не приходилось видеть до такой степени совершенной фигуры. Несмотря на то, что ее пытали жестоко, на ее теле пытка не оставила никаких следов. Руки и ноги ее были связаны веревками. С минуту я против воли не мог отвести от нее глаз, потом быстро сорвал с себя плащ и, накинув ей на плечи, обрубил шпагой веревки.
Мадемуазель де Бреголль не промолвила ни слова. Чувствуя свою наготу, она гордо смотрела на толпу. Потом ее взгляд встретился с моим, и какое-то странное выражение мелькнуло в нем.
Сзади меня в толпе начался сильный шум. На площади послышались крики. Пусть они кричат, ведь такое зрелище им приходится видеть не каждый день. В Голландии не часто бывает, что жертва, уже возведенная на эшафот, ускользает от смерти, и, пожалуй, кто-нибудь даже разочаровался, простояв здесь так долго.
Я повернулся лицом к монаху. Он бросил мне вызов и проиграл свою игру. Если когда-нибудь лицо человека походило на дьявольское, то это было именно теперь. Он поднял руку с крестом, и я видел, что он хочет призвать на мою голову проклятие, проклятие самое страшное, которое когда-либо изрыгали монашеские уста.
Что касается меня, то я готов был отнестись ко всему этому как к шутовству. Но никогда нельзя знать, какое действие произведет подобная сцена на настроение толпы. В мои расчеты не входило отпустить его с площади триумфатором, находящимся под покровительством церкви, которая может осуждать всех, но сама защищена от всяких осуждений.
- Слушайте, дон Бернардо Балестер, - сказал я тихо, но явственно, - если вы вздумаете поднять руку и произнести какое-нибудь проклятие, я истерзаю вас в куски на дыбе, применять которую умею лучше, чем вы, быть может, думаете. Не воображайте, что эти черные и белые лохмотья на теле устрашат меня. Мне случалось делать еще и не такие дела, как пытать какого-то монаха. Вам никто не давал полномочий, и ссылка на них не защитит вас.
При этих словах подошел фон Виллингер со своими людьми.
- Вы совершенно в моей власти. Это лютеране, и половина моего отряда состоит из них. Если вы не покоритесь мне немедленно, то, клянусь небом, я велю рвать вас на куски, и пока ваши друзья услышат о вашей судьбе - если только услышат, - ваш труп будет гнить в склепах Гертруденберга.
Мой тон, очевидно, испугал его. Кровь бросилась мне в голову, а когда я в гневе, то, говорят, в моих глазах есть что-то страшное. И видит Бог, я сдержал бы слово. После того что я уже сделал, остальное было пустяком. Рука монаха бессильно опустилась.
- Вы обещаете отпустить меня, не причинив вреда? - пробормотал он.
- Я обещаю пощадить вас, если вы немедленно будете повиноваться. Не больше. Этого довольно.
Он взглянул на меня с яростью, но опять опустил глаза перед моим взором.
- Что вы хотите со мной сделать? - спросил он.
- Это вы услышите потом. Герр фон Виллингер, вы будете сопровождать почтенного отца до его жилища. А то народ может забыть, что даже грешный монах пользуется привилегиями своего сана. Поэтому мы должны караулить его в его комнате впредь до дальнейших распоряжений. Вы отвечаете мне за его сохранность.
Когда я шел обратно, я по-немецки шепнул Виллингеру:
- Не позволяйте ему видеться ни с кем. Не давайте ему возможности написать ни строчки и не позволяйте посылать никаких вестей. Вы знаете короля и понимаете, что я вручаю вам свою судьбу. Пусть он хорошенько попостится, это будет ему на пользу.
- Не беспокойтесь, дон Хаим, - отвечал немец. - Я стряпать для него не буду. Мне все это представляется иначе, и я польщен вашим доверием.
Когда я сошел с эшафота и хотел сесть на лошадь, народ ринулся ко мне, выражая свою радость громкими криками. Женщины и дети осыпали меня благодарностями... и старались целовать мои руки. Мадемуазель де Бреголль, казалось, пользовалась любовью среди женщин - вещь довольно редкая.
- Я не заслужил ваших благодарностей, - сказал я. - Я только совершил правосудие. Довольно благодарностей, - строго сказал я бургомистру. - Отведите эту женщину домой, и пусть там за ней будет уход, которого требует ее состояние. Она должна оставаться под строгим присмотром, так чтобы никто из ее друзей не имел к ней доступа. Ответственность за исполнение моих приказаний я возлагаю на вас.
Бургомистр важно поклонился.
- Ваше приказание будет исполнено. С остальными двумя осужденными поступать таким же образом?
- Конечно, конечно.
Я совсем забыл о них. Мне было решительно все равно, отправятся ли они на тот свет теперь, или потом. Да им, истерзанным на пытке, по-видимому, тоже было все равно.
Бургомистр поклонился вторично и, подозвав одного из своих подчиненных, о чем-то стал с ним совещаться.
- Больше не будет каких-либо приказаний? - спросил он.
- Нет, никаких.
- В таком случае позвольте мне просить вас пожаловать в городскую ратушу принять ключи от города и приветствие от городского совета. Я буду счастлив, если после этого вы соблаговолите посетить мой скромный дом, чтобы отдохнуть с дороги.
- Благодарю вас. Я не премину быть у вас. А теперь едем!
Бургомистр выступил вперед и стал кричать:
- Дорогу, расступитесь! Дайте дорогу губернатору города!
Толпа медленно расступилась, и впереди нас оказалось достаточное пространство, чтобы мы могли тронуться в путь. Все время, пока мы двигались между двумя живыми стенами, не прекращался громкий крик:
- Да здравствует дон Хаим де Хорквера! Я остановился и крикнул:
- Благодарю вас, добрые люди! Не кричите: "Да здравствует дон Хаим", а кричите: "Да здравствует король Филипп!" Поверьте, король ищет справедливости. Он не хочет, чтобы в его владениях были еретики и ведьмы. Их никто не потерпит в христианском государстве, и их нужно жечь. Но он хочет, чтобы их жгли за дело. Поэтому кричите: "Да здравствует король Филипп!"
- Да здравствует король Филипп! - закричали они, хотя и не с прежним энтузиазмом.
Я и не подозревал, что приобрести популярность так легко. Еще удивительнее было то, что я сделал популярным короля Филиппа, - вещь, которую не всякий испанский губернатор решится проделать в Голландии.
Это показывает, как легко можно было бы управлять этой страной, в которой пролито столько крови. Если б только в Мадриде взялись за ум! Но попробуйте поговорить с попами. Я рад, что они не слыхали этих криков, сидя в Испании. Иначе они положили бы конец моей карьере.
Когда часа через два я шел вместе с бургомистром к нему в дом, в городе царила полуденная тишина. Улицы были безмолвны и безлюдны. Воздух стал мягким, и в отдалении стлался мягкий туман, блестящий, свойственный северной осени. Пройдя ряд узких переулков, мы вышли на широкий канал. На нас хлынул поток света. Деревья, листья которых уже покраснели от утренних заморозков, стояли как в огне. Дальний изгиб канала пропадал в синеватой дымке тумана.
На улицах уже чувствовалось холодное дыхание приближавшейся зимы, но здесь солнце еще излучало тепло. В садах, доходивших до самого канала, еще цвели последние цветы - темная мальва и светлая вербена, и между ними носились туда и сюда пчелы, забывшие о времени года. А надо всем этим было сияющее небо - теплых, густых тонов на горизонте. Совсем не похоже на ту золотистую пыль, которой покрыта далекая Кордова. Красиво, впрочем, не менее.
Октябрьское солнце весело врывалось сквозь граненые окна в дом бургомистра ван дер Веерена. Широкими пятнами зеленого золота ложились его лучи на пол комнаты, в которую мы вошли. Я не успел ничего рассмотреть, так как, заслонив свет из окна, с кресла поднялась женщина и двинулась нам навстречу. Когда свет упал на ее лицо, я едва удержался, чтобы не вскрикнуть от изумления - так она была похожа на мадемуазель де Бреголль.
Между ними, конечно, было и различие, и прежде всего в наряде. Черные, как и той, волосы были подобраны в золотую сетку, облечена она была в костюм черного бархата. А ведьму я видел без всяких одежд, с одной веревкой на ногах и руках. У этой была такая же изящная фигура, но властная осанка, хотя она была, кажется, меньше ростом. Обе были совершенно не похожи на женщин, которых обыкновенно встречаешь в Голландии. Но между той, которая была на эшафоте, и этой, которая теперь стояла передо мной, была еще какая-то разница, которую я скорее почувствовал, чем заметил при первой встрече.
Голос моего хозяина прервал мои размышления.
- Это моя дочь, сеньор, - сказал бургомистр. - Изабелла, это дон Хаим де Хорквера, граф Абенохара, назначенный губернатором нашего города. Ему подчинен весь город, мы сами и весь наш дом. Благодари его за честь, которую он оказал нам своим посещением.
Девушка с достоинством поклонилась и сказала:
- Я слышала о вашем поступке, сеньор. Город только об этом и говорит. Губернатор, который освобождает осужденного, хотя и несправедливо, за ведовство, - большая редкость и действительно заслуживает благодарности. Приношу вам мою величайшую благодарность.
Она присела. В ее голосе слышалась, однако, ирония.
- Прошу ваше превосходительство извинить мою дочь за болтливый язык. Она еще очень молода, и я боюсь, что избаловал ее. К тому же ни судьба, ни мы не были к ней суровы, - продолжал бургомистр, бросая на дочь нежный взгляд. - В городе стало было накопляться озлобление, но ваше прибытие рассеяло это чувство.
- Я не знаю, разве я сказала что-нибудь неуместное, папа? - смиренно спросила молодая девушка. - В таком случае я очень жалею об этом. Извините меня, сеньор.
Она положительно умна и смела.
- Извинять вас нет никакой надобности, сеньорина, - отвечал я.
Мы говорили по-испански - на языке, которым и она, и ее отец владели в совершенстве. В то время многие говорили на этом языке в Голландии. Это ведь был язык господ, и знание его могло иной раз спасти жизнь.
- Вы не сказали ничего, как вы выразились, неуместного. Поверьте, - прибавил я, обращаясь к отцу, - что после покорности, которую мне всячески изъявили, встретиться с независимым настроением большое удовольствие, особенно когда эту независимость провозглашают такие прелестные уста, - закончил я с поклоном.
- А мне казалось, что испанские губернаторы меньше всего любят это в наших голландских городах.
- Далеко не все. Что касается меня, то я люблю эту независимость хотя бы потому, что могу сломить ее.
Ее глаза скользнули по мне, но, прежде чем она успела возразить, вмешался отец:
- Вместо того чтобы задерживать нашего гостя пустыми разговорами, покажи лучше его комнату. Ему пришлось совершить сегодня утром длинный переезд, и его превосходительство, без сомнения, захочет немного отдохнуть, прежде чем мы сядем за стол.
- Як вашим услугам, - с поклоном сказал я.
- Попрошу вас следовать за мной, сеньор. - Она пошла впереди меня наверх. Две служанки шли сзади нас, чтобы принести и сделать все, что будет нужно.
Она шла впереди меня легко и грациозно. Косые лучи солнца падали на ее прекрасное лицо, когда она поднималась по винтовой лестнице. Наконец мы дошли до отведенной мне комнаты - прелестного помещения с длинными и низкими окнами, через которые врывались ароматы сада, перемешиваясь с запахом цветов, стоявших на окне.
Не раз приходилось мне ощущать этот уют, который отличает жилища в этой стране. Но сегодня я чувствовал что-то особенное и в этом безукоризненном постельном белье с дорогими кружевами по краям, в блестящем хрустале на полках, а главное - удивительное благоустройство, которое я ощущал более чем когда-либо. В этих голландских домах, отделанных темным дубом, удивительно уютно, а значит и в таком скверном климате человек может сделать свою жизнь приятной. Даже зимой, когда на дворе снег и туман, там гораздо теплее и удобнее, чем в моем родовом замке в Сиенне Моренье, хотя там лучи солнца жгучи с утра до ночи, а из окон глаз охватывает всю золотистую равнину, по которой катит до Севиль свои волны Гвадалквивир.
Я хорошо помню, как стонал ветер, врываясь в окна, и как я думал о том, сколько богатства в этих небольших темных голландских домах. Но в наших голых, неуютных стенах где-нибудь в Новой Кастилии выросли люди, которые покорили весь свет, а здесь жил народ, который был завоеван. Но когда я следил за ее движениями, видел, как ее белые руки ловко и бесшумно ставили вещи на места, мне пришло на ум, что это тихое и красивое спокойствие тоже чего-нибудь да стоит.
Спокойствие! На что оно мне? Мы, герцог и все его наместники, посланы за тем, чтобы поднять меч. Сегодня утром я купил свое право на этот час спокойствия и, может быть, слишком дорогой ценой. Но я знал, что это не может долго продолжаться, и, как бы для того, чтобы нарушить охватившее меня очарование, заговорил:
- Вы, очевидно, не особенно лестного мнения об испанских начальниках, сеньорина, а тем более обо мне, хотя я со времени прибытия в Гертруденберг, кажется, не давал поводов к этому и, может быть, дал повод порицать мадридское правительство, но только не вам.
Она повернулась и взглянула мне прямо в лицо.
- O нет, сеньор, - ответила она и опять стала смотреть в сторону. - Вы совершили подвиг и, как вы сами сказали, только из чувства справедливости. Бедная Марион! Я бы хотела знать, как она себя чувствует теперь, после того как она уже приготовилась к смерти! Теперь она вдруг вернулась к жизни и, будем надеяться, не станет в этом раскаиваться.
Что она хотела этим сказать? Я едва верил своим ушам. Смысл ее речи был и темен, и в то же время ясен. Ее тон и манера говорить дополняли то, что осталось не сказанным. У меня было такое чувство, как будто она ударила меня по лицу. Ведь она почти прямо сказала, что я спас донну Марион только для того, чтобы принести ее в жертву себе самому. Клянусь Богом, эта мысль ни разу не приходила мне в голову. Мой гнев и удивление на несколько минут лишили меня дара речи. Эта девушка, эта голландка смеет говорить со мной таким образом!
Я понимал, что она могла так говорить. Пять лет беспощадного угнетения довели голландский народ до отчаяния. Немало за это время было совершено жестокостей, ответственность за которые падает на многих. Естественно, ей могла прийти в голову такая мысль. Но как она решилась высказать ее мне в лицо! Мне, в руках которого была жизнь и ее и ее отца! Я ненавижу быть резким с дамами, но тут был исключительный случай. Как необычны были ее слова, так же необычен и откровенен был и мой ответ.
- Сеньорина, - сказал я, - ваши слова довольно странны. Я не знаю - я много лет не был здесь - не вошло ли в обычай в этой стране оскорблять своих гостей. Но в Испании этого не делается, и я к этому не привык. Поэтому позвольте мне оставить ваш дом, извинившись за беспокойство, которое я вам доставил.
Я поклонился и пошел было назад. На этот раз она действительно испугалась или, по крайней мере, сделала вид, что испугалась.
- Извините меня, сеньор, я против своей воли сделала вам неприятно. Сегодня для меня неудачный день. Прошу вас остаться у нас, хотя бы для того, чтобы не наказывать моего отца за мои безрассудные слова.
- Когда женщина просит извинения, то извинение готово, прежде чем она кончит говорить. Но будьте осторожнее, сеньорина. В каждом человеке два существа - хорошее и дурное. Можно вызвать в нем то или другое, смотря по тому, до какой струны дотронешься. Смотрите, чтобы никогда не задевать дурной струны.
- Постараюсь, сеньор, - гордо отвечала ока, принимая прежний тон. - Вот прибыл ваш человек с вещами. С вашего позволения я вас теперь покину. Если вам что-нибудь понадобится, прошу распоряжаться в этом доме, как в своем собственном.
И, произнеся эту сакраментальную испанскую формулу, означающую приветствие, она, поклонившись, прошла мимо меня с тем же надменным и высокомерным видом.
Таков был первый час, проведенный мной в этом доме, и я кисло улыбался, воображая, что будет дальше. Мой час спокойствия длился недолго, и это, пожалуй, было лучше.
Пока мой человек снимал с меня доспехи, я продолжал размышлять о том, что случилось. Все слагалось как-то странно. Все покорялось моей воле. Я вырвал у церкви ее жертвы и сокрушил ее сопротивление - вещь неслыханная. С другой стороны, народ, на который я был послан наложить силой ярмо, приветствовал меня, как своего избавителя. Приветствовали даже короля Филиппа. Мне стало смешно. Я помню еще то мрачное молчание, с которым встретили его прощение в Антверпене три года назад.
Да, опоздай я на полчаса, все было бы кончено. Мадемуазель де Бреголль уже нельзя было бы помочь ничем, или же, если бы народ вздумал броситься на эшафот, я против воли должен был бы помочь ее сжечь.
Я или судьба сделали все это? Я всегда думал, что человек создает свою судьбу с помощью своего меча и ума, но так ли это? Раз или два мне казалось, что сильная воля способна совершить даже невозможное. Странно, что вызывающим тоном впервые говорит со мной слабая девушка и притом в ее доме, где я имел бы право найти приветливость и ровность обращения. Но я согну или даже переломлю ее.
- Какой костюм прикажете вынуть, сеньор? - вывел меня из задумчивости голос моего слуги Диего.
- Черный, - рассеянно сказал я. - Диего, что ты думаешь о происшествии сегодняшнего утра?
Диего - солдат, прошедший тяжелую школу, но он ухаживает за мной, как едва ли могла бы ухаживать любая женщина. Он слепо повиновался бы всему, что я ему прикажу. Он родился в Пиренеях, недалеко от гугенотской Наварры и, по-видимому, сам гугенот, хотя и посещает мессу самым аккуратным образом. О его прошлой жизни мне ничего не известно. По-испански он говорит хорошо, хотя и не испанец. Несколько лет тому назад я подобрал его на дороге, умирающего от ран, усталости и голода, и с тех пор он привязался ко мне, как верный пес. Он никогда не распространяется о том, что с ним было, а я его об этом не расспрашивал. Однажды он, впрочем, рассказал мне какую-то длинную историю, в которой я не верил ни одному слову. Я находил его полезным для себя, и мне не хотелось ради удовлетворения своего любопытства лишаться его услуг.
- Все это было очень интересно, сеньор, - отвечал он на мой вопрос. - Мне было очень приятно видеть все это. Но это опасно. Берегитесь этого монаха, сеньор. В Наварре есть поговорка: "Не давай ожить оглушенной змее. Когда она очнется, она делается вдвое опаснее".
- Ваши горцы - народ умный, Диего.
- Им приходится быть умными, сеньор. Жизнь на границе не всегда протекает безопасно.
Спустившись вниз к обеду, я нашел ван дер Веерена и его дочь, которые ждали меня. Мы прошли в столовую - длинную, просторную комнату. Стены ее были отделаны панелями, а потолок резным дубом. Столовая, как и все в доме, имела солидный и великолепный вид. Ее, очевидно, строили поколения богатые и любившие искусство. Стол был покрыт тонкой скатертью и уставлен дорогим серебром. Графины были из драгоценного венецианского хрусталя. Комната освещалась мягко и не особенно ярко, благодаря тому, что была невысока, а стены были отделаны темным дубом. Лучи осеннего солнца, врываясь в окно, играли на посуде и хрустале. Велика была разница между огромной, открытой площадью с раздраженной толпой, теснившейся вокруг эшафота, между страшным напряжением последних минут утренних событий и этой уютной тишиной, и хотя я старый бродяга, привыкший уже к быстрой перемене места действия, но на этот раз и я почувствовал эту перемену. Через открытые окна волной вливался из сада аромат цветов, снаружи мягко жужжали насекомые, а донна Изабелла, сидевшая рядом со мной, казалось, готова была исполнить мое малейшее желание. В ответ на замечание, сделанное мной час тому назад, она, видимо, хотела показать, что умеет исполнять обязанности хозяйки.
Она переменила свой туалет - желал бы я знать по своему собственному побуждению или по настоянию своего отца. На ней было платье из светло-голубого бархата, открывавшее шею, не менее красивую, чем у мадемуазель де Бреголль. Только у нее был более темный цвет кожи. Хотя она была более хрупкого сложения, но сходство их очень бросилось мне в глаза. Вероятно, я скоро узнаю его причину.
Теперь я никак не могу жаловаться на ее обращение. И она, и ее отец безукоризненно исполняли обязанности гостеприимных хозяев и притом с таким достоинством, что не уступали любому испанскому гранду. И мне опять приходилось удивляться тому, что здесь, в маленьком городке на окраине Брабанта, я нашел дом, обитатели которого не посрамили бы и придворное общество. Мне было известно, что торговые короли Аугсбурга или Антверпена живут действительно по-королевски, но я не ожидал встретить такого короля здесь.
Впрочем, я припомнил, что раз или два слышал о богатстве ван дер Веерена, но, не будучи поклонником денег, не обратил на это внимание. Я не богат, но могу жить без всяких субсидий от членов фламандских гильдий. Теперь я припомнил все, что слышал раньше о ван дер Веерене, и это отчасти объяснило мне высокомерный задор его дочери. Нет сомнения, что им уже не однажды приходилось покупать свою безопасность, и в девушке укоренилась мысль, что они все могут сделать благодаря своему богатству. Разве она не в состоянии предложить денежное вознаграждение за каждое оскорбление? Однако найдутся люди, которых нельзя купить - деньгами по крайней мере.
Очевидно, у ван дер Веерена были уважительные причины поселиться в этом городке, который для них, вероятно, кажется лачугой после Брюсселя и Антверпена. Мне кажется, что я могу угадать эти причины. Одно только обстоятельство сбивало меня с толку. Многие вещи в их доме напоминали мне об Испании, и я убежден, что у моего хозяина течет в жилах частичка и испанской крови. Правда, донна Изабелла, по-видимому, недолюбливает нас, но это ничего не доказывает.
- Позвольте спросить, - заговорил я, - были ли вы когда-нибудь в Испании? Вы отлично говорите по-испански. Хотя всякий, кто исправляет какую-нибудь общественную должность, и обязан знать оба языка, но ваш выговор - ваш и донны Изабеллы - до такой степени чист и вы так хорошо знакомы с испанскими обычаями, что было бы положительно чудом встретить это в человеке, который никогда не видал солнечной Кастилии или в жилах которого нет испанской крови.
- Вы правы в последнем случае, сеньор. Моя мать, Изабелла де Германдец, была родом из Вальдолиды. Она всегда помнила обычаи и язык своей родины и научила своих детей ценить то и другое. Хотя и не стыжусь быть голландцем, но часто мечтаю о том, что хорошо бы и нам иметь свойства, которыми наделены вы, - умеренность, народную гордость и безмерную смелость, которые сделали вас владыками мира.
Я поклонился в ответ на этот комплимент и отвечал: