Брюсов Валерий Яковлевич
Гипербола и фантастика у Гоголя
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Брюсов Валерий Яковлевич
(
yes@lib.ru
)
Год: 1909
Обновлено: 29/03/2014. 40k.
Статистика.
Статья
:
Публицистика
,
Критика
Критика и публицистика
Скачать
FB2
Оценка:
7.11*7
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
В. Я. Брюсов. Гипербола и фантастика у Гоголя
Из доклада "Испепеленный",
прочитанного на торжественном заседании
Общества любителей российской словесности
27 апреля 1909 г.
--------------------------------------------------------------------------
Оригинал находится здесь:
http://gogol.lit-info.ru/gogol/bio/giperbola-i-fantastika.htm
.
--------------------------------------------------------------------------
ПРЕДИСЛОВИЕ К I ИЗДАНИЮ
Чтение моего доклада на торжественном заседании Общества любителей
российской словесности в Москве 27 апреля вызвало, как известно, резкие
протесты части слушателей. В те самые дни, когда целый ряд ораторов в целом
ряде речей напоминал о том, как в свое время была освистана "Женитьба", -
свистки не показались мне достаточно веским аргументом. На другой день
газеты, отнесшиеся ко мне (к моему удивлению) более снисходительно, чем
большая публика, настаивали на том, что моя речь, хотя и была
"оригинальной", была неуместной в дни юбилея. Не могу согласиться и с таким
мнением. Полагаю, что истинное чествование великого поэта состоит именно в
изучении его произведений и во всесторонней оценке его личности. Этому по
мере сил я и способствовал в своем докладе и не видел надобности помнить
прежде всего другого - завет Пушкина:
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман.
Впрочем, свою "истину" (насколько я прав в своей оценке Гоголя,
судить, конечно, не мне) я ни в каком случае не могу признать "низкой".
Утверждать, что Гоголь был фантаст, что, несмотря на все свои порывания к
точному воспроизведению действительности, он всегда оставался мечтателем,
что и в жизни он увлекался иллюзиями, - не значит унижать Гоголя.
Опровергая школьное мнение, будто Гоголь был последовательный реалист, я не
тень бросал на Гоголя, но только пытался осветить его образ с иной стороны.
Мысль, суждение, слово - должны быть свободны. Кажется, это довольно
старое требование. От желания мешать говорить оратору свистом и стуком -
недалек шаг до оправдания всякого рода цензур. Пусть каждый оценивает
писателя согласно с доводами своего рассудка: требовать, чтобы все в своих
оценках следовали раз выработанному шаблону, - значит остановить всякое
движение научной мысли. Разумеется, я не пошел бы читать на юбилее Гоголя,
если бы не ценил и не любил Гоголя как писателя. Тогда я выбрал бы другое
время для того, чтобы высказать свои взгляды. Но не понимаю, почему я не
должен был читать в дни юбилея, потому только, что смотрю на Гоголя
несколько иначе, чем другие?
Бесспорно, моя речь не была сплошным панегириком, мне приходилось
указывать и на слабые стороны Гоголя. Но разве возможна правдивая оценка
человека и писателя, если закрывать глаза на его слабые стороны? Невольно
вспоминаются бессмертные слова городничего: "Оно, конечно, Александр
Македонский герой, но зачем же стулья ломать?". Гоголь - великий писатель,
но почему же благоговеть, хотя бы и на юбилее, перед каждой его строкой,
перед каждым его шагом? Я по крайней мере не испытываю такой потребности
"лежать то пред тем, то пред этим на брюхе". Думаю и убежден, что и о
великих писателях должно говорить языком свободным, а не рабьим.
Мне остается добавить, что, согласно с самым характером речи,
произносимой устно, я мог дать только эскиз, только общий очерк своего
понимания Гоголя. Вместо обстоятельного доказательства своих положений я
мог лишь иллюстрировать их отдельными примерами. Печатаю я свою речь безо
всяких изменений, так, как я ее произносил; восстановлено только несколько
незначительных мест и второстепенных цитат, опущенных в чтении
исключительно вследствие того, что заседание 27 апреля затянулось долее,
нежели то ожидалось.
Май 1909
ИСПЕПЕЛЕННЫЙ
К характеристике Гоголя
I
Если бы мы пожелали определить основную черту души Гоголя, ту faculte
maitresse [1], которая господствует и в его творчестве, и в его жизни, - мы
должны были бы назвать стремление к преувеличению, к гиперболе. После
критических работ В.Розанова и Д.Мережковского[2] невозможно более смотреть
на Гоголя как на последовательного реалиста, в произведениях которого
необыкновенно верно и точно отражена русская действительность его времени.
Напротив того, Гоголь, хотя и порывался быть добросовестным бытописателем
окружавшей его жизни, всегда в своем творчестве оставался мечтателем,
фантастом и, в сущности, воплощал в своих произведениях только идеальный
мир своих видений. Как фантастические повести Гоголя, так и его
реалистические поэмы - равно создания мечтателя, уединенного в своем
воображении, отделенного ото всего мира непреодолимой стеной своей грезы.
К каким бы страницам Гоголя ни обратились мы - славословит ли он
родную Украйну, высмеивает ли пошлость современной жизни, хочет ли
ужаснуть, испугать пересказом страшных народных преданий или очаровать
образом красоты, пытается ли учить, наставлять, пророчествовать, - везде
видим мы крайнюю напряженность тона, преувеличения в образах,
неправдоподобие изображаемых событий, исступленную неумеренность
требований. Для Гоголя нет ничего среднего, обыкновенного, - он знает
только безмерное и бесконечное. Если он рисует картину природы, то не может
не утверждать, что перед нами что-то исключительное, божественное; если
красавицу, - то непременно небывалую; если мужество, - то неслыханное,
превосходящее все примеры; если чудовище, - то самое чудовищное изо всех,
рождавшихся в воображении человека; если ничтожество и пошлость,- то
крайние, предельные, не имеющие себе подобных. Серенькая русская жизнь 30-х
годов обратилась под пером Гоголя в такой апофеоз пошлости, равного
которому не может представить миру ни одна эпоха всемирной истории.
У Эдгара По есть рассказ о том, как два матроса проникли в опустелый
город, постигнутый чумой[3]. Там, войдя в один дом, увидели они чудовищное
общество, пировавшее за столом. Особенность участников попойки состояла в
том, что у каждого была до чрезмерности развита одна какая-нибудь часть
лица. У одного был непомерной величины лоб, подымавшийся над головой, как
корона; у другого - невероятно огромный рот, шедший от уха до уха и
открывавшийся, как страшная пропасть; у третьего - несообразно длинный нос,
толстый, дряблый, спадавший, как хобот, ниже подбородка; у четвертого -
безобразно отвисшие щеки, лежавшие на его плечах, как бурдюки вина, - и
т.д. Все герои Гоголя напоминают эти призраки, пригрезившиеся Эдгару По, -
у всех у них чудовищно, несоразмерно развита одна часть души, одна черта
психологии. Создания Гоголя - смелые и страшные карикатуры, которые, только
подчиняясь гипнозу великого художника, мы в течение десятилетий принимали
за отражение в зеркале русской действительности.
Вот перед нами уездный город, от которого "хоть три года скачи, ни до
какого государства не доедешь". Открывается занавес, и мы видим за столом у
городничего обитателей этого города, его чиновников. Не ошиблись ли мы
дверью и не попали ли, вместе с двумя пьяными матросами, в ужасный зал в
зачумленном Лондоне Эдгара По? Не те же ли перед нами уродины, какие
предстали глазам удивленных и испуганных матросов? Разве городничий
Сквозник-Дмухановский, судья Ляпкин-Тяпкин, попечитель над богоугодными
заведениями Земляника и все другие, с детства хорошо знакомые нам лица, не
страдают тою же болезнью, как фантастические герои Эдгара По? Разве у
одного из них не чудовищный лоб, у другого - не неимоверный рот, у третьего
- не немыслимые щеки?
Прислушаемся к их речам:
- Лекарств дорогих мы не употребляем, - говорит Земляника. - Человек
простой: если умрет, то и так умрет; если выздоровеет, то и так
выздоровеет.
Городничий жалуется, что от заседателя такой запах, словно он сейчас
вышел из винокуренного завода.
- Это уж невозможно выгнать, - возражает судья, - он говорит, что в
детстве мамка его ушибла, и с тех пор от него отдает немного водкою.
Появляется Хлестаков. "Ну что было в этом вертопрахе похожего на
ревизора?" - спрашивает позднее городничий. Точно, ничего похожего.
Заезжий, остановившийся в гостинице, в номере "под лестницей", не платящий
по счетам, выпрашивающий себе обед, - какой же это ревизор? В уездном
городе жизнь каждого человека на виду; Хлестаков не мог за две недели, что
он жил в городе, не примелькаться всем на улице; однако между ним и
городничим происходит такой приблизительно диалог:
Хлестаков. Да что ж делать?.. Я не виноват... Я, право, заплачу... Мне
пришлют из деревни.
Городничий. Извините, я, право, не виноват... Позвольте мне предложить
вам переехать со мною на другую квартиру.
Хлестаков. Нет, не хочу! Я знаю, что значит на другую квартиру: то
есть в тюрьму. Да какое вы имеете право? Да как вы смеете?..
Городничий. Помилуйте, не погубите! Жена, дети маленькие...
Затмение, нашедшее на городничего, - сверхъестественно, ни с чем не
сообразно; ничего такого в жизни не могло бы быть.
Начинается сцена лганья Хлестакова:
- Просто не говорите. На столе, например, арбуз, - в семьсот рублей
арбуз. Суп в кастрюльке прямо на пароходе приехал из Парижа... В ту же
минуту по улицам курьеры, курьеры, курьеры... можете представить себе:
тридцать пять тысяч одних курьеров!.. Меня завтра же произведут сейчас в
фельдмарш...
В какой бы степени опьянения ни был человек, вряд ли, не сойдя с ума,
может он говорить такие нелепости. Это не типическое лганье, а какое-то
сверхлганье, лганье безмерное, как и все безмерно у Гоголя.
- Мне кажется, - говорит Хлестаков Землянике, - как будто бы вчера вы
были немножко ниже ростом, не правда ли?
Земляника. Очень может быть.
Анна Андреевна спрашивает Хлестакова:
- Вы, верно, и в журналы помещаете?
Хлестаков. Моих, впрочем, много есть сочинений: "Женитьба Фигаро",
"Роберт-Дьявол", "Норма". Уж и названий даже не помню. И все случаем: я не
хотел писать, но театральная дирекция говорит: "Пожалуйста, братец, напиши
что-нибудь". Думаю себе: "Пожалуй, изволь, братец". И тут же в один вечер,
кажется, все написал.
Хлестаков волочится за Анной Андреевной.
- Но позвольте заметить, - возражает она, - я в некотором роде... я
замужем.
Хлестаков. Это ничего! Для любви нет различия; и Карамзин сказал:
"Законы осуждают". Мы удалимся под сень струй... Руки вашей, руки прошу.
"Тридцать пять тысяч курьеров", "Были вчера ниже ростом? - Очень может
быть", "В один вечер все написал", "Мы удалимся под сень струй", - это все
не подслушано в жизни, это - реплики, в действительности немыслимые, это -
пародии на действительность. Пошлости обыденного разговора сконцентрированы
в диалоге гоголевских комедий, доведены до непомерных размеров, словно мы
смотрим на них в сильно увеличивающее стекло.
Сцена меняется. Перед нами - другой город, тот, где есть магазин с
вывеской "Иностранец Василий Федоров". Проходит ряд новых лиц, но у всех у
них та же гипертрофия какой-нибудь одной стороны души. Скупость Плюшкина,
грубость Собакевича, умильность Манилова, тупость Коробочки, безудержность
Ноздрева, лень Тентетникова, обжорство Петуха, - это опять: непомерный нос,
несообразный рот, невероятные щеки героев Эдгара По. И все эти помещики и
помещицы, которых объезжает стяжатель Чичиков со своим странным
предложением, весь этот мир маниаков говорит так, как не говорят в жизни,
совершает поступки, каких никто не мог бы совершить.
Чичиков предлагает Коробочке продать ему мертвых.
- Мое такое неопытное, вдовье дело, - возражает помещица. - Лучше ж я
маленько повременю, авось понаедут купцы, да применюсь к ценам.
Чичиков торгуется с Плюшкиным.
- Почтеннейший, - сказал Чичиков, - не только по сорока копеек, по
пятисот рублей заплатил бы! С удовольствием заплатил бы, потому что вижу -
почтенный, добрый старик терпит по причине собственного добродушия.
- А ей-богу так! Ей-богу правда! - сказал Плюшкин, - все от
добродушия.
Разговаривают Чичиков и Манилов:
- Не правда ли, что губернатор препочтеннейший и прелюбезнейший
человек? - спрашивает Манилов.
- Совершенная правда, - почтеннейший человек, - отвечает Чичиков.
- А вице-губернатор, не правда ли, какой милый человек?
- Очень, очень достойный человек.
- Ну, позвольте, а как вам показался полицеймейстер? Не правда ли, что
очень приятный человек?
- Чрезвычайно приятный, и какой умный, какой начитанный человек!
- Ну а какого вы мнения о жене полицеймейстера? Не правда ли,
прелюбезнейшая женщина?
- О, это одна из достойнейших женщин...
Все эти разговоры - шаржи: смешная сторона человеческих отношений в
них преувеличена до крайности; нелепость в них доведена до какого-то
культа.
Когда в городе узнают, что Чичиков скупал мертвые души, чиновники
начинают судить и рядить об нем, и толки их тотчас доходят до последних
границ вероятного. Одни говорят, что Чичиков - делатель фальшивых
ассигнаций. Другие - что он хотел увезти губернаторскую дочку. Третьи - что
он капитан Копейкин. "А из числа многих, в своем роде, сметливых
предположений было, наконец, одно, - странно даже и сказать,- что не есть
ли Чичиков переодетый Наполеон". Гоголь прибавляет, что "поверить этому
чиновники не поверили, а, впрочем, призадумались". Прокурор же, "пришедши
домой, стал думать, думать и вдруг, как говорится, ни с того, ни с другого,
умер".
В другом городе, в том, где был магазин с вывеской "Иностранец из
Лондона и Парижа", появление гоголевского героя производит путаницу еще
более грандиозную. После того, как Чичикова арестовали, защитник его,
юрисконсульт, стал "производить чудеса на гражданском поприще":
"губернатору дал знать стороною, что прокурор на него пишет донос;
жандармскому чиновнику дал знать, что секретно проживающий чиновник пишет
на него доносы; секретно проживающего чиновника уверил, что есть еще
секретнейший чиновник, который на него доносит... Донос сел верхом на
доносе, и пошли открываться такие дела, которых и солнце не видывало, и
даже такие, которых и не было... Скандалы, соблазны и все так замешалось и
сплелось вместе с историей Чичикова, с мертвыми душами, что никоим образом
нельзя было понять, которое из этих дел было главнейшая чепуха... Когда
стали, наконец, поступать бумаги к генерал-губернатору, бедный князь ничего
не мог понять. Весьма умный и расторопный чиновник, которому поручено было
сделать экстракт, чуть не сошел с ума... В одной части губернии оказался
голод... В другой части губернии расшевелились раскольники. Кто-то
пропустил между ними, что народился антихрист, который и мертвым не дает
покоя, скупая какие-то мертвые души. Каялись и грешили и, под видом
изловить антихриста, укокошили неантихристов... В другом месте мужики
взбунтовались"...
Неужели же эта удивительная революция, вызванная похождениями
Чичикова, менее невероятна, чем то происшествие, что нос майора Ковалева,
исчезнув с лица своего обладателя, стал разъезжать по Петербургу, одетый в
мундир с золотом? Увлекаясь своим изображением общего хаоса, созданного
ловким юрисконсультом, Гоголь чуть ли не готов позабыть, что все это -
преувеличение, чуть ли не готов сам поверить, что Чичиков - антихрист, и в
уста князя, собравшего перед отъездом чиновников, влагает слова совершенно
неожиданные: "Дело в том, что пришло время нам спасать нашу землю!".
Реальное от фантастического не отделено ничем в созданиях Гоголя, и
невозможное в них каждую минуту способно стать возможным.
И в какой бы город, в какую бы усадьбу ни заглянул Гоголь, везде видит