Так и звали все в городе наше обширное, старинное обиталище "дом на костях". Страшным казалось это название, угрюмым и пугающим; страшным казался всем и наш дом. Да и мы все, обитатели его, жили в каком-то постоянном страхе перед жизнью, как будто проклятие какое-то висело над всем нашим родом. И дед мой, и бабушка, и отец с матерью, и все дяди и тёти мои, -- все мы были несчастны, хотя и богаты... Я говорю -- "мы", потому что и я, один из последних обитателей дома на костях, тоже несчастный, к тому же ещё и бедный, бездомный, бессемейный. Мне уже пятьдесят восемь лет, а я ещё не женат, да и смешно теперь об этом говорить...
Служу я писцом в городской управе и вот уже тридцать лет получаю всего лишь тридцать пять рублей в месяц. Когда лет пятнадцать тому назад я возбудил было вопрос о прибавке жалованья, городской голова, купец Ахунин, посмотрел на меня и сказал:
-- Для чего вам, Леонид Александрыч, жалованья прибавлять, человек вы одинокий, неужто вам не хватает тридцати пяти?
Врать я не умел с роду и говорю купцу:
-- Хватает.
-- Ну, так чего же вам!.. А у нас есть служащие семейные, им и прибавляем по мере лет службы.
После этого я уже и не возбуждал вопроса о прибавке жалованья: тридцать пять, так тридцать пять... Бог с вами!.. И только сказал городскому голове:
-- Обидно больно, Артамон Игнатьич, другим прибавляете, а я как оглашенный какой...
-- Что говорить об обидах!.. Я вон, может, министром бы должен быть по своим понятиям, а вон наши глоты в прошлый год чуть меня и в городские головы не забаллотировали... Вот оно какое дело-то!.. Обижайся, не обижайся, а живи, как Бог приказал...
И вот живу я, как Бог приказал, и мучаюсь всю мою жизнь. А всё оттого, что над родом нашим повисло вековое проклятие. Прогневили Господа наши деды и отцы, а мы отвечай за них...
Люди распространили о нашем роде страшную легенду, но это всё вздор. Говорят, что все несчастья обрушились на нашу семью только потому, что дом наш построен на человеческих костях. И, помнится, в детстве я верил в эту страшную легенду, и радости и счастье моего детства отравлялись этой верой в то, чего не было и не могло быть.
Вздорная легенда создалась благодаря следующим обстоятельствам.
В двадцатых годах прошлого столетия появился в нашем городе купец Влас Артамонович Дулин. Приехал он богачом откуда-то с Урала и привёз с собою дурную молву: о нём говорили, что он разбогател, распространяя фальшивые ассигнации. Приехал к нам в город купец Дулин, купил в пригородной Овражной слободке пустырь и построил химический завод: варил мыло, выгонял из костей клей, обделывал кожи, занимался и выгонкой скипидара. Дело пошло, и скоро он сделался видным купцом не только в нашем прикамском городе, но и по всей округе и даже на той стороне реки Камы. А лет через пять женился на богатой купеческой дочке и соорудил диковинный для наших мест дом, тот самый проклятый дом на костях, в котором и мне суждено было родиться.
Вначале дом был одноэтажный, с обширным мезонином, с балконами и разными галереями и светёлками. Потом, по мере роста семьи моего прадеда, вокруг дома возникали всё новые и новые пристройки и корпуса. По фасаду улицы он таким и остался, каким его соорудили вначале, а во двор шли всё пристройки, клетушки и галереи и кладовые для склада имущества и товаров. Дом был обнесён высоким дубовым частоколом, и только ворота и калитка соединяли обширный прадедушкин двор с улицей и с остальным живым миром. Заводские корпуса помещались в глубине двора, а между ними и домом как предохранение от пожара был выращен тенистый сад.
История постройки дома на костях долго ещё передавалась из уст в уста как летопись начала нашего рода. Рассказывали, например, о том, как с верховьев Камы гнали к усадьбе прадеда громадные "грузовые" плоты из толстых "в обхват" елей и сосен. Брёвна эти десяток лошадей втаскивали в гору от берега, здесь они распиливались, и из толстых брёвен возникали срубы. И для фундамента прадед мой выписал с Урала какой-то особенный белый и крепкий камень, ноздреватый как морская пена, но крепкий камень, так что и железным молотом его не возьмёшь. Рассказывают и о том, как прадед мой извёл прекрасную дубовую рощу, скупивши её за бесценок у какого-то разорившегося помещика. Роща эта была вырублена, а дубовые брёвна в два и три обхвата были пригнаны в усадьбу плотами по той же Каме. Из толстых дубовых досок купец Дулин соорудил в своём доме полы и потолки, косяки дверей и окон. И рамы были сделаны из дуба, и колонны балконов с полами и потолками, и крыльца все и светёлки. Рассказывают, что и кровля дома была покрыта дубом, но потом дуб прадед мой заменил черепицей, а дубовые доски с кровли были проданы каким-то иностранцам за дорогую цену.
И вот прошло теперь уже больше ста лет, а дом этот до сих пор стоит на берегу Камы, и ничего ему не делается. Перешёл он уже в третьи руки, а всё стоит. Теперь он уже оштукатурен и покрыт железом, и неопытные люди бывший дом наш считают каменным, а на самом деле под белой штукатуркой всё те же еловые и сосновые стены. Те же и полы в доме, и потолки, только уже иначе размалёванные новыми владельцами. И дубовый частокол вокруг двора заменён невысокой каменной оградой, а на том месте, где был когда-то завод прадеда, выстроены теперь каменные конюшни, каретники и амбары.
В настоящее время домом моего прадеда владеет купец Куркин, а купил он его у нашего предводителя дворянства Слуцкого, который покончил жизнь свою самоубийством в одной из светёлок, сооружённых покойным моим прадедом.
На несчастном месте построил мой прадед свой дом. Какие-то, должно быть, грешные люди по реке гнали плоты, сооружали стены и двери, и окна. И до сих пор мне кажется, что легенда о том, что наш дом был выстроен на костях человеческих, сама жизненная правда. Бог мстит нам всем, жившим или живущим в доме, за то, что он построен на костях человеческих.
Помню эпизоды из своего детства. Когда я был гимназистом, на том месте, где когда-то был завод, лежали бугры земли, битого кирпича и камни. А кое-где сохранялся ещё старый фундамент дома, стены подвалов, засорённых обсыпавшейся землёю.
По обширному заводскому пустырю росла крапива, репьи, чертополох, белена, лебеда и какая-то особенно красивая зелёно-жёлтая, нежная травка, названия которой я до сих пор не знаю. Но зелёно-жёлтая травка эта была у нас, малышей, в особом почёте.
Конюх, старик Евдоким, вселил в нас особенное представление об этой зелёно-жёлтой травке. Играли мы как-то с братом на пустыре в воров и разбойников (это любимая почему-то была у нас игра), а старик Евдоким собирал на ямах молодую крапиву для щей. Валялись мы на зелёно-жёлтой травке, а он всё смотрел на нас да что-то бурчал себе под нос. А когда мы с братом, поссорившись, начали горстями рвать зелёно-жёлтую травку и пучками её бросаться друг в друга, Евдоким, точно змеёй ужаленный, заорал и подбежал к нам.
-- Барчуки, что вы делаете!?. Барчуки!.. Нельзя рвать эту травку!..
-- Почему? -- заинтересовались мы и забыли о своей ссоре и драке.
-- Да как же можно рвать эту травку: святая она!.. Кровь это человечья...
Мы оба с братом расхохотались над непросвещённым стариком, а брат мой даже и такую штуку отмочил:
-- Евдоким, -- говорит, -- трава эта по-латыни называется "Duramentum", что значит по-русски прочная...
Я расхохотался над шуткой брата, а он продолжал уверять старика, что трава эта действительно называется прочной травой, и говорил:
-- Ты пощупай, какая она мягкая, а твёрдая... Посмотри!..
И брат сорвал новую горсть травы, которая действительно была хотя и нежная на ощупь, но страшно твёрдая, и оторвать её от земли нелегко было.
Кинул горсть травы брат в лицо Евдокима, а он даже отшатнулся и лицо прикрыл руками и застонал. А потом поднял лицо, осмотрел белые облака, бежавшие по вешнему небу, и сказал:
-- Потому она, барчуки, твёрдая, что Господь Бог не приказал её рвать и мять... Послухайте-ка вы меня, нехристи... Бога-то не боитесь...
Присел на обрубок гнилого дерева Евдоким, и мы уселись с ним рядом на тот же обрубок.
И сказал Евдоким с тоской в голосе:
-- Из человеческой крови выросла эта трава... из человечьей...
II
Что-то таинственное и интригующее нас с братом послышалось в особенном голосе Евдокима, и мы оба обратились в закаменевшее внимание.
А Евдоким продолжал свой рассказ:
-- Было это давно... Пожалуй, и никто не скажет, когда это было... А только ходили по Волге и по нашей матушке-Каме разбойничьи шайки, грабили и убивали людей по дорогам и на реке шкодили: то барку изловят с товарами да ограбят, а людей-то всех либо на виселицу, либо нож в горло да и в реку... И вот были в те времена на горе нашей, где вот город-то наш построен, леса дремучие-предремучие. А в тех лесах вырыты были пещеры да ямы, в которых и укрывались разбойники от войск царских. А людей, что побогаче да познатней, люди те разбойные не убивали, а в свои пещеры затаскивали да и держали до той поры, пока сродственники их не выкупали их у разбойников. А выкуп разбойники назначали большущий, у кого и денег-то таких не найдётся... И вот выходило так, что кого сродственники не выкупят, разбойники с таким горемычным человеком, не говоря ни слова, по-свойски приканчивали -- душили али вешали, а чтобы не быть в ответе, тут же в лесу около своего проклятого логова и в землю закапывали... Мотри-ка, весь-то наш город, а не то что только это место, и весь город на человеческих костях построен...
-- Ну, уж это ты вздор мелешь, -- возразил брат, но, как мне показалось, и возразил-то он только для того, чтобы ещё сильнее раззадорить рассказчика и заставить его говорить и говорить о старых временах наших прикамских лесов...
-- А ты постой, барчук, помолчи!.. Люди старые, брат, не врали, не то, что нонешние... А старые люди эти всё доподлинно знали и всё рассказывали... Я тоже вон помню своего прадеда, а он говорил, что на месте города-то нашего, когда он мальчонкой был, всего и была махонькая деревушка на этом месте, а где дом-то ваш, тут ещё лес рос. И ваш-то старый родитель, купец Влас Артамоныч, когда дом-то тут строил, по два обхвата сосны валил... Посмотри-ка стены-то какие у вашего дома...
-- Ты, брат, врёшь, Евдоким! -- снова возразил брат мой Женя. -- Брёвна на дом с верховьев Камы пригонялись, папа говорил...
-- А ты, барчук, погоди, погоди, не сучи языком-то!.. Отец-то твой годков на тридцать помоложе меня будет, и ничего он не знает, а у меня отец и дом-то ваш строил, наблюдателем, значит, был и за порядками наблюдал.
Мы немного сбили наладившийся рассказ Евдокима, уличив рассказчика в том, что по расчёту лет никак не выйдет, чтобы отец Евдокима мог быть наблюдателем при постройке дома прадеда.
-- А разве я сказал, что отец? -- переспросил Евдоким, немного смущённый.
-- Ну, конечно, сказал, что отец твой был наблюдателем...
-- Ах ты, Господи! -- немного повеселевшим тоном продолжал Евдоким. -- Не отец, а само-настоящий доподлинный дед мой Василий Петров... Ну, так вот... Когда дед-то мой мальчонком был, на этом месте, где город теперь, была простая деревушка... Почнут мужики колодец рыть или столб какой врывать, а тут тебе в земле-то всё косточки и косточки, да не какие-нибудь косточки, а всё человечьи... Прошлый год вон... а, может, два года назад... батюшка-то наш соборный дом новый клал из кирпича, и тоже, как почали канаву для фундамента рыть, то и вырыли целых пять лукошек человеческих костей... Ты тоже скажешь -- не человечьи это кости, а батюшка-то знает: кости вырыли и на кладбище снесли, и в землю их зарыли, и панихиду над ними батюшка пропел... Стал бы он панихиду петь, коли это были бы не человечьи кости... Тоже, сказал!.. А я те вот что скажу, барчук мой милый, дом-то ваш на самых главных костях и построен... Порой-ка-сь где, тут вот хошь, и непременно ты человечьи кости найдёшь...
-- И это всё вздор! -- снова не утерпел и возразил брат. -- На этом месте у нашего прадеда был завод клеевой, а клей из кости гонится... Вот тебе и кости!.. Воловьи, коровьи, лошадиные, может, собачьи и кошачьи кости в земле, а ты своё мелешь -- человечьи!.. Папа лучше тебя знает...
-- А ты постой... посто-о-ой, барчук... не сучи языком-то!.. Батюшка не стал бы над собачьими костями панихидку петь.
-- Да, ведь, он над теми костями пел, что нашли у него в усадьбе. А у нас здесь никакой панихиды попы не пели...
-- Вот то-то и плохо, что никогда тут никакой панихидки не пели, оно и выходит -- место страшное, потому кости человечьи вопиют... вопиют они... Сколько тут на этом месте крови пролито, может, ручьи лились, а опять кости... Вон они наружи лежат... Вон!.. Вон!..
Евдоким поводил по сторонам своим толстым заскорузлым пальцем и показывал нам на кости, которые мы давно уже видели и на ямах, и в саду, когда чуть копнёшь землю вершка на два, и во дворе.
Нельзя было отрицать, что старый дом наш был построен на костях, но мы все, семейные, так легко объясняли это, памятуя, что у нашего деда был клеевой завод. Но устами Евдокима говорила сама народная молва. Из далёких времён, когда на Волге и Каме водились разбойники, пришла эта молва к нам и до нас, правнуков, докатилась.
-- Почему же ты не соберёшь эти косточки да не позовёшь отца Игнатия, чтобы он в могилку их закопал и панихиду отслужил? -- не унимался брат и оспаривал рассказ Евдокима.
-- Побольше меня люди есть... Им бы это и сделать, папа вон ваш, мама, дедушка, бабушка... -- немного смущённый, говорил Евдоким. -- А я вам говорю, что другие говорят... Да!.. А отчего все несчастья на роду вашем?.. Отчего?.. Живёте богато, а счастья нет: смута одна в семье, болезни да смерти... Вон прадедушка-то ваш... Вон могилка-то... Вон часовенка-то стоит... На том самом месте и поставлена, где его громом-молнией убило...
Мы с братом посмотрели через забор на высокий холм за садом. На этом холме, где и теперь проходит гладко наезженная дорога, стоит старинная кирпичная часовенка, поставленная на том самом месте, где дед мой был убит громом.
А Евдоким продолжал свой рассказ:
-- Вот с него все несчастья и начались... А какой он, царство ему небесное, был, -- Евдоким три раза перекрестился. -- И папаша-то ваш, небось, знает, какой крутой старик был: сколько людей намучил... А ещё и вон что говорят, будто прадед-то ваш из человечьих костей клей-то гнал... тот клей, что получше сортом...
-- Фу! Какой ты вздор говоришь! -- воскликнул брат.
-- Может, и вздор, а, может, и вправду это было... Лес тут в те поры был, а начальства никакого, что хошь, то и делай...
-- Да вздор ты говоришь! -- воскликнули уже мы с братом вместе.
И было страшно как-то заступаться за нашего прадеда и было ещё страшнее слушать вздорный рассказ Евдокима и не опровергать его.
Рассказы о том, будто прадед наш, действительно, выгонял клей из костей человечьих, смущали и деда моего, как он рассказывал, и отца. Да и бабушка не раз бранила "непутёвых" рассказчиков, но что же мы все могли сделать в оправдание прадеда нашего? Что дом наш построен на костях -- это факт. А на чьих костях?.. Может быть, и вправду нужно было бы исследовать все эти кости и или опровергнуть страшную легенду, или молча признать истину и отслужить панихиду на ямах, оставшихся от разрушенного завода прадеда.
А Евдоким, подогретый нашим вниманием и тем, что мы не на шутку огорчены его рассказом, продолжал своё страшное повествование:
-- А разве не правда, что прадед ваш имел до десятка жён?.. А?.. А деревенских мужиков, парней молодых, кто на хутора на Урал отправлял да там их как каторжников держал?.. А?.. Не прадед ваш? Парней на хутора отправит, а сам с их жёнами бесчинствует да мучает ту, которая не захочет быть его полюбовницей... А?.. Скажете, и это всё неправда?.. А кто над рабочими своими измывался да работать заставлял их целыми сутками, а кто ослабнет -- в Каму тащили да там в воде над ним надругивались... А кормили как! Чем кормили?.. А как прадед ваш как всамделишный барин людей на собак менял, а собак -- на людей?.. А?.. Тоже скажете -- неправда... Нет, всё это правда... Правда истинная!.. Как перед Богом говорю вам, барчуки... Прадед-то ваш, хоть и не из господ был, а у него на заводе да и так-то на усадьбе людям жилось хуже, чем на барском дворе где-нибудь... Уж на что были злы помещики Скавронские, а у них того зверства не было, что у вас вот тут, на этом проклятом месте.
Евдоким смолк, и мы с братом молчали. Голос его как голос с неба был такой властный, гремучий, что казалось, что голосом этим заговорили все те люди, которых, действительно, замучил наш прадед. И сидели мы, подавленные рассказом Евдокима, хотя этот рассказ и не был для нас новостью. Мы давно уже и от деда, и от отца слышали рассказы о жестокостях нашего прадеда. И он вставал в этих рассказах какой-то легендарной, таинственной личностью, пугающей своими жестокостями, и вместе с тем мне всегда представлялось, что человек этот был человеком большой кипучей энергии, смелых замыслов и не менее смелых их выполнений. На Каме есть перекат, и он до сих пор называется именем моего прадеда. Когда-то на собственные средства он расчистил русло, и немало людей перетонуло на этой работе, и немало людей умерло от холода и морозов. Для своих торговых целей расчищал старик Каму, но и до сих пор в этом месте суда проходят беспрепятственно даже в самое сухое лето. А в городе имеются богадельня и школа имени моего прадеда. Можно бы было назвать и церковь Покрова его именем, потому что и эта церковь целиком воздвигнута на средства моего прадеда, страшного белого старика, как его когда-то звали все, кому приходилось встречаться с ним на пути жизни.
В те времена, когда был жив мой прадед, всё чиновничество поголовно брало взятки. Кажется, ни одного дела не сделаешь без того, чтобы не отблагодарить и маленьких чиновников, и покрупнее.
Помимо того, чиновники чванились и других людей, а особенно людей податного сословия, и купцов даже и за людей-то не считали. И случилось так, что в наш город по каким-то делам приехал один набольший чиновник, как говорили в то время. Приехал чиновник в наш город, разнёс за непорядки всех своих подчинённых, да и другим людям -- купцам, попам, мещанам -- досталось от него. А недоволен был набольший чиновник горожанами только потому, что плохо его встретили, несладко угощали, а главное потому, что мало выказали пред ним раболепства и повиновения.
И вот как-то к вечеру прискакал в усадьбу купца Дулина гонец от набольшего чиновника с криками и бранью. Как оказалось, мой прадед только один из всех купцов не подчинился приказанию чиновника и не приехал к нему с поклоном и подарком. Подарок-то купец Дулин послал чиновнику, и подарок этот был всех ценнее, но сам-то он не пожелал приехать к чиновнику. Возмутился чиновник и послал гонца с приказом живым или мёртвым, но доставить купца Дулина пред светлые очи начальника. Как в сказке хотели сделать, а вышло по иному, как в жизни, особенно, если дело касалось такого упрямого и честолюбивого человека, каким был мои прадед.
-- Скажи ты своему начальнику, -- сказал купец Дулин гонцу, -- что подарок я ему послал, а сам я -- подарок не по зубам ему... Пшёл сейчас же от ворот моих!.. Да так и скажи, мол, тяжёл подарок Влас Артамоныч Дулин, и никак он себя не может доставить господину начальнику на поклон.
Вернулся гонец к начальнику и рассказал, как было. А начальник в гнев вошёл, послал десять своих гонцов и приказал им насильно притащить к себе купца Дулина. И на этот раз ослушался купец Дулин и ещё больше рассердил начальника. Тогда начальник послал в усадьбу прадеда моего два взвода солдат, а наступила уже ночь, и все огни в усадьбе прадеда моего были потушены. Как в неприятельскую крепость ворвались солдаты к купцу Дулину, связали его и в таком виде доставили к начальнику. Прикинулся тут прадед мой покорённым и говорит начальнику:
-- Твоё взяло, ваше превосходительство... Я думал, что сильнее всех на свете, ан выходит и посильнее меня есть люди...
Понравилось ли это признание его превосходительству, или же понравился сам старик ему, -- а прадед мой даже своим внешним видом мог обворожить кого угодно, -- но только видят все чиновники, что между начальником и купцом пленным завязалась самая близкая дружба. Привели к чиновнику купца связанным, а он уж против него сидит в кресле как равный с равным и пьёт с генералом чай с дорогим заморским вином.
Подивились люди странному событию и никак не могли его объяснить, да никто и не узнал, как же это так вышло, что ослушник купец вдруг стал приятелем грозного начальства. А к половине ночи из усадьбы купца Дулина прикатили тройки вороных, сивых и серых лошадей, впряжённых в красивые тарантасы. И покатили охмелевшие начальники во главе с купцом Дулиным в лес на гулянку, а в лесу уже и костры горят, и послушные слову купца Дулина слуги его вина разные да закуски на коврах расставляют, а в лесочке уже и хор певцов приготовился, и музыканты ждут приезда дорогих гостей в заповедную дубовую рощу купца Дулина. Показались на дороге быстро несущиеся в темноте тройки, вынеслись на полянку, озарённую пламенем костров, и запели тут люди в прославление набольшего начальника, а музыканты заиграли что-то весёлое и хвалебное.
Тут и начался лесной пир до утра. Верные холопы купца Дулина срубали в лесу деревья, разжигали костры, а чиновники с купцом пировали: пили да ели, кто чего хочет, и кто сколько хочет. А к утру и вышла такая оказия, что все гости купца Дулина оказались пьяными настолько, что как сидели на коврах, так и повалились, и самый главный начальник ослабел и тоже свалился у костра на ковёр.
Тут купец Дулин и начал настоящую свою забаву. Приказал холопам своим раздеть догола всех своих охмелевших гостей, как говорили, одурманенных каким-то дурманом вместо вина. Раздел купец Дулин своих гостей догола, приказал потушить костры, забрал всю чиновничью одежду, сел на тройку и холопам своим приказал наложить в экипажи остатки закусок да и самим сесть, да так под общий хохот все и выехали из леса. К утру костры окончательно потухли, и напали на голых спящих чиновников комары да мошка разная, а тут и солнце встало из-за лесов, и как проснулись гости купца голые, так и обмерли и не знали, что же делать. Идти в город в голом виде очень уж зазорно было, а послать за одеждой некого -- все как Адамы какие-нибудь, да и холод утренний пробирал, а на траву выпала роса, и туманы ещё бродили у подножия вековых дубов.
Как пробрались в город одурманенные и одураченные чиновники, никто не знает, и так эта история и заглохла. Говорят, что набольший-то чиновник вместо того, чтобы жаловаться на купца-озорника, приказал своим подчинённым молчать, да и в городе-то долго ещё преследовали тех, кто проговорится и расскажет о том, как купец Дулин угощал в своей заповедной роще чиновников.
III
Кончил жизнь свою купец Дулин в летнюю пору, когда особенно много было у него разных дел. Случилась на Каме буря и просвирепствовала дня два. Много плотов разметало той бурей, много судов сорвало с цепей и якорей. Не пощадила буря и барок прадеда моего. А в какой-то барке были разные дорогие товары, накупленные купцом Дулиным для своего пользования. Были тут и материи разные, и вина, и вещи разные, и закуски, и одежда дорогая для всех домочадцев богатого купца. И вот выгнал купец Дулин всех своих слуг на берег, чтобы спасти товар, а буря отнесла барку на середину реки, пробила у барки борт, и барка накренилась на правую сторону. Погнал купец лодки с людьми к тонувшей барке, а волны реки своё дело делали: качали на седых гребнях утлые судёнышки, заливали их водой да захлёстывали. А вот одну лодку и опрокинуло, и выпали люди за борт и начали тонуть. Выбрался ли кто из воды, нет ли -- никто не знает, а только и остальные люди струсили да в лодках своих к берегу поплыли. Рассердился купец Дулин, приказывает людям садиться в лодки, а те, как ни покорны были, не решались губить своей жизни. Купец Дулин из себя выходит, кулаками людей бьёт и приказывает в лодки садиться, а те как вкопанные в землю ни с места. Пригрозил купец Дулин людям своим перестрелять всех и как паренёк молодой побежал в гору, чтобы ружьё и пули принести из дому. И до дому добежал, и ружьё с пулями схватил из спальни своей, а как выбежал вновь из усадьбы, новая страшная туча надвинулась на Каму, над усадьбой старика тёмное крыло тучи простёрлось. А гром несмолкаемо гудит и обрушивается на землю гулкими раскатами, и молнии слепят глаза.
Выбежал купец Дулин на пригорок, что на самом берегу реки, тут его и ударило в голову стрелой небесной, молнией слепящей, и упал он мёртвым, а около него ружьё лежит, то самое ружьё, из которого он хотел перестрелять других людей.
Так и закончилась эта бурная жизнь человека, который всю свою жизнь хотел только повелевать. О последних годах жизни прадеда моего рассказывала мне моя бабушка. Как ни любила она отца, а всё же и по её рассказам выходило так, что страшнее этого человека во всём округе не водилось. Бабушка так именно и сказала: "Не водилось", как будто речь шла о каком-то лесном звере.
За год до смерти над домом прадеда моего стряслась другая беда. Ещё задолго перед тем, как только разбогател он, то и выписал с Урала двух братьев своих -- Митрофана и Луку -- и поручил им следить за хозяйством да наблюдать за рабочими завода. Оба брата как и сам купец Дулин были такие же как и он, энергичные, смышлёные да отважные. Дела брата они развернули на всю губернию, и стал купец Дулин доверять им и деньги большие, и дела важные. А тут вышло так, что вместо самого Дулина на ярмарки стал ездить Лука, да и брат Митрофан помогал ему в делах продажи. И вот, когда двум братьям попало в руки несколько десятков тысяч рублей, тут они и изменили своему доверителю. Забрали денежки да и уехали куда-то по Каме, а потом и вниз по Волге да до самого Каспийского моря. А в добавление к этому брат Лука увёз у купца Дулина самую красивую и самую любимую его Наденьку-монашку, как звали одну девицу из духовных, которая жила в городе, отбившись от семьи кладбищенского батюшки.
Чуть отходили купца Дулина от удара, когда он прочёл смешливое письмо брата Луки, а Лука писал, что, мол, вот что, братец, "служили мы тебе хорошо и денег нажили немало, а жалованье ты нам платил плохое да и так-то держал нас как слуг своих. Теперь мы и сами себе торговлю откроем и будем всегда тебе благодарны. А что касается Наденьки, которую вы прозвали в насмешку монашенкой, так мы с Наденькой давно друг друга любим и как приедем в такое место, где вам, братец родной, нас не достать, тут мы и обвенчаемся".
Что потом стало с двумя братьями Дулиными, бежавшими от родного брата, никто не знал. Говорили люди, что оба они разжились где-то на рыбных промыслах на море, а другие говорили, будто они погибли в водах морских вместе с Наденькой-монашкой.
И погоню устраивал купец Дулин за братьями, и разных людей нанимал и посылал их на розыски, но так из этого ничего и не вышло: как в воду канули и Лука, и Митрофан. А потом люди верные говорили, что оба они живы и богато живут, а насчёт гибели в волнах моря сами слухи эти распускали, чтобы брат не искал их.
А о себе бабушка моя говорила:
-- А я была любимой дочкой отца покойного. Было нас, ребят, пятеро -- три брата да две сестры. Сестра моя, Дашенька, умерла в детских годах. Обварили её из самовара кипятком, помаялась и умерла, а через год брат Саша умер. Пошёл рыбу ловить, кувыркнулся с берега и утонул... Тут и с матерью моей случилась беда, стала она винцо попивать, чтобы горе своё от потери сына и дочери размыкать. Сначала тайно у себя в горенке попивала, а как отец прознал да избил её за это баловство, тут она уж в открытую пошла и пила и день, и ночь... Сколько отец ни бил её, ни сажал в тёмный чулан, ничего не добился... Выйдет из чулана и ну опять пить... Так вот и жили мы, а отец с каждым годом становился лютым... Два брата мои, Гриша и Федя, боялись его как огня. Из послушания не выходили, а тоже, глядючи на мать, стали винцо попивать да баловаться табачком. Узнал и про это отец и тоже бил их и в тёмный чулан сажал... Бывало, маму мою и Гришу с Федей поколотит и в тёмный чулан посадит. Так, бывало, мать с сыновьями и сидят в чулане. Сперва плачут-плачут, а потом начнут стихиры духовные петь, а то перейдут на песни, хохочут!.. И вышло тут так, что горничная одна подкуплена была матерью и носила им в чулан водочку с закусочкой да винцо разное. А то и так делала: запрячет раньше времени где-нибудь бутылочку, а то и две, а как придут узники в тюрьму, то тут им и выпивка изготовлена. Дознался и об этом отец и сослал ту горничную Палашу в самый дальний хутор на Урал. А когда летом поехал на хутор, то и отдал её насильно замуж за курносого и плюгавого сторожа, из башкир крещёного. А сторожа уволил, и поселилась Палаша в башкирской деревне, где наполовину магометане жили, а наполовину -- крещёные... Да какие, прости Бог, эти самые крещёные христиане! В церковь не ходят да и молиться-то не умеют... И случилось тут так, что муж Палаши умер, и осталась она в деревне с башкирами, а тут и сама в магометанство перешла и за башкирца замуж вышла. Тут и осудили Палашу и сослали в Сибирь... Что сталось с нею, не знаю... А братья мои по-прежнему куролесили. Совсем отбились от рук. Парни были большие, одного уж и рекрутской квитанцией от солдатчины откупили, а другому было лет двадцать пять. И вышло так, что отец и Гришу с Федей в тот же дальний хутор сослал за ослушание, а маму мою приковал на цепь в своей спальной... И жила я одна в доме с отцом-извергом, и ничего не могла сделать... Бывало, маме моей облегчение какое хочу сделать, а отец грозит, что и меня в дальний хутор сошлёт на поселение. А вышло так в скорости, что на этом самом хуторе оба брата мои в одночасье умерли... Затопили печь на ночь и спать легли, а поутру обоих их нашли мёртвыми -- угорели. Узнала об этом мама и тоже вскоре умерла, руки на себя наложила и удавилась... Так на цепи прикованной и умерла. Рука была к кольцу в стене прикована, а голову просунула в петлю, а верёвку-то к раме дубовой привязала, да так и заглохла, родная моя... Все эти смерти вытрезвили отца, и стал он кротче, молился по ночам, а потом и церковь Покрова Пресвятые Богородицы на городской площади выстроил на свои деньги и всё в эту свою церковь молиться ходил...
Страшным, загадочным призраком вставала предо мною фигура моего прадеда, и я часто боялся думать о том, что живу в доме, свидетеле таких страшных подробностей жизни моих предков. И молва горожан по-своему отмечала эту страшную жизнь. С каким-то злорадством мещане, мелкие купцы и вечно нуждающиеся чиновники говорили о страданиях нашего рода, как будто эти страдания доставляли им всем какую-то радость. Да как и не радоваться! Стоит в пригороде особняком роскошный и богатый дом, где в довольстве живут люди. Всё как-то по особенному, всё не похоже на остальную жизнь в этом доме, и вдруг в этот же заколдованный и сказочный замок роскоши и довольства смело входят те же самые муки и страдания, которые так повседневно, так непрестанно живут среди бедного и обиженного жизнью люда.
-- После смерти отца, -- говорила бабушка, -- осталась я одна в этом страшном доме на костях. Всё хозяйство взвалилось на меня, все хлопоты заставили меня проснуться к жизни. Что же я делала при жизни отца: пила, ела, красиво наряжалась, играла на клавикордах. Были у меня и подруги из купеческих и дворянских семей, но между ними и мною всегда жила зависть самая чёрная. С виду хорошо относились мои подруги ко мне, а в душе это были змеи подколодные. И вот, замкнулась я от всех и начала свою жизнь по дому. Торговля и завод замерли, оставила я это дело и думала о том, как бы выйти замуж да и сдать все дела мужу. А свататься за меня боялись, потому считали, что кто поселится в нашем доме, всё равно счастлив не будет. Так и намекали мне женихи: "мол, -- распродай ты всё это чудовище, а тогда можно и свадьбу сыграть", а я думаю: "Берите, какая есть, а с трусами мне и жить не захочется". И вот случилось так, приехал к нам в город учёный человек Александр Иванович Дроздовский, дедушка ваш. Где-то в Москве он жил и был профессором, а вот приехал к нам в город и заинтересовался моим стоящим без дела заводом. Много расхваливали наш завод люди, вот и он заинтересовался. Пришёл, "Покажите, -- говорит, -- мне ваше заведение". Повела его я по заводу, а он красивый такой, вежливый да обходительный, каких мужчин у нас в городе отродясь и не бывало. Ну, раз пришёл, другой раз пришёл, а тут уж, прямо скажу, и ухаживать за мной стал, да и мне он нравился. А когда дело дошло до настоящего объяснения, и говорю я ему: "Как же, -- говорю, -- Александр Иваныч, вы войдёте в наш дом, если его все боятся?" Посмотрел на меня Александр Иваныч, улыбнулся и говорит: "Я без предрассудков и смерти не боюсь, потому знаю, что такое смерть, и рано или поздно она придёт". И вышла я замуж за моего героя. Сейчас же муж открыл завод, нанял рабочих и повёл дело по-своему. А только вижу я, что не с того конца начал дело, потому всё в теории разные отвлекался, химию он изучал и сам химик был. Теория его -- одно, а жизнь -- другое. И дело-то, вижу, не по настоящему стал вести: с рабочими как равный, а какое же равенство между теми, кто на тебя работает. Бывало, захотят рабочие отдохнуть -- отдыхай. Захотят рабочие прибавки за работу, он и прибавку делает. Глядела, глядела я на его порядки и говорю: "Саша, да тебе бы у покойного моего отца поучиться, как надо дела торговые и промышленные вести". А он мне в ответ: "Веду дела по совести". И только. А порядки на заводе старые. А люди рабочие увидели, что за птица у них новый хозяин, и пошли ему на шею садиться. И вышло так, что как-то раз приходит ко мне в комнату муженёк мой и говорит: "Ну, -- говорит, -- завод надо закрывать, потому не могу я делами заниматься. Если делать так, как я делаю, то от нашего имущества в пять лет ничего не останется, а вести дело так, как вёл отец твой, я не могу, это не в моих принципах"... Так он со своими принципами и порешил статься, а завод свой мы со всеми машинами и стенами продали купцу Вашину, тот его и увёз к себе в усадьбу. С тех пор вот этот пустырь-то во дворе и стоит.
IV
Я помню время, когда покойный брат мой называл деда Александра Иваныча святым человеком. Конечно, он преувеличивал, называя его так, но, несомненно, дед мой -- человек незаурядный. Через всю свою жизнь он, не погрешая пред совестью, пронёс что-то своё. Жизнь заставляла его делать так, как она хочет, а он делал так, как подсказывала ему совесть. Потому он и пострадал, побеждённый. Я называл его Дон Кихотом, и мне казалось, что моё определение вернее определения брата. Да и брат соглашался с этим...
Милый брат мой Женя! И он умер Дон Кихотом. В бурю тонули на Каме люди, а он в крошечной лодочке бросился спасать их и утонул... Я должен рассказать об этом эпизоде в нашей общей с ним жизни. Он умер Дон Кихотом, а я остался жить себялюбивым эгоистом.
В тот роковой вечер мы вместе с ним были на берегу реки. Вышли из усадьбы посмотреть, что делается на Каме в бурю. Любили мы оба грозы и бури и, как только поднимался сильный ветер, тепло одевались и шли на берег. Так случилось и в этот вечер. Стояли на берегу и любовались бурей. А ветер вздымал волны, и белые гребни их наскакивали на помост пристани и заливали мокрые доски. А посмотришь вдаль, и всюду, пока видели глаза, неслись по реке страшные волны и гудели и бросали в нас брызги. У берега поскрипывали на якорях барки, а дальше к стержню реки колыхались громадные плоты, и волны расшатывали крепы, а кое-где от плотов уже отделялись оторванные брёвна и неслись по воде вниз по течению.
И вот, слышим мы, донёсся с реки вопль о помощи. Насторожились мы, заволновались, а брат уже бежит к лодке. А с реки ещё отчаяннее доносятся вопли: увидели погибающие людей на берегу и в отчаянии и с надеждой на спасение ещё громче взмолились о помощи. А на чёрных волнах с белыми гребнями темнеют чья-то лодка и трое людей в ней. И вот вижу я, сбрасывает с себя брат тёплую куртку и остаётся в одной гимназической коломянковой блузе.
-- Скорее!.. Скорее! -- кричал он мне, развязав причалы и двигая к воде нашу маленькую лодку, на борту которой было выведено краской имя "Отважный". -- Скорее, Лёня! Садись на руль, а я на распашных.
Я бросился к лодке и стал около неё как вкопанный.
-- Мы утонем!.. Куда мы поплывём!? -- вдруг неожиданно для себя воскликнул я.
-- Садись, садись скорее! -- кричал брат, а я стоял у лодки с веслом и колебался.
-- Скорее!.. Что ты за мямля!..
И брат выругался, как ругаются работники и кучера.
-- Если не хочешь... я один!.. -- крикнул он и начал грести к середине реки.
-- Женя, вернись!.. Ты утонешь!.. -- кричал я брату, а он уже далеко отплыл от берега.
Чёрные волны качали его лодку на белых гребнях, и то вправо, то влево повёртывался нос лодки, но сильные руки брата слились воедино с вёслами, окрашенными в белую краску, и лодка держалась намеченного пути.
И было мгновение, когда я разом и во всю ясность сознания, по настоящему оценил мерзостность своего поведения. Мне было и больно, и стыдно, и хотелось мне броситься в реку и догнать брата и вместе с ним пуститься на отважный поступок помощи погибающим.
Но было уже поздно. Лодка брата чуть заменой точкой темнела на фоне волн. Я искал на волнах лодку тех, кто погибал, и не видел этой лодки. Спустился с неба мелкий и частый дождь и сплошной мглой застлал и воду, и противоположные берега, и лодку с погибающими, и лодку моего брата.
Обе лодки погибли в этот страшный час дня, погибли и те, кто жаждал спасения, погиб и тот, кто хотел спасти погибающих.
Брата своего я увидел только мёртвым дня через три. Его выбросила река верстах в пяти от усадьбы и прибила к прибрежным кустам лозняка.
Помню и этот печальный вечер. Река по-прежнему волновалась, спускалась с неба тонкая и нежная пелена мелкого дождя. Рыдала над трупом мать моя, а отец стоял спокойный и тихий в своём странном размышлении о жизни и смерти. Я не сомневался, что он об этом думал, потому что он сказал, ни к кому не обращаясь:
-- Вот жив был Женя, и в день смерти мы с ним поспорили... и нет Жени...
Мне показалось, что он заплакал, потому что отвернул лицо, отошёл к обрыву берега и долго смотрел в красную глину.
Когда труп брата, завёрнутый в простыни, был уложен на телегу, и сивая лошадка вывозила громоздкий и тяжёлый экипаж в гору, мы с отцом помогали лошади и упирались руками в задок телеги.
Он шёл со мной рядом, тяжело дышал и говорил:
-- Вот ты благоразумнее Жени... Как же можно спасать людей на нашей душегубке?.. Вот и он сгубил свою душу...
Поздно ночью, когда труп брата, обмытый и обряженный в гимназический мундирчик, лежал в зале на столе, я вышел на террасу.
Там в темноте сидел мой дед, слепой старик, и красно-оранжевой точкой светился в его руке кончик раскуренной папиросы.
-- Это ты, Лёня? -- окрикнул он меня.
Слепой дед до изумления угадывал по шагам, кто вошёл в комнату.
-- Да... я... -- ответил я.
-- Расскажи мне, как всё это несчастье случилось?
И я рассказал деду всё, что видел. И он долго молчал, попыхивая папиросой, и мучительным показалось мне это молчание. Потом дед обернул ко мне своё "невишное" лицо и негромко сказал:
-- Какой же ты, брат, пакостник!.. А?.. За шкуру свою испугался!.. А?.. Женя как герой бросился спасать и не рассуждал и забыл о своём существовании... А ты... ты за себя испугался!.. Ведь, если бы вы вместе поплыли, быть может, и Женя остался бы жив... Вы вместе вдвоём побороли бы волны и спасли бы и тех, и сами уцелели... А теперь что же?.. За что погибла эта хорошая молодая жизнь?.. А?.. Эх, ты -- трус!.. Уйди отсюда!.. Уйди!..
Я не двигался, и мне хотелось подбежать к деду, броситься к его ногам и выплакать у него прощение за попранную мною справедливость...
-- Уйди же от меня, я говорю тебе! -- резко выкрикнул дед и палкой ударил в пол. -- Уйди от меня, трус несчастный!.. Уйди!..
Я уходил с террасы и слышал слова деда:
-- Трус!.. Пакостник!.. Пакостник!..
И с этого мгновения, я знаю это, я стал для всей своей жизни трусом и пакостником... Роковую печать наложил на себя сам и вот живу с этой печатью до сегодня...
В тоске и одиночестве всю ночь я пробродил по берегу, и мне хотелось умереть. Мне хотелось броситься в волны Камы, чтобы не чувствовать стыда и своего позора...
Но я не умер, не покончил самоубийством... Разве способны на это пакостники жизни!?.
Когда я вспоминаю теперь жизнь моих близких, преждевременно умерших, я прихожу к выводу, что все те из них, которые были хорошими, нужными жизни, те умерли, а мы, не нужные люди, живы... Для чего эта странная несправедливость?.. И правду народ говорит, что Богу нужны лучшие, а вся человеческая пакость долго остаётся жить и коптить небо...
Ха-ха-ха!..
Это я смеюсь не над самим собой, а над всеми нашими, оставшимися коптить небо...
Если проследить всю жизнь моего деда, позволительно спросить: "А для чего жил ты, мой судья? Что вышло из тебя? Для чего ты служил науке, а потом убежал от неё?"
А бабушка моя?.. Для чего она дожила до глубокой старости? Народила детей, вырастила их, а от них от пятерых остался только один мой отец.
Дедушка ослеп, и в этом, как оказалось, его, так сказать, провиденциальное назначение. Бабушка моя целыми днями стоит у образов, молится, ездит по святым местам, кормит голодных... И в этом её, так сказать, провиденциальное назначение. Но ведь в этом во всём что-то пассивное жизни. Поддерживать тех, кто умирает, разве в этом цель и задачи жизни?..
Ха-ха-ха!..
Это я и над тобой смеюсь, и над матерью моей, и над отцом... В чём смысл их жизни? Выродили они двух сыновей, и один из них умер Дон Кихотом, а другой -- я -- живу никому не нужным пакостником, служу в городской управе за тридцать пять рублей в месяц. Живу и не знаю, для чего я жил?.. Разве кто-нибудь другой вместо меня не мог бы исполнять мои обязанности писца?..
-- Ха-ха-ха!..
А ты, отец, скажи: для чего ты жил?.. Лечил других и не верил в медицину. Любил жену и в гроб её загнал. Любил меня и оставил меня в жизни никчёмным человеком. Ну, скажи же, что ты сделал?..
Я расскажу вам и о дедушке, о бабушке, об отце и матери моей, и вы увидите, что я прав: никому они не нужные люди были, и мир ничего не потерял, когда они умерли.
И я ничего не сделал, недаром мне хотят отказать от места и устроить в богадельню. И буду я жить и доживать последние свои, но никому не нужные годы в богадельне имени моего прадеда, купца Власа Артамоныча Дулина... В этом есть что-то символическое! Наш прадед построил богадельню, и в ней будет обитать его последний потомок, рождённый в доме на костях. Я последний в роду Дулиных и в роду Дроздовских. Жил холостяком, умру бездетным... Даже незаконных детей не оставлю после себя, а ведь в них была кровь моего рода в тайном состоянии... И этого я не оставлю!..
V
После покойной бабушки остался саван... Как это странно, бабушка умерла, а саван её остался...
Я помню, ещё давно, когда я был в первом классе гимназии, она говорила, что у неё в сундуке хранится саван.
-- Помните все: умру -- в нём непременно положите, -- говорила она, поимённо перечисляя дедушку, отца и мать, тётку и всех нас, внуков. -- А не исполните моего предсмертного завещания, Бог вас всех накажет.
И мы не исполнили её завещания, и Бог нас наказал. И вот и теперь Бог наказывает всех нас, живущих в старом доме на костях.
Над нашим старым домом висит возмездие Бога, и мы все страждем, и все, кто поселится в нашем доме, и те страдают. Могила человеческого счастья -- наш старый дом!
Перед кем мы виноваты?.. Как имя тому существу, которое простёрло над нашим старым домом свою тяжёлую, карающую руку?..
Разве мы не исполнили бы завета старой бабушки Маремианы, если бы она умерла в нашем доме? Случилось так, что она умерла на чужбине. Поехала на богомолье в Киев, заболела холерой и умерла. Весть о её смерти мы получили спустя неделю после кончины. Разве начальство позволило бы разрыть могилу бабушки, чтобы одеть её в саван и снова похоронить?
-- Разумеется, не позволят, что же об этом и толковать, -- говорил дедушка и плакал.
И падали из его "невишных" глаз крупные слёзы, прозрачные, хрустальные слёзы.
-- А как же быть: бабушка говорила, если мы не исполним её завещания, Бог нас накажет?..
Это спрашивал я, студент первого курса. Может быть, мне следовало бы стыдиться этих слов? Но мне казалось, что слова покойной бабушки -- непоборимый закон, и как бы по-своему я ни верил в Бога, всё же я должен бояться и того Бога, в которого верила бабушка.
-- И тебе не стыдно говорить так? Ведь ты -- студент!.. Какой же ты студент после этого?.. -- посмеялся надо мною дедушка.
Дедушка часто упрекал меня и говорил, что я попал в студенты по недоразумению.
Я смутился. В самом деле, какой же я студент, если верую в бабушкина Бога? В того именно Бога, которому она поехала поклониться.
Бабушка уехала поклониться своему Богу. В тот день у нас в городе умерло от холеры десять человек. А перед этим в течение нескольких дней мы только и говорили о холере.
И бабушка сказала:
-- Грешны стали люди, Бог и послал мор... Всегда так бывает, как люди забудут о Боге, так он и пошлёт им мор, или глад, или нашествие иноплеменников...
-- Племянников... При чём тут племянники? -- спросил дед, немного тугой на ухо.
-- Иноплеменников, говорю я... И-но-пле-мен-ни-ков, а не племянников! -- рассердившись, выкрикнула бабушка.
-- Ха-ха-ха! -- рассмеялся дедушка. -- А мне послышалось -- племянников...
Бабушка сидела насупившись, а через минуту сказала:
-- Ты во всём себе усмешку найдёшь!.. Постыдился бы на старости лет...
И ещё через минуту добавила:
-- Поеду в Киев молить Бога за всех вас... Выпрошу у него милости и вернусь.
И она сказала это таким тоном и с такой верой в силу своих слов, что и мы все поверили, что вот попросит бабушка Бога, чтобы он смилостивился, и он смилостивится...
И она поехала в Киев замаливать Бога, но умерла от холеры и не вернулась. Бедная бабушка! Как жестоко расправился с нею её Бог! Она ехала просить его за других, а он и её самое не пощадил.
Недаром при жизни она часто говорила:
-- Неудачливая я какая-то... Если это Бог испытует меня... ну... Его святая воля... А если это мои человеческие грехи заводят меня на край бездны, что же мне тогда делать, окаянной?..
-- Голубчик мой, все неудачи от несовершенства общественной жизни, -- наставительно и безапелляционно заявлял дедушка, всегда вольнодумничавший.
-- А несовершенства отчего?
-- Ну, этого, друг мой, тебе не понять, -- заявлял дед.
А потом долго говорил о несовершенствах общественной жизни и пугал бабушку уже новым страхом. Слушает она, бывало, дедушкину вольнодумную проповедь, а сама осматривается и всё шепчет:
-- Да потише ты... неравно жандармы подслушают...
И потом ещё громче добавит:
-- Вольнодумец ты, старик... Вот что!..
И бабушка уходила к себе, в угловую комнату. И мы все догадывались, что она там у себя делает: зажжёт перед образом свечку и молится о том, чтобы Бог избавил дедушку от вольнодумства. Этих молитв она не скрывала и от самого дедушки, который в таких случаях всегда провожал бабушку насмешливой фразой:
-- Ну, пошла молиться, чтобы Бог избавил меня от вольнодумства. Странно устроены люди! Почему они никогда не попросят Бога, чтобы Он избавил их от глупости или тупоумия?.. Ха-ха-ха!..
До последних лет жизни дедушка смеялся звонким, раскатистым смехом. Голос у него был низкий и слабый, и говорил он негромко, а смеялся зычно, раскатисто, так что его смех слышен был за две-три комнаты. Как будто и рождён был дедушка только для того, чтобы смеяться над другими. Ничего святого не было для него -- ни в нём самом, ни в других.
Мне всегда казалось, что за этим смехом деда скрывается нечто очень важное и таинственное. Мне всегда кажется, что громко смеющиеся люди силятся заглушить в себе какие-то внутренние, таинственные силы, которым нельзя дать власти.
Бабушка всегда говорила:
-- Это в тебе, старик, дьявол так громко смеётся... Ты думаешь, это душа в тебе радуется?.. Нет, это дьявол сучит языком...
-- Знаю я, старушенция моя праведная, -- отвечал обыкновенно дедушка, -- знаю, что дьявол, но что мне с ним делать?.. Вынашиваю я его в себе с детства... Ещё покойный отец мой называл меня чертёнком. И знаешь, что я тебе скажу: живи во мне ангел или сам Бог, я только бы ныл, а вот я и смеяться хочу... Ха-ха-ха!..
И он опять смеялся по-своему, страшно и удручающе...
-- Тьфу!.. Пошёл опять сучить языком!.. Не люблю я этих слов твоих! -- выкрикнет бабушка.
И они разойдутся по своим комнатам, как будто поссорившись, а минут пять спустя слышу, как они беседуют или в угловой комнате бабушки, или в кабинете дедушки. Как бы ничтожна ни была между ними размолвка, они скоро обязательно сходятся, мирятся и целыми часами сидят на диване в комнате бабушки или на оттоманке в кабинете деда и всё говорят и говорят о чём-то. Тётя Анна рассказывала, что будто бы дедушка всю жизнь старался совратить бабушку на путь вольнодумства и неверия, но ничего не достиг. И с какой-то упорной настойчивостью продолжает свою пропаганду, хотя бабушке уже семьдесят два года, деду семьдесят семь... И каким-то скованным из железа представляется мне мой седой, чудный дед. Отлила его жизнь в определённые формы и сама, даже при содействии старости и болезней, не может побороть бодрого, стойкого духа моего деда...
Если бы мне быть таким...
А как они любят друг друга... И часто я думаю, отчего мы, молодые, не умеем любить так?.. Отчего мой суровый отец не любит меня так? Отчего моя молчаливая и вечно скучающая мама не любит меня так же, как бабушка любит моего отца?
Помнится, когда потом я впервые полюбил одну женщину, я стал понимать силу любви бабушки к дедушке. Говорят, они всю жизнь любили друг друга так. У них хватило любви и для отца, и для дяди Коли, и для тёти Клавдии, которые давно уже умерли... Они любили своих детей, отчего же меня не любит моя мама?.. Звери и птицы любят своих детёнышей, отчего же меня не любят мои родные, ведь я тоже детёныш их?
Рождённое в нашем старом доме всё обречено на отчуждённость. В нашем старом доме на костях только умирать умеют люди и умирают хорошо.
VI
Всё перепуталось в моих воспоминаниях, и часто я не знаю, где правда, где ложь. Это потому, что и в жизни людей правда и ложь перепутаны.
Вот я только что с восторгом говорил о любви бабушки и дедушки, а оказывается -- любви этой нет, настоящей, святой любви, а был только обман и блуд.
Сам дедушка недавно назвал свою любовь и любовь бабушки к нему -- обманом и блудом.
Помнится, это было вечером... Тогда ещё жив был мой брат... Я только не помню, когда это было, но помню ясно зимний холодный вечер. Сидели мы в столовой у камина: дед в большом кресле и с надвинутым на глаза зелёным козырьком. Бабушка сидела возле него на маленьком мягком пуфе, а я и брат мой сидели ближе к камину.
Сидя вполуоборот к камину и держа перед собою книгу, брат читал нам всем какую-то старинную "чувствительную" повесть. Я не помню её название. Ну, да всё равно, и в той повести, очевидно, было столько же лжи, сколько и в тех людях, о которых была написала повесть. Очевидно, это было так, потому что, после описания одной чувствительной сцены, когда она клялась ему в вечной верности, дедушка наклонился и потянулся руками к камину. Странно было смотреть на его протянувшиеся руки в красном отблеске догорающих поленьев. И лицо его вдруг сделалось красным, и глаза расширились и показались мне страшными адскими со своей таинственной слепотой. Мне показалось, что дед на это мгновение прозрел, да как и не поверить этому: он дотянулся рукою до рук брата и сильным взмахом кулака вышиб из рук чтеца книгу.
Книга в красноватом сафьянном переплёте сложилась, как должны складываться книги, когда их не читают, и со странным шумом полетела под диван, скользя по паркету.
Я до сих пор не могу забыть голоса деда, каким он крикнул, а он крикнул:
-- Володька, брось эту мерзкую книгу в камин!.. Всё ложь, что в ней написано! Женщине нельзя верить... нельзя!..
Что-то ещё бормотал дед хриплым голосом, ворочался в кресле, словно его посадили на горячие уголья, и кричал:
-- Не верьте, не верьте им, мерзким и подлым!.. Не верьте!..
Ухватившись за рукав халата деда, бабушка старалась его успокоить и говорила:
-- Успокойся, мой друг, успокойся... Ну, мы не будем читать этой книги...
Дед с презрительной миной оттолкнул руку бабушки, поднялся с кресла и злым и громким голосом выкрикнул:
-- Пошла прочь и ты!.. Ты такая же обманщица! Ты думаешь, я не знаю твоей тайны... Знаю её, знаю!.. Ты обманула меня, как и все женщины всегда обманывают своих женихов и мужей...
-- Побойся Господа. О чём ты говоришь?..
-- Ха-ха-ха!.. Господа вспомянула, а помнила ли ты Господа души своей, когда меня обманывала?.. Прочь! Прочь!..
И дед замахал руками в сторону бабушки. Потом, дрожа, опустился на кресло и застонал...
С плачем бабушка вышла из столовой, и я видел, как она шла и качалась.
А дедушка продолжал стонать, и иногда в его стороне слышался сдержанный смех.
Володя, брат мой, достал из-под дивана книгу и, как показалось мне, со странной внимательностью рассматривал теперь её как какую-то злую виновницу вспышки гнева нашего деда.
-- Во-ло-дечка, -- вдруг новым голосом протянул дедушка, -- ты прости меня, что я погорячился и вышиб у тебя из рук эту книгу... Я хотел только махнуть в её сторону и задел рукою, но я, ведь, ничего не вижу... Не вижу, куда направить мой гнев... А разве нет причины для моего гнева?.. Есть... есть!.. Она, ваша бабушка, обманула меня. Притворилась, что любит... Это ещё тогда было, когда мы были женихом и невестой. А когда я стал её мужем, я узнал, что она принадлежала другому...
Дед снова задвигался на кресле словно обожжённый, протянул руки к камину и продолжал:
-- А знаете вы, с кем она меня обманывала?.. Нет, не то... Знаете вы, кому она принадлежала?.. Яшеньке... Яшеньке-молчальнику. Святому человеку... Ха-ха-ха!..
Мы все вздрогнули. От двери в гостиную послышался звон разбитого стекла. Бабушка стояла в дверях, а перед нею на полу лежал разбитый стакан, и так странно у порога двери поблёскивала вытянувшаяся лужица разлитой воды. Бабушка несла стакан с водою для деда, как всегда делала это, когда им овладевал приступ гнева. Очевидно, она услышала последние слова деда, и стакан выпал из её рук. Теперь она стояла в дверях с протянутыми руками и что-то бормотала. Я явственно слышал только слова:
-- Не верьте!.. Не верьте ему!.. Не верьте!..
-- Ха-ха-ха! -- разразился дед страшным едким смехом. -- Не верьте!.. Нет, дети, верьте!.. Она и он, этот белый, снеговой, святой дед, обманули меня... О-о-о!.. Тогда он был молод, красив, знатен... Он покорял сердца уездных красавиц... Ведь это он только теперь юродивый святоша, ходит по городу да морочит дураков своей какой-то особенной святостью, а тогда, когда бабушка ваша была красавица, он был соблазнитель, соблазнитель!.. Ха-ха-ха!..
-- Пощади ты мои седые волосы, -- взмолилась бабушка, -- что ты им говоришь несуразное...
Медленно ступая и придерживаясь за спинки стульев, упираясь руками в стол, в край пианино, бабушка шла к нам, и было её лицо бледное и страдальческое. Но в голосе её слышался гнев. Она говорила:
-- Ты с ума сходишь... Ты из ума выжил!.. Это Господь наказал тебя, атеиста, безбожника... Статочное ли это дело, чтобы Яшеньку впутывать в наши мирские дела...
-- Ха-ха-ха! -- прервал дед слова бабушки смехом. -- Теперь вы духовно соединяетесь с этим старым прохвостом, а тогда... знаю я... вы плотски соединялись...
-- Замолчи!.. Замолчи!.. А то я скажу, как ты...
-- Что, как я? -- спросил дед, и в голосе его послышалась мягкость и какая-то тревога.
Злым голосом, каким бабушка никогда не говорила, несчастная старуха заявила:
-- Я расскажу детям, как ты убил дочь лесничего... Что? Замолчал?.. Замолчал?..
-- О чём она говорит, дети? -- спросил дед и развёл руками куда-то в сторону, где нас и не было.
Я едва удержался от смеха: так смешон был жест деда к камину.
-- Вот я так, действительно, могла бы рассказать правду о тебе и о той несчастной девушке, которую ты обольстил, будучи известным профессором и моим мужем.
Эта фраза также показалась мне смешной, и я опять едва сдержался, чтобы не рассмеяться. Посмотрел я в сторону брата. И он стоял и кусал губы, очевидно также борясь с желаньем расхохотаться. Такой смешной и странной показалась нам сцена этой ссоры старичков на романическую тему.
Очевидно, была какая-то правда в словах бабушки, если после её замечания дед словно осел и смирился. Но очевидно так же, что была какая-то правда и в том, что говорил дед.
После ужина в тот же памятный мне вечер, когда старики, примирённые мамой, остались в столовой, когда все уже разошлись, а я готовил себе воду, чтобы пополоскать зубы, я услышал отрывок разговора деда и бабушки.
Он говорил:
-- Зачем ты хочешь поколебать мой авторитет в глазах внучат? Ну зачем говорить о том?..
-- А ты меня упрекаешь... Ты не жалеешь моих седин? Тебе меня не жаль?
-- Ну, будет... будет об этом... Примиримся. Нехорошо ссориться на ночь... Быть может, утра мы с тобой не встретим... Смерть не за горами, надо быть ко всему готовым... Ты меня простишь, я тебя...
Бабушка склонилась над дедом, и я слышал, как мёртво прозвучал их странный старческий поцелуй...
Какая странная, жуткая эта сцена. Ужели и теперь, на склоне лет, когда замолкли в этих людях источники страсти, и похолодели сердца, страшный червь ревности всё ещё беспокоит их?
Как странно устроена душа человека!.. Впрочем, может быть, это сердце так странно устроено, а, быть может, это тела их всему виной. Ведь были же они молоды, и горели их тела страстями. Может быть, это какое-то воспоминание тела?.. Вот странно -- воспоминание тела! Разве же можно так сказать?
В одном я только теперь не сомневался, это в том, что та любовь, которой я любовался, наблюдая деда и бабушку на склоне их лет, эта любовь также не без тёмных пятен. И они вовсе не любят друг друга так, как казалось мне...
Нет ничего святого в нашем доме...
VII
Как сейчас я смотрю на этого странного, величественного старика. Вместе с другими впечатлениями детства запало в память представление о нём, и он как таинственное существо занял в моей душе какое-то особое место, большое место...
Его все звали Яшенька-молчальник. И он действительно молчал. Жил и молчал, ходил и молчал, спал и молчал. Вечной могилой веяло от него живого, и была тайна могилы в его молчании.
Живым он схоронил в себе душу, и она умерла в таинственном молчании и погребла с собою и радости, и печали, и молитвы, и проклятия, и страсти свои мятежные...
Таинственная, поэтически-красивая дымка неразгаданного окружала его образ в те времена, когда я впитывал в себя первые впечатления. Жизнь протянулась как большой свиток, разнообразно исписанный и раскрашенный, и всё же одним из ярких образов остался всё тот же величественный седой старик Яшенька-молчальник, странный и непонятный старик, внушающий страх и симпатию.
В нём была какая-то особая краса, -- краса наших глухих степных поместий, маленьких городков, сёл и деревень, утопающих в суровые зимы в глубоких голубеющих сугробах снега. Представление об Яшеньке-молчальнике почему-то неразрывно сцепляется в памяти, именно, с этими глубокими снежными сугробами, по которым в бурные ночи носится метель, а в ночи лунные снега серебрятся или переливаются расписными коврами алмазных бус.
Он был совсем-совсем седой, с большой белой бородою и с длинными белыми волосами как у дряхлых священников или у тех схимников, которых мне доводилось видеть в глухих лесных скитах на гористом побережье Камы. И зиму, и лето он носил длинную белую рубаху, напоминающую женскую сорочку, но только значительно ниже колен и с закрытым воротом.
Он и сам представлялся мне рождённым сугробами снежным человеком, -- человеком из чистого снега, который никогда не растает. Как символ какой-то, -- символ той, давно прошедшей, глухой жизни провинции, представлялся он мне в юности, да и теперь его образ ещё витает предо мною призраком суровой зимы нашей минувшей жизни.
Помнится, и я, и брат мой, и все мои сверстники, -- мы боялись Яшеньки, и, вместе с тем, мы любили его какой-то особенной пытливой любовью. Нам представлялся он не человеком, потому что тех, кого мы боялись, мы не любили, а так можно относиться только к человеку. Яшенька же представлялся нам существом выше человека или вне рамок представления о человеке... Взять хотя бы то: и зиму, и лето он ходил в одной и той же тонкой рубахе-хитоне. Ведь только у зверей шерстистая шкура одна и та же и для лета, и для зимы. Может быть, и в нём было что-то звериное. Но и тогда он не похож на человека, пусть тогда он ниже человека, но всё же он был волнующей тайной и в своём молчании человека, и по своей внешности, напоминающей зверя...
Прошлое Яшеньки отнюдь не загадочное. Напротив, вся его жизнь прошла на глазах его сверстников. Бабушка, например, моя знала его ещё юношей, знатного и богатого рода на всю нашу глухую губернию среднего Поволжья.
-- Андрея Ефимыча Росткова знала я хорошо ещё с тех пор, когда мне и семи лет не было, -- говорила бабушка, -- богатый был барин, знатный, но изверг и смутьян на всю губернию.
-- А кто этот Андрей Ефимович Ростков? -- спрашивали мы, недоумевая.