Аннотация: Текст издания: журнал "Русское Богатство", NoNo 1--3, 1911.
ЦѢПИ.
Уже свѣтало. Поѣздъ выстукивалъ: "трахъ-та-та",-- подвигаясь къ Крыму среди таврическихъ равнинъ. Въ купе было пыльно, жарко, ни вентиляторъ, ни предразсвѣтное время не спасали отъ духоты.
Утомленность вызывала у него потерю сна,-- въ эту ночь онъ не уснулъ вовсе. А Зина спала отлично на своемъ диванчикѣ, на правомъ боку, лицомъ къ Геннадію Ивановичу, немного выдвинувъ впередъ колѣни, подложивъ подъ щеку правую руку. Никакъ нельзя было уговорить ее раздѣться. Опять легла она въ розовой блузѣ-реформъ, потому что спать въ блузѣ ей, какъ она увѣряла, въ вагонѣ гораздо удобнѣе. Изъ-за этого стѣснялся раздѣться и Геннадій Ивановичъ. Для него-же лежать одѣтымъ въ такую жару было совсѣмъ неудобно. Стоялъ апрѣль, но давно все зазеленѣло, знойно становилось въ степи, какъ среди лѣта. Геннадій Ивановичъ спустилъ на полъ обутыя ноги, хотѣлъ закурить и протянулъ руку за портсигаромъ, но глянулъ на темноволосую голову Зины и остановился.
-- Не побезпокоить-бы дымомъ?
Свѣчи были погашены въ поѣздѣ; сквозь спущенную штору слабо пробивался дневной свѣтъ. Въ пыльной полумглѣ фигура Зины съ чуть поджатыми ногами казалась дѣтски-беззащитной. И выраженіе лица было у нея ребяческое, безпомощно-довѣрчивое, недоумѣнное. Теперь она глядѣла моложе своихъ двадцати лѣтъ. Геннадію Ивановичу почему-то стало жаль ее до умиленья.
Дома, въ ея семьѣ, ее звали Зинуся, Нуся, Зиникъ и Финикъ. И когда называли Финикъ или Зиникъ, то въ мужскомъ родѣ: Финикъ пришелъ, Зиникъ раскапризничался. Вчера и третьяго дня Геннадій Ивановичъ говорилъ ей: Зина. Ему не хотѣлось относиться къ ней, по примѣру ея родныхъ, какъ къ ребенку. Но мысленно онъ называлъ ее Зиникъ, и это нравилось ему лучше всѣхъ остальныхъ ея прозвищъ.
-- Зиникъ -- моя жена, милый Зиникъ,-- думалъ онъ, не переставая глядѣть на спящую.-- И какъ же это вышло, что я женился?
Зина, должно быть, почувствовала во снѣ, что на нее смотрятъ. Она зашевелилась въ смутной тревогѣ, пожевала губами, сдѣлала движеніе, словно собираясь глотнуть, испуганно открыла глаза, приподняла съ подушки голову, озираясь и соображая, гдѣ она, что съ нею. И, точно припомнивъ или выяснивъ, наконецъ, что-то, поспѣшно привстала и сѣла, покачиваясь на пружинахъ дивана.
-- Ахъ...-- полухрипло произнесла она, чѣмъ-то недовольная, отчего-то смущаясь,-- вы уже не спите?
И сейчасъ же вспомнила, что обращеніе на вы больше не нравится Геннадію Ивановичу, что теперь надо говорить ему ты.
-- Ты не спишь уже?-- поправилась она все еще полусонно.
-- Нѣтъ,-- отвѣтилъ Геннадій Ивановичъ.-- Но еще рано. Спи, Зиночка, еще ночь.
-- А ты?-- напомнила она озабоченно.
-- Я не могу, мнѣ душно. Хотя постараюсь уснуть и я. Ложись, Зина, рано еще очень.
Но Зина не захотѣла лечь.
-- Да, душно. И пыль какая!-- сказала она, потирая лѣвой ладонью глаза, носъ, щеки и волосы.-- Даже на зубахъ хруститъ. Положительно нечѣмъ дышать, нѣтъ воздуха. Надо открыть окно.
Геннадій Ивановичъ попытался поднять штору и не сладилъ съ нею.
-- Я -- сама. Я -- умѣю, привыкла въ вагонѣ,-- уже не соннымъ, а обычнымъ своимъ голосомъ вызвалась Зина, довольная, что и она въ чемъ-то опытна, даже опытнѣй Геннадія Ивановича.-- Я вѣдь -- кочевая, все переѣзжала съ мѣста на мѣсто. Отъ насъ, съ Кавказа -- въ Петербургъ на курсы -- какой конецъ огромный. Потомъ -- обратно. Или въ вашъ Z., къ бабушкѣ Малаховой? А мы съ мамой постоянно ѣздили. А за границей? Мама вездѣ-вездѣ возила меня. Въ Италіи, на Рейнѣ, на швейцарскихъ озерахъ,-- гдѣ мы не побывали. Я еще въ четвертомъ классѣ была, когда начала ѣздить за границу.
Поднявъ штору, Зина безъ труда опустила внизъ оконную раму. Хлынувшій въ купэ прохладный воздухъ показался восхитительнымъ, ароматнымъ и ничуть не пыльнымъ.
-- Ты -- кочевая, а я -- осѣдлый,-- пошутилъ Геннадій Ивановичъ, съ удовольствіемъ берясь за портсигаръ.-- Я путешествовалъ мало. Разъ лишь былъ за границей, и то -- недолго. На медицинскомъ конгрессѣ. Тебѣ не противно, если я буду курить такъ рано?
-- О, нисколько. Пожалуйста. Я привыкла. Папочка у насъ -- такой трубокуръ, не выпускаетъ изо рта папиросы. Когда онъ членомъ-докладчикомъ въ судѣ и сидитъ надъ дѣлами, готовится къ докладу, у него въ кабинетѣ темно отъ дыма. Я не боюсь. Кури, Геннадій, сколько хочется.
Геннадій Ивановичъ закурилъ съ наслажденіемъ, глубоко вдыхая табачный дымъ. Зина достала изъ саквояжа граненый флаконъ съ мутной смѣсью борной воды и одеколона, налила этой жидкости на полотенце, и стала вытирать лицо, шею, кисти рукъ, уши, за ушами.
-- Охъ, какая пылища!
Педантически-опрятная, она который разъ, совершала въ пути это обтиранье. Послѣ пригладила гребнемъ кудрявые волосы, не расплетая косы, заложенной въ кружокъ на затылкѣ.
-- Ну? Привыкаешь ко мнѣ?-- отозвался шутливо Геннадій Ивановичъ, любуясь ею.-- Скоро перестанешь стѣсняться?
-- Развѣ я стѣсняюсь?
-- Есть немножко. Тебя... какъ бы это сказать... временами коробитъ, что ли, мое присутствіе. Напримѣръ, тебѣ непріятно спать наединѣ со мною.
-- Конечно, отчасти,-- смущенно согласилась Зина,-- Но что же дѣлать. Это вѣдь принято. Вездѣ. Я знала, что это будетъ.
-- Принято?
Геннадій Ивановичъ едва сдержался, чтобы не разсмѣяться.
Зина продолжала, занятая своими мыслями:
-- А правда, мнѣ какъ то странно. Я, вѣрно, не скоро привыкну къ тому, что я... что я замужемъ. Даже смѣшно. Была -- была Зиникъ Штоль... и вдругъ -- Зинаида Эрастовна Юркевичъ-Сахновская? У тебя интересная фамилія, Геня. Красивая. Мнѣ нравятся двойныя. Закажу себѣ визитныя карточки, хорошенькія, хорошенькія. Зинаида Эрастовна Юркевичъ-Сахновская. Очень красиво. Мнѣ твоя фамилія понравилась, когда ты только появился у бабушки. И даже не появился еще, а только заговорили о тебѣ. Мама вѣдь ѣхала осенью въ Z. рѣзать свою фиброму у профессора Эбана. А бабушка ей сказала: не стоитъ къ Эбану, онъ -- мясникъ, живодеръ, жадный. Теперь у насъ другой гинекологъ въ модѣ, Юркевичъ-Сахновскій, бывшій ординаторъ Эбана. Молодой, восходящій, будущая знаменитость. Операторъ такой, что уже самъ Эбанъ его конкуренціи боится. Легкая рука, и везетъ ему!-- еще не было несчастнаго исхода, всѣ у него выздоравливаютъ. Мама обрадовалась, повеселѣла. А я слушаю и думаю: вотъ красивая фамилія, Юркевичъ-Сахновскій.
-- Такъ ты, главнымъ образомъ, ради фамиліи моей и вышла за меня?-- съ притворнымъ вздохомъ разочарованія, протянулъ Сахновскій.-- Больше ничего не нашла во мнѣ хорошаго?
-- Ну, есть и другое кое-что,-- лукаво замѣтила Зина.-- Рука у тебя красивая,-- добавила она съ еще большимъ коварствомъ.-- Маленькая. Пальцы -- какъ точеные. Если-бы ты не былъ хирургомъ, могъ-бы сдѣлаться музыкантомъ. Серьезно, у тебя музыкальная рука. Ухо еще -- хорошенькое. Красивой формы, прилегающее. Розовое, какъ у барышни.
-- И только?
-- Еще мало? Во мнѣ, небось, и того никто не похвалитъ.
-- Да въ тебѣ, на мой взглядъ, все хорошо. Я не зналъ бы, что похвалить раньше. Вѣдь я люблю тебя, Зиникъ.
-- А я -- развѣ нѣтъ?
-- А развѣ -- да?
-- Если бы не да, не сидѣла бы тутъ съ тобою. Никто не неволилъ.
-- Наоборотъ, тебѣ всѣ препятствовали. У тебя есть характеръ, Зина. Устойчивость.
-- То-то же.
-- Такъ скажи мнѣ еще разъ?..
-- Что сказать?
-- О, недогадливая. Скажи, что ты любишь -- меня... меня любишь!
-- Но я же сказала? И доказала. Это больше, чѣмъ сказать.
-- Всегда. Люблю... тебя... всегда. Слышишь? Пока не умру. И послѣ... если послѣ будетъ еще что-нибудь.
-- Зина, моя Зина... милая.
Съ загорѣвшимися и одновременно потемнѣвшими глазами Геннадій Ивановичъ стремительно пересѣлъ на диванъ Зины и крѣпко обнялъ ее. Зина -- словно испугалась чего-то. Она не уклонилась отъ объятія, не попыталась отодвинуться, но въ глазахъ и на лицѣ ея отразилась полуукоризненно-протестующая просьба, почти мольба. Будто она хотѣла сказать: не надо, или что-то въ этомъ родѣ. Геннадій Ивановичъ понялъ ее. Остывая, но удерживая близко подлѣ себя Зину, онъ заговорилъ по прежнему нѣжно, хотя уже спокойнѣе.
-- Зина, милая... какъ же мнѣ не быть благодарнымъ? Вѣдь это ты настояла принять мое предложеніе. Пошла противъ всѣхъ своихъ.
-- Не всѣхъ,-- ласково, довѣрчиво и дружелюбно возразила успокоенная его благодарностями Зина.-- Бабушка за тебя была. Даже находила, что я тебя не стою. Пробирала маму и папочку: чего вамъ еще? Будущая знаменитость, превосходная партія... а что вашъ Финикъ такое?-- дѣвченка, какихъ легіоны. Что мои, говоритъ, средства ей когда-то достанутся, такъ когда еще это будетъ. Еще и я пожить не прочь... Да, бабушка за тебя была. И папа, собственно, не противъ. Онъ только находилъ, что лучше бы подождать нѣсколько лѣтъ. Что я молода слишкомъ. Будто я еще фига. Недоразумѣніе, а не женщина. Ну, это, положимъ... родители всегда такъ о дѣтяхъ думаютъ. Вотъ -- бабушка. Мама тоже у нея одна, какъ и я у нашихъ. И мамѣ -- сорокъ восьмой годъ, я -- уже взрослая, а бабушка все о мамѣ: Нюничка, Нюня, Нюра, Нюточка... Будто мама -- дѣвочка.
-- Такъ что противъ меня одна мама твоя была?
-- Мама -- страшно противъ. Она и тѣхъ всѣхъ настраивала.
-- Но почему? Она сперва такъ благоволила ко мнѣ?
-- Во-первыхъ, ей не нравилось, что у тебя семья -- тетка и сестра съ дѣвочками. И няня ваша, Тарасьевна.
-- Даже и няня поперекъ дороги стала? Но куда же мнѣ дѣвать ихъ? Сестра съ дѣтьми безъ средствъ покинута мужемъ. Тетка -- какъ родная мать намъ съ сестрою. И выростила насъ, и воспитала. Не всякая мать отдастъ такъ много своимъ дѣтямъ. А няня... мнѣ, пожалуй, и не обойтись безъ нея. Главный командиръ у меня въ пріемной. Какъ паціентки ее цѣнятъ, какъ любятъ ея прибаутки! И слушаются во всемъ, она у меня строгая.
-- Я объясняла мамѣ все. Она и не слушаетъ. Она думаетъ, что попасть молодой дѣвушкѣ въ семью, гдѣ столько женщинъ... что это на всю жизнь отрава. А больше всего ее ужасало, что ты -- женскій врачъ.
-- Вотъ ужъ никогда не догадался бы, что это препятствіе.
-- Для мамы -- громаднѣйшее, Геничка. Оттого она такъ и плакала.
-- Да что же тутъ страшнаго?
-- Ахъ, это объяснять долго. Видишь ли... Папа съ мамою -- однолѣтки, мама даже старше на два мѣсяца. И папочка у насъ... онъ -- ловеласъ немножко. Даже не немножко, а, говорятъ, большой. И мама много, много выстрадала отъ этого. Они и расходились, и все. Когда я была маленькой, а папа служилъ товарищемъ прокурора въ Саратовѣ... такъ мы и не жили вмѣстѣ. Долго. Мы съ мамой у бабушки нѣсколько лѣтъ провели въ Малаховѣ. Тогда еще не была продана бабушкина деревня. И дома въ Z. еще не покупали. Потомъ опять наладилось съ папой, но у мамы -- такое убѣжденіе, что всѣ мужчины только о томъ и думаютъ, какъ бы... словомъ, она имъ никому не вѣрить. Не любитъ ихъ. Это къ тебѣ она отнеслась особенно. Изъ благодарности, что ты вылѣчилъ ее, что операція была такая хорошая. Мы съ бабушкой поражались: мама -- и вдругъ подушку на диванъ тебѣ вышила. И какъ хвалила тебя на первыхъ порахъ: единственный человѣку, исключеніе среди мужчинъ. Какъ сойдутся, бывало, съ акушеркой этой, что за мамой ухаживала, съ Бертой Соломоновной,-- не наговорятся про тебя, не нахвалятся. За то послѣ... когда увидѣла мама, что ты -- ко мнѣ... такъ чуть не въ злодѣи тебя! Безъ передышки плачетъ, кричитъ на насъ съ бабушкой: онъ -- дамскій докторъ, это все равно, что оперный пѣвецъ, еще хуже. Какой бы ни былъ скромный,-- испортится. У Зины будетъ не жизнь, а каторга... И пойдетъ, и пойдетъ! Ужасно терзалась. Мнѣ и ее было жаль, и отъ тебя не могу отказаться.
-- Зина... милая. Ну, все хорошо, что хорошо кончается. Ты -- моя жена, теперь -- кончено. А мама присмотрится и скоро убѣдится, что женскій врачъ не такъ ужъ страшно. Къ тому же, мы не однолѣтки. Я -- увы! на шестнадцать лѣтъ старше тебя. Тридцать шестой годъ. У насъ не тебѣ, а мнѣ придется бояться за будущее. И знаешь, чего я боюсь? Не заскучала бы ты у меня.
-- Вотъ еще фантазія.
-- Не говори, Зина. Моя жизнь -- трудовая, будничная. Я мало могу удѣлять времени своимъ близкимъ. Какъ бы горячо ни стремился къ нимъ, а... некогда, одолѣваютъ больныя. Вотъ и станетъ тебѣ скучно. По Петербургу, по курсамъ, по товаркамъ. Подъ предлогомъ маминой болѣзни тебя вѣдь оторвали отъ курсовъ насильно. Какъ бы не потянуло опять къ осени.
-- Н-нѣтъ. Не думаю. У меня, знаешь, прескверный характеръ. Я люблю поступать наперекоръ. Если замѣчу, что принуждаютъ къ чему-нибудь, тутъ-то и разбираетъ меня упорство. Мамѣ я хоть и уступила, а самой такъ и хотѣлось кричать во весь голосъ: не хочу, не хочу! И это -- изъ упрямства. Сами по себѣ курсы уже не тянули меня. Я отъ нихъ ждала большаго, когда ѣхала въ первый разъ. Гораздо большаго. И разочаровалась. Двѣ зимы пробыла, всѣ зачеты въ порядкѣ, а между тѣмъ... не знаю. Можетъ, на медицинскихъ или на другихъ какихъ-нибудь и интереснѣе. Но на историческомъ... та же гимназія, въ сущности. Немножко лишь иначе. Громоздятъ, громоздятъ тебѣ въ голову какія-то отрывочныя знанія, къ чему? Можетъ быть, я бездарная или не гожусь для этого, только... нѣтъ, врядъ ли я соскучусь по курсамъ.
-- А соскучишься, я -- не помѣха. Скажи только откровенно. Поѣдешь, когда захочешь.
-- Вѣдь вотъ какой ты хорошій, Геня. Деликатный, тонкій, понимающій. А мама и на курсы меня не пускала. Ой... какая у насъ баталія изъ-за курсовъ была! Я отравиться хотѣла. Такъ ужъ бабушка и папа тогда меня отстояли. Мама боялась, какъ бы я не увлеклась тамъ... не выскочила замужъ. А увезла въ Z.,-- я и выскочила.
-- А я постараюсь не бояться. Захочешь -- поѣзжай,
-- Ты славный. За то я и полюбила тебя.
-- А полюбила? Зина, да?
-- Ну... я говорила уже. Сколько же разъ? Что я полюбила тебя, это не удивительно. Тебя есть за что полюбить. Ты -- такой... особенный. А за что ты -- меня? Я вѣдь обыкновенная. Бабушка вѣрно говоритъ: такихъ, какъ я,-- легіоны.
-- А за то, что ты -- это ты. Да и какой же я особенный? Въ чемъ? Почему?
-- Ты-то? Понятно, особенный. Такихъ мало. Я помню, когда въ первый разъ увидѣла тебя. Мама побывала у тебя на пріемѣ. Ты назначилъ день операціи и заѣхалъ посмотрѣть, какая комната удобнѣе, залъ или угловая. А передъ тѣмъ про тебя и про дѣла твои у насъ звонили, звонили... прямо трезвонили. И такой, и сякой, и немазанный... Я представляла тебя большимъ -- большимъ. Блондиномъ, широкоплечимъ, съ басомъ и съ густой бородой. А ты пріѣхалъ, -- худенькій, черненькій, бородка чуть-чуть, руки, какъ у барышни. Голосъ -- звонкій. Совсѣмъ не то, что я думала. Но ходишь -- важный. Это -- прочь, то -- долой. Обои снять, потолокъ и стѣны побѣлить съ сулемою, полы -- съ сулемой вымыть. И всѣ передъ тобой, какъ передъ громовержцемъ. Ты мнѣ тогда же страшно понравился. А ты и не замѣтилъ меня?
-- Тогда не замѣтилъ. Казнюсь и каюсь. Для меня передъ операціей одна больная только и существуетъ. И даже не она, а болѣзнь ея. Единственно.
-- А когда же ты меня запримѣтилъ?
-- Послѣ. Значительно позже. Когда Анна Фоминична ужъ поправляться начала. Помнишь, я заѣхалъ, навѣдаться къ ней,-- Берты Соломоновны не было, а ты сидѣла возлѣ больной и спала въ креслѣ?
-- Помню, помню. Мнѣ еще такъ неловко стало. Я ужъ и тогда была неравнодушна къ тебѣ. И меня сконфузило, что ты пришелъ, а я сплю. Растрепалась я тогда во снѣ.. Правда?
-- Нѣтъ. Кажется, нѣтъ.
-- А что ты подумалъ, когда замѣтилъ меня?
-- Не помню, право. Но что-то лестное.
-- Нѣтъ, скажи. Не можетъ быть, чтобы не помнилъ. Это нельзя забыть. Скажи, Геннадій.
-- Ну, подумалъ: какая она, однако... Какъ весна, или заря. Какъ лепестокъ самой дивной розы... что-то въ этомъ стилѣ.
-- Геничка... Боже мой! И могла ли я предположить, что и ты... тоже? Могла ли ожидать, чтобы ты ради меня сошелъ съ своего пьедестала?
-- И превосходно, что сошелъ, если такъ. Внѣ пьедестала, знаешь ли, лучше. Пріятнѣе. И къ тебѣ ближе. Это важнѣй всего.
-- А ты тогда скоро замѣтилъ, что нравишься мнѣ?
-- Да... замѣтилъ.
-- Ишь, хитрый. И виду не подалъ. Ну, замѣтилъ и что? Что ты подумалъ?
-- Думать ничего не думалъ. Думы какъ-то разлетѣлись у меня всѣ. Одни чувства остались.
-- А почувствовалъ что?
-- Что счастливъ.
-- А я долго не замѣчала. И мысли допустить не могла. Мнѣ все казалось: куда мнѣ до него!
-- Зиникъ... мой Зиникъ. Зиникъ -- мой! Вотъ что -- самое главное. Въ этомъ -- мое счастье.
Геннадій Ивановичъ порывисто и пламенно цѣловалъ Зину.
Ей стало жарко, тѣсно, неудобно, поцѣлуи мѣшали дышать, хотѣлось вытереть послѣ нихъ до чиста лицо и губы. Но она помнила, что этого -- нельзя, что это -- обидно, и подчинялась, не сопротивляясь.
-----
Зина хорошо знала Кавказъ,-- и гористую часть его, и приморскую. Она видѣла Швейцарію, побывала у береговъ Мессины и въ сѣверной Италіи, жила не разъ на югѣ Франціи. И Крымъ не поразилъ ее красотами, не произвелъ впечатлѣнія новизны. Геннадій же Ивановичъ попалъ къ морю и въ южную полосу впервые, и ему все здѣсь нравилось, все было вновѣ. Постоянно занятой, постоянно непринадлежащій себѣ, онъ былъ теперь ненасытнымъ въ жаждѣ своей все увидѣть, всюду побывать, всѣмъ воспользоваться.
Остановились въ Алупкѣ.
Прожить можно было здѣсь недолго, меньше мѣсяца. Послѣ пятнадцатаго мая у Геннадія Ивановича назначены были операціи нѣсколькимъ больнымъ, и домой приходилось торопиться.
Жара не понижалась. Все цвѣло и расцвѣтало; одуряюще пахло глициніями. Море плескалось сапфирово-синее, а у береговъ его выступала на солнцѣ полоска зелено-голубая, точно изъ нѣжной персидской бирюзы или изъ ляписъ-лазури. Въ его ритмическомъ плескѣ и днемъ, и ночью Геннадію Ивановичу чудилась одна и та же зачарованная, колдовски-убаюкивающая фраза:
-- Люблю... тебя... всегда.
И Зина соглашалась, что это вѣрно, будто именно такъ говоритъ море.
Она хвалила виды съ балконовъ ихъ дачи, и Геннадія Ивановича радовало, что и ей нравится то же. И правда, было красиво. Съ одной стороны -- морская ширь до краевъ горизонта, съ другой -- горная панорама, высокій Ай-Петри, похожій на зубчатыя развалины грандіознаго сооруженія. Справа -- Алупка съ пятнами бѣлыхъ дачъ, съ ея террасами, идущими отъ моря все кверху, съ ея то блѣдной, то темной зеленью деревьевъ. Слѣва -- мечеть съ кипарисами и минаретомъ, за нею -- густой Воронцовскій паркъ, боковые дворцовые флигели, обвитые плющемъ или ползучими розами, мавританскія башни у въѣзда. И самый дворецъ, -- копія испанской Альгамбры,-- изъ сѣраго гранита, въ строго выдержанномъ мавританскомъ стилѣ, тщательно-законченный во всѣхъ деталяхъ, утонченно-воздушный, переброшенный на здѣшнее побережье по прихоти скучающихъ магнатовъ.
Алупку узнали основательно въ нѣсколько дней. Сразу продѣлали все, что полагалось для пріѣзжихъ туристовъ. Взбирались на Хаосъ, побывали во дворцѣ, понюхали розы возлѣ львиной террасы и долго любовались моремъ съ террасы, стоя возлѣ спящаго льва. Посидѣли на скалѣ Айвазовскаго, обошли верхній и нижній парки, заглянули на грязный базаръ у мечети, гдѣ такъ все скучено и насыщено пылью, гдѣ продаютъ вялый отъ жары редисъ и вялые овощи. Наблюдали татаръ и турокъ, что толпятся вокругъ базара у татарскихъ кофеенъ. Слушали, не понимая, ихъ гортанныя бесѣды съ быстрыми жестами экспансивныхъ южанъ. Обратили вниманіе, какъ странно здороваются они между собою, прикладывая руку къ чужой рукѣ, но не пожимая ея. И больше, какъ будто, ничего не осталось неизвѣданнаго въ Алупкѣ.
Тогда начали ѣздить по окрестностямъ. Въ Ай-Тодоръ, Мисхоръ, Семеизъ, Ореанду и дальше -- въ Ялту, Гурзуфъ, Суукъ-Су, въ Никитскій садъ, въ Массандру. Зину огорчила дача Чехова, запыленная, сѣренькая, поблекшая, словно осунувшаяся куда-то въ провалье. Молодой садикъ, балконы, веранды, все -- какъ на печатныхъ снимкахъ, но все менѣе величественное и граціозное, почти заурядное.
Систематически недосыпая, истомленная Зина уже тяготилась прогулками. Она не умѣла приносить въ жертву свои желанія и привычки ради удовольствія другихъ, и ей нелегко давалось самопожертвованье ради Геннадія Ивановича. Если бы не боязнь, что мужъ обидится или не захочетъ понять ея побужденій, она бы охотно сказала ему: ты поѣзжай еще, а я посижу дома. Мнѣ здѣсь, на балконѣ, уютнѣе и лучше. И мнѣ уже хочется побыть одной, я устала.
Но, засыпая, Геннадій Ивановичъ мечталъ, куда бы поѣхать имъ завтра, а по утрамъ говорилъ:
-- Какъ хорошо... Вѣдь хорошо, Зина?
Она отвѣчала:
-- Да, чудесно.
А Геннадій Ивановичъ принимался тормошить и торопить ее.
-- Скорѣй. Скорѣй вставай, Зина. И пить чай скорѣе. Не опоздать бы. Потеряемъ день. И такъ ужъ немного осталось.
Онъ былъ настроенъ празднично, какъ школьникъ, вырвавшійся на волю послѣ трудовыхъ будней. И Зинѣ становилось жаль разочаровать и опечалить его нежеланьемъ ѣхать въ горы, не хотѣлось сказать о своей усталости. А уставала она до изнеможенья. Ложились спать поздно, вставали рано, торопясь на экскурсію. Жили впопыхахъ и все передвигались съ мѣста на мѣсто, жарясь подъ солнцемъ, какъ въ огненной печкѣ. Подошвы ногъ не переставали ныть у Зины, разомлѣвало тѣло, рябило въ глазахъ отъ солнечнаго блеска.
На Учанъ-Су, когда поднялись пѣшкомъ вверхъ къ истоку водопада,-- Зина съ озлобленностью подумала, что и смотрѣть-то не на что. Сравнить хотя бы съ Рейномъ? Что здѣсь интереснаго -- въ сравненьи съ тѣми пейзажами? Неширокая полоса воды бѣлыми брызгами падаетъ съ вершины горы. Сосны на горной верхушкѣ прислушиваются, наклонясь, къ легкому шуму водопада. Особенно внимательно слушаетъ одна, приземистая и круглая. Вмѣстѣ со скалой вода дѣлаетъ колѣно, затѣмъ -- другое, стекаетъ глубоко внизъ среди лѣсныхъ зарослей къ каменистому оврагу и, извиваясь, какъ оврагъ, катится ручейкомъ къ Ялтѣ, чтобы слиться съ моремъ. И только. И, какъ вездѣ,-- глупыя надписи или именныя росписи всюду. На высотахъ скалъ, на деревьяхъ, на камняхъ, выглядывающихъ изъ земли, на ресторанныхъ столахъ и скамьяхъ, занятыхъ туристами, которые пьютъ и ѣдятъ, ѣдятъ до безконечности.
Весенній съѣздъ въ Крыму былъ большой, публика переполняла каждый мало-мальски извѣстный уголокъ. И вездѣ -- ѣли, ѣли, ѣли, Зину раздражало это непрерывное жеванье. Ей мерещилось, будто всюду видитъ она одни и тѣ-же лица, обладатели которыхъ ѣдятъ безъ перерыва, ѣдятъ, никогда не насыщаясь. Ѣли и пили и тутъ, на Учанъ-Су. Солнце припекало, поджаривало. Недоспавшая Зина съ отвращеніемъ отворачивалась отъ толпы, а Геннадій Ивановичъ спросилъ, не замѣчая ея настроенія:
-- Можетъ, выпьешь молока, Зина? Или закусишь чего-нибудь?
-- О, Боже мой... вотъ -- пытка.
Въ ея голосѣ были слезы, слезы наполнили глаза, сдавили горло. Испуганное: "Зиночка! что съ тобой?" привело ее въ себя, заставило подтянуться. Стало стыдно за вспышку распущенности, захотѣлось загладить ее, уничтожить, вычеркнуть изъ памяти Геннадія Ивановича. Съ напускной беззаботностью Зина объяснила, уже спокойно управляя собою:
-- Ничего, ничего, Геня. У меня подвернулась нога, и было немножко больно. Но теперь -- прошло. Уже прошло. Хочешь молока? Будемъ пить молоко.
Геннадій Ивановичъ пристально поглядѣлъ на нее ипритворился, будто повѣрилъ. Молока не пили. А обѣдали въ Ялтѣ, въ ресторанномъ павильонѣ надъ моремъ, и Геннадій Ивановичъ съ удивленьемъ присматривался къ Зинѣ, читая теперь ея мысли, какъ раскрывшуюся книгу, читая больше, чѣмъ понимала въ себѣ -- сама Зина. Онъ любовался Зининымъ самообладаньемъ,-- этой человѣческой способностью угнетать самое себя.
Домой, въ Алупку, вернулись раньше обычнаго. Ѣхали вдвоемъ, въ извозчичьей коляскѣ. Надъ моремъ только еще затемнѣлъ вечеръ, а Зина -- дремала, напрасно превозмогая усталость, безуспѣшно стараясь одолѣть набѣгавшій сонъ.
-- Ты устала, Зина? Я истомилъ тебя, замучилъ разъѣздами?
-- Нисколько. Мнѣ такъ пріятно съ тобой. Я съ удовольствіемъ.
-- А зачѣмъ ты плутуешь, Зина?
-- Что ты, Геннадій. Я вовсе не...
-- Ну, оставь. Какая же ты... неоткровенная. Между близкими людьми прямота -- прежде всего. Особенно со мной. Я самъ не умѣю хитрить, и не люблю хитрости. Англичане говорятъ: честность -- лучшая политика. Во всемъ: Honesty is the best.
-- Но... Геннадій?-- обиженно зазвенѣлъ голосъ Зины.-- Я просто не хотѣла лишать тебя удовольствія! Что же тутъ безчестнаго? У насъ такъ мало времени. Я видѣла, что тебѣ пріятно и старалась не лишить тебя развлеченья. А моя усталость... выспаться вволю, и она пройдетъ безслѣдно. При чемъ здѣсь честность или политика? Право, обидно даже.
-- Но, все таки, пообѣщай мнѣ, что больше не будешь щадить меня. Ни въ чемъ. Не нужно, Зина. Не то я сдѣлаюсь подозрительнымъ. Начну думать: можетъ быть, и то, и это ей не по душѣ, а она молчитъ... лишь бы не лишать меня удовольствія. Ну? Обѣщаешь? Что же? Ты молчишь? Зина? Не хочешь пообѣщать?
-- Обѣщаю,-- сказала Зина, колеблясь.
-- Смотри же. Я повѣрилъ. А теперь признавайся, сильно ты устала?
-- Неистово.
-- Прилягъ на мое плечо, вздремни, пока доѣдемъ. Вотъ сюда. Тебѣ удобно?
-- Вполнѣ. Благодарю.
-- Можетъ, и сейчасъ говоришь такъ себѣ... чтобы доставить мнѣ удовольствіе?
-- Геннадій!-- разсердилась Зина.-- И ты долженъ пообѣщать мнѣ...
-- Ну, не буду. Спи.
Къ своей дачѣ Геннадій Ивановичъ подвезъ Зину спящей. Онъ поддерживалъ ее, оберегая отъ покачиваній коляски. Зина вошла въ домъ и раздѣлась полусонная, и уснула мертвецки, едва опустивъ голову на подушку.
Геннадій Ивановичъ тоже усталъ. Но, какъ всегда при усталости, ему не спалось. Онъ вышелъ на балконъ, обращенный къ морю. По весеннимъ облакамъ уже шествовала луна, потемнѣвшее море золотили лунные блики, и оно зыбилось золотистой рябью на далекомъ и широкомъ протяженіи. Сладко до изнурительности пахло южными цвѣтами. Блѣдно поблескивали въ небѣ звѣзды, блѣдно свѣтились въ лунномъ освѣщеніи отдаленные и близкіе дачные огни. Было бы тихо надъ Алупкой, если бы не лаяли на луну безцѣльно и пустозвонно собаки. Докучный, неугомонный лай раздавался съ нѣсколькихъ пунктовъ и, досаждая, теребилъ нервы.
Геннадію Ивановичу хотѣлось дождаться тишины, но собаки не утихали. Послѣ въ сосѣдней дачѣ съ освѣщенными окнами заиграли на пьянино не совсѣмъ искусный аккомпаниментъ, и хорошій мужской голосъ началъ пѣть прочувствованно и вкрадчиво:
Не вѣрь мнѣ, другъ, когда въ избыткѣ горя
Я говорю, что разлюбилъ тебя.
Тотъ, кто аккомпанировалъ, сдѣлалъ ошибку, запнулся, заигралъ сначала. Это не расхолодило пѣвца. Онъ повторилъ прежнюю фразу съ прежними оттѣнками, потомъ добавилъ эпически-торжественно, нѣсколько строго:
Въ отлива часъ не вѣрь измѣнѣ моря,
Оно къ землѣ воротится, любя.
Выходило красиво и убѣдительно. Но гдѣ-то внизу на дачахъ завели граммофонъ и оттуда неслось: "Всѣ говорятъ, что я вѣтрена бываю. Всѣ говорятъ, что я многихъ люблю". Получилась неподходящая смѣсь звуковъ. Граммофонъ трещалъ: "Многихъ любила, всѣхъ позабыла, и лишь одного я забыть не могу". А пѣвецъ многообѣщающе выводилъ: "Мою свободу вновь тебѣ отдамъ", и заканчивалъ смиренно, хотя неотвратимо:
И ужъ бѣгутъ съ обратнымъ шумомъ волны,
Издалека, къ любимымъ берегамъ.
Геннадій Ивановичъ, досадливо отвернувшись, пересталъ слушать. Онъ задумчиво смотрѣлъ на блестѣвшее вдали море, и оно казалось близкимъ, точно зыбилось, омывая дачу у подножія балкона. Близкимъ на столько, что въ ушахъ звучалъ ритмическій морской плескъ съ однимъ и тѣмъ же ненадоѣдающимъ, очаровательно-постояннымъ рефреномъ:
-- Люблю... тебя... всегда.
Выходило какъ-то такъ, что, о чемъ бы ни начиналъ теперь думать Геннадій Ивановичъ, стороннія мысли сами собой отскакивали отъ него. Группировались же и прочно удерживались лишь думы о Зинѣ, обо всемъ, что имѣло прикосновенность къ Зинѣ или къ ихъ взаимнымъ отношеніямъ и чувствамъ.
Въ этотъ вечеръ Геннадій Ивановичъ впервые спросилъ у себя:
-- Да что же за человѣкъ -- этотъ кудрявый, стройный, розово-хорошенькій Зиникъ? И знаю ли я его? Чѣмъ живетъ она, какъ воспринимаетъ впечатлѣнія? Что думаетъ, когда молчитъ, не находя нужнымъ высказываться? Зина -- съ характеромъ. Вонъ, и отравиться грозила, когда не пускали ее на курсы, и замужъ вышла наперекоръ всѣмъ. Зина умѣетъ поставить на своемъ, знаетъ, что такое самообладаніе. Не все въ ней прозрачно, не все понятно безъ словъ. Кто же и что она? И отчего я ее, какъ будто, не знаю?
До сихъ поръ Геннадій Ивановичъ полагалъ, что онъ лучше, чѣмъ другіе, знаетъ женщинъ. Ужъ кто-кто, а онъ имѣлъ возможность изучить ихъ всесторонне. За десять лѣтъ врачебной практики предъ нимъ открыто было обширное поле для наблюденій надъ женской натурой. Женщины шли къ нему не убывающей, а возрастающей толпой. Онѣ приходили съ своими интимнѣйшими недугами и горестями, съ своей,-- иногда трогательной,-- готовностью примириться съ наибольшимъ страданіемъ. Приходили все новыя и новыя, но при кажущемся разнообразіи -- неуклонно повторяли прежніе, изученные уже Геннадіемъ Ивановичемъ, облики. Онѣ не были однородны вполнѣ. На каждомъ шагу приходилось считаться съ индивидуальностью каждой новой больной. Но Геннадій Ивановичъ зналъ главнѣйшія разновидности женскихъ типовъ, и это помогало ему легко оріентироваться среди своихъ паціентокъ. Онъ опредѣлялъ и классифицировалъ ихъ безошибочно. Въ числѣ ихъ были прямодушно-откровенныя и скрытныя, но когда эти послѣднія начинали хитрить, умалчивали, пріукрашивали, чего-либо не договаривали или говорили неправду, Геннадій Ивановичъ безъ усилія, нелицепріятно и точно возстановлялъ истину въ неприкрашенномъ видѣ. Иной разъ онъ сообщалъ объ этомъ паціенткѣ, иногда же лишь отмѣчалъ въ книгѣ для записи больныхъ, еле замѣтнымъ вопросительнымъ знакомъ сомнительныя мѣста, и послѣ считался не съ показаніями больной, а со своими знаками вопросовъ. Онъ прозорливо говорилъ дежурившимъ у него акушеркамъ:
-- Эта больная серьезная, а назвалась вымышленнымъ именемъ. Внушили бы ей, чтобъ не забыла она этой фамиліи. Вѣдь явится еще, и какъ бы не вышло путаницы.
И нѣсколько разъ подтверждалось, что онъ не ошибался.
Онъ не удивлялся уже ничему, что бы ему ни сообщали больныя. Никакія, самыя чудовищныя признанья не поражали его. Ему довѣряли сокровенныя тайны жизни, у неге искали помощи и совѣта въ наиболѣе интимныхъ дѣлахъ и обстоятельствахъ. Съ нимъ разговаривали, какъ съ духовникомъ и докторомъ одновременно, предъ нимъ каялись въ вольныхъ и невольныхъ грѣхахъ, случалось -- въ преступленіяхъ. Онъ всѣхъ выслушивалъ терпимо и участливо, ко всѣмъ пытался придти на помощь, не отличая добрыхъ отъ злыхъ, праведныхъ отъ неправедныхъ. По мѣрѣ того, какъ накоплялись его обширныя наблюденія, Геннадій Ивановичъ начиналъ думать, что ужъ онъ-то превосходно знаетъ женщинъ. И собирательный женскій типъ, и разныя отклоненія отъ средняго типа. Но, полюбивъ Зину и очутившись наединѣ съ нею, онъ словно позабылъ о своемъ богатомъ опытѣ, и стоялъ, какъ передъ неразрѣшимой загадкой, передъ этой розовой и стройной, какъ будто еще не вполнѣ сложившейся духовно и физически, женщиной. Предъ этимъ своенравнымъ Зиникомъ, о которомъ ея же отецъ говорилъ: "Зиникъ еще не женщина, а фига, не женщина, а недоразумѣніе..."
Эрастъ Антоновичъ Штоль, отецъ Зины, пріѣхалъ на свадьбу дочери въ надеждѣ разстроить свадьбу. Но и независимо отъ этого Штоль не понравился Геннадію Ивановичу съ первой встрѣчи. Самодовольный, съ свѣжимъ лицомъ и еще яркими губами, широкогрудый, но невысокій шатенъ съ подкрашенными, кажется, волосами, жизнерадостный и понимающій толкъ въ примитивно-житейскихъ радостяхъ, человѣкъ изрядно-начитанный, балагуръ и шутникъ изъ русаковъ нѣмецкой крови,-- Штоль претилъ Геннадію Ивановичу и апломбомъ своимъ, и фамильярностью.
Вѣнчальное платье Зины было почти готово, а Штоль, познакомившись съ Геннадіемъ Ивановичемъ, сталъ убѣждать его не жениться на Зиникѣ. Да и не жениться вообще, потому что со стороны мужчины это -- глупость. Онъ цитировалъ модныхъ авторовъ, чаще другихъ Уайльда, онъ говорилъ по товарищески и чуть покровительственно:
-- Дурныя женщины, голубчикъ, портятъ намъ жизнь, а хорошія -- дѣлаютъ ее скучной. Вотъ и вся разница между ними. По Уайльду женщины -- декоративный полъ. И пусть каждая изъ нихъ помнитъ свое мѣсто. А Финика нашего мнѣ жаль. Глупенькій онъ еще, да для меня милый. Оттого и прошу васъ, не женитесь, дружокъ. Ни на комъ не женитесь, тѣмъ болѣе -- на Финикѣ. Вамъ кажется, что она любитъ васъ? И она говоритъ, будто любитъ? Но она -- дѣвченка, мало-ли что ей вообразится. Чего она ни понаскажетъ. Мы съ вами не юнцы, и я скажу вамъ съ глазу на глазъ: вся милость Зиника подбита вѣтеркомъ. Это не тотъ возрастъ, когда женщина любитъ.
Геннадій Ивановичъ отмалчивался. А Штоль потомъ безъ всякой надобности разсказалъ будущему зятю, что онъ, Эрастъ Антоновичъ, далеко не примѣрный семьянинъ и никогда имъ не былъ.
-- Любить всегда одну и ту же женщину, это -- неестественно. Аномалія, голубчикъ, отсутствіе воображенія. Вы, какъ врачъ, обязаны понимать это тоньше насъ, непосвященныхъ. У меня, долженъ признаться, не взирая на раннюю женитьбу, всегда бывали увлеченья на сторонѣ. Есть и теперь конкубина. Прелестная женщина, молодая, но не дѣвочка... Женщина -- въ полномъ расцвѣтѣ. Вѣдь любовь это страсть. А какая страсть можетъ быть у ребенка?
Не давши опомниться Геннадію Ивановичу отъ изумленья, Штоль принялся разсказывать рискованнѣйшія подробности о своей возлюбленной и дружески спрашивалъ у Сахновскаго совѣтовъ спеціалиста. Геннадій Ивановичъ сдержанно уклонился отъ заочныхъ совѣтовъ, мысленно опредѣливъ своего собесѣдника однимъ словомъ: пошлякъ. Ему было непріятно, что поэтическая Зиникъ -- плоть отъ плоти его, что она могла унаслѣдовать отъ отца если не характеръ, то какую нибудь наклонность или черточку.
Увѣщаньямъ Штоля Геннадій Ивановичъ не внялъ, и свадьба состоялась.
А теперь на балконѣ, глядя на золотисто-зыбкое море, онъ вдругъ припомнилъ: "вся милость Зиника подбита вѣтеркомъ", и это устрашило его. Что-то неопредѣлимое, но гнетущее и отвѣтственное, разростаясь, заныло въ его душѣ, пугая именно своею неопредѣленностью, заставляя тревожно волноваться отъ угрожающихъ предчувствій. Но онъ отогналъ ихъ отъ себя. Не надо позволять пустякамъ тревожить насъ. Вѣдь что, собственно, случилось? Откуда выплыла тревога? Зина не хотѣла лишить его удовольствія и ѣздила повсюду, превозмогая усталость. И все, ничего болѣе. И дѣлала это, любя его, Геннадія Ивановича. Любя, любя... понятно, любя. Вонъ и море, которое плещетъ: люблю... тебя... всегда. Вѣдь это ея слова, Зиника? Вѣдь сама же сказала? Къ чему бы ей говорить неправду?
Онъ бросилъ на золотящееся море уже не тревожный и не пугливый, а скорѣе благодарный взглядъ и, успокоенный, вошелъ въ домъ. Луна свѣтила въ комнатѣ, какъ и на балконѣ; Зина спала, укрытая до подбородка тонкой простыней. Геннадій Ивановичъ началъ потихоньку раздѣваться, но Зина сквозь сонъ угадала его присутствіе. И, чувствуя за собою даже во снѣ какую-то, еще неоформленную сознаніемъ, но несомнѣнную виноватость, -- заставила себя проснуться въ неясной, но настойчивой надеждѣ, что, проснувшись сейчасъ, можно ее загладить или сгладить хоть отчасти.
-- Ты не ложился, Геня?
-- Ложусь.
-- А на меня сердитъ еще?
-- За что? Не разговаривай, не разгоняй своего сна.
-- Я уже не хочу спать. Я выспалась. А отчего не поцѣлуешь меня, если не сердишься?
Поцѣловать ему и самому хотѣлось раньше, чѣмъ она позвала его, прежде, чѣмъ она проснулась. Геннадій Ивановичъ съ жаркой поспѣшностью кинулся на ея зовъ.
-- Зина. Скажи мнѣ, Зина... скажи мнѣ...
Зина уже знала, что нужно сказать. Она все еще смутно сознавала себя виновной передъ нимъ, стремилась и наяву загладить или сгладить вину свою, и потому обѣими руками крѣпко обняла Геннадія Ивановича, какъ не обнимала еще ни разу, и, подражая его-же интонаціи, подмѣченной ею въ подобныхъ случаяхъ, съ горячностью прошептала ему въ ухо:
-- Люблю тебя всегда. Мой милый... милый...
-----
У Геннадія Ивановича предстоялъ первый пріемъ больныхъ послѣ свадебнаго путешествія.
Пріемъ начинался въ два часа, но нѣсколько паціентокъ,-- изъ болѣе опытныхъ,-- явились съ часу дня, чтобы захватить первую очередь, да и разузнать попутно накопившіяся о Сахновскомъ новости.
Какъ всегда по средамъ, сегодня должна была дежурить Берта Соломоновна Щебень, пухленькая акушерка, брюнетка съ темными усиками, не такъ давно вышедшая замужъ за молодого,-- значительно моложе ея,-- студента медика, котораго она и содержала, и учила изъ своихъ заработковъ. Берта Соломоновна еще не появлялась, а Тарасьевна уже священнодѣйствовала на ввѣренномъ ей посту. Она исполняла обязанности и горничной, и какъ-бы надзирательницы, слѣдящей за порядкомъ въ пріемной. Помогала больнымъ раздѣваться, примѣтливо слѣдила за ихъ верхней одеждой, зонтиками и шляпами, раздавала печатные номера съ цифрами, обозначавшими очередной порядокъ пріема, и послѣ отбирала эти номерки, самолично впуская больныхъ въ кабинетъ Геннадія Ивановича. Внѣ очереди у нея никто не проскользалъ къ пріему. Развѣ -- если самъ Геннадій Ивановичъ вызывалъ не въ очередь тяжелую или хирургическую больную. Тарасьевна была строга въ вопросахъ соблюденія порядковъ. На дежурныхъ акушерокъ она покрикивала не тише, чѣмъ на недисциплинированныхъ больныхъ. Думалось, что если-бы она крикнула на самого Геннадія Ивановича, стерпѣлъ бы и онъ. Крѣпкая, необычайно бодрая для своихъ семидесяти съ лишнимъ лѣтъ,-- старуха Тарасьевна безшумно, но энергично топталась въ развалку на ногахъ, не присаживаясь въ часы пріема. То суетилась въ прихожей, беззвучно отправляя въ свои бездонные карманы чаевые рубли, полтинники, двугривенные, то, появляясь въ гостиной, оглядывала собравшихся дамъ, какъ полководецъ свое войско передъ сраженіемъ, и, шатко переваливаясь, безъ шума уходила обратно, оставляя отъ своей фигуры постоянное впечатлѣніе мягкости. Вся она была мягкая на видъ. Маленькая ростомъ, полная, съ старчески-толстыми, какъ объемистыя бревна, руками, съ оплывшимъ жирнымъ лицомъ, но съ остро-властными птичьими глазками, беззубая, съ подбородкомъ, мягко-поднявшимся къ рыхло-крючковатому носу, она носила особенно-мягкіе ситцы на опрятныхъ юбкахъ и фартукахъ, на просторныхъ кофточкахъ-бебешкахъ. Темные, тоже мягкіе платочки надвигала низко на лобъ, прикрывая полулысую, давно посѣдѣвшую голову. И ступала она неслышно-мягко въ своей мягкой обуви -- зиму и лѣто на войлочныхъ подошвахъ. Всѣхъ больныхъ Тарасьевна знала, помнила, ничего не путала, не смѣшивала одну барыню съ другою. Она умѣла прикрикнуть на непокорныхъ, но она же владѣла умѣньемъ "разговорить" и утѣшить упавшую духомъ больную, если той было сказано въ кабинетѣ, что операція неизбѣжна и должна быть произведена немедленно. Тарасьевна говорила о себѣ: "я женщина постепенная", вмѣсто: степенная, и это смѣшило паціентокъ. Она пользовалась симпатіями и нѣкоторой популярностью, несмотря на всѣ свои строгости.
Раннія посѣтительницы размѣстились въ креслахъ и на диванѣ вокругъ преддиваннаго стола. Зазвучалъ негромкій дамскій разговоръ. Говорили о Геннадіи Ивановичѣ, объ его внезапной женитьбѣ; разглядывали знакомую гостиную, ища въ ней перемѣнъ въ зависимости отъ вліянія новой хозяйки. Но гостиная оставалась все той-же большой, пестрой комнатой, старомодно убранной, съ толстыми стѣнами и невысокими потолками старинной постройки. Такъ же, какъ прежде, рядомъ съ простой и старой мебелью, загромождали ее подношенія благодарныхъ паціентокъ, дорогія и модныя лампы, вазы, канделябры, всевозможныя бездѣлушки, альбомы, дамскія рукодѣлія, диванныя подушки и подушечки, вышитыя скатерти, плато, коврики, покрывала. Окна на тихую улицу были растворены, на подоконникахъ и на цвѣточныхъ этажеркахъ подлѣ оконъ стояло много разнообразныхъ комнатныхъ цвѣтовъ, любимцевъ Тарасьевны. Она и на столахъ гостиной разставляла покупные базарные букетики, на этотъ разъ изъ центифольныхъ розъ съ садовымъ жасминомъ и съ незабудками.
Дамы нюхали цвѣты, переставляли стаканчики съ букетами и говорили, говорили. Въ бесѣдахъ ихъ прорывалось недовольство Геннадіемъ Ивановичемъ. Тѣмъ, что онъ вдругъ взялъ и женился, онъ какъ бы обидѣлъ и разочаровалъ всѣхъ, не исключая Тарасьевны. Здѣсь, среди посѣтительницъ этой пестрой гостиной, его ставили на столько высоко, что отъ него, какъ будто, не ожидали такого общедоступнаго и тривіальнаго поступка, какъ самая обыкновенная женитьба. Имъ были недовольны, его коллективно и огорченно ревновали къ кому-то, пока еще неизвѣстному, но безусловно несимпатичному. Ревновали, словно онъ давалъ обѣты оставаться ненарушимо-вѣрнымъ однѣмъ лишь своимъ больнымъ, а послѣ того взялъ и нарушилъ обѣщаніе, кому-то измѣнилъ, безвольно допустилъ себя до паденія.
Въ гостиную понавѣдалась Тарасьевна.
Дамы стихли, а одна изъ нихъ,-- дородная, не первой молодости, давнишняя паціентка Геннадія Ивановича, дающая нянѣ на чай не меньше рублевки,-- храбро спросила:
-- Какъ-же, нянюшка? Что-жъ ваши молодые? Давно пріѣхали?
Тарасьевна отвѣтила почтительно и охотно, какъ рѣдко кому.
-- Третій день, матушка-барыня. Третій день. Уже отдохнувши съ дороги.
-- А вы, няня, небось, и чумаковъ еще помните?-- предположила другая дама, молодая и тонкая, съ черно-синими подглазниками и безкровно-блѣдными, почти бѣлыми губами.
-- Ии-и, милая... какъ не помнить. У моихъ господъ, у Чернь-Черяицкихъ... какъ я еще крѣпостная дѣвченка была... сколько ихъ наѣзжало. Господа наши, Чернь-Черницкіе, были, дѣйствительно, господа, милая. Земли у ихъ! И въ Херсонской, и въ Черниговской, и тутъ -- весь край уѣзда. Ужъ господа -- такъ можно сказать, что господа. Такъ, бывало, къ ночи чумаки -- какъ понаѣдутъ въ степь, на ночевку. Черные, черные... Штаны у ихъ широкіе, полотняные, а тотъ, который возы дегтемъ мажетъ,-- шмаровазъ зовется. Разведутъ костры, кашу варятъ, съ саломъ. Пасутъ, пасутъ воловъ ночь цѣлую, до свѣта. А за ночевку соли намъ, милая, сколько угодно. Соль -- крупная, такими-вотъ дробочками. Крѣпкая, сама -- ажъ желтая, воды отъ ея -- такъ и рыпитъ. Тарани намъ,-- мѣшками, лантухами. А тарань была, милая, не такая, какъ нынче. Черноморская, янтарная, хоть губами ѣшь. Жиръ скрозь шкуру -- ажъ свѣтится. Ажъ горитъ, какъ посмотрѣть противъ солнца. А выдернешь перьячко сбоку, такъ жиръ прямо тебѣ: капъ-капъ-капъ.
Дородной паціенткѣ хотѣлось послушать о Сахновскомъ, а не о тарани. Съ нетерпѣливой гримасой, но слащаво, она сказала Тарасьевнѣ:
-- Чего только не видѣла нянюшка на вѣку своемъ. А какъ же теперь? Молодой хозяюшкой своей довольны, няня?
-- Я что-жъ? Я -- ничего. Слава Богу, пора уже,-- политично отвѣтила старуха.-- Она -- ничего, ласковая. Хотя нашего брата,-- бабу,-- не раскусишь въ скорости. Два пуда соли съѣшь съ ею, а все не узнаешь. На языкѣ медъ, подъ языкомъ -- ледъ. Оно и такъ бываетъ. А пока -- ничего, молодуха утѣшная.
-- Ии-ии! Ужъ красивая -- такъ дѣйствительно. Розанъ. Королевъ-цвѣтъ самой что ни на есть лучшей краски. Бровки у ея -- по шнурочку, глазища -- темные. Какъ поведетъ,-- никакой лампы не нужно. Губочки -- вишеньками, самыми, что ни на есть, румяными. Росту сама высокаго, повыше Геннаши будетъ. Все на своемъ мѣстѣ, складная такая. А смѣется, какъ колокольчикомъ звонитъ. Для его -- ужъ такая утѣшная, дѣйствительно. А хороша ему, и намъ хороша. Геннаша и мнѣ патретъ ихній привезъ въ подарокъ. Жалко, въ рамочку отдала вдѣлать, а то бы показала. Въ пятницу будетъ готово. Ужъ что за патретъ, смотрѣлъ-бы, не наглядѣлся. Тамъ, въ Крыму снявшись въ паркѣ. Розовые кусты -- это шпалерами, а они,-- наши,-- на дорожкѣ промежду розъ въ парѣ. Она -- въ шляпочкѣ. Ну, какъ есть королевъ-цвѣтъ. И онъ -- козыремъ такимъ. Ее подъ ручку,-- вотъ сей мигъ снимутся и пойдутъ на прогулянье.
-- А не тѣсно вамъ съ молодыми, нянечка? Семья-то большая.
-- А мы ужъ во флигелѣ, милая. Матушка-попадья,-- Надежда Михайловна,-- Фаничка, сестрица Геннадія Ивановича съ дѣвочками... Тамъ и мнѣ комнатка отдѣльная.
Глаза паціентокъ заблестѣли въ предвкушеніи разоблаченія домашнихъ конфликтовъ и неурядицъ. Раздались возгласы изумленья и женскаго злорадства.
-- Да?
-- Уже?
-- Такъ скоро?
-- Ай, ай, ай!
-- Да когда же это успѣли?
-- А покудова молодые въ Крыму гуляли, мы всѣ скорымъ дѣломъ и переселились. Усадьба-то ея, матушкина, послѣ покойника отца Афиногена ей досталась. Священникомъ онъ былъ,-- въ соборѣ; денежекъ не оставилъ, а домъ ей записалъ. Бездѣтные были, такъ матушкиныхъ племянниковъ ростили, Геннашу и Фаничку. Тѣ сиротами осталися: сестра матушкина за военнымъ была, и оба умерши въ молодыхъ годахъ. Матушка тогда и взяла дѣтокъ. Геннашу по третьему годочку. Я ихъ и вынянчила обоихъ.
-- А теперь матушку изъ собственнаго дома -- во флигель?
-- Сохрани Боже. Ее никто не заставлялъ, сама надумала. Какъ молодые уѣхали, она квартирантовъ долой и насъ -- на переселеніе. Неустойку заплатила, Геннаша и не знаетъ. Онъ не хотѣлъ. Просилъ, какъ ѣхалъ: оставайтесь всѣ по старому, въ тѣснотѣ да не въ обидѣ, размѣстимся. Ну, да ихнее дѣло молодое, домъ не такой большой... чего мы надъ душой у ихъ торчать будемъ? Пойдутъ порядки новые, то да ее... Матушка не выдержитъ, выскажетъ свое. А скажешь правду, потеряешь дружбу. Лишнее говорить, себѣ повредить. Что ему, Генашѣ, сушить голову зря? Подальше-то лучше. Мнѣ только цвѣтиковъ моихъ жалко. Развела ихъ -- садъ цѣлой. Желтофіоль на весну -- вся зацвѣтетъ, горшковъ двадцать одной желтофіоли. Куда съ ими во флигелѣ? И окна не тѣ, и...
-- А вы цвѣты здѣсь, у молодыхъ, оставьте.
-- Захотятъ ли? Скажутъ: цвѣты да не такіе. Безъ вкусу, скажутъ. Я, милая, цвѣтокъ люблю простой. Мнѣ -- чтобы онъ цвѣлъ хорошо или листъ имѣлъ пышной. Герань у меня, фукція, крапивка рябенькая, бальзаминъ, Анютины глазки,-- вотъ мои цвѣтики. Жасминъ еще комнатной, у Генаши въ кабинетѣ на все окно постлался. А тамъ пойдутъ пальмы да аракаріи всякія. Я ихъ не уважаю -- вѣникъ, какъ есть, никакой красы въ емъ не вижу. Тутъ, милая, все по новому скоро настанетъ. Съ недѣли -- вся мебель будетъ новая, кромѣ Генашиныхъ подарковъ, что барыни надарили. А старое все -- къ намъ пойдетъ во флигель. Сама молодуха обойщиками верховодитъ, вчерась размѣряли тутъ все, усчитывали. Все теперь пойдетъ по ейному. Обстановка у тебя, говоритъ, не такая, вкусу мало. Вкусу! Мы сколько лѣтъ съ Генашей выжили, и хватало намъ вкусу. Довольны были, слава Господу, не домъ, а чаша полная. А ей -- не угодно. Вишь ты, не хватило ей вкусу.
-- Она -- со средствами, говорятъ? Богатая?-- любопытно освѣдомилась дородная больная.
-- И, матушка-барыня. Богатая не она, а бабушка ейная, Малахова Варвара Матвѣевна, материна мамаша. Та -- дама дѣйствительная. Помѣщица. Свой домъ собственный на Печенѣжской улицѣ, женщина извѣстная. Да не то денежки, что у бабушки, а то денежки, что за пазушкой. Приданаго Генаша не взялъ. Но мы за этимъ и не гонимся. У насъ у самихъ домъ -- чаша полная. Далъ бы Богъ здоровья Геннашѣ, а ужъ будетъ онъ милліонщикомъ! У Эбана, у профессора,-- два квартала домовъ. А барынь-то потрошитъ Генаша лучше Эбана. Пройдетъ годикъ, другой, такъ ему и не угнаться за нашимъ. Рѣжетъ тоже Саня Самофаловъ, другъ-пріятель Генашинъ отъ дѣтскихъ годовъ. Ну, такъ онъ -- копотунъ, медленный, нѣту того спѣху въ рукахъ, что у нашего.
Съ двухъ часовъ больныя стали прибывать одна за другою. Гостиная зажужжала, какъ пчелиный улей. Громче всѣхъ и привлекая къ себѣ вниманіе многихъ, говорила одна изъ паціентокъ, пришедшая въ первый разъ, молодая, востроносенькая, принаряженная заботливо, но по дешевой цѣнѣ, съ жидкими волосами при неимовѣрно-взбитой прическѣ. Она болтала о себѣ и о домашнихъ дѣлахъ своихъ -- безъ утайки и безъ стѣсненій.
-- А мужъ мои -- какъ вспылитъ, и на меня: "ну, что ты пристала? То не я былъ. Тебѣ показалось, что я. Я у ротнаго въ лагерной палаткѣ сидѣлъ и въ винтъ игралъ, а не на лихачахъ въ городѣ катался. И дряни никакой не было, то другой кто-то былъ, а тебѣ я показался". А ея ему: какъ не ты? Не замыливай мнѣ глазъ, я сама!-- сама, сама, сама!-- видѣла. И китель твой, и пуговицы тѣ, что я чистила. А у нея -- шляпка экрю, и перья рыжія сбоку. И ты ее за талію держалъ. И на лихачѣ... я же видѣла, что ты мнѣ глаза хочешь замылить! Нашелъ дуру какую, институтку наивную, чтобы повѣрила. Я -- не таковская, меня не проведешь. И говорю: такъ ты вотъ какъ? Всего годъ, что мы женаты, а ты ужъ на лихачахъ? И съ рыжими перьями? А онъ мнѣ: "ты сумасшедшая! Господи мой, Боже... и за что Ты покаралъ меня? За что допустилъ связаться съ этой психопаткою"? А я ему: а! такъ я -- психопатка? А онъ кричитъ: "а то кто же? Погубилъ я свою молодость! Жизнь, свободу, карьеру -- все принесъ этой дурѣ въ жертву. Вѣдь на дочкѣ командира могъ бы жениться". А я ему: а! Такъ у тебя дочка командира на умѣ? Ты жизнь погубилъ, карьеру, молодость? И пошло тутъ у насъ. Онъ говоритъ: "не я"! Я говорю: ты! Три дня сраженіе продолжалось, просто изъ силъ выбились оба. Онъ подъ конецъ давай просить: "сходи ты, Бога ради, къ Юркевичу-Сахновскому. Ты больна, вѣрно". Я ужъ согласилась. Поѣхала изъ лагерей,-- у меня тамъ дача поблизости,-- пришла сюда, а теперь и сама думаю: а можетъ, и впрямь не онъ? Офицеры вѣдь издали всѣ одинъ на одного похожи. Да еще -- въ кителѣ. Ну, только нѣтъ, онъ! Его спина, я не ошибуся. И дрянь эта... понимаете, съ рыжими перьями? Шляпка экрю и перья рыжія. Ахъ, ты, Царица Небесная! И я на этакого развратника здоровье свое положила? Теперь больна, положительно больна, сама чувствую. Така-ая боль въ лѣвомъ боку. И ногу тянетъ, тянетъ... Ооо-ой! Вѣрно, онъ мнѣ мушки пропишетъ. А еще -- ждать такъ долго. Вѣдь три ночи не спавши. Голова -- какъ капуста... какъ въ туманѣ все. И когда я теперь въ лагери попаду?
-- А вы бы, сударыня, вышли прогуляться на свѣжій воздухъ?-- сухо, но вѣжливо предложила ей Тарасьевна съ порога передней.-- Ваша очередь не скоро, часа два еще. А здѣсь, за угломъ, скверъ отъ насъ недалече. Посидѣли бы въ колодочкѣ на воздухѣ,-- голова-то и прояснится.
-- А въ самомъ дѣлѣ,-- обрадовалась дама.-- Тоска зеленая сидѣть и ждать здѣсь. Спасибо, что сказала, бабушка.
Дамочка приколола передъ зеркаломъ громадную, какъ ламповый абажуръ, муслиновую шляпу съ оборочками, взяла свой зонтикъ, перчатки, ридикюльчикъ и вышла.
-- Экъ, трещетка... растрепалась!-- недовольно пустила ей вслѣдъ Тарасьевна.-- Безпокойство одно всѣмъ... которыя дѣйствительно больныя, настоящія. Тоже лѣчиться пришла: Богъ мой, Богъ, болитъ мой бокъ, девятый годъ, не знай которо мѣсто. Дурь-то изъ головы, какъ ни лѣчи, никто не выпотрошитъ.
Праздновали семнадцатаго сентября именины матушки, Надежды Михайловны Чибисовой. Во флигелѣ готовились къ обѣду.
Матушка, костистая, высокая, съ впалымъ животомъ и согнутой спиною, полусѣдая, съ пріятной улыбкой и пріятной манерой рѣчи, сидя за круглымъ столомъ въ столовой, подбирала одинъ къ другому номера "Нивы" за нынѣшній годъ, разсматривала картинки, почитывала повѣсти. По случаю именинъ она была не въ черномъ, а въ рѣдко-надѣваемомъ коричневомъ платьѣ и заботы по хозяйству уступила на сегодня сестрѣ Геннадія Ивановича, Феофаніи Ивановнѣ.
Феофанія Ивановна,-- лицомъ похожая на брата, но похуже его, плохо и растрепанно-причесанная, сухенькая и небольшая, съ черными, страдальчески-злобными глазами, съ печеночными пятнами на лицѣ и разъ навсегда обиженно-поджатымъ ртомъ,-- суетилась, не присѣдая, хотя никого чужого не ждали къ обѣду. Долженъ былъ лишь пріѣхать съ женою докторъ Самофаловъ, товарищъ Геннадія Ивановича по гимназіи и по университету да еще ждали было Штоль,-- Анну Фоминичну, тещу Геннадія Ивановича. Но теща раннимъ утромъ прислала громадный тортъ съ пирамидой изъ леденца да поздравительное письмо на пахучей лиловой бумажкѣ, съ рядомъ сожалѣній по поводу своей внезапной болѣзни, лишающей ее возможности быть на именинномъ обидѣ. Фигурка Феофаніи Ивановны, одѣтой въ бѣлое съ черными листочками платье,-- носилась взадъ и впередъ по флигелю, появляясь то въ кухнѣ, то въ кладовой, то въ столовой у крашенаго буфета, то на дворѣ, у ледника.
-- Салату свѣжаго, Фаничка, не забудь отдѣлить для Генаши. Безъ прованскаго масла ему,-- напомнила матушка, когда Фаня стала выбирать изъ буфета тарелки.
-- Я помню, тетя. Я отложила. А только теперь Геня ѣстъ и съ прованскимъ. У нихъ и салатъ, и селедки, и соуса,-- все съ прованскимъ. Маіонезъ и провансаль постоянно. Зинаида Эрастовна такъ любитъ.
-- И ѣла бы сама, коли любитъ. А чего же Геня молчитъ? Сказалъ бы.
-- Геня скажетъ? Не знаете вы Гени! Да для нея онъ и не на то готовъ. Пусть хоть на головѣ у него пляшетъ, еще радъ будетъ. Мы вѣдь олухи. Не тою мѣрою мѣримъ, что намъ отсыпаютъ. Къ намъ люди -- такъ, а мы -- вотъ какъ, мы по иному, насъ норовятъ обойти, обидѣть, а мы благодаримъ да разсыпаемся. Меня мужъ бросилъ и думать заіылъ. И про дѣтей не вспомнилъ, идите хоть на панель. А мы невѣстку взяли,-- въ глаза не наглядимся. Хоть бы всѣмъ намъ взгромоздилась на головы, какъ Генѣ,-- и еще рады были бы.
-- Будетъ тебѣ, Фаня. Хоть ради сегодняшняго дня не гнѣви Бога. Чего тебѣ? Тебѣ на Геню грѣхъ нарекать. Такого брата поищи да поищи. И тебѣ, и дѣвочкамъ твоимъ подавай да подавай, Геннадій Ивановичъ.
-- А лучше, если на жену все просадитъ?
-- Такъ то жена ему.
-- А я сестра. Еще поближе: жена сегодня одна, черезъ годъ -- другая. Какъ у профессора Вальтера. А сестры другой не будетъ до вѣку. Намъ-то что перепадаетъ? Объѣдочки. А для нея... вонъ, обстановку ей закатилъ какую. Посадилъ, какъ въ бомбоньерку. Двѣсти шестьдесятъ рублей за пару кроватей! Триста рублей коверъ въ гостиную. Платье новое каждую недѣлю. То на гулянье съ нею, то кататься, то въ театры. Геня за день наморится, еле на ногахъ стоитъ, а придетъ вечеръ, одѣвается и -- въ театръ. Зинику захотѣлось. Изъ Гени нашего -- хоть веревки ней. Она и мамаша ея всѣмъ командуютъ. А все недовольны. Еще и носы дерутъ. "Зиникъ, Зиникъ..." а она еще и въ ревъ.
-- Ну... Женщина въ положеніи.
-- И я была въ положеніи. И какъ ревѣла, а никто передо мной не разсыпался. А сватья ваша, маменька ея? Не деретъ носъ передъ нами? Даже сегодня не соизволятъ пожаловать. Какъ-же... не компанія для нихъ.
-- А намъ не велика печаль. Мы не нуждаемся.
Появилась въ столовой Тарасьевна, только-что возвратившаяся съ пріема больныхъ. Надежда Михайловна спросила у ней:
-- Генаша скоро будетъ?
-- Только-что пріемъ кончилъ. Двадцать пятеро сегодня, и еще шли, я ужъ отказывала. Онъ, батюшка, и то побѣлѣлъ, къ концу сталъ, какъ щикатурка на стѣнкѣ. Ажъ губы запеклися, не жалѣетъ онъ себя. У его двѣ руки, и онъ думаетъ -- двѣ силы.
-- А она дома уже?
-- Дома. Воротилась. Сбѣгавши къ мамашѣ, провѣдала больную. Больная!-- иронически подчеркнула Тарасьевна.-- Химеруетъ да юродствуетъ, опять капризы, дрики-мики напали. Все домой, на Кавказъ собирается. Все будто муженекъ зоветъ да кличетъ. Куды тебѣ, какъ бы не позвалъ. Такъ просили, такъ просили... изъ хаты! Такъ не пускали, такъ не пускали... въ хату! Гулящій, сказываютъ, нѣмецъ ейный. Да хотя бы уѣзжала ужъ, Господь съ ею. По цѣлымъ днямъ торчитъ у дочки. И Геничка не любитъ ея тещу свою. А она -- врагомъ на его. Все-то не такъ, все не до ейному. И то, и то еще надо, всего имъ мало. Охъ, протрутъ онѣ бока Геничкинымъ денежкамъ. У его не съ вѣтру деньга, не шальная, не отъ бабушки. Трудовая копѣйка -- не шуточка.