Аннотация: (Полное собрание сочинений М. Н. Альбова, I-IV т. Изд. А.Ф. Маркса. Спб. 1907).
Подпольный байронизм
(Полное собрание сочинений М. Н. Альбова, I-IV т. Изд. А.Ф. Маркса. Спб. 1907)
1
Об Альбове мы привыкли думать, что это какой-то лишний писатель, -- что-то вроде шестого пальца.
Он как будто никогда никому не был нужен. В семидесятые годы не состоял народником, в восьмидесятые не искал идеалов, в девяностые не отрекался от "наследия отцов". Он был просто писатель, просто очень хороший писатель -- и все чрезвычайно легко обходились без него. Если хотите, он был своеобразным представителем "чистого искусства", ибо с ним не о чем было полемизировать, и в лозунги для "Отечественных записок" или для чего-нибудь другого он положительно не годился.
Он даже выставил -- и это так странно! -- на одной из своих книг эпиграф из Фета:
Не знаю сам, что буду петь, Но только песня зреет, --
словно чтобы еще лучше подчеркнуть полнейшую свою бесполезность.
Правда, г. Скабичевский попробовал было воспользоваться им -- выступил с ним против "Гражданина" и объявил, что вот г. Альбов -- хоть и пишет в одних тонах с г. Достоевским, но куда выше г. Достоевского, ибо совсем не пахнет "деревянным маслицем", запах коего издает автор "Братьев Карамазовых", -- но это и по тому времени показалось нелепостью, и Михайловский раз навсегда связал г. Альбова с г. Баранцевичем (поистине, роковая связь!), нашел у обоих писателей какую-то "симпатичную струйку" да так втуне и оставил.
Так и пролежал г. Альбов тридцать лет и три года с этой "симпатичной струйкой" и с г. Баранцевичем. И тихо, должно быть, лежал, если нынешние историки литературы совсем о нем позабыли: ни у Евг. Соловьева (в "Очерках из истории русской лит." 1907, изд. 3-е), ни у кн. П. Кропоткина ("Идеалы и действительность в рус. лит." 1907) нет даже имени этого писателя, хотя есть и Пальм, и Степняк, и Виктор Крылов.
Русский читатель, который привык хватать книгу, как недавно хватал думский отчет: чтобы насладиться наивящшим посрамлением Пуришкевича, -- тоже неохотно шел к Альбову: а те редкие люди, которые в 60-е и в 70-е годы умудрялись искать в книгах художественных эмоций, -- и подавно не считали г.Альбова своим, -- слишком уж он был неуклюж и нерачителен к форме, слишком уж грубы были у него сюжеты: кухарки, пожарные, пьяницы, падшие женщины, -- и даже духовенство.
И вот странное положение сильного, свежего таланта: никому он не надобен и никто его не берет. И теперь только, когда появилось -- еще не законченное -- собрание его сочинений, можно понять, какого большого, и нужного, и надежного писателя отторгала в нем до сих пор наша интеллигентская Россия.
2
Первое, что бросается глаза, когда перечтешь подряд все творения г. Альбова, -- это совершенно неожиданное, непредвиденное его тяготение к сильным личностям, к душевным бурям, к тревожным, мятежным переживаниям души человеческой. Байрон какой-то, а не Альбов.
Мы же, по старой памяти, привыкли считать его идиллическим бытописателем, певцом "серых людей", одним из тех скучных, но необходимых адвокатов "незаметного героя", к которым и сопричтен, по заслугам, г. Баранцевич.
И вдруг такая странность: что ни роман, то чайльд-гарольдия, то "бунт", то "мятеж".
"Воспитание Лельки" -- мятеж пятилетней девочки: назло гнетущим своим воспитателям она разбивает какую-то дорогую чашку, выпускает из каких-то клеток каких-то птичек, убегает куда-то на свободу, -- словом, действует так, как и Паризина не поступила бы в ее возрасте.
Учитель Непромокаев в "Юбилее" -- тоже мятежник. Он тридцать пять лет был Акакием Акакиевичем из Гоголя, и вдруг на тридцать шестом году, когда его все чтут и благодарят именно за эти тридцать пять покорных лет, внезапно превращается в Лару и, бунтуя против всего своего идиллического быта, заявляет:
-- Домой я ни за что не поеду!
И -- семидесятилетний -- едет к проституткам, назло, назло кому-то, кто так устроил, что нос у него стал похож на спелую грушу, жена расплылась, и все его бунтующее "я" оказалось -- так неожиданно -- в глупой фигурке седенького смешного старика.
И разве не мятежник Егор Бергамотов из "Неведомой улицы", сжегший ее всю, и сам сгоревший в ее пожаре, из мести кому-то за темную жизнь, за деспотическую жену, из какой-то романтической влюбленности в гулящую девку Аделю, которой он и не разглядел хорошенько, но которую повсюду ищет с такой красивой, тревожной тоскою, что, кажется, -- не будь он мастером портняжеского цеха, -- он непременно запел бы о ней стихами Зинаиды Гиппиус:
Увы, в печали безумной я умираю, Я умираю. Стремлюсь к тому, чего я не знаю, Не знаю... И это желание не знаю откуда Пришло, откуда, Но сердце хочет и просит чуда, Чуда!
И разве не бунтовщик, не ницшеанец тот загадочный и прекрасный молодой человек из повести "О том, как горели дрова", который проехал сотни верст к месту, где жила его возлюбленная, вплотную приблизился к своему счастью и с каким-то злорадством -- опять-таки неожиданно -- решает насмеяться над самим собой, над своим счастьем, и никуда не едет, и стреляется, да сбудется реченное Заратустрой:
-- Я люблю того, кто стыдится, когда счастье в игре на его стороне и спрашивает потом: уж не плутую ли я? -- Ибо он хочет своей гибели.
У г. Альбова есть роман -- "Ряса". Священника мог изобразить и г. Баранцевич, но бунтующего, но отвергающего рясу, но с протестом против устава, бросающегося в объятия к полногрудой мамке -- должен был изобразить только г. Альбов, и недаром г. Альбову одним из эпиграфов служит самое ницшеанское место Апокалипсиса:
-- Ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч!
Все его герои, -- кажется мне, -- были когда-то героями г. Баранцевича -- теплыми, ни горячими, ни холодными, вдруг взмятежились, забунтовали и тогда, только тогда, их любовно принял в свое лоно г. Альбов.
Представьте себе Байрона, который почему-то притворяется г. Баранцевичем, -- и вы получите г. Альбова.
3
До такой степени притворяется, что в начале Байрона и не заметишь. Возьмите, перелистайте "Конец Неведомой улицы", вас неожиданно поразит великолепие серых красок, угрюмость юмора, острота художественного зрения ("совсем не ожидал от Альбова!"), но за покровом идиллии вы можете и не заметить трагического пафоса.
Слишком уж хороша эта детвора, которая с утра до ночи носится по Неведомой улице, играет в палочку, в тройку и твердит мистические заклинания:
Дождик, дождик, перестань! Мы поедем на Ердань -- Богу молиться, Христу поклониться!
Очень хороши эти девицы, катающиеся в лодке, без конца звенящие хи-хи-хи! -- и спрашивающие кавалера:
-- А что, если вы нас утопите, Иван Николаевич?
-- Вы тогда маменьке пожалуетесь.
-- Хи-хи-хи!
-- Мы скоро воротимся?
-- Мы совсем не воротимся, -- отвечает Репейников, поплевав на ладони, и берется за весла.
-- Хи-хи-хи!
Хороши эти бабы, ищущие у "грека с Песков" средства против запоя. Хорош Нарцисс Пиявкин, подпоручик в отставке, мелькающий тихим, фланерски-выжидательным шагом и, распространяя легкий спиртуозный букет, просящий конфиденциальным шепотом об одолжении:
-- Благор-р-родному раненому офицеру, только что вышедшему из больницы...
Слишком уж хороши эти тысячи и тысячи подробностей, событий, положений, чтобы за ними вы могли заметить стыдливо затаившуюся главную и драгоценную для г. Альбова тему: бунт, мятеж, восстание.
Бунт почти каждого альбовского Чайльд-Гарольда сопровождается водкой и выражается словами:
-- Домой я сегодня не пойду.
В "Конце Неведомой улицы" эти слова принадлежат Егору Бергамотову -- мастеру портняжеского цеха.
Дома -- давящая жена, постылое дело, дома -- какое-то вечное, непрестанное оскорбление того идеального, романтического начала, которое живо в душе Бергамотова. Он -- вот как семнадцатилетняя девушка весною: все ждет чего-то, все верит в какие-то невозможные возможности. Он -- (тайком от г. Баранцевича) романтик, человек в плаще, именно враг этой идиллии, которой прикрывается г. Альбов, враг всяческой идиллии. Его душа, -- смешная душа пьяного портного, -- поет:
О, пусть будет то, чего не бывает, Никогда не бывает: Мне бледное небо чудес обещает, Оно обещает.
И эти его глупые слова:
-- Домой я сегодня не поеду!
Ведь это же:
Adieu, adieu! My native shore! My native land -- good night.
[Прощай, прощай, мой родной берег!/Моя родная земля - доброй ночи -- англ.]
Чайльд-Гарольда берут в участок. Наутро ему предъявляют вещи, отобранные у него при задержании: деньгами рубль, в виде смятой бумажки, и два двугривенных, затем подтяжку и надкушенный бутерброд с ветчиной...
Но, ах, это совсем не смешно: ведь он искал гулящую девку Аделю, которую видел только мгновение, но про которую знает, верит (вот как романтики верили!), что она и есть все его блаженство, вся обетованная ему заранее, уготованная ему предвечно, красота и радость жизни:
-- Аделя, где Аделя. -- Куда?- кричит кто-то.
Он не обращает внимания, входит и начинает подниматься по лестнице. Вот и музыку слышно.
-- Куда? -- опять раздается вопрос, и он неожиданно видит себя окруженным какими-то лицами. Городовой, жандарм, усатая рожа с шевронами... Кто-то кричит:
-- Кто впустил пьяного?
-- Ладно, брат, мы и сами с усами... -- проблескивает последняя мысль в угасающем сознании Егора Иваныча, который понимает теперь только одно, что нужно ломиться вперед. Он вступает в борьбу.
Аделя -- это воплощение всей поэзии, всей святости, всех молитв души Егора Бергамотова. "Мягкотелый романтик" гр. Ал. Толстой воспевал ту же "Аделю", когда говорил:
Темнота и туман застилают мне путь. Мрак на землю все гуще ложится. Но я знаю, я верю: живет где-нибудь, Где-нибудь да живет Царь-Девица!
Жуковский звал эту же Аделю "мимо пролетевшим знакомым гением". Аделя присуща была всем поэтам -- вплоть до Влад. Соловьева, но вряд ли кто-нибудь из них так боролся во имя ее, так героически за нее страдал, так исступленно искал ее, как этот альбовский пьяница из "Неведомой улицы".
-- Шаб-баш!! -- воскликнул Бергамотов. -- Что глядишь?.. Ха!.. Сказать или нет?.. Ну, скажу, так и быть... Др-руг ты мой! Друг, ведь? А?.. Поцелуй!.. Да, так видишь что ли... Анфису-то я, брат, ау!.. Фю-ю-ю!..
Егор Иваныч свистнул протяжно и качнул головой.
-- Что-о?.. -- вытаращил глаза на приятеля, в совершенном недоумении, Трынкин.
-- А то!.. По шее, вот ей что!.. Хе-хе-хе... И не ажжидает!.. А Аделю возьму!.. Да!.. Потому я отчаянный теперь человек!.. Понимаешь?.. Я за Аделю в огонь и воду пойду!.. Не подступайся никто! Я теперь в отчаянии чувств (голос его дрогнул от слез)... Я... я... несчастный теперь человек!.. Голубчик!.. Самсоша!!
Кто из романтиков приходил к таким героическим мятежам. Уж, конечно, не Жуковский, не Ал. Толстой, а только Чайльд-Гарольд с глупыми, нелепыми жестами и словами портного Бергамотова.
4
Романтикам свойственно, как известно, идеалистическое мировоззрение.
Егор Бергамотов -- если соскрести с него глупую его наружность, окажется последователем не то Платона, не то Шопенгауэра.
"Мир" кажется ему отражением этой "Адели".
Альбов с величайшим проникновением в душу человеческую изображает, как Бергамотов ночью пробирается в одном белье к дряхлой и безобразной старухе Дементьевне, и тискается к ней, и дышит ей в ухо горячим дыханием, и шепчет ей, с очевидным намерением запечатлеть на ней поцелуй:
-- Ад-деля.. Л-лапк-ка моя...
-- Чтой-то, Боже мой!.. Егор Иванович! -- воскликнула старуха, узнав во мраке пришельца. -- Озорник!.. На-кась что выдумал... Уходите прочь!
-- Ц-цып-пка... Ад-деля... -- продолжает лепетать Егор Иванович.
Этот диалог, ведь это же, другими словами:
... в каждом шорохе растенья И в каждом трепете листа Иное слышится значенье, Видна иная красота.
Тут-то и начинается подвиг -- все ради той же, вечно прекрасной А.М.Д., которую он начертил на щите:
Lumen Coeli Sancta Rosa!
[Свет небес, святая Роза! -- лат.]
Егор идет против Анфисы. Анфиса -- для него, для романтика, воплощение всего черного, -- всего, что не-Аделя.
Анфиса его изловляет, прячет в чулан, но он не замечает этого -- с донкихотовским пренебрежением к действительности. Ему грезится, что он на улице:
"Фу, и устал же он... Да и ужасно неловко лежать так. Палка какая-то сбоку... Положительно, надо сесть. Что тут? А, полено! Отлично.
И он идет: поджигает Анфису, опять-таки поддерживаемый, вдохновляемый этой невидимой, несуществующей, выдуманной Аделью.
Пожар Неведомой улицы принадлежит к числу лучших страниц Альбова. Скрытый в нем Байрон окончательно прорвался наружу, оттолкнул в сторону г. Баранцевича и пошел создавать широкую, вдохновенную картину.
Но не в пожаре дело: все дело с начала до конца в трагическом бунте Егора Бергамотова, которого Альбов с какой-то стыдливостью так затаил и укрыл от читателя, что даже сам С.А. Венгеров не заметил его и о "Неведомой улице" высказался таким образом:
"Два приятеля запьянствовали, вот и все содержание "Конца Неведомой улицы". Но сколько тут вплетено забавных эпизодов, сколько комических положений, какая бездна наблюдательности, с каким героическим воодушевлением вырисованы разные мелкие подробности житья-бытья петербургских окраин".
Мы уже видели, до чего это неверно. "Конец Неведомой улицы" -- слишком строгое, молитвенное, скорбное создание большого художника, -- чтобы ему пристало сносить такие обидные комплименты. Все эти "забавные эпизоды" да "комические положения" ничто перед выстраданным образом бунтующего романтика Егора Бергамота.
Вообще, это так характерно для альбовских произведений -- этот мятежный романтизм героя Неведомой улицы. Нет ни одной его повести, обошедшейся без такого героя. И больше: нет ни одной его повести, которая с начала до конца не была бы построена на этой "психологической", а не "жанровой" стороне его творчества.
И каждая вещь Альбова -- является для него душевно выстраданным событием: он из тех писателей, которым нужно с начала до конца промучиться муками своих героев, чтобы описать их.
Он лирик по преимуществу: его Глазков (из "Дня итога"), его Глафира ("Глафирина тайна") -- и все, все его герои интересуют его только с душевной стороны своего бытия, и он притворяется, когда, в угоду вечно живущему в нем Баранцевичу, переходит к жанру, анекдотикам, эпизодикам и т.д. Как изощренного психолога его интересуют самые сложные положения, как, напр., положение Глазкова, который сходится с нелюбимой женщиной, -- в отместку отвергнувшей его любимой, -- и тиранит ее, и гонит ее, и каждую минуту вымещает на ней презрение своей возлюбленной; как, напр., романтическая влюбленность портного Бергамотова; как бунт старой девы; как мятеж семидесятилетнего старика и т.д.
5
Есть у Альбова и еще интересная сторона: он все время старается полюбить и прославить всякую личность -- личность как самоцель, а славит только личность, рвущуюся к силе, -- личность как пример индивидуальности.
Восстание Бергамотова и есть восстание против "всякой" личности, -- и если Альбов этого не замечал, то только потому, что он был сыном 70-х годов, когда -- самый острый для того времени -- вопрос о личности именно и бывал разрешаем при такой спутанности этих понятий.
Итак: Альбов вовсе не певец Stilleben'a [Натюрморт -- нем.], как утвердилось о нем мнение, а -- певец Sturm und Drang'a [Буря и натиск -- нем.]. Он вовсе не жанрист, -- как принято говорить о нем, -- а большой и тонкий психолог. Он вовсе не писатель без даты и эпохи, -- как сложилось о нем убеждение, а типический представитель 70-х годов, и если на нем не отразились программные предрассудки того времени, то только потому, что, как писатель глубокий, он отпечатлел в себе идейные и философские его особенности.