Аннотация: Газета "Вечерняя Москва". 1927, No 68, 26 марта.
О документах, о жизнии о писателе
Статья написана французский писателей Жоржей Дюамелем, гостящим сейчас в Москве, по просьбе редакции "Вечерней Москвы" для нашей очередной "Литературной субботы".
Лет двенадцать тому назад мне пришлось прочесть и критиковать одно поэтическое произведение, озаглавленное, если память мне не изменяет, "Море". Это сочинение написано моряком; автор был адмирал. Хотя этот высокий сан заставляет предположить опасные мореплавания между "рифами министерств", я все же хотел бы верить, что мой адмирал видел море. Однако, его книга, составленная из общих мест и бесцветных обрывков красноречия, походило на произведение лирического лавочника, со дня своего рождения не выезжавшего из захолустного городка, затерянного внутри страны.
Мне показалось поучительным сравнить это бесцветное произведение человека, наблюдавшего моря, с волнующим, образцовым произведением, написанным о море подростком, который никогда его не видел, даже издали. Я говорю о "Пьяном корабле" Артура Римбо. Отсюда до провозглашения превосходства интуиции, воображения над документом, оставался только одни шаг. Признаюсь, тогда я сделал этот шаг.
Теперь такого вывода я не сделал бы. Как бы тонка ни была интуиция, как бы заманчивым не казалось воображение и как бы смела ни была изобразительность, я знаю теперь, -- знаю по личному опыту, -- что ость вещи, которые не угадываются, не представляются, не изобретаются.
Итак, прежде всего -- опыт. Опыт, или, если хотите, документ. Но живой документ, а не взятый из книги.
В течение XIX века у наших романистов наблюдается стремление к документации. Некоторые из них -- далеко не последние -- особенно натуралисты, задумав крупное произведение, охватывающее все слои общества, предварительно изучают ту среду, профессию и типы людей, которых они знали до того весьма поверхностно. И все же несмотря на то, что эти писатели создали крупные, как по объему, так и по значению -- произведения -- все же невольно напрашивается вопрос: правильно ли стремиться описывать вещи, которых не знаешь, стараться их изучать только для того, чтобы описать?
Впервые роман Золя "Разгром" ("La Débâcle") я прочел лет 20 тому назад, когда только, что начал изучать медицину [Ж. Дюамель -- по профессии хирург. Во время мировой войны он более четырех лет работал в госпиталях, сделав за это время свыше 254 тыс. операций. Прим. Ред.]. Я позволю себе сделать небольшое отступление. Я не жалею, что посвятил лучшие голы моей молодости научным занятиям в то время, как в глубине души, я мечтал о литературном поприще. Изучение медицины дало мне то прямое понимание жизни, какого я никогда не приобрел бы, предаваясь исключительно литературным занятиям.
Чтение "Разгрома", как и следовало ожидать, произвело на меня глубокое впечатление. Я восторгался той силой и искусством, с каким он написан. Дойдя до знаменитей сцены на перевязочном пункте -- сцены, которую, вероятно, помнят все читавшие этот роман, -- я был немало удивлен, найдя, что многие детали умело заимствованы Золя из руководства по оперативной хирургии Фарабефа, которое я в то время звал почти наизусть. Я не говорю, что романист дословно списывал с ученого -- для этого он слишком был романист, но он заимствовал множества технических подробностей, которые простой наблюдатель не сумел бы уловить и запомнить.
Этот случай напоминает мне известную поговорку: "когда лжешь, нужно давать побольше подробностей".
Я выбрал Золя не для того, чтобы критиковать этого великого романиста (критика ничуть не умалит его славы), но потому, что он имел и имеет еще многочисленных подражателей. То, что продолжает интересовать меня в его сочинениях -- это истинные черты человечности, заимствованные у жизни, а не из книг. Сказав это, я не побоюсь прибавить, что сочинения Золя в значительной степени испорчены документальным хламом, неискренним, недостоверным, а в особенности, -- не достигающим цели.
Человек, долго живущий в известной среде, если он хоть сколько-нибудь одарен способностью к наблюдению, перестает замечать внешние особенности предметов и людей и начинает интересоваться скрытыми в глубине их явлениями.
До войны, и во время войны я видел писателей и журналистов, проникавших с самопишущими перьями руках в госпиталя и амбулатории. Когда эти посетители преодолевали свое естественное отвращение, они прежде всего интересовались наиболее блестящими предметами, которые бросались им в глаза. Они рассматривали -- чтобы затем старательно описать их -- щипцы, инструменты или прибор для усыпления больных. Затем они уходили "набравшись документов", как принято выражаться у писателей.
Не прошли ли они, даже не подозревая об этом, мимо драмы, которая разыгрывалась под этими приборами, и которая была единственной вещью, достойной внимания?
Воистину говорю я-- документация в обычном смысле слова -- обман. Поскольку речь идет об искусстве--глубокое, интимное знание, которое приобретается долгим и тесным общением с людьми и вещами.
Но, скажете вы, так глубоко можно знать лишь небольшую часть мира, а потому нельзя ни писать много книг, ни говорить о многих вещах. Но что же заставляет романистов писать и говорить о многом, кто требует от них. чтобы они говорили обо всем? Мы требуем, чтобы они хорошо знали о том. что они пишут. Писатель, сумевший хорошо рассказать о яблоке, произведет впечатление будто он показал весь мир. Большего мы от него и не ждем.