В ветвях цветущей старой липы жужжали пчелы. Сладкий запах липового цвета опьянял; мерное гудение пчел убаюкивало, и почтенный отец Юлианий, казначей Устьинского монастыря, немножко задремал, сидя на скамеечке в тени цветущей липы. В саду было тихо и жарко; сквозь густую листву кротко сияли позлащенные главы монастыря. Безмятежный покой владычествовал повсюду... Жужжали пчелы... И отцу Юлианию снились тонкие, нежные сны, душистые, как липовый цвет, музыкальные, как пение пчел.
-- Славные пчелки! Милые пчелки... Божьи работницы...-- шептал о. Юлианий сквозь дремоту.-- Трудитесь, трудитесь, милые... Не трудивыйся да не яст... И медок нынче добрый будет... Сильно липка-то зацвела... Вот ведь и старое дерево... а какое плодовитое... да будет благословенна смоковница плодоносящая... иже есть на потребу человецем...
Он всхрапнул, свесив голову на грудь... Причудливые узоры сновидений опутали его мозг. Он видел точно сквозь хрусталь, как толстые, черные корни старой липы жадно пили кровь земли, как поднимались вверх по стволу янтарные соки, претворялись в сладкий мед и наполняли чашечки цветов, отяжелевшие от избытка влаги. И большие, серьезные пчелы торопливо припадали к раскрытым устьицам цветов, вбирали в себя душистый сок и, усталые, опьяневшие, тяжело опускались вниз со своей сладкой добычей. Их было много, страшно много... сотни, тысячи, миллионы... и все они бесконечною вереницей с певучим жужжанием проносились мимо о. Юлиания. Он видел их большие, озабоченные глаза и коричневый бархат спинок, обсыпанный цветочной пылью; он слышал звон и шелест их сильных, сетчатых крыльев, и голова у него кружилась от этого беспрерывного движения и звона, от запаха меда, который они в себе несли.
-- Милые... голубочки... труженицы вечные...-- бормотал во сне о. Юлианий.-- Трудиться, трудиться надо... Всяко убо древо, еже не творит плода добра, посекаемо бывает... и в огнь вметаемо... Побольше, побольше медку-то... Ах, хорош липовый медок!..
И сонный мозг плетет новые пестрые узоры. Липы уже нет,-- липа куда-то исчезла, и о. Юлианий стоит посреди громадного хрустального дворца. Высоко-высоко над головою сверкает купол; прозрачные, узорчатые стены вздымаются к небесам. Но это не простые стены... это пчелиные соты, и каждая ячейка до краев налита густым, светлым медом. Мед льется через край, мед течет по полу, мед липнет к ногам и поднимается все выше, а вереницы пчел все тянутся и тянутся, и нет им конца. "Будет уже, будет!" -- хочет сказать о. Юлианий, но дыхание спирается у него в груди, мед слепит глаза, жужжание заглушает его голос. В ужасе он хочет бежать... и вдруг стеклянный купол с грохотом обрушивается на него, черная бездна разверзается под ногами, и страшный, грозный голос вопиет: "Отец Юлианий! Отец Юлианий!.."
О. Юлианий открыл мутные глаза.
-- Господи, господи, господи! -- пробормотал он, поднимая затекшую руку для крестного знамения.-- Согреших, согреших... Петровский пост ныне, а я рыбное вкушал... Господи, господи! Множество содеянных мною лютых помышляя, окаянный, трепещу страшного дня ссудного. А рыбка-то была жирная... Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей...
-- Отец Юлианий! Отец Юлианий!..-- продолжал между тем взывать голос, но уже не из бездны, а откуда-то совсем близко.
О. Юлианий с трудом поднял отяжелевшую голову. Перед ним стоял служка Митронюшка, длинный, нескладный паренек, с желтыми пушистыми волосами и птичьим лицом, покрытым прыщами. Он имел крайне растерянный вид: скуфейка съехала у него на затылок, волосы стояли дыбом, глаза вылезли на лоб.
-- Отец Юлианий! -- повторил он таким голосом, каким обыкновенно кричал "караул".
-- Ну что еще, ну что еще? -- заворчал о. Юлианий, недовольный тем, что его видели свящим.-- "Отец Юлианий"!-- передразнил он Митронюшку.-- Я и без тебя знаю, что я -- отец Юлианий. Чего ты зявкаешь? В кои-то веки отец Юлианий подремать вздумал, и сейчас уже все над душой стоят. Ну, что "отец Юлианий"?
-- Отец Юлианий...-- снова проговорил Митронюшка и взмахнул своими длинными руками.-- У нас несчастье случилось...
-- Свят, свят, свят господь Саваоф!.. Что такое? Какое несчастье?
-- Сарафановские мужики наши луга косят...
-- Врешь?!
-- Да ей-богушки... Всей деревней вышли, да так отмахивают, отмахивают так!..
-- Батюшки мои! -- возопил о. Юлианий, всплескивая руками.-- Пречестный и животворящий крест господень... Да что же ты, дурак, пнем-то стоишь? Бежи, кричи, собирай братию... а я к архимандриту... Батюшки, матушки, до чего мы дожили!..
И, подняв свое грузное тело со скамейки, о. Юлианий с юношеской легкостью устремился из сада. Митронюшка, размахивая руками, как огромная черная птица несся за ним... И вскоре -- тихая обитель зашумела, заволновалась и наполнилась тревожными, негодующими голосами. Старая липа осталась одна... Медовый запах густою струею лился с ее цветущей вершины. Пчелы жужжали...
II
Деревня Сарафановка находилась всего в полуверсте от Устьинского монастыря, и монастырский луг вплотную подходил к сарафановским гумнам, на которых давно уже никто не видел ни скирда хлеба, ни омета соломы, никаких запасов, указывающих на то, что здесь живут "хозяйственные мужички". Везде было пусто, голо и неприютно; все до последнего зерна, до последней былинки соломы съедалось задолго до нови, а остальное время Сарафановка ела самое себя, то занимая кое-где под рабочие руки, то побираясь Христовым именем. Как убогая старушка, сидела она при дороге и скорбно глядела на прохожих и проезжих подслеповатыми окнами своих взлохмаченных, развалившихся изб, ничего не прося, ни на кого не жалуясь. И когда прохожий или проезжий прямо из земных тенистых рощ Устьинского монастыря, миновав цветущие широкие монастырские луга, попадал на серую, пустынную улицу Сарафановки, по которой с голодным хрюканьем бродили два или три свиных скелета,-- на него нападала оторопь и он спешил поскорее пройти или проехать мимо этого страшного обиталища голода и нищеты. Но, отойдя, он долго еще оглядывался назад и, видя на безмятежной синеве горизонта темную кайму леса вперемежку с зеленым бархатом лугов, начинал думать, что все это ему приснилось... до того странно было появление голодного призрака среди зеленого приволья лесов и лугов!..
Сарафановцы и сами так думали. Каждую весну, когда луга покрывались травой и теплый ветер нагонял на Сарафановку пахучие волны, мужики выходили из своих прокопченных лачуг, задумчиво смотрели на пестрое море цветов и ноздри их жадно раздувались, вдыхая сладкий запах медуницы, кашки и полевой гречки. Что-то смутное бродило в их дремлющих душах, замигали живее огоньки в тусклых глазах, и корявые ладони сами собою начинали чесаться, как бы ощущая прикосновение косы. "Эх, размахнуться бы!" -- гвоздила сарафановцев одна и та же неотвязная мысль. А зеленые волны с шелковым шелестом набегали на Сарафановку, низко кланялись под ветром желтые, синие и красные головки цветов и, как бы поддразнивая, шептали мужикам: "На, возьми!" И им казалось странным голодать и терзаться рядом с таким богатством.
Когда-то эти луга принадлежали сарафановцам, но много лет тому назад предки нынешних мужиков отдали их монастырю во "временное пользование", да так и не получили обратно. Как это случилось,-- нынешние сарафановцы и сами хорошенько не знали, но твердая уверенность, что луга были их, жила в каждом из них и передавалась из поколения в поколение. Об этом им рассказывали старые старики, которые хорошо помнили прежнюю сарафановскую межу, отделявшую их землю от монастырской; об этом говорил один устьинский монашек, который собственными глазами читал в какой-то старинной книге, как еще 50 лет тому назад сарафановцы с кольями и топорами ходили на монастырь отнимать свою землю и как их усмиряли вызванные из города солдаты. Теперь межа давно заровнялась и заросла травой, так что даже и старики не могли ее найти; ученый монашек помер; старинная книга хранилась неизвестно где, и, казалось бы, всякая надежда в душе сарафановцев должна была заглохнуть, как заглохла сарафановская межа. Но... проходили годы,-- старые старились, молодые подрастали; монастырь все расширялся и богател; Сарафановка все съеживалась и беднела, а прежняя уверенность, что рано или поздно луга будут их, никогда не покидала сарафановцев, каждую весну они жадными глазами смотрели на волнующееся море трав и думали:
-- Эх, размахнуться бы!..
Несколько лет тому назад вернулся из службы их односельчанин Исай Шкворнев. Ушел он серым, белогубым пареньком, а вернулся бравым унтер-офицером, с галунами на рукавах и с сознанием собственного достоинства во всем обличье. Сарафановцы сначала не узнали в нем прежнего "Исайку" и с некоторым недоверием косились на "солдата", даже собственная жена Шкворнева на первых порах побаивалась важного унтер-офицера и называла его не иначе как "Исай Кузьмич". Однако унтер-офицер повел себя так просто, что скоро все перестали на него коситься и единогласно решили, что "солдат-то, паря, ничего, совсем не гордый, и форсу никакого не оказывает...". А потом, спустя еще немного времени, Исай Кузьмич, как человек бывалый и грамотный, сделался совершенно необходимым для своих односельчан и приобрел репутацию самого почетного лица в Сарафановке.
Грязь, нищета и беспросветное невежество родной деревни сначала очень поразили Шкворнева, который за пять лет службы уже порядочно отвык от мужицкой жизни. Но вместо того чтобы бежать из Сарафановки куда глаза глядят, он остался и начал понемногу налаживать свое убогое хозяйство. Целые дни он с топором в руках ходил вокруг да около усадьбы, там приколачивал, здесь подпирал, чистил навоз, перегораживал плетни, но ничего из этого не выходило, и все, сделанное сегодня, завтра снова разрушалось. Нужно было все строить заново, а для этого требовался лес; своего же леса у сарафановцев не имелось, и покупать было не на что. То же самое вышло и с земледелием: нужно сеять -- семян нет; семена есть -- сеять негде. Одним словом, куда ни кинь, все клин... Исай Кузьмич махнул рукой и задумался. Сидеть в грязи, как сидели сарафановцы, ему не хотелось; выкарабкаться из грязи было некуда. Оставался опять-таки один выход -- уйти из Сарафановки, но Исай Кузьмич об этом и не думал. Он любил свою грязную, бедную, темную Сарафановку крепкой сыновней любовью, и уйти из нее казалось ему таким же грешным делом, как уйти от родной умирающей матери. Уж коли беда -- так заодно; уж коли помирать -- так вместе. И Исай Кузьмич остался, заодно со всеми голодал и холодал, заодно со всеми тянулся из последних сил и так же, как и все, каждую весну выходил за гумно и задумчиво смотрел на жирные монастырские луга, по которым гулял теплый веселый ветер. Но в то время, как другие только и думали о том, что "хорошо бы размахнуться",-- у Исая Кузьмича бродили в голове другие думы, и заросшая дедовская межа мерещилась ему и наяву, и во сне.
Однажды зимой, никому не сказавшись, ушел он в город, пробыл там целую неделю и вернулся спокойный и довольный. Тем же вечером он собрал у себя самых почтенных, деловитых мужиков и объявил им, что был в городе у адвоката, рассказал про луга и просил -- нельзя ли это дело разобрать по закону и луга сарафановцам вернуть. Адвокат сначала было отказался, но потом навел в разных присутственных местах справки и, когда узнал, что сарафановцы давно уже тягаются с монахами из-за лугов, обещал похлопотать. Главная вещь -- разыскать какие-то нужные бумаги; если они найдутся -- дело на мази: адвокат доведет дело до суда, а ведь сарафановцам только это и нужно. Суды нынче не прежние; суды -- скорые стали и милостивые -- разберут дело по закону и присудят луга мужикам...
-- Вот оно как, старички!-- закончил Исай Кузьмич.-- Уж простите, что я с вами раньше не посоветовался: не хотелось мне вас зря обнадеживать. Так и думал себе: коли выгорит -- скажу, не выгорит -- промолчу. Ну, а теперь оно так выходит, что без вашего согласия нельзя: нужно сообща обдумать -- начинать дело или нет? Согласны, старички?
-- Господи, да как же не согласны! -- в один голос закричали "старички".-- Ведь у нас у всех испокон веку только и думки об лугах! Дедам-то нашим, может, они и не нужны были, а нам без них -- одна смерть! Что ж мы -- полоумные, что ли, чтобы от своего добра отказываться? Дай бог тебе здоровья, Исай Кузьмич, золотая твоя головушка... Ты только вызволи нам от монахов нашу кровную землицу, а уж про согласье и не спрашивай: все согласны до единого, и образов нечего сымать...
-- Ну, а коли так, то и с богом! -- сказал Шкворнев.-- Давайте судить да рядить, как нам половчее это дело оборудовать.
И дело пошло в ход. Адвокат попался молодой, ретивый, сам ходил по присутственным местам, сам разыскивал нужные бумаги, приезжал несколько раз в Сарафановку и вместе со стариками обошел весь монастырский луг, отыскивая старую межу. Межи хотя и не нашли, но зато отрыли в волостном правлении целый ворох разных бумаг, по которым выходило, что луга, действительно, были сарафановские, что не раз мужики из-за них судились с монастырем, но суд почему-то никак не мог решить этого дела и запутал его до того, что и концы все потерялись. Отыскалась и старинная книга, про которую когда-то говорил ученый монашек,-- одного только не нашли -- плана на землю, и хотя старики клятвенно уверяли, что план есть, но где он находится -- указать не могли.
-- Ну, плохо ваше дело, старики!-- сказал адвокат.-- По всему видно, что луга ваши, а все-таки без плана ничего не поделаешь. На суде первым делом документ требуют, без документа никак нельзя. Суд -- дело строгое!
-- А на что суду документ, когда и так видно, что луга наши? -- спросили старики.
Адвокат развел руками.
-- Такой закон, старички! Закон -- великое дело! -- сказал он.
Тут выступил один из "старичков", Лука Заяц,-- кургузый, рыжеватенький мужичок с красными, разъеденными трахомой глазами и длинным, торчащим изо рта зубом, который придавал его лицу смешливое выражение.
-- Великое дело -- закон! -- закричал он, размахивая руками.-- Какое это великое дело -- закон, коли бедный у богатого на задворках стоит, а богатый у бедного в красном углу сидит? Разъясни ты нам, дуракам, этот самый закон, господин ученый?
-- Ну, уж этого, старички, я не могу! -- усмехнулся адвокат.-- Разъяснять законы -- это дело не мое -- на это сенат поставлен; мое дело -- законы применять.
Лука Заяц хотел было что-то возразить и уже взмахнул опять руками, но благообразный старик, Иван Уклейкин, с длинною до самого пояса бородою и светлыми детскими глазами, его остановил:
-- Погоди, Лука, не буровь! Дай господину адвокату свое слово высказать. Так как же, господин, стало быть, по нашему делу без документа никак нельзя?
-- Нельзя, дедушка. Кабы можно было, разве я бы отказывался?
-- Ну, а ежели мы присягу примем, что земля наша?
-- И присяга не поможет. Вот и Исая Кузьмича спросите, он вам то же самое скажет.
Старики посмотрели на Шкворнева,-- он стоял, опустив голову в землю, и по его угрюмому лицу они поняли, что и вправду их дело пропащее...
-- Так-с!-- сказал со вздохом Иван Уклейкин.-- Вот тебе и суд, скорый да милостивый!.. Нет, видно. Может, он для кого и милостивый, да не для нашего брата мужика... Пойдем, старики, чего тут около пустого места проминаться-то...
Адвокат уехал, а с ним вместе ушли и надежды, оживившие ненадолго беспросветную жизнь сарафановцев. Опять стало тихо, пусто и мертво, и Сарафановка погрузилась в мрак и отчаяние. По вечерам в окнах изб не светилось ни одного огонька: керосину не было, и сидеть было нечего, поэтому все засветло заваливались спать и спали долго, спали беспробудно, как звери спят в своих берлогах. Жуткое молчание водворялось тогда в деревне; только изредка ветер с тоскливым воем проносился над нею да в соседнем овраге грызлись остервенелые собаки, обгладывая труп павшей от голода лошаденки.
Но весной, когда снежные сугробы впитались в землю и теплый ветер принес в Сарафановку запах свежей травы, старики послезали с печей и без всякого уговору пошли к Исаю Кузьмичу. Шкворнев был дома и, сидя перед окошком на обрубке, пытался из своих старых сапог соорудить новые сапоги старшему сынишке, Ваське. Васька стоял тут же и с любопытством смотрел на отцову работу.
Старики помолились на образ и поздоровались с хозяином за руку.
-- Здравствуешь, Исай Кузьмич! Бог на помощь!
-- Спасибо! -- отозвался Шкворнев и снова уткнулся в сапоги. За зиму он сильно похудел, обрСсился, запустил щетинистую бороду, и в нем теперь с трудом можно было узнать прежнего щеголеватого унтер-офицера с галунами на рукавах.
Старики сели и молча переглянулись между собою.
-- Ну что, Исай Кузьмич! -- заговорил наконец Иван Уклейкин.-- Как дела-то?
-- Да что ж дела? Дела, как сажа бела.
-- Так... А мы, знаешь, все про луга думаем!
-- Да и я то же думаю.
Старики опять переглянулись и осмелели.
-- Во! -- воскликнул Иван Уклейкин, и его детские глаза радостно заблестели.-- Как же ты думаешь, Исай Кузьмич, луга-то все-таки наши, а?
-- Известно, наши.
-- Ну, а коли наши, так и того... нельзя ли как без документу?
-- Как без документу?
-- А так... взять да и косить...
Исай Кузьмич поднял голову и посмотрел на стариков. Их лица были ясны и спокойны, а зуб Луки Зайца торчал как-то особенно уверенно и твердо.
-- Ну, а закон-то как же? -- спросил он.-- Не взирая, стало быть, на закон?
Лука Заяц стремительно схватился с лавки и возопил:
-- Великое дело -- закон! Какой-такой великое дело -- закон, коли нам всем один конец -- подыхать? Что с законом, что без закону,-- все равно, братцы, смерть одна! Будя! Не хотим боле терпеть! Косить да возить -- вот тебе и закон! На! Возьми! Откуси с пальцем!.. Они над нами повластвовали, теперь мы повластвуем!.. Всем миром пойдем! Ляжем наземь и помрем! На, режь, бей, топи,-- смерть одна! Великое дело -- закон!..
Он кричал и метался в исступлении и, со своими кровавыми вывороченными веками, с длинным, торчащим зубом, был похож на страшный призрак голода и нищеты, восставший со дна смрадной ямы, чтобы крикнуть на весь мир о своем страдании.
Старики смотрели на него и одобрительно покачивали головами. Когда он кончил, Исай Кузьмич поднялся с обрубка.
-- Что ж, старики! -- сказал он.-- Я согласен. Мир решил, и я с ним. Коли беда -- так заодно; коли помирать, так вместе. С господом!
-- С господом!-- повторили старики и перекрестились на образ. Васька смотрел-смотрел и тоже стал отмахивать большущие кресты с серьезным видом взрослого мужика, который хорошо знает свое дело.
III
В то утро, когда о. Юлианий дремал в саду под мирное жужжание пчел, вся Сарафановка до свету поднялась на ноги. В бледных сумерках рассвета слышались мужские голоса, скрип ворот, тяжелые шаги, лязганье отбиваемых кос. Бабы наскоро таганили на загнетках жиденькое хлебово на завтрак. Исай Кузьмич встал раньше всех и, достав из сундука бережно завернутую в тряпки косу, пошел налаживать ее под сарай, где единственная корова с тяжелым пыхтением выскребала из кормушки остатки полусгнившей соломы. Слышно было шуршание ее жесткого языка по пустым стенкам кормушки, прерываемое иногда тоскливыми вздохами. Исай Кузьмич посмотрел на ее вздутый, облезлый живот, на заостренные позвонки, торчавшие, как гребень, вдоль спины, и сам вздохнул.
-- Что, брат, подвело кишки-то! -- сказал он и ласково потрепал корову по костлявому крестцу.-- Ничего, потерпи малость, нынче свежего сенца пожуешь!
Корова поглядела на него тусклыми, гноящимися глазами и вздохнула еще тоскливее. "Эх, хозяин! -- говорил ее печальный взгляд.-- Какое уж тут сенцо... хоть бы соломки-то!"
Рассвело, и небо стало наливаться теплым румянцем. Кое-где хрипло перекликались уцелевшие от зимней голодовки петухи; с поля наплывали и дробились плачущие перезвоны монастырских колоколов. Колокола были старинные, чуть не с самого основания монастыря, и в надтреснутых голосах их звучала старческая жалоба и грусть. Давно уже собирались их переменить да, кстати, и новую колокольню выстроить, но архимандрит был человек прижимистый, скупой, и все монастырские доходы тащил в государственный банк, покупая на них разные процентные бумаги. И чем больше накоплялось процентов на монастырский капитал, тем все больше ветшала и разрушалась старенькая колокольня, тем печальнее звучали древние колокола.
После завтрака сарафановцы стали собираться на косовицу. Один по одному они выходили на улицу и хвалились друг перед другом своими косами. Общий смех вызвала коса Луки Зайца: она была вся в зазубринах, точно пила, и при каждом взмахе хлябала и дребезжала, как зарезанная.
-- Ну, уж коса! -- говорили мужики.-- У ней зубьев больше, чем у Луки во рту! Эта коса -- не траву косить, а кисель резать.
Но Лука Заяц нисколько не смущался и, с отеческой нежностью поглаживая свою косу, отвечал:
-- Кисель!.. Вот поглядишь, какой кисель будет: подставь голову, и ту смахну - за милую душу! А что она, матушка, старая у меня, так это еще милей: старая, да бывалая, на Дон со мной хаживала, ковыль белый кашивала... Так-то!
С Устья снова наплыли жалобные стоны колоколов,-- Исай Кузьмич снял шапку
-- Ну, господи благослови! --серьезно сказал он и перекрестился.
Шутки и смех разом смолкли; все сняли шапки и тоже перекрестились. Потом взмахнули косы на плечи и гурьбой двинулись за околицу. Бабы и ребятишки с лукошками в руках побежали за ними.
Луга еще дремали, примятые за ночь росою, и восходящее солнце то там, то здесь зажигало в траве голубые и красные искры. Мужики остановились, и почти молитвенный восторг вспыхнул в их сердцах при виде этой зеленой равнины, сверкающей праздничными огнями. Стало тихо, как в церкви; у многих на глазах выступили слезы.
-- Трава-то, трава-то, чистый мед!..-- прошептал наконец Лука Заяц и всхлипнул.
-- Сам бы ел, да зуб не берет!-- подхватил молодой парень Трушка, радостно оскалив зубы.
Этот легкомысленный возглас вывел мужиков из благоговейного созерцания,-- все зашевелились и загалдели.
-- Ну, ребята, кому зачинать? Исай Кузьмич, становись ты! Наперед, наперед заходи, а мы за тобой...
-- Зачем я? -- возразил Исай Кузьмич.-- У меня в солдатах рука ослабла. Ивану Семенычу Уклейкину зачинать, вот кому!
-- Быть! Иван Семеныч, становись! Зачинай, Иван Семеныч!
Иван Уклейкин выступил наперед.
-- Ох, ребята, кабы мне не осрамиться!-- с скромною улыбкой сказал он и, поплевав на руки, взялся за косу.-- Да-авно я такой травы не кашивал!.. Кабы не осрамиться...
-- Валяй, Иван Семеныч! Зачинай с господом!
-- Ну-кась, попробую! -- вымолвил старик и взмахнул косою. Дождем брызнули из-под нее разноцветные искры, и трава пышною зеленою пеной сникла наземь.-- Ну-кась, попробую,-- повторил Иван Уклейкин и пошел, и пошел, отмахивая саженями, устилая свой путь ровными грядами травы и широко, сильно, красиво забирая косою Мужики засмотрелись.
-- Ловко! -- воскликнул восхищенный Трушка.-- Чисто косит Иван Семеныч, прямо под первый номер!..
Вторым стал Исай Кузьмич, за ним длинною вереницей пошли и остальные, и луг наполнился мерным жужжанием кос и трепетным шорохом падающей травы. Лука Заяц из скромности шел последним, но старался вовсю, не отставая от передовых, и его старуха коса гремела и звякала так усердно, что ее далеко было слышно. А бабы и ребята с кошелками тут же по следам косцов собирали траву и еще мокрую таскали на деревню своим оголодавшим буренкам и гнедкам.
Косили до полден. Солнце припекало не на живот, а на смерть и давно уже выпило всю росу; по обсохшей траве коса пошла тяжелее, но никому не хотелось остановиться. Один Лука Заяц начал что-то отставать, и коса его гремела уже не так ретиво, как прежде. По временам он вынимал из гамана брусок, деловито ляскал им по косе, потом озабоченно глядел на небо и снова шел по ряду, вздыхая и что-то бормоча себе под нос.
-- Что, дядя Лука, ай уморился? -- кричал ему смешливый Трушка.
-- Уморился!..-- ворчливо передразнивал его Лука.-- Ты бы вот не уморился с этой, прости господи, клячугой... У, черт, зубатая!..-- обращался он к косе.-- Вихляется во все стороны, словно хвост коровий... все руки отмотала...
-- Аль плоха стала? -- не унимался Трушка.-- Что так? А хвастался: моя коса -- всему миру краса...
-- Молчи, долдона! -- огрызался Лука и, поляскав бруском, пускался опять по ряду с сердитым лицом, блестевшим от пота.
Наконец он совсем ослабел и, присев на кочку, объявил, что трава травой, а все-таки нужно бы и пожевать чего-нибудь. К нему присоединился Трушка и, вынув из-за пазухи оковалок размокшего от пота, черного и липкого, как смола, хлеба, впился в него своими огромными, белыми зубами. Остальные косцы не приостановились даже: они дорвались до работы; они так измучились от тесноты и безделья, что готовы были косить без передыху день и ночь. Иван Семеныч Уклейкин был в упоении: лицо его помолодело, глаза сияли, коса играла в его руках; он не чувствовал никакой усталости и казался так же свеж и бодр, как вначале.
-- Озарился старик-то!-- сказал Трушка, глядя на Ивана Семеныча.-- Здорово косит! Теперича его не остановишь: что твой добрый конь.
-- Ну, и Исай ему не удаст! -- возразил Лука.-- Даром что солдат, а в крестьянском деле никому не уступит.
Они посмотрели на Исая Кузьмича. Высокий, сильный, с расстегнутым воротом рубахи, он шел по пятам за Уклейкиным, и лицо его было так строго и серьезно, как будто он не косил, а служил обедню.
-- Ну, пойтить! -- сказал Трушка. -- Ленив я работать, а чтой-то, глядя на них, опять разохотился.
Он взял косу и, оставив Луку лежать на земле, пошел к косцам.
Полуденное солнце жарко пылало над лугом; скошенная трава привяла и струила густой, сладкий запах; мерно жужжали косы. А там, далеко, по дороге, мутилось и прядало серое облако пыли.
Первые заметили это облако бабы, которые ворошили сено. То та, то другая приставляла ладонь к глазам и всматривалась в белесую даль, где прыгал и крутился серый, пыльный клубок. Потом одна из них сказала:
-- Кто-то едет!
-- А мало их тут притка носит!-- добавила другая, тощая, как скелет, баба, за свой длинный крючковатый нос прозванная Чекой.-- Большак, вот и ездят!
И бабы снова принялись "грабить" пышные, темные вороха подсохшей травы.
IV
Между тем облако все ширилось, наплывало ближе и ближе, принимало определенные очертания. Уже видны были быстро мелькавшие ноги лошадей, дуга и поднятый верх тарантаса; дальше маячило еще что-то длинное, черное -- за пылью и не разберешь что. Бабы забеспокоились и опустили грабли.
-- Чтой-то много едет! -- воскликнула рябая, востроглазая девка Феклуха.-- Никак верхом!.. Ишь ты, полосуют -- чисто свадьба.
-- Какие это едут? -- проговорила робкая и смирная Федосья, жена Исая Кузьмича.-- Надо бы мужикам, что ли, скричать. Исай Кузьмич! Исай Кузьмич! -- закричала она мужу.
-- Ча-о! -- отозвался издали Исай Кузьмич.
-- Глянь-кась, какие-то е-едут!
-- Пуща-ай!..-- отвечал Шкворнев и продолжал косить.
Но робкое Федосьино сердце не успокоилось. Она обернулась к сынишке, который рядом с нею тоже ворочал сено.
-- Васятка, ну-ка, бежи на дорогу, глянь, кто едет. Чегой-то боюсь я...
Васятка вместе с другими ребятишками пустился на канаву, которая отделяла дорогу от луга. Когда ребята прибежали к канаве, тарантас поравнялся с ними и из-под пыльного верха выглянуло красное от жары лицо с черными усами. В некотором отдалении от тарантаса громыхала тележка, на которой сидел и сам правил толстый монах, а сзади, верхом на долговязой серой лошади, рысил, тоже красный и потный, урядник. Мальчишки остановились и с любопытством смотрели на проезжих.
-- Стой, стой! -- закричал усатый барин на кучера.
Тот придержал лошадей, которые сейчас же начали недовольно фыркать и мотать головами, отгоняя крутившихся над ними слепней.
-- Эй вы! -- обратился усатый барин к ребятам.-- Тут прямо можно на луг проехать?
-- Не...-- отвечал Васятка.-- Тут перекопано. А вам зачем?
-- Ишь ты, еще спрашивает, сучонок! -- выругался кучер и повернулся к барину: -- В обход надо, ваше благородие, вон по тропинке-то!
Барин что-то сердито пробурчал и стал вылезать из тарантаса, брякая шашкой, которая путалась у него между ногами. В это время подъехали и монах, и урядник.
-- Ну, отец Юлианий, вылазьте, пойдем! -- крикнул ему барин.
О. Юлианий растерянно замигал глазами.
-- А они нас... не того?..-- спросил он, не торопясь вылезать из тележки.
-- Ну, вот еще! Вылазьте, вылазьте! А ты, Диденко,-- обратился барин к уряднику,-- ты верхом поезжай. Верхом тут можно.
-- Слушаю, ваше благородие!
О. Юлианий, вздыхая, слез на землю и нерешительно побрел к канаве, где уже стоял усатый барин.
-- Ох, я ведь, пожалуй, здесь и не перепрыгну! -- сказал он.-- За грехи мои наказал меня господь телесами тучными, и тяжко мне, господи, бремя сие неудобоносимое...
-- Ничего, ничего, валяйте!
О. Юлианий занес ногу и приготовился прыгать, но промахнулся и с шумом обрушился в канаву. Ребятишки бросились бежать.
-- Батя, батя! -- запыхавшись, говорил Васька отцу.-- Там приехали... начальник какой-то... усищи -- во!.. А с ним монах, да то-олстой! Зачал через канаву сигать и загруз... Они, сюда идут!
Косцы на минуту приостановились и поглядели в ту сторону, где в солнечном блеске медленно двигались темные фигуры.
-- Становой! -- сказал Исай Кузьмич.-- Со всем парадом... с урядником...
-- И преподобный Ульяний растрёсся! -- воскликнул Трушка, смеясь.-- Ишь, его подняло!.. Бывалыча, хмысу]хмысь -- сучья со срубленных деревьев.-- Прим. авт.[ придешь попросить на топку,-- с места не скачнется, а нынче, гляди, чисто перо летит... укололо!..
-- Наплевать! -- вымолвил Шкворнев.-- Полпутя прошли -- назад не ворочаться... Коси, старики,-- наше дело правое!..
Косы опять заблестели.
Да по речке, по быстрой
Становой едя пристав!..--
замурлыкал было Трушка. Но на него сурово оглянулись, и он замолчал.
Становой с о. Юлианием подошли к мужикам; за ними подъехал урядник и, спрыгнув с лошади, остановился поодаль, не сводя глаз с начальства. Лицо станового выражало непреклонную решимость; о. Юлианий беспомощно пыхтел и обливался потом. Мужики, как бы совершенно не замечая их, продолжали косить. Становой хотел было сразу начать ругаться, но странное молчание косцов смутило его, и он с недоумением посмотрел на о. Юлиания. Тот отвечал вздохом.
-- Эй вы, послушайте, -- заговорил наконец становой, сдерживая закипавшую в нем досаду.-- Что же это вы делаете, ребята? А?
Никто даже не оглянулся,-- мужики молчали, и только слышно было мызганье кос по траве и тяжкое сопение о. Юлиания.
-- Вы видите, отец Юлианий? -- обратился к нему становой.-- Вы видите, что делается? Вы понимаете? Я не понимаю!.. Они даже мне не отвечают! Попробуйте вы.
-- Братие!..-- дрожащим голосом начал о. Юлианий.-- Почто замыслили злая? Лужок-то ведь наш, монастырский, а вы косите... яко тати полунощные... да, именно как тати, пришли вы во двор овчий и... того... этого... нехорошо, братие... видит бог, нехорошо!
Мужики сосредоточенно работали косами и, не торопясь, подвигались вперед. О. Юлианий, путаясь своими короткими ножками в подоле длинной хламиды, старался идти с ними в ряд, а становой мрачно шагал сзади.
"Тати... тати! -- думал он, крутя усы с такою яростью, как будто хотел выдернуть их с корнем.-- Какие там тати?.. Черта лысого они понимают... По матушке бы их хорошенько пустить -- вот это дело..."
-- Кого обижаете, братие? -- продолжал взывать о. Юлианий.-- Господа бога обижаете... Он, батюшка, все видит... и воздаст! Воздаст коемуждо по делам его...
Он споткнулся о кочку и чуть было не упал, но становой успел подхватить его под локоть и в ту же минуту заметил, что один из косцов -- это был Трушка -- улыбнулся во всю свою широкую пасть. От такой дерзости у станового захватило дух, и вне себя он ринулся на Трушку с кулаками.
-- Посторонись, ваше благородие! -- ласково вымолвил Иван Уклейкин и продолжал косить.
Становой оторопел и, вытаращив глаза, смотрел на мужиков. Он их не узнавал... Он не узнавал этих смирных, забитых сарафановцев, которые, бывало, за версту ломали перед ним шапки и торопливо сворачивали в сторону, завидев начальство. Теперь во всех их движениях, в серьезных и спокойных лицах, в размеренных и точных взмахах косы и особенно в их молчании было что-то страшное, чуялась какая-то грозная сила, которая пришла неведомо откуда и властным голосом говорила ему: "Ваше благородие, посторонись!.."
Становой, сняв шапку, вытер платком выступивший на лбу пот. Между тем на шум сбежались бабы и с граблями на плечах выстроились вокруг станового. Впереди всех стояла тощая, крючконосая Чека, и глаза ее светились желтым, угрожающим блеском, как у голодной собаки, у которой хотят отнять кость. И вся она,-- сухая, шершавая, с коричневыми пятнами на иссохших щеках, с торчащими сквозь рубаху мослаками,-- была похожа на злую собаку, готовую перегрызть глотку всякому, кто осмелится протянуть к ней руку.
О. Юлианий дернул станового за рукав.
-- Пойдемте!..-- проговорил он трепещущим голосом.-- Уйди от греха, сотворишь благо... Нехорошо здесь, ей-богу, нехорошо!
-- Постойте...-- нетерпеливо отмахнулся от него становой и еще раз приблизился к мужикам.-- Послушайте, вы!..-- начал он и сам удивился тому, как это вышло у него неуверенно и робко. Он откашлялся и продолжал потверже и погромче: -- Слушайте, ребята,-- не дело вы затеяли. Ведь это что такое? Денной разбой!.. Самоуправство... форменный грабеж! Последнее мое вам слово: бросьте косы, разойдитесь с миром, и ничего не будет... Иначе дело ваше плохо: все пойдете под суд... на каторгу... под расстрел! Слыхали? Вы сами знаете: нехорошо посягать на чужое добро! Доведись до вас: что бы вы сказали, если бы, к примеру, я забрался к вам во дворы да и потащил, что мне понравится!..
-- Эка! -- крикнула вдруг Чека и рассмеялась хриплым, каркающим смехом.-- Да ступай, тащи... все равно ничего нет! Все уже потаскали!
Становой сделал вид, что не слышит, и снова обратился к мужикам:
-- Я знаю, кто это вас мутит! Это все Исай Шкворнев! Давно уж он у меня на примете. Не было его -- и жили вы тихо-смирно; как он вернулся,-- все пошло шиворот-навыворот. Не слушайте его, ребята, подведет он вас под беду!.. Я его насквозь вижу... вредный человек, давно ему в Сибири место! Он у меня...
-- Постор-ронись, ваше благородие! -- во все горло гаркнул Лука Заяц и чуть было не зацепил станового по ногам своей зубатой косою.
-- Пойдемте! -- прошептал опять о. Юлианий, трясясь всем своим тучным телом.-- Пойдемте... Ну их! Вон они какие... аки тигры рыкающие... Свят-свят-свят, господь Саваоф, исполнь небо и земля славы твоея... Ну ее в болото и траву!
И, впившись в станового, как исполинская черная пиявка, он повлек его за собою.
Ды становому на юан
Ды провиянт свежий нужан!..--
запел им вслед Трушка.
У канавы становой остановился и поглядел назад. Мужики косили, бабы ворочали граблями траву, косы сверкали.
-- Ну, погодите вы у меня! -- злобно прошипел он, чувствуя себя униженным и оскорбленным.-- Погодите, я до вас доберусь... Отец Юлианий, что же теперь нам делать? Надо дать знать исправнику!
-- Пойдемте, пойдемте! -- умолял о. Юлианий, таща его в канаву.-- Вся нутренняя моя содрогается страхом великим, и свет очес моих затмился, яко в день судный... Жив аль нет -- я уж и не знаю... Бабы-то, бабы-то -- чисто дьяволицы... ба-атюшки мои! А косы... м-м! м-м!.. так и ходят... Смерть моя!.. Чайку бы теперь...
V
Губернатор был занят чрезвычайно важным делом он сидел в гостиной своей супруги, председательницы дамского комитета попечения о раненых и больных воинах, и решал затруднительный вопрос о том -- можно ли вязать солдатские шлемы из красной шерсти или нет? Дело в том, что купец Севрюгин пожертвовал в комитет несколько фунтов красной берлинской шерсти, и дамы, члены комитета, находились теперь в большом затруднении -- что делать с этой шерстью? Некоторые дамы советовали шерсть продать, а на вырученные деньги приобрести мыла и махорки; другие находили, что продавать пожертвованную вещь как-то неудобно; наконец, одна из них, m-me Маевская, предложила связать из шерсти шлемы, и все решили, что это будет очень мило и чрезвычайно практично. Дамы уже взяли себе по мотку, но тут вдруг явился неожиданно вопрос: подходит ли красная шерсть для солдатских шлемов, которые вяжутся обыкновенно из серой, и вообще прилично ли русскому солдату носить такие яркие цвета? На совещание был приглашен сам губернатор.
-- Гм...-- задумчиво промычал он, разглядывая пунцовые мотки, разбросанные по столу.-- Не знаю... Это уж слишком. Не люблю я красного цвета!
-- Но почему же? -- возразила m-me Маевская.-- Это будет очень мило! Тепло, удобно и... красиво! Простой народ любит красное.
-- Мало ли что он любит? Нет, нехорошо... неловко как-то! Бросается в глаза. Красный цвет -- опасный цвет: он раздражает и наводит на дерзкие мысли. Этого надо избегать.
-- Ах, боже мой!-- воскликнула m-me Маевская.-- Но ведь носите же вы сами пальто на красной подкладке?
-- Это совсем другое дело. Здесь красный цвет является символом власти, и притом же это установленная законом форма, ношение которой для лиц известного звания обязательно. Но нарядить русских солдат в красные колпаки -- это... это что-то фригийское! Это... революцией пахнет.
-- А ведь и в самом деле... мы об этом и не подумали!-- с ужасом произнесла губернаторша, всплеснув руками.-- Alexis, ты прав, как всегда!.. Нужно придумать что-нибудь другое...
И она бережно отодвинула от себя крамольную шерсть, как будто бы уже одна близость ее грозила страшной опасностью.
-- Но что же мы с ней будем делать? -- спросила m-me Маевская.-- Ее очень много... Не пропадать же ей даром?
-- Я думаю, не связать ли из нее чулки? -- предложила губернаторша и обратила на супруга вопросительный взгляд.-- Alexis! Чулки... можно?
-- Чулки? Гм-да... Чулки, пожалуй, можно. На ногах не видно,-- с игривой улыбкой сказал губернатор и после некоторого молчания добавил: -- Впрочем, зачем солдату чулки? По моему мнению, это совершенно излишняя роскошь. Солдат должен носить не чулки, а...-- pardon, mesdames! -- ему нужны портянки! Пусть и носит портянки.
-- Да, да, да! -- согласилась губернаторша.-- Ты, Alexis, прав, как всегда! Мы уже имеем эти... как они называются? А чулки мы отошлем офицерам. Бедняжки, они так во всем нуждаются, так благодарны за всякую мелочь... Наш уполномоченный в своем последнем письме из Телина... ах, m-me Маевская, да ведь я вам еще не читала этого письма?
-- Вы получили письмо оттуда? Ах, прочитайте!
-- Сейчас... Прелестное письмо! Они развернулись в Телине... У них уже есть раненые и больные. Шесть офицеров и не помню сколько-то солдат. Они все в восторге от наших сестер, от пищи, от ухода -- ужасно благодарят. Это так трогательно, так трогательно! Я вам сейчас прочту... Ах, Платон Плато-оныч!..-- воскликнула она нараспев, и лицо ее озарилось светлой улыбкой.
Все обернулись к дверям. В гостиную, бесшумно скользя мягкими подошвами по паркету, не вошел, а вплыл ближайший друг и наперсник губернатора, доктор Камзольников, служивший старшим врачом на железной дороге. Кругленький, маленький, подвижной, он весь маслился и блестел от избытка туков, переполнявших его хорошо упитанное тело. Блестела у него голова, чуть-чуть прикрытая реденьким белым пушком; блестело гладкое, круглое лицо, на котором от жиру совершенно не росли волосы; блестели маленькие, узенькие глазки, притаившиеся в глубине набухших век. Осторожно неся на коротких ногах свое жирное брюшко, по которому змеилась двойная золотая цепь, он подплыл к губернаторше и приложился к ее ручке, потом перецеловал ручки у других дам и, наконец, уже обратился к губернатору и почтительно склонил перед ним блестящее чело. Губернатор благосклонно пожал ему руку.
-- А мы вас ждали-ждали...-- пропела губернаторша.-- Где это вы пропадали, Платон Платоныч?
Камзольников озабоченно вздохнул и, вынув батистовый, совершенно дамский платочек, отер им свой блестящий лик.
-- Ах, не говорите!.. Замучили! Опять в суде был.
-- Вероятно, какой-нибудь иск?
-- Все то же! Эти людишки просто нарочно лезут под вагоны, чтобы обогащаться на счет управления железной дороги. Отхватите ему какой-нибудь палец -- и вот уже сейчас пожалуйте вознаграждение за увечье! Он весь-то гроша медного не стоит -- пьяница, лентяй, разиня,-- а за палец, изволите ли видеть, требует ни более и ни менее как тысячу рублей. Каково?
-- Возмутительно!.. Ну что же, присудили?
-- Отказали! Там один либеральный адвокатишка распинался, что дело вовсе не в пальце, а в нервном потрясении, вследствие которого истец будто бы потерял трудоспособность, но это уже совсем очевидная нелепость. Представьте: малый ростом чуть ли не с Петра Великого, физиономия -- во! -- и вдруг нервное потрясение? Отчего? Оттого, что по глупости или спьяну, а то, может быть, и с заранее обдуманным намерением полез под вагоны, и ему там немножко помяло какой-то дурацкий палец... Нервное потрясение!.. Ха-ха-ха... Уд-дивительно! А поглядите на этих же самых молодцов, как они у себя, там, на кулачках друг другу зубы вышибают и ребра ломают,-- это ничего... Никакого нервного потрясения!
Все посмеялись.
-- Ах, Платон Платоныч, вы остроумны, как всегда! -- сказала губернаторша.-- Я люблю вас слушать. Но теперь перейдемте к делу. Вы знаете -- я получила письмо из Те-лина?
Камзольников сделал серьезное лицо и приготовился слушать. Он тоже был членом комитета и принимал деятельное участие в снаряжении второго санитарного отряда, отправляемого на Дальний Восток. Он даже любезно взял на себя приготовление каких-то капустных консервов, но это дело оказалось таким сложным, что вот уже второй месяц отряд никак не мог сдвинуться с места, ожидая, когда консервы будут готовы. Некоторые злонамеренные люди уже начинали сомневаться в существовании камзольниковских консервов и распускали по городу слухи, что он сушит капусту в собственном кармане, но Платон Платоныч, зная, что клевета -- удел всех великих людей, не обращал никакого внимания на злостные сплетни и продолжал в глубокой тайне производить свои сложные капустные операции.
Губернаторша достала из серебряного ридикюля письмо и, быстро пробегая его глазами, заговорила:
-- Да... так вот. Они развернулись в Телине. Погода чудная. 170 кроватей... сестра Игнатьева заболела лихорадкой... Нет, это все неинтересно. Ах, вот, вот! К ним поступило шесть офицеров. Двое уже выздоравливают и шлют вам (то есть нам!) горячую благодарность за все, за все... Они еще нигде не встречали такого внимательного отношения, такой заботливости, такого чудного персонала. Вот их собственная приписка: "Доктор Марков -- восторг! Сестры -- прелесть! Стол -- чудо! Мы никогда не ели такого божественного шоколадного торта, как здесь. Это -- не торт, это -- мечта... Целуем всему дамскому комитету их ангельские ручки"... Ну, и прочее... Не правда ли, как это трогательно?
И взволнованная губернаторша посмотрела на всех заслезившимися глазами.
-- Ужасно мило! -- воскликнула m-me Маевская.-- Бедняжки! Воображаю, что они испытывали, когда вдруг, прямо с поля битвы, из-под града пуль -- и шоколадный торт! Поразительный контраст!
-- Ну, еще бы! Ведь они там лишены всего, всего! Я думаю, не послать ли нам туда еще несколько пудов шоколаду?
-- Это письмо непременно надо напечатать! -- сказал Камзольников.
-- Вы думаете -- напечатать? -- спросила губернаторша, скромно потупившись.
-- Непременно! -- решительно повторил Камзольников. -- Это произведет колоссальное впечатление на общество! В наше время, когда самые почтенные имена забрасываются грязью, когда каждый газетный писака лезет с своими грязными руками в вашу, так сказать, святая святых,-- обнародование подобного документа будет иметь громаднейшее общественное значение. Пусть все видят, что не оскудела еще русская земля истинными патриотами, пусть знают, что есть еще на Руси святые женщины, которые скромно и просто делают великое дело христианской любви, облегчая, насколько хватит сил, страдания наших далеких воинов-героев!..-- с пафосом закончил Камзольников и вытер платочком выступившую на лбу испарину.
M-me Маевская в восхищении тихонько зааплодировала; губернаторша вытерла навернувшуюся слезинку.
-- Я уж не знаю как,-- сказала она.-- Alexis, ты как думаешь?
Но Alexis не успел ответить, потому что в эту минуту на пороге появился лакей и с таинственным видом доложил, что в приемной дожидается уездный исправник и желает видеть его превосходительство по весьма-весьма важному делу.
-- Pardon! -- обратился губернатор к гостям.-- У меня маленькое дело. Я сию минуту вернусь. Тяжела ты, шапка Мономаха! -- пошутил он, уходя.
Исправник большими шагами ходил по приемной и имел крайне расстроенный вид. От жары и волнения длинные усы его обмокли, обвисли и придавали его толстому лицу унылое выражение. Густые черные брови были высоко подняты вверх в знак недоумения и незаслуженной обиды. Глаза беспокойно бегали по сторонам. При входе начальника губернии он поспешно провел рукой по пуговицам кителя, тронул себя за эфес шашки и, убедившись, что все в порядке, пошел навстречу губернатору.
-- Что такое случилось, добрейший Никандр Иваныч? -- спросил губернатор.
Исправник еще выше поднял брови и отрапортовал:
-- Покорнейше прошу прощения, ваше превосходительство... побеспокоил, не в урочный час... но, ваше пр-во... у меня в уезде неблагополучно...
-- Неблагополучно? Что такое? Где?
-- В деревне Сарафановке, ваше пр-во... Бунт! -- испуганно выпалил исправник.
При слове "бунт" губернатор весь подобрался, как полковой конь при звуке трубы, и в глазах его заиграли огоньки. Он губернаторствовал недавно и с нетерпением ждал случая показать свои административные способности, чтобы выдвинуться на первый план и обратить на себя внимание. Случай представился...
-- Бунт? -- отрывисто повторил он.-- Гм... Скверно!.. Где это Сарафановка?
-- За Устьинским монастырем, ваше пр-во, Калмыковской волости. Совсем смирные были мужики, ваше пр-во, но вчерашнего числа вдруг вышли скопом на монастырские луга и самовольно косят, ваше пр-во!
-- Косят?
-- Косят, ваше пр-во! Сейчас же по вызову отца архимандрита выезжал туда пристав второго стана с урядником и убеждал прекратить самовольные действия, угрожая в противном случае поступить по всей строгости законов...
-- Ну и что же? -- нетерпеливо перебил его губернатор.
-- Косят, ваше пр-во! -- горестно вздохнул исправник, и брови его взлетели на самую вершину лба.
Губернатор прошелся по комнате большими шагами.
-- Хорошо! Я их утихомирю...-- с гневом сказал он.-- Надо немедленно принять самые строжайшие меры. Однако что же они говорят в ответ на увещания?
-- Ничего не говорят, ваше пр-во. Молчат и косят!
-- Косят? М-мерзавцы! Ну, у меня они заговорят не своим голосом. Вот что, добрейший, я сию же минуту переговорю с полковником, и вы поезжайте туда, в эту, как ее?.. Сарафановку, что ли, и приготовьте там все, что нужно... понимаете?
-- Понимаю, ваше пр-во... Все будет готово!
-- Их там много?
-- Человек семьдесят, ваше пр-во, кроме баб и ребят.
-- Роты будет достаточно?
-- Вполне, ваше пр-во! Даже слишком. Они от десяти солдат разбегутся.