В пасхальную субботу пароход наш подходил к Сингапуру, усталый от шквалов и бурь.
На встречу нам неслись узкие длинные катамараны с черными полуголыми людьми. Они прыгали на волнах, как большие крылатые рыбы, и обгоняли огромные закоптелые пароходы, тяжело пыхтевшие и изрыгавшие клубы дыма, который падал на воду и долго держался на ней черными клубами.
Ночью была гроза, дикая и величественная тропическая гроза. Еще небо кой-где дымилось от нее облаками, но воздух был так чист и звонок, что хотелось петь, и контуры берегов так четко рисовались издали, точно воздуха не было совсем.
Скоро показались красные осыпи скалистых берегов. Великолепные султаны пальм, как страусовые перья, развевались высоко в воздухе. Белые отели, коттеджи, дачи украшали берега пролива, в который мы входили. Они точно играли в прятки друг с другом в этой зелени и с презрением глядели на свайные постройки малайцев, стоявшие в воде на своих прямых длинных ногах, подобно уродливым чудовищам.
Бесчисленные трубы и мачты судов, китайские джонки -- все это двигалось, шевелилось, немело, ревело и свистело изо всех сил. Голые дикарята на лодках, досках, а то так прямо на обломках дерева, подплывали к пароходу, махая руками и крича изо всех сил, чтобы им бросили в воду монету, которую они тут же ловко ловили, кувыркаясь в воздухе и ныряя за несколько центов чуть ли не до самого дна.
Проревев свое приветствие берегу, пароход наш подошел к самой набережной, кишевшей рабочими китайцами в плетеных шляпах, похожих на абажуры. От их говора получалось такое кудахтанье, как будто сотни кур неслись здесь, около гор каменного угля, этого черного золота Востока.
Толпа рикш с криком предлагала свои услуги. Их перебивали возницы на маленьких зебу, запряженных в легкие сквозные каретки. Менялы сверкали серебряными монетами, разыгрывая ими целые музыкальные мелодии. Продавцы драгоценных каменьев, продавцы фруктов... Сотни голых тел черных и бронзовых, прекрасных и уродливых, с распущенными и взбитыми черными волосами, поддерживаемыми гребнем, густыми и длинными, развевающимися в воздухе, как траурные султаны.
Здесь, среди них, мне суждено нынче встретить светлый праздник.
II.
За этими горами угля -- огромный город с великолепными белыми европейскими постройками, с уродливыми китайскими лавками и жалкими лачугами нищеты, с храмами, отелями, притонами и кладбищами. Он весь затоплен тропической зеленью. Я беру каретку и еду.
Сколько нищих в этом городе, на этих опьяняющих красотою и ароматами берегах! И как унижен здесь человек! Он заменяет и лошадь, и вьючное животное, и собаку, поедающую от голода падаль. А когда-то он был хозяином этого острова, но пришли белые люди, европейцы, христиане, и предложили ему, взамен его уродливых богов, свою религию, взамен его дикой привольной жизни -- свою культуру.
Среди черного населения теперь, к чести католических миссионеров, много неофитов. Вот этот нищий, одетый только одним тропическим поясом, с рукой, отъеденной акулой... Он протягивает другую руку и спешит заявить, что он католик и призывает имя Христа, чтобы выпросить несколько центов.
Но подать одному, значит, быть осажденным десятками таких же неофитов, от которых придется отбиваться с помощью полицейского. Приходится воздержаться.
III.
Какое это странное состояние, в такой день, чувствовать себя в полном одиночестве, отделенным от родины морями и океанами, в незнакомом тропическом городе, среди чужих и чуждых по духу и даже по внешности людей.
Целый день я провел в осмотре Сингапура и его достопримечательностей, и теперь усталый, ошеломленный невиданными феерическими картинами, сидел на веранде великолепного европейского отеля. Один, совсем один! В другое время это одиночество, может быть, даже позабавило бы меня, но теперь мне было бесконечно грустно. Наступала пасхальная ночь, и никогда я не чувствовал так всю божественную красоту этой ночи, как здесь, за тысячи верст от родины. Никогда! Разве только в детстве, когда мать, бывало, будила меня к пасхальной заутрени, и я шел с ней в церковь под звон колоколов и блеск огней, сиявших и на земле и на небе особенным праздничным светом.
Тогда как-то необыкновенно ясно чувствовалась эта великая тайна воскресения, так удивительно сливавшаяся с воскресением природы. Видно, дети наделены чуткостью растений и богов.
Я сидел один за столом, покрытым белой скатертью и пил сода-виски, чтобы освежиться. Было жарко и душно, как бывает только в тропических странах. Влажный воздух казался тяжелым, раздраженный запахом мускуса. Этот запах проникал в кровь и пьянил и отравлял еще большей тоской и болезненным волнением.
Я, конечно, мог отправиться на пароход, в круг милых моряков, которые условились вместе разговляться, но мне приятна была эта отравляющая печаль и мое одиночество.
Электрический регулятор махал надо мною своими большими крыльями, почти не освежая, а только колебля воздух. Матовый шар электрического фонаря разливал вокруг напряженный лунный свет, в котором, как тени, бесшумно скользили слуги-китайцы в белых одеждах, с спокойными неподвижными лицами и черными прямыми косами. А за верандой сияла звездами бархатная тропическая ночь, прямая и таинственная, как жизнь этого города.
Колоссальные баобабы, неподвижные и черные, гигантские пальмы, похожие на хоругви, камфарные деревья, -- все это точно поддерживало вершинами небеса и в их листе путались звезды, а внизу, под ними, сверкали огни города и движущиеся во всех направлениях фонарики рикш, которые издали можно было принять за светляков, перелетавших во множестве с места на место и пронизывавших мрак золотыми нитями, путавшимися и переплетавшимися между собою.
Весь этот день был для меня сплошной сказкой, полной ослепительно-ярких впечатлений, как те цветы, которые я видел за несколько часов перед тем в ботаническом саду. С жадно раскрытыми ртами и пышно распущенными лепестками, эти цветы напоминали каких-то необыкновенных живых бабочек или пестро раскрашенных птиц, и, казалось, вот-вот, сорвутся с своих дрожащих, изнемогающих от их тяжести стеблей и полетят.
Какая-то тень скользнула по белой скатерти стола, и, вдруг, действительно, живая большая бабочка, стукнувшись о фонарь, упала на снежную скатерть и, ошеломленная падением, широко распластала свои крылья и не шевелилась.
Она была черная, с золотыми узорами на крыльях. Я присмотрелся к ней ближе и разглядел на голове подобие черепа и сложенных костей. Мне стало жутко. Не был ли это траурный символ вымирающего здесь туземного народа с его древней таинственной жизнью и великой религией?
-- Бой!
Слуга китаец, не поднимая ног, как тень, бесшумно приблизился ко мне.
-- Могу ли я сейчас попасть в какой-нибудь буддийский храм?
Он на минуту задумался и затем ответил с невозмутимым спокойствием: -- Yes, сэр. Конечно, если сэр не пожалеет несколько лишних долларов.
Через пять минут я сидел в колясочке рикши, с которым бой успел перекинуться несколькими фразами. Рикша, плавно покачиваясь, вез меня рысью по великолепной аллее. С одной стороны шумел океан, пестревший разноцветными огнями судов, с другой -- город, и гул океана и города сливались в одну глубокую стихийную симфонию.
Уже все почти лавки и магазины закрыты. Жизнь замерла. Но на улицах, на панели расположились нищие торговцы всякой дрянью, освещенной скудными керосиновыми фонариками. Кое-где дымятся жаровни, издавая скверный запах, да иногда открываются глазам жилища, наполненные чадом, в которых копошатся голые люди, как в котле. Это китайская "обжорка". "Обжорка" сменяется белым отелем, с белыми колоннами, с золоченой мебелью, с денди во фраках и леди в белых платьях и декольте. Вот мы проехали одну улицу Малай-Стрита, всю украшенную разноцветными бумажными фонариками и гирляндами женщин в ярких пестрых костюмах и фантастичных высоких прическах. Это японский квартал. Женщины выстроились по обе стороны улицы живыми шпалерами и зазывают снующих в экипажах и на рикшах путников журчащими голосами,
-- Come in... Come in... Come in...
Этим голосам вторят струны самсунов и песни... Колеблются занавески, блестят фонари, шевелятся женщины, похожие на кукол.
Становится жутко от этой выставки живого товара в такую ночь.
Здесь -- притоны.
Кладбище не живших.
Малай-Стрит.
Дальше отсюда!
V.
Еще две-три улицы и рикша подвозит меня к буддийскому храму.
Я сразу узнал его по этим старым башням, напоминающим узорные кружевные зонтики, поставленные одни над другими, по этим воротам, украшенным каменными изображениями драконов, слонов и каких-то апокалиптических чудовищ, которые сторожат древнюю религию, умирающую вместе с этими камнями, изъеденными временем. Во мраке трудно разобрать их и оттого они кажутся еще фантастичнее, еще страшнее.
Два бритых бонзы с полусонными лицами вышли на стук моего рикши и, после недолгих переговоров, получив несколько серебряных монет, впустили меня во двор храма, где также стояли изображения животных, высеченные из камня и отлитые из меди.
Каменные колонны поддерживают свод храма. Он весь украшен кружевной резьбой, как черная паутина висящей меж колоннами.
Большая кумирня с безобразными идолами слабо освещена лампадами и бумажными фонарями.
Я снимаю сапоги и вхожу туда босой.
Страшные идолы встречают меня невероятными гримасами. Когда свет беспокойного огня падает кому-нибудь из них на лицо, кажется, что это лицо надрывается от беззвучного смеха.
Зачем я пришел сюда?
Может быть, затем, чтобы спросить этих безобразных гримасничающих идолов, что они думают об этой великой святой ночи и о Боге Милосердия, Любви и Всепрощения, принесшем искупление миру?
Но что могут мне ответить эти безобразные камни?
Еще меньше ответит этот равнодушный толстый жрец.
Он жует бетель и сплевывает на пол кровавую пену.
Царство этих камней прошло и они годны только за тем, чтобы удовлетворить праздное любопытство путешественника, доставляющего небольшой доход жрецам, торгующим этим зрелищем.
Я уже хотел уходить, когда один из идолов на прощанье обратил мое особенное внимание.
Он был так страшно безобразен, что надо было иметь поистине безумную фантазию, чтобы создать его.
Не только его лицо, но и все его каменное тело было сведено ужасающими судорогами. Но не только в глазах его, а и в каждом изгибе его тела, вместе с гримасой невыразимой боли, чувствовался ясный трепет торжества.
У ног его лежала опрокинутая чаша.
Масло лампады чадило и пугливым пламенем освещало этого странного бога.
-- Как называется он? -- спросил я бонзу по-английски.
Он назвал мне его имя, которое я теперь забыл.
-- А что значит эта опрокинутая чаша?
Бонза перестал жевать бетель и посмотрел мне в руку.
Я дал ему еще монету, и он рассказал мне легенду глубоко взволновавшую и поразившую меня.
VI.
Века назад, существа, населявшие землю и небо, мало чем отличались друг от друга.
И те и другие были безгрешны и бессмертны.
Чаши добра и зла, стоявшие у престола Сиву, ревниво охранялись двумя братьями-небожителями.
Но старший из небожителей возгордился и пожелал стать таким же владыкой на земле, как Сива был на небе.
И он усыпил своего брата и, схватив чашу, наполненную злом, бросился с ней на землю.
Так как он знал, что только зло даст ему власть над людьми.
И Сива-всеведущий знал это, но дал ему увидеть землю.
И когда он увидел ее, Сива разбудил своего любимца младшего брата его и сказал ему:
-- Лети за ним и возьми у него чашу зла, иначе земля погибнет.
И младший брат полетел за тем и настиг его над землею.
И они схватились над землею, как два орла, и один был черный, как тьма, другой -- белый, как свет.
И Сива-всеведущий глядел с небес на борьбу их и благословлял ее.
И все небесное воинство следило вместе с ним, готовясь ринуться на помощь светлому небожителю по первому знаку Сивы.
Но Сива знал, что настало время и молча благословлял любимого посланника своего.
И тот вырвал чашу-зла из рук темного брата своего и ринулся с нею к престолу Сивы-всевышнего.
Но изнемогли крылья его от борьбы; он не долетел еще и до первого неба. А чаша была тяжела.
И черный небожитель настигал его, оправившись от поражения, и страшны были огненные крылья его.
И, видя близкую гибель свою, светлый небожитель взглянул на Сиву, пославшего его, и поднес чашу зла к устам своим.
И пил смертельные струи ее, дабы они не достались падшему небожителю.
И осталась одна лишь капля зла в чаше, как настиг его черный брат и ударил огненным крылом своим.
И выронил светлый небожитель чашу из рук своих и сам пал на землю в страшных корчах от того, что выпил он из чаши-зла для спасения людей.
Лишь одна капля зла упала на землю, и недостаточно ее черному небожителю, чтобы вполне править людьми.
VII.
Я сунул еще монету бонзе и сорвал пучок тубероз с цветущего во дворе куста и положил их в чашу каменного идола.