Было что-то тяжелое до жуткости в этих тучах, которые неслись над Иерусалимом.
В поздний ночной час над спящим древним городом, в тучах как будто оживают сумбурные кошмары прошлого и носятся его мрачные тени.
Сильный северо-восточный ветер гонит и сталкивает их. Но кажется, что этот ветер поднимают они своим стремительным движением, и от них тревожный шум и свист в узких изломах улиц, где осклизлые черные камни и железо отвечают им печальными голосами неумирающих тайн.
Мой кавас Савва косится на небо и боязливо говорит, покачивая головой:
-- Э, что теперь делается в море!
Его слова падают на меня, как холодные капли дождя, срывающиеся с туч.
-- А что? Вы думаете, большая буря?
-- Что думать? Я знаю: большая, большая буря.
-- Значит, пароход может не пристать завтра в Яффе?
-- Э, что завтра! Ни завтра, ни послезавтра. Буря надолго.
Это сообщение ошеломляет меня. Завтра я во что бы то ни стало должен попасть на пароход. Во что бы то ни стало! И именно на этот пароход, который утром должен прибыть в Яффу. Так сложились обстоятельства.
После всех перенесенных нами испытаний, после всех ужасов и сомнений, она известила, что по пути из Египта будет ждать меня на этом пароходе.
-- Может быть... -- заикаюсь я.
Но Савва только машет безнадежно рукой. Ведь в Яффе нет порта. А лодочники никаких денег не возьмут, чтобы перевезти меня в непогоду через буруны.
Да, да, все это я слышал. Я видел сам эти буруны, острой грядой выступающие вдоль яффского побережья. И в небольшую зыбь проскочить среди них далеко не безопасно. Каждый год здесь гибнут десятки людей.
Может быть, на мое счастье, кавас ошибается. Я, однако, плохо надеюсь на это и сплю тревожно. Вижу во сне волны, которые бьются между камней, и уходящий пароход, а с ним исчезающие надежды.
Просыпаюсь в испуге и отчаянии. Прислушиваюсь.
Ветер бьется по железной крыше, как привязанная за ногу громадная птица, и воет-воет. Этот вой напоминает глухое гудение уходящего парохода.
С нетерпением гляжу я в окно. Белая тюлевая занавеска висит безжизненно и тускло. Как длинна ночь!
Наконец, я вижу, занавеска слегка осветилась и ожила. На холодный каменный пол ложатся, слабо отражаясь, узоры занавески. Слабо намечается стрелка часов. Пять.
Утро солнечное, но по-прежнему холодное и ветреное. Иерусалим еще спит после кошмарной ночи, а на скользких камнях не остыл пот ночного ужаса.
-- Кажется, буря меньше, -- говорю я, -- и ветер как будто переменился.
-- Нет, -- отвечает Савва неумолимо. -- Буря днем всегда кажется меньше, чем ночью, а ветер все с моря.
С беспокойным чувством сажусь я в поезд и еду в Яффу.
II.
В Яффе меня встречает на платформе араб, посланный из нашего пароходного агентства. С жадной тревогой я задаю ему вопрос:
-- Пароход?
Он, сверкая зубами и белками глаз, отрицательно качает головой.
Я чувствую, что бледнею, как накануне, но не хочу расстаться с надеждой. Может быть, он меня не понял?
-- Я говорю о пароходе, который должен был прийти сегодня утром.
Он отвечает мне на языке, состоящем из слов, похожих и на французские, и на русские, и на английские.
Как ни нелеп его язык, я, однако, понимаю, что пароход был, но не мог бросить якоря и ушел.
Рев моря слышен издали, и пахнет морскими водорослями, так терпко, как бывает только при сильной буре.
Шумливая восточная толпа, которая на солнце сверкает и вспыхивает своими яркими лохмотьями; меланхоличные, что-то вечно шепчущие верблюды, лукавые ослики, белые камни и цветущие апельсинные рощи -- все, что я так люблю, -- сразу теряет для меня свое очарование.
Этот дикий шум моря встал передо мною холодной, глухой стеной.
Однако я спешу на набережную. Первый взгляд на море.
Вблизи, у набережной, море все белое, как кипящее молоко, вплоть до гряды бурунов. Бурунов не видно в пене, но волны около камней взвиваются, как раненые быки. И кажется, рев их, главным образом, несется оттуда. Дальше, среди нежных хребтов волн, сверкает лазурь и ярь.
Сердце вздрагивает от радости. Там темным силуэтом качается пароход.
На пароходе -- она.
Я радостно указываю на дымок арабу.
Он также радостно кивает мне головой. Да, это тот самый пароход, который мне нужен. Но он, видимо, уходит. Черная грива вырывается из его трубы и треплется по ветру.
Чайки с скрипучими криками носятся над водой. Иногда они так низко пролетают над волнами, что их обдает пеной и брызгами. Они сразу тяжелеют от этой соленой влаги и падают на гребни волн.
Лодки качаются у пристани в образовавшемся от камней затоне. Они сгрудились вместе точно стадо, забитое в один загон. Если бы пароход и не уходил, все равно, мне нет причины радоваться. Смешно надеяться попасть на него при такой громадной зыби в этих скорлупах.
Пароход должен уйти в четыре часа. Сейчас двенадцать.
III.
Агент в большом волнении. На пароходе очень важная почта для Яффы.
-- Может быть, они подождут, пока зыбь успокоится, -- говорю я с слабой надеждой.
-- Вряд ли, -- отвечает агент. -- Крейсируют с самого рассвета и не могут бросить якоря. Ждать пришлось бы, во всяком случае, не три, и не четыре часа.
-- А не найдется ли смельчаков, которые рискнули бы отправиться сейчас?
Агент смотрит на меня с удивлением. Это старый человек, видавший виды.
Поджимая по-восточному губы, он покачивает головой с безнадежным отрицанием.
-- Верная гибель. Видите, на набережной ни одного лодочника. Все или по домам, или в кофейнях.
-- Жаль, я готов бы заплатить большие деньги.
-- За жизнь трудно заплатить деньгами. Оставьте думать об этом. А вот, через два дня будет пароход "Измаилия" общества Хедиве, -- гораздо лучше этого.
Бесполезное возражение. Будь "Измаилия" даже плавучий дворец, другой пароход мне не нужен. Я во что бы то ни стало должен попасть на этот пароход.
-- Возможно, если... если пароход останется до завтра, или... -- он с улыбкой поднимает на меня свои проницательные глаза, -- если совершится какое-нибудь чудо.
-- Чудо! Чудо! -- машинально повторяю я про себя.
Большая подзорная труба направляется от нас к пароходу. Я, вслед за агентом, с жадностью смотрю в круглое блестящее стекло, и через волны, через буруны, ясно вижу не только пароход, но и капитана на мостике. Глаза мои ищут еще одну фигуру среди нескольких, чернеющих на борту. Ах, мне кажется, я узнаю ее!
Она стоит вон там, слева, на палубе, и с такой же мучительной тоской смотрит сюда, где стою я.
Пароход в подзорную трубу виден так близко, что, кажется, достаточно сделать одно движение, протянуть руку, и я буду там.
Но едва глаз мой покидает стекло, я снова за шесть-семь миль от него. И опять передо мною на огромном пространстве кипящие волны, а за ними еле видный силуэт парохода с длинной гривой.
Я снова припадаю к стеклу трубы, и снова тот же раздражающий обман. Так близко, что хочется сказать, крикнуть. Я вижу, как пароход поворачивается и идет прямо сюда, к нам. Сквозь волшебные стекла он еще ближе теперь. Я вижу, как взвивается на нем флаг, другой, третий. Сигнализируют.
Агент торопливо хватается за книгу с рисунками сигналов. Что там такое? Может быть, на пароходе несчастье? Кто-нибудь умер?
Нет, сигнал более утешительный: "Остаемся до вечера".
Агент, глядя на море, только разводит руками. Это бесполезно: зыбь не может упасть так скоро, если бы даже ветер сразу прекратился. Он смотрит на барометр, стрелка которого падает. Только сильный ливень мог бы несколько прибить волны.
Как ни бедна эта надежда, я цепляюсь за нее. Важно не то, что волны вряд ли утихнут за эти три-четыре часа, а то, что пароход не ушел в назначенный час. Почта, или что иное удержало его, -- мне все равно. Это должно было случиться. Это и есть то чудо, мысль о котором запала в мой мозг.
Я выхожу на набережную и томительно шатаюсь взад и вперед, не сводя глаз с грохочущих волн. Я с такой ненавистью гляжу на них, что удивительно, как они не утихают от моего взгляда, который, кажется, заставил бы присмиреть стаю голодных собак, даже львов.
Иногда мне представляется, что волны затихают. Я подхожу к самому краю каменной набережной. Волны, как будто, не плещут сюда, как раньше. Но в ту же минуту обдает меня целым дождем брызг.
Все тяжелее и тяжелее надвигаются тучи с северо-востока. Если не утихает ветер, должен быть ливень. Барометр указывает на дождь.
Чудо должно совершиться.
Падают капли. Мелкие, осенние капли дождя.
Я готов крикнуть от радости. Я с наслаждением подставляю им свое лицо. Пусть хлынет на меня ливень, я не двинусь с места. Я буду следить, как он станет сечь некстати разбушевавшуюся стихию.
Но дождик брызжет отвратительными нищенскими каплями, не крупнее тех брызг, которыми обдает меня море.
На набережной по-прежнему довольно пусто. Народ только в кофейнях. Пусты и лодки на море, мачты которых чертят воздух бессмысленными намеками.
Мальчишки собирают раковины на обнажающихся по временам прибрежных камнях. Никому нет дела, что здесь почти решается моя судьба.
Я вспоминаю, что ничего еще не ел с самого утра. Захожу в первую попавшуюся восточную лавку и ем что-то странное, похожее на мясо, с чем-то странным, похожим на зелень. Но мясо так заряжено всякими специями, а зелень так пахуча, как будто я проглотил букет роз совсем с шипами.
Мне из этой лавки видно небо, и море, и пароход. Вот, я вижу, как агент возвращается в свою контору.
Иду с ним. Он, вероятно, должен считать меня за безумного.
Уж близок назначенный час отхода! Солнце идет к западу. Его диск то оранжевым пятном выступает в тучах, то вырывается из них, красный, как кровь. И тучи вокруг него также вспыхивают багрянцем.
Опять подзорная труба приближает ко мне пароход, и я жадно ищу на нем знакомую фигуру. Отчаяние роняет на сердце свои иглистые капли, и они жгут и сверлят его такой болью, от которой хочется упасть на землю и кричать.
И вдруг пароход сигнализирует снова: "Остаюсь до утра".
Я едва не подпрыгиваю от радости в то время, как агент с недоумением разводит руками.
-- Очевидно, помимо корреспонденции есть еще что-нибудь, более важное, -- говорит он.
Я ничего не отвечаю на это. Я должен сказать, что это явное чудо. Но он слишком стар и, вероятно, слишком давно любил, чтобы верить в чудеса.
IV.
Я почти спокойно сплю ночь в отеле с садом, где живут на свободе попугаи, пара обезьян и еще некоторые птицы и животные уже местного происхождения. Вместе с солнцем, они стараются убедить меня веселыми голосами, что все будет благополучно. Я охотно верю им. Я бы поверил и неподвижности высоких араукарий под моим окном, будь эти темные деревья не так тяжелы: если араукарии не качаются, это вовсе еще не значит, что нет ветра.
Я отворяю окно и слышу подозрительный гул, хорошо знакомый мне; от него холодеет сердце.
Стремительно направляюсь на набережную. Мой пароход все еще курсирует вдалеке. С другой: стороны пришел пароход австрийского ллойда.
Но волны, волны! Они, если уменьшились, то очень мало. Однако, есть какая-то надежда. Я замечаю ее прежде всего в лодках: они не так пусты, как вчера. Правда, не видно, чтобы кто-нибудь собирался отправиться в путь, однако арабы-лодочники выливают из них воду, наплесканную за ночь морем и дождем.
Я иду к этим фигурам и вступаю в переговоры. Указываю им на мой пароход, потом на их лодки, потом опять на пароход. Они отлично поняли, но широко разводят руками и кивают на кипящие буруны. Я делаю несколько таких выразительных жестов, что их бы поняли дельфины. Они не хотят и слушать. Это приводит меня в раздражение. Для чего же тогда возиться с лодками и вводить меня в заблуждение? Трусы! А еще живут при море! А еще славятся, как отважные лодочники!
Еще сигнал, на этот раз последний: "Через час ухожу".
Я с отчаянием взглянул в ту сторону, где покачивались суда, и снова затрепетала надежда. Одно из судов, нагруженное апельсинами, ставило парус, готовое выйти в море. Я хотел броситься туда и умолять взять меня, чтобы доставить на пароход. Но было уже поздно. Парус надулся сразу с такой силой, как будто ветер налил его до краев и перетянул всю барку набок. Она задрожала и рванулась вперед.
-- Кайфа, Кайфа, -- торопился успокоить меня араб.
Барка шла в Кайфу вдоль берегов.
Но это обстоятельство уже снова приближало меня к чуду. У тех отважных людей должны были найтись подражатели.
С горячим укором я стал указывать лодочникам то на скосившийся к морю парус, то на деньги.
Дело было сделано: отважные нашлись. Двенадцать гребцов, тринадцатый рулевой. Старший был седой, как могильный камень на мусульманском кладбище, высокий, жилистый, с длинными руками и длинными зубами. В его ухватках чувствовалась почти нечеловеческая сила и цепкость обезьяны.
Хороши были и эти двенадцать молодцов. На подбор! Из них можно было бы составить отличную разбойничью шайку. И когда они взялись за весла, я взглянул на них с полным доверием.
Пронзительно и дико затянули они унылый мотив. Молитва или песня? Судя по их нахмуренным, серьезным лицам, это была молитва. Наконец, мне хотелось, чтобы эта была молитва, а не песня.
Двенадцать весел поднялись и впились в воду, как двенадцать змеиных жал. Громадная лодка сразу ожила и подалась вперед, при сочувственных криках толпы, собравшейся на мокрой набережной.
Это было вовремя. Большая барка с апельсинами не посмела проскочить через буруны и возвращалась назад, уже на половину залитая волнами. Но видели это лишь рулевой, да я, а гребцы сидели спиною.
Я сделал по их адресу презрительную гримасу, чтобы вызвать сочувствие в старике, но каменное обезьянье лицо осталось неподвижным. Глаза его сощуренные, как от бьющего в лицо солнца, зорко и хищно впились в гряду камней. Волны вздувались на них громадными белыми парусами и разбивались с ужасным шумом.
-- Алла саид! Алла саид!
С оханьем и стонами гребцы издавали эти дикие горловые звуки, в такт с вонзающимися веслами.
Буруны были все ближе. Они как бы неслись нам навстречу живою, вставшею на дыбы сворой, с ревом и оскаленными пастями, в которых клубилась бешеная слюна.
Волны поднимали и опускали барку, точно раскачивая ее, чтобы сильнее, с размаху бросить в лязгающие челюсти смерти.
Проклятая барка с апельсинами попалась на глаза гребцам как раз в ту минуту, когда требовалось особенное самообладание. Это возвращение, видимо, сразу смутило их, и они, точно по уговору, с ненавистью взглянули на меня и старика и бросили несколько слов, вызвавших среди них замешательство на одно мгновение.
Всего на одно мгновение, но оно могло обойтись им дороже всей прошлой жизни. Лодка как-то беспомощно качнулась в сторону, и огромная волна, выросшая как раз перед нами из открывшейся бездны, подобно громадному, взбесившемуся быку, с ревом бросилась на нас, чтобы разбить вдребезги деревянную игрушку.
Гребцы вскрикнули в диком ужасе, закрыли руками побелевшие лица, бросили весла и повалились на дно лодки.
Я разобрал только один крик: "Алла!", и с отчаянием, придавившим меня, как огромная глыба, подумал:
"Все кончено".
Но тут же исступленный, сильный, как рев сирены, голос, покрыл эти трусливые стоны.
Я никогда не слышал крика, в котором чувствовался бы такой гнев, негодование и мощь. Я сам, готовый перед тем так же упасть на дно лодки, как эти трусы, не понимая, что делаю, вскочил и изо всей силы дал ногой пинка упавшему к моим ногам арабу-гребцу.
Этот крик сразу поднял их, как удар кнута. Двенадцать голосов ответили дружным откликом, и гнуткие весла опять сразу очутились в их руках.
Не поздно ли?
Волна подкатилась под нас, взмыла на высоту, образуя туго натянутую тетиву колоссального лука, и наша остроносая лодка задрожала на этой тетиве, как стрела.
-- Алла!
Рука самой смерти рванула за тетиву и спустила стрелу, которая метнулась вниз с захватывающей дух быстротой.
Я видел перед собой грозно обнажившиеся камни, черные, как зубы смеющейся смерти.
"Все кончено, -- подумал я еще раз и, глубоко вобрав в себя воздух, как бы захлебнулся им и закрыл глаза. -- Пусть увидит это она, пусть увидит она!"
Но это не могло продолжаться дольше, чем дыхание было замкнуто в моей груди. Сами собой открылись глаза. Голова кружилась.
Море вздымалось ровными могучими волнами, но смертельный: шум был за спиной. Я не верил себе. Как могло это произойти.
После мне говорили следившие за нами с парохода, что волна перекинула нас на хребте не между бурунами, а через самые буруны. Конечно, они называли это счастливой случайностью, но случайность дважды не повторяется, а у меня, со вчерашнего дня, это была не первая случайность.
Я торжествовал, но это было преждевременно. Любая из этих волн могла опрокинуть нас на пространстве тех четырех-пяти миль, что отделяли лодку от парохода.
Гребцы работали с исступленной силой. С страстным надрывом подхватывали они крик-молитву, которую бросал им старик. Лодка то вздымалась на хребет волны, то скользила вниз, зарываясь носом в волнах, которые промочили нас насквозь. Но скоро и эта опасность миновала. Пароход был совсем близко.
Оставалась одна, последняя. С парохода нельзя было опустить деревянного трапа, его сразу разбило бы волнами. По штурмтрапу также было рискованно подняться вверх. Во время размаха парохода меня могло ударить о борт прежде, чем я взобрался бы на палубу.
И вот, на деревянный трап, прикрепленный горизонтально к пароходу, лег матрос и протянул мне руку.
Стоя на борту лодки, я должен был ухватиться за эту руку как раз тогда, когда лодка поднималась, а борт парохода опускался вниз.
Но лодка не могла подойти вплотную к пароходу, иначе ее разбило бы волной. Надо было сделать прыжок с нее к протянутой руке.
Сальтомортале -- смертельный прыжок!
Я колебался одну минуту.
Я видел пару глаз, с безмолвным ужасом устремленных на меня, и рванулся к протянутой с трапа руке.
Я схватил ее, но рука была потная. Я схватил ее не за кисть, а за пальцы.
Лодка сразу отпрянула в сторону, и я повис высоко над водой.
Потные пальцы -- короткие нити жизни ускользали у меня из рук.
Взмывший вверх железной борт парохода коснулся моего тела и толкнул меня. Я сделал неестественное усилие, неописуемое внутреннее усилие, от которого тело мое стало легким и поднялось как бы само собой. С страшной цепкостью я перехватил кисть протянутой мне руки и, вскрикнув от торжества и радости, одним движением очутился наверху.
В первое мгновение мне показалось, что ничего этого не было, что я видел страшный сон, и проснулся от моего собственного крика.
Но в глаза мои смотрели полные слез, восторга и счастья глаза, и дрожали протянутые руки.
Я собрал все свои силы, схватил эти руки и прижал их к губам.
Они бессильно опустились мне на плечи, и всхлипывающая грудь задрожала на моей груди.
Слава Богу, это давало мне возможность овладеть собою. Иначе она могла бы заметить, что я вовсе не был таким хладнокровным героем, как хотел предстать пред нею.