В октябре 1902 года я отплыл из Гамбурга в Америку на огромном пароходе Германского Ллойда. В то время как я исполнял на нем скромные и прозаические обязанности кочегара, пламенное юношеское воображение рисовало мне заманчивое будущее: я воображал себя предводителем индейцев.
Когда я высадился в Америке, весь мой капитал состоял из пяти марок; за них мне дали доллар. Часть его я сейчас же истратил, купив себе на дорогу сандвичей и стакан для питья. Затем пустился в путь. Я знал, что в Соединенных Штатах не существует дорог в нашем смысле этого слова. Кто хочет странствовать, идет по железнодорожному полотну. Официально это запрещено, но относятся к этому терпимо.
Области, населенные индейцами, расположены на западе. Поэтому я побрел, под холодным осенним дождем, вдоль рельсового пути, ведшего на запад. Я шел почти всю ночь. Поезда с грохотом проносились мимо меня. Иногда попадались ярко освещенные станции. Не доходя до них, я спускался с насыпи, потом снова на нее взбирался.
На рассвете я проходил какой-то полустанок; там я заметил оставленный локомотив, под котлом которого догорал огонь. Промокший, иззябший и усталый, я поспешил воспользоваться теплом и крепко заснул.
Проснувшись, я стал смотреть на расстилавшуюся вокруг Америку. То была плоская, зеленоватая, окутанная туманом, пустынная земля под тяжело нависшим серым небом. Я заметил вблизи несколько сельскохозяйственных строений и среди них низкий дом, на котором красовалась вывеска: "Здесь можно купить все на свете".
Очевидно, здесь можно было купить и табак, которым я не успел запастись в Нью-Йорке; я поспешил это сделать. Хозяин лавчонки втянул меня в разговор и стал подробно расспрашивать о том, кто я, откуда и куда иду.
Мне трудно было поддерживать этот разговор. В бытность моряком я овладел английским языком, но американский диалект казался мне странным. Слова как будто выговаривались не ртом, а носом.
Тем временем подъехал какой-то фермер на паре волов. Он вошел, уселся у огня, бесцеремонно оглядел меня с головы до ног и стал прислушиваться к нашему разговору. Внезапно он встал, схватил меня за руки, осмотрел их, с удовлетворением кивнул головой и спросил: "Не хочешь ли поработать у меня? Будешь грузить... по двадцати пяти центов за воз... понимаешь, грузить!"
Я понял все за исключением того, что я, собственно говоря, буду грузить. Но так как я сознавал, что с моими бутербродами мне не добраться до лесов, где живут индейцы, то и поспешил принять его предложение.
Когда мы приехали на ферму, оказалось, что речь шла об огромной куче навоза, который не вывозился несколько лет.
Сначала я пришел в ужас: меня поразило противоречие между моими романтическими грезами и этой навозной кучей.
Потом снял куртку, засучил рукава и взялся за работу. Я грузил и грузил, один воз за другим. Вечером я выкупался в реке и, посинев от холода, не одеваясь, побежал домой. От моей одежды отвратительно несло навозом, а сменить ее мне было нечем. Я кинулся в постель и заснул как убитый. Так прошел мой первый рабочий день в Америке.
Проработав таким образом три недели, я наполнил карманы несколькими долларами и пустился в дальнейший путь. Я шел вдоль рельсов и держался западного направления. Иногда я прерывал свой путь и нанимался на какие-нибудь работы. Чего только мне не приходилось делать! Я работал на ферме, был садовником, служил в какой-то гостинице, работал на железной дороге, потом снова на ферме. Я изучил эту огромную, богатую страну с ее населением и прошел своеобразную школу практической жизни. Не легко мне дался этот опыт: меня не редко обманывали работодатели и обкрадывали товарищи, не мало я натерпелся в жалких ночлежках больших городов и среди бродяг, шагавших со мною по железнодорожным насыпям.
Эти бродяги совершенно особый род людей. Среди них встречаются представители всех национальностей, но чаще всего немцы и жители Скандинавии. Обычно, это оторванные от почвы люди, которых судьба или свойство характера выбили из обычной колеи оседлой буржуазной жизни. Они не боятся ничего и никого на свете, не останавливаются ни перед какими опасностями и лишениями, но и ни перед какими жульническими проделками и преступлениями. Боятся они только одного: постоянной работы! Я встречал среди них людей, которые в сорокалетних странствованиях вдоль и поперек исколесили необъятные пространства Соединенных Штатов, людей, которые по десяти лет не спали в постели и никогда не работали на одном и том же месте более трех дней; людей, позабывших свое имя и место рождения...
Кто раз поддался соблазну американского бродяжничества, редко бывает в силах освободиться от него. Там за одной далью открывается другая голубая даль, там за прериями, горами и потоками, за шумными многомиллионными городами и безмолвными пустынями простираются ледяные области, где шумят снежные бури, и покрытые пышной растительностью земли, осененные знойным тропическим небом. Неутомимый бродяга привыкает к богатству и смене впечатлений, и жизнь без них теряет для него всякую прелесть.
Я долго делил жизнь бродяг и вполне отдался единственной страсти этих отверженных, обездоленных и бездомных: страсти к бесплатным переездам по железным дорогам.
Проехать на поезде "зайцем", конечно, быстрее и легче, чем тащиться пешком вдоль рельсов. Но, в сущности, бродяга заинтересован не быстрым достижением цели. Его пленяет самая езда и связанная с нею опасность. Заманчиво, не заплатив ни одного цента, вскочить на товарный поезд у берегов Тихого океана и через неделю соскочить с другого у берегов Атлантического.
Заманчиво сознавать, что рискуешь при этом свалиться, поддавшись голоду и холоду, или что тебя могут накрыть и сбросить, преследуя затем выстрелами.
Глава вторая
Почти все лето я провел в южном Кентукки, работая на ферме. Мы объезжали там диких пони. Я научился хорошо ездить верхом, и это впоследствии сослужило мне службу.
Однажды брат фермера, приехавший к нему в гости, спросил меня, не согласен ли я поехать с ним в Теннесси и поступить там на службу в качестве конного почтальона. Он объяснил мне, что лет десять тому назад несколько тамошних фермеров купили у одной железнодорожной компании большой кусок земли, расположенный высоко в горах, под условием, что им проведут железную дорогу. Но железнодорожная компания обанкротилась, и фермерам пришлось содержать верхового, который отвозит и привозит их почту. До ближайшей почтовой станции ему приходится ехать два дня. Это место недавно освободилось.
Предложение мне понравилось. Пустынная местность, расположенная высоко в горах, манила мое воображение, обещая мне многочисленные приключения, которых я жаждал. Я поспешил согласиться, и вскоре мы с братом фермера уехали в Теннесси, где я и поступил на новую службу.
Сначала мне было очень трудно; я жестоко уставал, но потом привык и стал наслаждаться красотой окружавшей меня величавой и девственной природы. Лето было на редкость жаркое. Дождей не было совершенно. Лошадь часто шуршала копытами по засохшим листьям и иногда ее негде было даже напоить, так как горные ключи почти иссякли.
Однажды утром, когда я собирался выехать, мистер Пальмер, почтмейстер, стоя на крыльце, медленно втягивал носом воздух, точно принюхиваясь к чему-то.
-- Что случилось, хозяин? -- крикнул я ему. Сморщив нос, он еще раз втянул в себя воздух и сказал: "Пахнет гарью! Нынче вечером в лесах ты наберешь немало жареной дичи! Навостри уши, парень, когда повернет ветер! А то как бы там в лесу не оказался еще и жареный немец!"
-- Коли ветер повернет, здесь окажется жареный янки! -- крикнул я, уезжая. Он кинул в меня яблоком, и с тех пор я его больше не видел.
В лесу весь день было жарко и царила мертвая тишина; ночь я, как всегда, проспал в полуразрушенном небольшом деревянном строении, стоявшем на половине дороги. Около трех часов я проснулся и стал прислушиваться, стараясь уловить, что меня разбудило. Оказалось, что это моя лошадь фыркала у самой стены. Заспанный, я поднялся, чтобы посмотреть что с нею, распахнул дверь и увидел пылавшее небо, к которому вздымались огромные клубы дыма. Я невольно защитил глаза руками, кинулся на прогалину, вытянулся во весь рост и, так как это оказалось недостаточным, вскочил на пень, изо всех сил втягивая ноздрями воздух; ветер дул с гор и гнал огонь ко мне!
У меня не сохранилось ясного воспоминания о тех четырех или пяти часах, которые за этим последовали. Они были всецело исполнены неописуемым, ужасным страхом. Я бил свою дрожавшую лошадь и кричал на нее до того, что охрип, только бы ускакать вперед, только бы опередить огнедышащую смерть, которая гналась за мной!
В лесу свистело и гудело, шныряли звери и взлетали птицы в пылавших красных облаках, из наполненных огнем глубин доносился вой и безумный рев, внезапные порывы ветра осыпали раскаленными обломками и пеплом. Я со свистом вдыхал палящий воздух; губы мои распухли и вздулись, перед моими слезящимися, разъеденными дымом глазами огненной стеной проносились пылавшие наподобие факелов исполинские сосны, рушившиеся лесные своды, залитые пламенными потоками долины.
Наконец последний спуск. С яростной быстротой пронеслось пламя по засохшему бурьяну, распаленный пепел заклубился из-под подков лошади, огненные языки ворвались в зеленый тростник, и мы очутились в покрытой пеплом реке. Один я мог бы переплыть ее быстро, меня задерживала измученная лошадь, которую я не хотел покинуть. Задыхаясь от дыма, мы плыли вниз по реке. Наклонившееся над нею горящее дерево обрушилось на нас, наградив ударами и ожогами меня и мою лошадь.
Около полуночи, замученный и почерневший от дыма, потеряв почтовую сумку, я все же счастливо достиг станции, а через три дня, в сопровождении отряда пионеров, откомандированных для борьбы с пожаром, вновь достиг горного поселка или, вернее, того места, где он находился. От него и от полей и лесов вокруг остались лишь груды пепла и обугленные развалины. Я был глубоко огорчен, узнав, что мой работодатель, здоровый, добродушный и милый человек, тоже превратился в развалину. Он помогал вытаскивать вещи из соседнего дома, на него свалилась горящая балка и переломила ему обе ноги. Еще до моего возвращения его перевезли в другой поселок.
Я остался без работы и почти без денег. Пускаться так в дорогу мне не хотелось и я попросил инженера, руководившего железнодорожными работами, выручить меня из беды. Он оказался немцем, сын его страдал глазной болезнью; я получил от него предложение проводить больного в Балтимор, откуда он должен был отплыть на пароходе в Германию. Я согласился, проводил больного, усадил его на пароход и затем отправился с рекомендательным письмом, данным мне его отцом, к немецкому пастору, жившему в Балтиморе.
Тот, расспросив меня, предложил мне временное место помощника смотрителя при университете, желавшего получить отпуск.
Предложение такой необычной должности в первую минуту поразило меня. Потом я засмеялся и объявил, что согласен заработать пару долларов и таким образом. Я отправился в университет и был там принят на службу. По окончании этой кратковременной службы я провел пять месяцев в скитаниях, часто меняя занятия. Сначала я стал плотником. Вышло это таким образом: я бродил по южной части Оклаемы, лишь недавно ставшей доступной для белых поселенцев. Утомленный, я расположился отдохнуть вблизи только что отстроенной фермы и вдруг услышал звук знакомой немецкой песни. Я стал прислушиваться и убедился в том, что пение доносилось с кровли недостроенного сарая.
Я отправился к нему, стал перед ним как вкопанный, засунув руки в карманы, с наслаждением прислушиваясь к знакомой песне и поглядывая на усердно работавших плотников. Один из них крикнул мне: "Болван, ты плотник что ли?"
-- Разумеется! -- пробурчал я, хотя не имел ни малейшего представления о ремесле плотника. Дай браться за эту работу мне совсем не хотелось. Но я настолько успел стать американцем, что, когда меня спрашивали, умею ли я что-нибудь делать, никогда не отвечал "нет".
-- Ладно, иди к нам! -- сказал один из них, соскочил с крыши и толкнул меня к ящику с инструментами. Я был порядком озадачен; однако взялся за работу, как ни в чем не бывало. Конечно, не прошло и пяти минут как они убедились в том, что я не плотник. Но у них было много работы, и они меня не прогнали. Я, конечно, подружился с плотником, распевавшим немецкие песни.
В дальнейшие месяцы мне жилось неважно. Я нанялся было в пастухи, но меня слишком уж плохо кормили. Потом нашел себе занятие менее мирное, от которого мне стало страшновато: в городе Оклаеме я состоял на должности пробного преступника для дрессировки ищеек.
Затем последовала короткая гастроль в угольных шахтах, которая кончилась тем, что какой-то поляк пырнул меня ножом в ногу, а я его жестоко избил. Пришлось долго бродить по западным шахтам, беспрестанно меняя профессии. Я жестоко натерпелся и почти ничего не заработал.
Глава третья
Однажды, в мучительно жаркий день, я старался укрыться в тени на какой-то маленькой станции штата Техаса. Я старательно мазал краской, капавшей с крыши, палец ноги, чтобы сделать незаметным, что он торчит из сапога. Состоянию моих сапог вполне соответствовал и весь мой вид.
Какой-то человек давно уже ходил взад и вперед в ожидании поезда. Вдруг он заметил меня и остановился как вкопанный, засунув руки в карманы. Спокойно и молча оглядел он меня с головы до ног, заинтересованный оригинальным педикюром, которым я занимался. Потом спросил: "Скажи, ты умеешь ездить верхом и справляться с лошадьми?"
Я, в свою очередь, спокойно оглядел его; он был высок и сухощав, с острыми чертами лица и большими, оживленными глазами. Он мне понравился, и я ответил ему: "Разумеется!"
-- Хочешь стать моим компаньоном?
-- Сколько тысяч долларов я должен внести, сэр? -- спросил я, ухмыльнувшись.
-- Долларов? Несколько тысяч вшей, хочешь ты сказать? Их у тебя довольно наберется! Ну, да ладно, твоим вкладом будут твои мускулы и твоя смелость! А чего они стоят -- мы увидим!
Затем он рассказал мне, что доставляет лошадей из Мексики в штаты Техас и Нью-Мексику. Это равнялось импорту воробьев из Гамбурга в Берлин; лошади одинаково дешевы как в Техасе, так и в Мексике.
-- Я знаю, -- сказал он, выслушав мое возражение. -- Лошади дешевы. Но они свободны от пошлины. А за мексиканский бархат, табак и всякие штучки пошлину-то платить приходится. Понял, что ли? -- добавил он хладнокровно.
Я понял, присоединился к нему, и около трех месяцев все шло у нас гладко. Ремесло контрабандиста не мешало моему товарищу быть вполне порядочным человеком. Он отдавал мне тридцать процентов своей прибыли, и мне предстояло сделаться чуть ли не капиталистом. Но вдруг все рухнуло.
В одну непроглядно-темную ночь нашей цветущей фирме и одному из ее участников пришел конец. Мы пригнали около сорока лошадей, из которых шесть были нагружены сигарами, ликерами и серебряной сбруей ручной работы. На копыта лошадей были надеты травяные мокасины, чтобы заглушить их стук. Дорога спускалась по ущелью к высохшему руслу реки, которая являлась там границей между Мексикой и Соединенными Штатами. Мы намеревались перейти ее тихо и незаметно.
Мой компаньон ехал во главе длинной кавалькады, а я в конце ее. Он, по-видимому, успел спуститься, потому что я услышал шум, производимый подравшимися лошадьми. Я разразился вполголоса проклятьями. Вдруг впереди раздался выстрел.
Испуганный, я остановил нескольких, ближайших ко мне лошадей. Стоя на стременах и стараясь не производить никакого шума, я стал прислушиваться.
Раздался зов, который повторился, потом выстрел, затем поднялся дикий рев и глухая возня, оглашаемые выстрелами, в глубокой темноте внизу.
-- Мистер Чарли! -- закричал я, охваченный страхом за него, и хотел было пробраться вперед, но испуганные лошади вокруг меня встали на дыбы и столпились в узком проходе; одна из них внезапно упала, раненная, обливаясь кровью. Я все еще пытался пробиться вперед, когда вблизи меня раздался чужой голос: "Стой!" Требование это сопровождалось выстрелом.
Мое героическое возбуждение ослабело. Я повернул коня, стал его хлестать и гнать вперед как только мог назад в Мексику, назад к свободе! Позади раздавались выстрелы, потом все стихло, и я помчался вперед и проскакал так всю ночь.
С тех пор я никогда больше не видал ни наших лошадей, ни своего компаньона. Напрасно я две недели ждал его возвращения. Мне удалось лишь узнать, что его доставили в лазарет одного из пограничных городов и что он умер вскоре после этого. Рассказавший мне об этом полупьяный ковбой добавил еще, что в ту же ночь одному из пограничных стражников пробили пулей в животе дыру величиною с серебряный доллар. После чего душа его не преминула отправиться в ад...
На следующий день я пошел назад в Нью-Мексику -- ведь контрабандистов преследовали лишь на месте преступления.
К вечеру я пришел в Александрию. Этот "город", подобно многим таким городам в юго-западных штатах, состоял из семи бараков; в трех торговали водкой. -- Перед одним из этих трех я соскочил с лошади. Кабачок назывался "К святому Патрику" и содержал его, конечно, ирландец.
Увидев меня, он испугался, ухватил меня за плечо, безмолвно втолкнул в заднюю комнату, поспешно закрыл ставни и тогда только заговорил со мною: "Я готов сожрать свои старые сапоги, если мне докажут, что я когда-нибудь видел подобную дерзость!"
-- Сделай милость, подавись ими, но дай мне чего-нибудь выпить! А потом, если ты не объяснишь мне в чем дело, я вобью тебе твои зубы в глотку!
-- Если бы тебе не нужно было удирать, вшивый мальчишка, я так бы тебя отколотил за эту болтовню, что ты бы у меня с места не двинулся. Как видно ты и впрямь не знаешь, что приказ о твоем аресте расклеен повсюду?
-- Приказ об аресте!? Как так? -- спросил я спокойно и вытащил из ящика бутылку зельтерской воды.
-- Как так? За убийство, мое ненаглядное дитятко! Во время вашей стычки с пограничниками одного из них застрелили из солдатского ружья. А так как у бедняги Чарльза такого ружья не было, то убийца стало быть ты!
-- Ерунда! -- пробурчал я. -- Никогда у меня не было солдатского ружья, а в ту ночь я не сделал ни одного выстрела даже из револьвера. Я так же неповинен в смерти этого человека, как твой младенец, который орет в соседней комнате. А теперь уложи меня куда-нибудь; я чертовски устал и хочу спать.
-- Уж это тебе сегодня не удастся, ненаглядное дитятко! -- сказал ирландец, ухмыляясь. И он стал доказывать мне необходимость бегства. В конце концов мне пришлось согласиться с тем, что он прав, и мне стало не по себе. По-видимому, следовало удрать сейчас же. Я стал думать, куда бы мне направиться и вспомнил двух братьев индейцев, студентов университета, с которыми познакомился, когда служил там. Ведь они приглашали меня к себе.
Час спустя я мчался темной ночью по дороге, ведшей на север.
На третий день я увидел перед собою форт Мак-Кинлей. Я объехал его со стороны леса, потом остановился перед мостом, который вел через Желтую реку в новую территорию. Одобрительно кивая головой, я прочел приказ о своем аресте. Над ним висела доска, на которой было написано, что эта земля отводится индейскому племени апашей на вечные времена и что правительство Соединенных Штатов не может обещать белому, который на нее вступит, никакой законной защиты. Я помчался через мост.
В ближайшей жалкой деревне мне оказали сердечное гостеприимство, как только я назвал имена своих друзей. Мне объяснили, как проехать к их родителям, и, немного отдохнув, я пустился в дальнейший путь.
Старик отец моих друзей оказал мне такой почетный прием, как будто я был президентом Соединенных Штатов. Но я недолго у него побыл. Мне скоро стало скучно.
Все здесь вполне соответствовало описаниям моих друзей. Потомки самого дикого и воинственного из индейских племен вели здесь, на этой неблагодарной почве, требовавшей суровой работы, к которой они не имели ни охоты, ни способностей, унылое и прозаическое существование.
Один старик рассказал мне о других апашах, называемых "дикими индейцами". Они жили не в деревнях, а в палатках из звериных шкур и кочевали с места на место.
Я навострил уши. "Дикие индейцы? Где они живут?" -- спросил я поспешно.
Он указал на юг и пробормотал что-то про Мексику и провинцию Сонора.
-- Я хотел бы к ним пробраться! Послушай, как по-твоему, возможно это? -- спросил я.
Он оглядел меня, подмигивая, с головы до пят. "Да, ты можешь к ним отправиться. Тебе нечего бояться. У тебя отнять нечего!"
Это была истинная правда. На мне ничего не было, кроме рваных штанов, такой же рубахи и заржавленного, негодного револьвера; даже самым падким на добычу диким индейцам нечего было бы у меня отнять. Итак в дорогу!
Глава четвертая
Я испытал немало злополучий, прежде чем попал к мексиканским индейцам. Но и здесь меня ждало разочарование. В прежние времена в Мексике не прекращались революции, и боровшиеся стороны нанимали индейцев на службу. Им удавалось от души наслаждаться грабежом, убийством и поджогами. И за все это им еще и платили. Но, когда все это прекратилось, жизнь их стала невеселой. Теперь они занимались, главным образом, охотой, объезжали диких лошадей и продавали пестрые ткани и кожаные изделия -- работу их женщин. Мелкие кражи вносили некоторое разнообразие в их существование. Все же их кочевая жизнь до некоторой степени привлекала меня. Да и возвращаться пока было опасно: я опасался правосудия Соединенных Штатов. Таким образом я провел у них около шести недель.
Однажды ко мне пришел старик-лекарь, человек с лицом преступника. Он спросил меня -- не хочу ли я примкнуть к их племени.
-- Что нужно сделать для этого? -- спросил я.
-- Я изображу на твоей руке племенной знак и ты станешь апашем! -- объяснил он.
Племенным знаком обычно является изображение какого-нибудь животного, которое данное племя почитает святым. Знаком племени, среди которого я жил, была змея; изображение ее красовалось на левой руке у всех мужчин и женщин, которых я знал.
В бытность свою моряком я не раз подвергался татуировке. Варварский обычай этот, как известно, представляется морякам необходимым украшением и принадлежностью их профессии; таким образом предложение лекаря не испугало меня и я выразил согласие.
На следующий день церемония началась. Она, по-видимому, явилась предлогом для народного увеселения. Мужчины достали из мешков, сшитых из звериных шкур, фантастические украшения из перьев, узкие штаны, обшитые бахромой, боевые топоры и ножи, которыми скальпируют. Женщины оделись в нарядные, пестро расшитые одежды из оленьей кожи и нацепили на себя множество звенящих серебряных украшений. Дикие пляски, сопровождаемые игрой на дудках, завываниями мужчин и резким визгом женщин, не прекращались с самого утра.
Сначала мне все это очень понравилось, так как напоминало мои юношеские мечты об индейцах. Но постепенно я стал приходить в беспокойство, так как заметил, что в самой большой из палаток происходили какие-то подозрительные приготовления. Там развесили бычью шкуру и наполнили ее водой. Потом на улице развели большие костры, раскалили камни и бросили их в воду. Таким образом устроили что-то вроде паровой бани.
Вскоре после этого за мною явилась торжественная депутация и повела меня в палатку. Меня основательно напоили водкой, затем обнажили до пояса, дюжина красно-коричневых рук ухватила меня и приподняла над паром. Так меня продержали некоторое время, вероятно для того, чтобы размягчить мне кожу.
Через минуту преступная рожа лекаря появилась в клубах пара. Он схватил мою левую руку и стал ее массировать. Мне показалось, что я очутился в лапах у медведя. Рука моя стала точно бескостной. Тогда он достал гребенку с тонкими как иглы зубьями и принялся за татуировку, обмакивая ее то в синюю, то в красную растительную краску. Закончив какую-нибудь часть изображения, он плевал мне на руку, проводил по раскрашенному месту рукою и затем деревянной палочкой рисовал следующую часть.
Нельзя сказать, что мне было очень больно. Страдания при этой процедуре причиняли сопровождающие обстоятельства: струившийся ручьями пот, удушливые клубы пара и едкого дыма от огня и масляных ламп, вонь от жареной рыбы и сладкой водки, которая поглощалась в невероятном количестве.
Меня тоже заставляли ее пить, несмотря на все мое сопротивление. Время от времени меня подбадривали многочисленными ударами кулаков по спине. И все это сопровождалось оглушительным шумом и грохотом, который производили плясавшие и пившие!
Зверское мучение это длилось девять часов подряд! В последние два часа мне пришлось делать величайшие усилия, чтобы не свалиться в воду. Я едва дышал, кровь и пот текли мне с высоко поднятой руки в глаза и рот -- я казался себе свиньей, которую собирались зарезать.
Внезапно наступил конец. Я стиснул зубы и шатаясь, точно в каком-то красном тумане, не обращая внимания на возгласы окружающих, вышел из палатки. Я спустился к ручью и около часа пролежал в его прохладной воде.
Мои многочисленные новообретенные братья с пестро размалеванными лицами, скрежеща зубами и воя, точно каннибалы, скакали вокруг огней; несмотря на весь неистовый шум, я заснул как убитый.
На следующее утро я не мог пошевелить рукой: она жестоко распухла. Вокруг царила мертвая тишина. Около полудня появился лекарь, осмотрел мою руку и пробормотал: "Ты отлично выдержал! Ты хорошо выдержишь и вторую змею! Она больше и берет больше времени".
-- Вто-вторую змею!? -- ужаснулся я. -- Где же ты собираешься ее изобразить?
-- На животе!
Священный Брама! Вторая и еще большая змея красовалась у них на животе? Ее я не мог заметить, ведь эти свиньи никогда не умывались.
В тот же вечер я убежал от своих дорогих соплеменников. Я решил, что лучше отдаться представителям правосудия Соединенных Штатов, чем снова попасть в руки нашего лекаря.
Трудненько мне пришлось на обратном пути. Сначала я встретился с какими-то мексиканскими бродягами, укравшими у меня лошадь. Потом я жестоко натерпелся от собак в деревнях, по которым проходил.
Наконец в глухую полночь, совершенно измученный, хромая, полуголый и изголодавшийся, я добрался до Александрии и постучал в окошко знакомого кабачка. На лице ирландца выразился испуг, когда он меня увидел; он осторожно ощупал мою голову и руки, после чего с облегчением сказал: "Так это в самом деле ты, а не твое проклятое привидение!" Я посмотрел на него, ошеломленный, и он сообщил мне, что через несколько недель после моего отъезда из Рио-Гранде дель Норте вытащили труп, который признали за мой, главным образом потому, что на нем были изорванные штаны. Приказ о моем аресте после этого, разумеется, аннулировали.
-- Впрочем, дело все равно было бы покончено, даже если бы ты не утонул. Ведь у нас здесь убийство преследуется лишь до тех пор, пока не произойдет новое. А убийства здесь происходят частенько! Долго ждать не приходится. Ну, а теперь садись и набей себе чем-нибудь желудок, сынок! Он у тебя дьявольски отощал!
Несмотря на спасительный труп утопленника, я счел благоразумным, проведя несколько необходимых для отдыха дней в своем верном убежище и получив от его хозяина новую одежду и десять долларов, отделить себя от Нью-Мексики несколькими тысячами миль. Я отважно проскочил их "зайцем" на товарных поездах.
Глава пятая
Первые два месяца после бегства я провел в серебряных рудниках Невады, где познакомился с финном, которого звали Генриком Гуллисоном. Это был огромный, сильный и добродушный малый, любивший выпить. С ним я отправился в Калифорнию. Там мы нанялись на полевые работы. Нам платили сорок долларов в месяц и кормили как в лучшей нью-йоркской гостинице. Но работали мы столько, что за ужином от усталости едва могли есть и клевали носом над пудингом.
Потом мне стало легче: меня назначили надсмотрщиком над паровой молотилкой, а вслед за этим прикомандировали к электромонтеру, устраивавшему освещение в новом доме. Новая работа заинтересовала меня, и я многому научился. Это мне очень пригодилось в дальнейшем как в Америке, так и в Германии.
По окончании полевых работ мы отправились с Гуллисоном в Канаду. Там мы присоединились к партии дровосеков и пошли с ними в занесенные снегом девственные леса Саскачевана.
В таких партиях бывает от двадцати до сорока человек, которые работают на товарищеских основаниях. Каждый вносит определенную сумму денег для закупки провианта, пил и топоров; выручку за нарубленные зимой и проданные весною дрова делят поровну.
Наша партия состояла из двадцати семи человек разных национальностей. Были среди нас и два индейца: один из них занимался охотой, другой готовил нам пищу.
Работа наша была тяжелая, но я до сих пор с увлечением вспоминаю ту зиму. Мне часто представляются леса, погруженные в ледяное оцепенение и глубокое торжественное молчание. Оно нарушалось лишь звуком наших топоров и визгом пил, иногда грубым, предостерегающим возгласом или треском падающих деревьев. В ясные звездные ночи, освещенные северным сиянием, раздавалось завывание волков, визгливый лай лисиц; иногда вблизи нашего дома глухо рычал медведь или раздавался звук, похожий на выстрел, -- это раскололось от холода дерево, -- повторяемый далеким эхом в темном одиночестве лесов.
Несмотря на разноплеменный состав, наше товарищество довольно мирно и дружно работало до Рождества. Около этого времени ссоры стали возникать все чаще и легко переходили в драки. Образовались три враждебные партии: одна состояла из англичан и немцев, другая из жителей Канады и ирландцев, третья из людей славянского происхождения.
Во время этих столкновений обычно верховодил какой-то креол, называвший себя испанцем. Когда он однажды при мне грубо оттолкнул и едва не изувечил индейца-охотника, я самым решительным образом вступился за последнего. На меня набросились сторонники креола. Меня изрядно поколотили и, кроме того, еще дали понять, что порядочные люди не поднимают истории из-за вонючего краснокожего.
Но вонючий краснокожий был об этом другого мнения. На следующий день в снегу нашли окровавленный труп креола, индеец же бесследно исчез. Никто не видел его больше. Только мне пришлось еще раз встретиться с ним!
В тот же день стало ясно, что мне предстоял выбор между прогулкой по занесенным снегом, глухим лесам в ближайшие поселки или путешествием на тот свет. Сторонники убитого обвиняли меня в том, что произошло. Гуллисон настойчиво предостерегал меня и не отпускал от себя ни на шаг. Он уверял, что каждую минуту может разразиться новое побоище.
Он был прав. Оно разразилось в первый же день Рождества. У одного из канадцев были огромные сапоги, которые он по вечерам мазал нестерпимо вонявшим рыбьим жиром. Гуллисон решительно потребовал, чтобы он выставлял их куда-нибудь на ночь из помещения, где все мы ели и спали. Канадец злобно поглядел на него и пробормотал: "Немецкая собака!" Они все считали Гуллисона немцем, так как он говорил по-немецки.
Он, я и один норвежец потом еще долго сидели за столом, попивая грог. Когда мы ложились спать, норвежец сказал: "А ведь тюльпаны-то снова торчат и благоухают здесь!" -- схватил сапоги канадца и вышвырнул их в окно.
На следующий день меня разбудил яростный рев и звук тяжелого падения. Вскоре наш дом превратился в поле кровавой битвы.
Оказалось, что ночью лисицы сожрали сапоги канадца. Он нашел одни лишь каблуки. Их он швырнул Гуллисону в лицо.
Я не успел еще подняться, как предо мною сверкнули темные глаза и что-то заблестело в занесенной вверх руке. Я отпрянул назад, почувствовал холодное прикосновение к колену левой ноги и изо всех сил ударил правой по наклонившемуся надо мною коричневому лицу. С потолка со звоном свалилась лампа. Я вскочил, инстинктивно ударил кулаком по вынырнувшим предо мною чьим-то оскаленным белым зубам и торопливо пробрался в узкое пространство между стеной и печкой. В нашем помещении происходило жестокое побоище, оглашаемое ревом, стонами и проклятиями. Вдобавок раздались еще выстрелы из револьвера, потом дверь распахнулась и наступило некоторое успокоение.
Почувствовав что-то липкое и сильную боль в колене, я нагнулся, чтобы осмотреть рану. В это время несколько человек, говоривших по-испански, пробрались мимо меня к двери; одновременно вспыхнула охапка бумаги, которую кто-то бросил в печку, чтобы осветить помещение. Я почувствовал направленный на меня злобный взгляд, кто-то точно кошка прыгнул в мой угол и замахнулся в меня сверкающим лезвием ножа.
Я отпрянул в сторону. Нож странным образом прошел между рукой и грудью, отхватив лишь небольшой кусок мяса на локте. Убийца с той же кошачьей ловкостью отскочил назад. Разъяренный, я кинулся вслед за ним и раздробил ему череп топором. Падая, он увлек одного из своих товарищей, который повалился с ревом. Удар моего топора пришелся ему по руке. Другой его приятель кинулся к двери, преследуемый мощными кулаками Гуллисона.
У меня глаза налились кровью. "Проклятые канадцы! Всех вас нужно прикончить!" -- орал я. Ко мне присоединились все наши немцы и англичане. Вскоре враги наши стали спасаться бегством. Многих мы вышвырнули из окон.
Мы занялись своими многочисленными ранами. Но не успели еще перевязать их, как на улице разразилась новая, такая же яростная битва.
Мой гнев быстро прошел, я стал мучиться сознанием сделанного и охотно согласился вступить в переговоры о перемирии, как только последовало предложение из леса.
Мы отдали им их вещи и часть провианта, но потребовали, чтобы они немедленно ушли. Каждого, кто окажется здесь завтра, мы угрожали застрелить.
Они ушли мрачные и безмолвные, но к ночи многие из них вернулись, взломали помещение, где находился провиант, украли часть сала, потом подожгли помещение. Впрочем, огонь сам собою быстро погас; всего хуже было то, что они оставили дверь открытой. За ночь волки и лисицы расхитили большую часть провизии. Того что осталось, едва могло хватить нам на неделю.
Большинство наших товарищей быстро собрались в путь и покинули нас на следующий же день. Остались лишь тяжело раненый индеец-повар, маленький кривоногий голландец, Гуллисон и я. Мне приходилось ждать, пока не заживет раненая нога. Гуллисон не хотел меня покинуть, а голландец не хотел покидать Гуллисона.
В один из последних дней декабря, к вечеру, индеец стал бредить. Он был ранен в голову и спину. Я провозился с ним почти всю ночь, в то время как мои товарищи пьянствовали. Лишь под утро я на короткое время заснул. Туманный снежный рассвет разбудил меня. Я взглянул в остановившиеся зрачки индейца. Рука его была холодна как лед.
Все утро я промучился, стараясь вырубить могилу в обледеневшей и твердой как камень земле. В конце концов мне пришлось это бросить. После обеда я натаскал дрова и развел костер. Когда дневной свет стал меркнуть в наползавших снеговых тучах и в доме зазвучали песни моих пьяных товарищей, странно сливаясь с далеким криком полярной совы, могильный костер мертвого индейца наполнил зимний лес красным заревом.
Глава шестая
Вскоре мы покинули наше убежище. Рана моя не вполне еще зажила, но мы не могли больше оставаться: провизии нам хватило бы не более чем на четыре дня. Товарищи мои ходили на охоту, но охотники они были плохие и из этого ничего не вышло.
Стояла удивительно мягкая погода, странный желтый свет озарял безмолвный, белый лес. Когда мы вышли на прогалину и молча в последний раз оглянулись на наше жилище, Гуллисон беспокойно стал вертеть головой, нахмурился и что-то проворчал.
-- Ты что это вынюхиваешь, Гендрик? -- спросил я его. -- Водку, что ли почуял?
-- Какая тут водка! Ураганом пахнет! -- проворчал он, вытирая капли пота, струившиеся по его лбу. -- Проклятие! Вам тоже жарковато?
-- Да, мне сегодня с самого утра не по себе. Погляди-ка, ведь тает! -- сказал я, указывая на крупные хлопья снега, валившиеся с блестевших, мокрых сучьев.
-- Конечно, тает! Эх, парень, и помучаемся же мы сегодня! -- проворчал он, беспокойно и неуверенно оглядывая небо и лес. -- Нет, назад в наше разбойничье логовище я не пойду, опротивело, -- добавил он и направился вперед. -- Да там и жрать нечего. Живее парни, нам плохо придется!
Он был прав.
Около полудня, обливаясь потом, несмотря на то что мы сняли с себя куртки и фуфайки, измученные ходьбой по липкому снегу, мы сели отдохнуть и поесть. В жуткой тишине воздуха под тусклым, низко нависшим небом было что-то сковывающее, давящее и угрожающее.
Мы были угнетены, молчали и, быстро съев сухари и сало, поспешно встали и пошли дальше, гонимые вперед жестоким беспокойством. В лесу послышались глухие и угрожающие раскаты...
-- Начинается! Ты слышал? -- прошептал Гуллисон, сжав мне ругу.
-- Что это? Как будто гром? -- спросил я. -- Теперь, зимой?
-- Конечно, гром! Зимняя гроза, начало урагана! Вперед, ребята! Необходимо поскорее куда-нибудь укрыться! Вперед! Вперед! -- крикнул он, не будучи в силах скрыть свою тревогу. Страх его передался мне: я в первый раз видел этого спокойного великана в таком состоянии.
Мы карабкались за ним по липкому и глубокому снегу, со всей возможной поспешностью. За нами грохотало все громче и ближе, еще и еще.
Я шел поспешно, задыхаясь от напряжения и едва различая огромную фигуру Гуллисона, окутанную тьмой; небо и лес погрузились в глубокую черную ночь.
Внезапно раздался грохот. Огромное, красно-желтое зарево прервало темноту, в лесу раздался грохот и вой, дикий свист и грозный шум; казалось, что все там трещало и рушилось. Еще мгновение, и все вокруг превратилось в какой-то неистовый хаос из вертящихся снежных столбов, сучьев и падающих стволов, пронзаемых огненными лучами и сотрясаемых грохочущими ударами -- наступил конец вселенной.
Меня толкало и кидало из стороны в сторону, вновь поднимало и бросало вперед. Вертящиеся снежные массы хлестали и швыряли меня. Два или три раза меня едва не засыпали валившиеся сверху сучья. Задыхаясь, полуослепленный, я ухватился было за ствол какого-то дерева и тотчас же полетел вместе с ним в водоворот снежных комьев, сучьев, деревянных осколков и облепленных землею корней.
Я судорожно прижался к какому-то мшистому пню, перевел дыхание и протер рукавом засыпанные снегом глаза. Вдруг пень, непонятным образом, приподнялся вместе со мною. Сзади меня что-то ударило по голове, и, теряя сознание, я погрузился в глубокое, сырое отверстие.
Мокрота и холод заставили меня очнуться; не знаю сколько времени я пролежал без сознания. Я притронулся рукой к нестерпимо болевшей голове и нащупал огромную шишку, шедшую от затылка до уха, к шее прилипла кровь; руки, лицо и вся одежда тоже были покрыты кровью, смешавшейся со снегом и грязью.
Вокруг меня было совершенно темно, холодно и мокро. Где я был? И что со мной произошло?
Я стал ощупывать все вокруг себя, стараясь понять, где я нахожусь. От одного из моих движений развалился снежный свод, образовавшийся над моей головою, и показался тусклый свет. Оказалось, что ураган вырвал с корнем дерево и я оступился и упал в образовавшуюся при этом яму. Надо мною возвышалось облепленное землей, устланное снегом, увешанное ледяными сосульками сплетение корней. Я ухватился за этот корень в ту самую минуту, как дерево обрушилось под тяжестью бури, и толстый сук, лежавший поперек впадины и защищавший ее от снега, по-видимому, ударил меня тогда по голове.
Лежать мне было чертовски неудобно: ноги торчали вверх, туго набитый дорожный мешок перекинулся через голову и тянул меня вниз, больная нога распухла и старая рана в колене жестоко ныла. Я промучился около часа, стараясь выбраться на поверхность.
Благодаря всей этой возне я сильно согрелся; но, когда выполз, содрогнулся от жестокого холода, нанесенного ураганом. В лесу все еще бушевало, носились облака снега и гудело в сучьях исполинских деревьев. Куда девались мои товарищи?
Я звал и кричал, охрип от крика, бесцельно блуждал во мгле метели, падал в снежные сугробы, натолкнулся на пару волков, спрятавшихся за зарослью молодых сосен. Они, по-видимому, испугались меня не меньше, чем я их. Нерешительно постояли, оскалив зубы и сверкая глазами, потом удалились. Измученный, я пополз назад к своему единственному убежищу. Забравшись туда, я с невероятными усилиями развел огонь. Мне удалось согреться и заснуть.
Вдруг меня кто-то хлопнул по плечу. Раздался громкий, радостный голос: "Черт побери, парень, неужто это ты!?"
Я открыл глаза и увидел над собою знакомое лицо. Я вскочил, закричал и обвил руками мощную фигуру Гуллисона. Он стал звать голландца. "Пайт, наш мальчишка нашелся, да при нем еще и мешок с припасами. Спустись-ка сюда! Не можешь, что ли?"
С грубоватой нежностью он погладил меня своей лапой по лицу, едва не переломил мне носа, потом стащил ко мне голландца. "Его дело плохо -- шепнул он мне по-немецки. -- На него навалился ствол, и думаю, что он... ну, словом!.."
Затем мы уселись, и пошли рассказы. Свет моего огня привлек их к моему логовищу. Они провели кошмарную ночь под открытым небом. Голландец слушал, молча, скорчившись. Иногда он хватался рукой за живот и со стоном нагибался вперед.
Оба они потеряли свою провизию. Мы зажарили кусок моего сала и поели. Голландец отказался от пищи. Потом мы немного поспали, а на рассвете убедились в том, что метель не улеглась, а, пожалуй, даже усилилась.
Гуллисон, к счастью не потерявший своего топора, целый день рубил дрова, разводил костер, перевязывал и лечил мою рану, кипятил чай для голландца, который отказывался от всего другого. Так просидели мы весь день и всю ночь, следующий день и следующую ночь, прислушиваясь к дикому завыванию бури, которой казалось не будет конца. Мы безнадежно вглядывались в хмурое мерцание дневного света, который под возраставшим снежным покровом скудно проникал в наше убежище.
Снег валил и валил, собирать сучья для костра становилось все труднее, провизия наша приходила к концу, нашему бедному товарищу становилось все хуже. Он не жаловался, целыми часами молчал и видно было, что он нестерпимо страдает.
На третью ночь мы сидели безмолвно, съежившись у костра. Голод и холод одолевали нас. Когда я шепотом спросил Гуллисона: "Что с голландцем, Гендрик?" -- он ответил спокойно: "Давно умер. Ты бы лучше спал, парень!"
Меня охватила такая апатия, что соседство мертвеца не помешало бы мне заснуть. Но меня мучил холод, мне сводило руки и ноги. К этому присоединились страдания голода. Я кусал ремни своего мешка и судорожно шарил в нем, стараясь вытащить тайком жалкие остатки нашей общей провизии.
-- Гендрик! -- позвал я наконец. Он поднял голову и мрачно сказал: "Что парень? Невтерпеж стало! Пойдем-ка отсюда! Подохнуть и по дороге успеем. Пойдем, оставь Пайта! Ему здесь отлично спать". -- Он всунул мне в руку ружье нашего умершего товарища, и, делая невероятные усилия, я пополз наверх, пробивая головой тонкий снежный покров, нависший над нашим убежищем. Я увидел ясное, звездное небо, вокруг царили холод и тишина.
-- Гендрик, Гендрик! -- Крикнул я в восторге. -- Метель прекратилась, мы можем отправиться! Вылезай скорее, мы доберемся до поезда!
Он вскарабкался, нагруженный вещами, которые не могли больше понадобиться мертвецу; поглядел вокруг, внезапно бросил все на землю и стал плясать, чтобы ожить и согреться.
Глава седьмая
Мы пошли в южном направлении. Нам не пришлось пускать в ход наши индейские лыжи, снег замерз и хрустел под нашими шагами, воздух был чист и прозрачен. Над зубчатыми куполами деревьев стоял серебристый серп луны. Молчание ночи прерывалось лишь завыванием одинокого волка, слабо доносившимся издали.
В полдень мы съели половину жалких остатков нашей провизии, немного отдохнули и пошли дальше. Внезапно Гуллисон остановился, дико взглянул на меня и сказал: "Я непременно должен еще что-нибудь съесть. Выпотроши-ка свой мешок!"
Я понял, что спорить бесполезно, и мы съели все, что у нас оставалось.
Ночь мы провели на берегу замерзшей реки, у огромного костра. Гуллисон стонал, сжимая живот руками. Я попытался заговорить с ним, он сердито проворчал: "Замолчи, болван! Я голоден!"
На следующий день он внезапно бросился в снег и объявил, что не пойдет дальше. Я пробовал его переубедить: не помню, что я ему говорил; в моем воображении беспрерывно носились яркие и заманчивые образы дымящихся блюд, мне представлялась пища, все только пища. Все-таки я заставил его встать, и мы пошли дальше. Ноги мои подгибались, голод точно дикий зверь рвал мои внутренности.
К вечеру, когда солнце стало заходить, мой товарищ вновь бросился на землю.
В это время мне навстречу из кустов внезапно выступил большой светло-бурый зверь. Дрожащими руками я поднял ружье и прицелился. Когда дым рассеялся, зверя не оказалось. Я швырнул ружье и сам кинулся на землю.
Я долго пролежал так, в полузабытьи; новые мучительные рези в животе и чувство жестокого холода во всех членах заставили меня подняться. Я хотел развести огонь и, шатаясь, побрел по снегу, разыскивая годные для этого сучья; добрался до снежной насыпи, на которой увидел великолепное жаркое, груду картофеля, множество овощей и других лакомых блюд. Все это представилось мне совершенно явственно. Я жадно протянул руки в пустоту, от резкого движения пошатнулся и полетел вниз головой в глубокий овраг.
Я пролежал там некоторое время в бессознательном состоянии. Когда я снова пришел в себя и оглянулся, луна ярким светом обливала нависшую надо мною блестевшую ледяную стену, испещренную голубыми трещинами -- замерзший водопад.
Охваченный слабостью, я продолжал лежать, думая, что никогда больше не встану, как вдруг на льду что-то показалось. Я долго вглядывался и наконец различил темную форму -- то было какое-то животное!
Я вскочил, жадный как волк, снова упал, собрался с силами, пополз на руках и коленях и дико стал рубить топором. Через минуту я со скрежетом грыз мясо мертвой белки.
Я съел ее целиком и не оставил Гуллисону ни кусочка.
Что было потом, я смутно помню. Утром мы пошли с Гуллисоном дальше. Он шел медленно, но бодрее и охотнее, чем накануне. Потом я снова стал бредить, все вокруг меня зашаталось, исказилось и погрузилось в туман и тьму...
Звук шагов внезапно заставил меня очнуться. Но я был так слаб, что не мог даже повернуть голову. Шаги приблизились, луна отбрасывала тень человека на простиравшийся предо мною снег, его палка легко прикоснулась к моей ноге, я пошевелился; подле меня стоял человек на длинных индейских лыжах.
Он нагнулся, темные руки схватили меня за плечи, на темном лице сверкнули черные глаза, пристально вглядываясь в меня. Я узнал его, то был Сускенага, индеец-охотник!
-- Что с тобою, мальчик? Ты болен, очень холодно? Ты, голоден!? У тебя ружье, пули; в лесу много дичи, а ты голоден!? Вставай! Водка... будет хорошо!
Он поднимал меня, а я валился; я не в силах был открыть рот, не в силах был слушать, не в силах был жить, подавленный внезапной, совершенно неописуемой усталостью. Его отрывистая речь доносилась словно из большой дали: "Ты ничего не хочешь, водки не хочешь, есть не хочешь, ничего!? Ну, ладно! Приподними-ка голову!"
Водка обожгла мне язык, я внезапно почувствовал жестокий холод, и вслед за этим мне стало жарко, точно огонь пробежал по мне -- он натирал мне снегом голое тело. Потом он всунул мне в рот горсть пеммикана, пропитанного водкой, уложил меня в выстланное шкурами углубление и накрыл меня такими же шкурами. Я сейчас же заснул...
-- Эй ты! Парень, а парень! -- кричал кто-то у меня над самым ухом и тряс меня так, что клонившаяся ко сну голова моя закачалась из стороны в сторону. Снежные хлопья посыпались на мое разгоряченное лицо и слипавшиеся глаза; освещенный утренним солнцем, у края рытвины, сидел в санях Гуллисон и, молча, протягивал кусок жареного мяса.
-- Расскажи же мне, что такое произошло? Не волшебство же это какое-нибудь, черт побери!? Откуда у тебя все это, и зачем ты меня сюда притащил? И что означает все это? -- расспрашивал он, в то время как я молча жевал и глотал. На снежной поверхности была выцарапана стрела, указывавшая две шедшие друг подле друга прямые дороги.
-- Притащил тебя сюда? -- спросил я, пораженный и, перестав даже на минуту жевать, уставился сначала на него, потом на удивительный знак в снегу. Затем стал припоминать. "Да ведь это Сускенага! Чудесный малый, черт побери!" -- сказал я, вновь принимаясь за еду.
-- Сускенага, наш охотник, который удрал? Да что с тобою? Бредишь ты, что ли? -- спросил он озабоченно и пощупал мне голову.
Я успокоил его и рассказал ему, все еще продолжая есть, то что знал. Остальное легко было угадать; индеец нашел его в бессознательном состоянии, проделал с ним то же, что со мною, затем привез его сюда; оставил нам сани и провизию, указал дорогу и затем исчез. Вероятно, он боялся Гуллисона из-за убитого креола.
Ружье и патроны голландца он захватил с собою, очевидно считая их бесполезными для дураков, которые едва не умудрились умереть от голода в наполненном дичью лесу.
Едва мы попытались сделать несколько шагов, как поняли, зачем он оставил нам сани: Гуллисон не мог ходить, ноги его были отморожены.
Несмотря на то, что я наелся досыта, день этот оказался для меня труднее предыдущих. Нагнув голову, я тащил своего грузного товарища по засыпанному снегом лесу, через сугробы и замерзшие реки. Шишка на затылке, ноги и левая рука жестоко болели; мне все чаще приходилось присаживаться и отдыхать.
После обеда стал сильно валить снег; ко всем мучениям присоединился еще страх сбиться с дороги и не попасть на поезд. К вечеру, изнемогая от усталости, я забрался к Гуллисону в сани; я окончательно выбился из сил: Он внезапно толкнул меня и прошептал: "Слушай!" Издали доносилось равномерное громыханье, оно стало усиливаться, потом постепенно замерло. Поезд!
Через некоторое время Гуллисон поднял склоненную на руки голову и сказал: "Послушай-ка, парень! Соберись с силами и ступай один! Проберись к железной дороге! Тащить меня ты больше не в силах, это ясно. Разведи там костер и останови какой-нибудь поезд. Тем временем я проползу вперед, сколько смогу. Ты приведешь или пришлешь подмогу. Идет, что ли?"
Час спустя я поднялся; мне все еще казалось, что я не в силах пройти и нескольких шагов. Однако, хлопнув Гуллисона по плечу, я молча побрел вперед.
Лишь после полуночи я добрался до железной дороги. Как я прошел этот путь и как провел остаток ночи -- описать невозможно.
Как только начало светать, мой сон у костра был прерван громыханием поезда. Хотя поезд этот был товарный, крики мои заставили его остановиться. Я стал быстро рассказывать, проводник почесал затылок и объявил: "Ладно, парни, проклятый снег все равно задержал нас на три часа, а наверху мы еще больше задержимся. Пожертвуем уж заодно еще немного времени и поищем товарища этого несчастного оборванца! Садись-ка ты поближе к огню у машины и влей себе в глотку все, что осталось в этом кофейнике! Небось не повредит!"
Через час они вернулись и привезли на санях Гуллисона. Нас постарались как можно удобнее устроить в товарном вагоне и обошлись с нами с грубоватым добродушием и заботливостью, свойственными жителям Западной Америки. Нас, конечно, стали с любопытством расспрашивать. Но удовлетворить их любопытство мы были не в силах. Гуллисон совсем не мог говорить и долго лежал почти без сознания, я тоже погрузился в какое-то тупое оцепенение.
-- Ну что, парни, поедем дальше с нами, или пересадить вас на экспресс? Конечно, если мне удастся его задержать! Думается, для вас это будет лучше, особенно для этого милого младенца; врачу все равно придется отхватить ему пару замерзших пальцев на ноге, так уж чем скорее, тем лучше! Ладно? -- спросил проводник, сплюнул разжеванный табак и, качая головой и почесываясь, стал оглядывать обнаженные ноги Гуллисона.
-- Мне все равно! -- сказал я, отвернул голову и снова закрыл глаза.
-- Ладно, ладно, все уладим! -- сказал он, стараясь нас утешить и покрыл нас обоих своей шубой.
На станции, где набирали воду, поезду долго пришлось ждать экспресса, в свою очередь запоздавшего. Наконец раздалось его громыханье, свет его могучего рефлектора на минуту озарил пляшущий круговорот падавшего снега; громадное чудовище, гудя, пронеслось мимо, пронзительным свистком ответило на световой сигнал железнодорожного чиновника и прервало свой бег.
Через минуту нас втащили в вагон-салон. Тепло и уют, яркий электрический свет, запах папирос и кофе, любопытные, выхоленные лица пассажиров, черные лица негров-служителей, в белых форменных куртках, встретили нас.
Дикий вой вновь разразившегося снежного урагана заглушал грохот поезда; с непередаваемым чувством благополучия от чистоты, тепла и сознания надежного убежища, я вытянул болевшие члены; в соседней постели Гуллисон, которому врач дал болеутоляющее лекарство, повернул ко мне исхудавшее лицо и прошептал: "Слышишь, как он там завывает, мальчик?! Мы бы его не пережили..."
В Винипеге я повез Гуллисона по совету врача в больницу; ему приходилось ампутировать три пальца. Когда я его туда привез, обнаружилось последнее бедствие всего этого несчастного предприятия. Мой товарищ внезапно побледнел, стал поспешно обшаривать снятые с него лохмотья, что-то искал в них, долго их перебрасывал и, наконец, подавленным голосом сказал: "У меня украли все мои деньги, все что я заработал, это, наверное, негры в поезде!"
-- Ты ведь мог их просто потерять?
-- Ни в коем случае! Ведь я зашил их в рубашку, так же как и ты. В товарном поезде они еще были при мне. Двести восемьдесят долларов -- год работы!
Кое-как мне удалось его успокоить и заставить взять у меня восемьдесят долларов, потом я простился с ним, обещав вскоре навестить, и отправился в город искать работу.
Какой-то рабочий всунул мне листовку: "Стачка в Винипеге! Безработные, держитесь подальше от нашего города!"
Я прочел ее, горько засмеялся, сплюнул и призадумался. Решительно, мне не повезло в Канаде!..
Я побежал назад в больницу, сообщил Гуллисону, что решил сегодня же тупить себе на свои последние двадцать долларов новые теплые сапоги, такую же куртку и приличную походную койку, а завтра отправиться "зайцем" на юг, в Соединенные Штаты. Оттуда я, конечно, буду посылать ему деньги до тех пор, пока он не поправится.
-- Ладно, не станем много разглагольствовать! -- сказал он и так нежно пожал мою руку, что чуть не отдавил пальцы. -- Знаю, что могу на тебя положиться, как и ты на меня, когда придет твой черед. Счастливого пути, парень!
Глава восьмая
В следующие недели мне не повезло. Я исходил несколько штатов в поисках работы, износил свои новые сапоги, но не заработал ни одного цента.
Зима стояла суровая и холодная. К этому присоединился еще и хозяйственный кризис в Соединенных Штатах; в городах все убежища для рабочих были переполнены голодными и замерзшими людьми, а в деревнях фермеры зимою ни в ком не нуждались, а уж всего менее в таком изможденном и хромом молодчике, как я. Все же иной раз мне удавалось наесться у них досыта и выспаться на их сеновалах, где было гораздо чище и лучше, чем среди голодных и вшивых безработных в городских убежищах.
Под конец меня сбросили с товарного поезда, где я легкомысленно заснул, недалеко от Чикаго. После трудного ночного перехода, на рассвете, полумертвый от голода и холода, я достиг первых домов одного из городских предместий. Ледяной ветер гудел в телеграфных проводах и гнал снежную пыль по тихим, темным улицам. Я огляделся и не мог придумать, куда пойти и что делать. Никогда еще я не доходил до такого отчаяния, как в ту ночь.
По правой стороне улицы вырисовывались. очертания нового строения. В надежде на убежище, я заковылял туда. В темноте я нащупал ступени, попытался взобраться и скатился вниз. Здесь пахло свежим деревом. Я стал шарить вокруг, нащупал большую, пустую бочку, кучу деревянных опилок и какой-то мешок. Соорудив себе гнездо, я влез в него, съежился и, несмотря на жестокий холод, заснул.
Громкие радостные восклицания на моем родном языке разбудили меня внезапно. Мой приятель, плотник из Окаемы, стоял надо мною. Он сразу понял в чем дело и потащил меня к себе. Там он усадил меня у печки и стал поить и кормить. Как голодный волк, я съел все, что у него было припасено.
-- Что делать? -- говорил он, покачивая головой. -- Что мне с тобою делать? У нас для тебя нет никакой работы, да и нигде нет никакой работы... Ну, да ладно! Поживешь у меня и порасскажешь мне всякую всячину. Тем временем что-нибудь и найдется!
Под вечер следующего дня, глубоко удрученный, я сидел, поджидая своего друга. Дверь распахнулась, и он вошел, сияющий:
-- Послушай-ка парень, вчера ты что-то толковал про то, что проводил электричество на ферме?
-- Совершенно верно. Так в чем же дело? -- спросил я, навострив уши.
-- Тут представляется отличное местечко. Возьми-ка свою шапчонку, да и пойдем!
По дороге он рассказал мне, что в Чикаго ему пришлось как-то работать в немецком театре, где он перезнакомился со многими служащими. Одного из них он встретил сегодня и узнал от него, что как раз сегодня, на репетиции, директор прогнал осветителя.
Директор из Вены, еврей и отличный малый. Ты к нему отправишься и скажешь, что готов осветить все, что он пожелает!
-- Послушай, однако, ведь я не имею об этом никакого представления! Ведь я ничего почти не знаю по этой части! Что я буду делать? -- воскликнул я в ужасе.
-- Будешь включать и выключать, зажигать и гасить солнце, луну и звезды, всякую такую штуку. Не дурак же ты в самом деле! Тогда в Окаеме выдал же ты себя за плотника, хотя и понятия не имел о нашем ремесле!
-- Плотник -- дело другого рода! А уж тут! -- сказал я, почесывая затылок.
Через полчаса мы были в театре. "Ступай вот к этому маленькому толстяку!" -- шепнул он мне.
Не помня себя от страха, я хотел удрать, но он наградил меня таким здоровенным тумаком, что я полетел вперед. Мой приятель проревел:
-- Господин директор, на минуточку! Меня зовут Штайнленер, я плотник, вы меня знаете. Я привел вам осветителя!
Пришлось дерзко врать и выворачиваться. С внезапным спокойствием и уверенностью я объявил маленькому толстяку, что я электромонтер, антиалкоголик, одержим желанием работать, и просил его испробовать меня. Он окинул меня быстрым, но проницательным взглядом.
-- Хорошо! -- сказал он. -- Я вас испытаю. Но завтра на репетиции, не сегодня на спектакле! Тут уж помощник режиссера справится. Пройдите на сцену, заявите ему о себе и присмотритесь к работе. Бели вы будете внимательны, вам может быть завтра утром все это и удастся. Тут нет необходимости быть электромонтером. А если вам снова вздумается врать на эту тему, то позаботьтесь лучше припрятать ваши татуировки. По ним сразу видно, что вы были моряком. До свидания!
На следующий день перед репетицией у меня жестоко билось сердце, но помощник режиссера подбодрил меня, я взялся за работу и дело у меня пошло. После репетиции меня позвали к директору. Я снова струсил. "Это кто? Ах да! Что же, вы справляетесь с работой! Надеюсь, что вы не наврали мне про антиалкоголизм! Восемьдесят долларов в месяц, поняли? Ступайте в контору, пусть вас запишут! Сколько вам лет, собственно говоря? Что? Да, да, сейчас приду! Вы мне это скажите в другой раз, сейчас мне некогда!" -- крикнул он, убегая.
В течение трех месяцев, которые я провел в его театре, он еще несколько раз спросил, сколько мне, собственно говоря, лет, но так и не узнал этого; у него никогда не было времени выслушать ответ.
Оперетки, драмы и комедии сменяли друг друга. Пьесы ставились, главным образом, немецкие. В последние два месяца до конца сезона у нас гастролировал ансамбль еврейских комиков из Будапешта. Эти еврейские актеры до того меня смешили, что на одной из репетиций я свалился из верхней осветительной будки на сцену, в то время как там изображалось совещание двух компаньонов по торговле.
-- Помогите! -- в испуге заревел один из них, и сам я в не меньшем испуге быстро вскочил и удрал.
-- Вот видишь, Яков! -- сказал другой, сохранив удивительное присутствие духа. -- Фирма -- еще считается состоятельной; к нам даже вламываются! А мы как раз собирались объявить себя банкротами!
Через пять минут на сцену прибежал директор. Он так хохотал, что слезы струились у него по лицу. "Парень, парень! Проделывай это каждый вечер, согласен! Три доллара за прыжок! Это вышло чертовски удачно! Скажите, сколько вам лет, собственно говоря?" -- На этот раз у меня не оказалось времени для ответа, я торопился к осветительному аппарату.
На следующий день я стал упражняться в прыжках и, так как пьеса ставилась двадцать два раза, я заработал на ней шестьдесят шесть долларов. К этому присоединились еще другие случайные заработки. Мне жилось недурно, я мог даже удовлетворять свою страсть к чтению, покупал себе книги и посылал деньги Гуллисону.
В марте он написал мне, что выписался из больницы и стал отлично ходить, несмотря на то, что ему отхватили три пальца. Он сейчас же достал себе в другой из нашей партии уж не догадался этого сделать!
Винипеге работу, в порту, где сплавляли лес. В конце письма он спрашивал, когда я приеду.
Мой друг-плотник принес мне письмо в театр. Я держал его в левой руке, направляя правой свет на сцену; из оркестра доносились последние звуки увертюры, и они уносили меня с деревянных подмостков в широкие, свободные дали с их дикой жизнью.
Пятнадцатого мая театр закрылся, а восемнадцатого мы с Штайнленером сели в экспресс, направлявшийся в Северную Дакоту. На этот раз я ехал как настоящий пассажир, с билетом в кармане. Вскоре мы встретились с Гуллисоном в Винипеге и отправились в наши заповедные леса, на старое пепелище, чтобы сплавить и продать нарубленные и брошенные там на произвол судьбы дрова. Конечно, если кто-нибудь Часть пути мы проехали по железной дороге, потом долго шли пешком. Через три дня мы достигли места, где стоял наш дом. От него ничего не осталось, кроме груды золы и обугленных бревен.
Гуллисон и я обменялись взглядами. Затем мы оба принялись палками разгребать золу и обломки. К нашей великой радости мы нашли, что искали, то есть спрятанные Гуллисоном перед уходом инструменты: топоры, пилы и цепи, необходимые для перетаскивания дров.
К вечеру следующего дня мы соорудили необходимое убежище, а на третий день к вечеру к нам присоединились два товарища, с которыми Гуллисон сговорился в Винипеге. Они привели две пары волов, и мы приступили к работе.
Это была самая приятная и, как выяснилось шесть недель спустя в Эдмонтоне, самая выгодная работа, какой мне пришлось заниматься в Америке. На мою долю пришлось двести двадцать долларов заработка. Вместе с деньгами, которые я скопил в Чикаго, и теми, которые мне вернул Гуллисон, это составило около четырехсот долларов. Я сделался капиталистом.
Первоначально мы намеревались все вместе вернуться в Чикаго, но теперь, став богатыми, мы изменили свой план. У каждого оказалось свое намерение.
Меня давно уже мучила тоска по собственному клочку земли, который после упорного труда мог бы стать для меня чем-то вроде родины. Теперь эта тоска привела меня к твердому решению. Я хотел отправиться в провинцию Британской Колумбии, славившуюся климатом и красотой природы, и потребовать, чтобы мне там безвозмездно отвели участок правительственной земли размером в 160 акров для обработки.
Горячо пожав друг другу руки, мы разошлись в разные стороны. С Штайнленером мне еще привелось встретиться, Гуллисона же я больше никогда не видел. Он написал мне раз из Техаса, потом бесследно исчез в жарких и диких пустынях Соноры.
Один из двух жителей Винипега, приведших нам волов, был шотландец, его звали Фредериком Мак-Арраном. Он был выше меня ростом, необычайно сух и тонок, ходил низко наклонившись вперед, его светло-серые, редко оживлявшиеся глаза, казалось всегда выискивали работу, а свисавшие костлявые руки всегда готовы были за нее ухватиться.
Прямо удивительно, как ловко он принимался за работу! Никогда в жизни мне не попадался человек, который бы так умело работал, как он; так быстро, и в то же время равномерно, точно машина. Говорил он очень мало. Он был так же скуп на слова, как и на деньги. Скуп и расчетлив он был на редкость! Казалось бы, что эти свойства должны были предостеречь меня, но я все еще оставался фантазером и мальчишкой: я предложил ему стать моим компаньоном. Мне импонировало то, что он с детства занимался той самой отраслью сельского хозяйства, которой я собирался посвятить себя. И прежде всего импонировали волшебное проворство и ловкость его костлявых рук. Увы, они оказались уж слишком ловкими и цепкими!
Глава девятая
Я предложил Мак-Аррану проехать к Тихому океану "зайцами", так как нам гораздо выгоднее было истратить наши, то есть, главным образом, мои доллары на инструменты и оградительную проволок, чем на железнодорожные билеты. С этой точки зрения он не преминул согласиться, и вскоре, в глухую полночь, на станции, где набирали воду, недалеко от Эдмонтона, мы вскочили в товарный поезд, направлявшийся на запад.
Мы сидели съежившись, под проливным дождем, в открытом, пустом вагоне. "Гляди в оба! -- сказал я товарищу. -- После этой станции какой-нибудь мерзавец непременно пойдет вынюхивать нет ли в вагонах бродяг! Последи-ка за передним вагоном, я послежу за задним!"
-- А что будет, если нас здесь накроют?
-- Нас, разумеется, выбросят! -- ответил я.
-- Как? На всем ходу? -- спросил он.
-- Это уж им совершенно все равно, речь ведь идет не об их, а о наших костях.
Внезапно узкая белая полоска света скользнула по вагонам, направляясь к нам. Раздался угрожающий голос: "Убирайтесь-ка вы отсюда, слышите, висельники!?" Вслед за этим на меня направилось дуло револьвера, сопровождаемое ультиматумом: "Вон отсюда, а не то!"
Через минуту я уже парил над полотном железной дороги, стараясь различить хоть видимость почвы под собою. Выскакивая, я успел молниеносно метнуть в голову проводника каким-то тяжелым предметом, случайно подвернувшимся мне под руку; затем подобно пушечному ядру пролетел в воздухе и, на лету, услышал выстрел, раздавшийся с промчавшегося мимо поезда.
Я испытывал ужасное чувство беспредельной пустоты под собою. В ушах у меня свистело, и голова кружилась от насильственного сальто мортале, в то время как я с громким всплеском упал в заросшую камышом воду и затем погрузился в отвратительную вонючую тину. Железнодорожную насыпь образовал здесь береговой скат вытянувшегося в длину озера, и она была свободна от деревьев и камней. Иначе мы не отделались бы несколькими царапинами и купанием в грязи. Мак-Арран прополз дальше около полумили на четвереньках по насыпи. Когда он поднялся, его высокий силуэт, наподобие обезьяны, забавно вырисовывался на побелевшем небе.