Был первый час ночи на 3 мая 1799 года -- именно тот час, когда на петербургском небе происходит продолжающаяся какие-нибудь полчаса борьба между поздним мраком ночи и раннею зарею.
Таврический дворец, еще недавний свидетель пышности и великолепия светлейшего "князя Тавриды", от самой могилы которого в описываемое нами время не осталось и следа, стоял среди ярко-зеленой, в тот год рано распустившейся листвы, как живое доказательство бренности людского счастья, непрочности человеческих дел, в сравнении с сияющей все прежним блеском каждый год обновляющейся Природы.
Сад, несмотря на запущенность дорожек, заброшенность куртин и цветников, засоренные пруды и каскады, своим естественным великолепием, своею дикою прелестью, оттенял печальные развалины чуда человеческого искусства, жилища "великолепного", так недавно еще властного, а теперь совершенно забытого вельможи.
В огромном зале с колоннадой, украшенной барельефами и живописью, где шесть-семь лет тому назад веселился "храбрый Росс" и раздавались бравурные звуки Державинского гимна: "Гром победы раздавайся", царила могильная тишина, где так недавно благоухали восточные курения и атмосфера была наполнена духами холивших свои красивые тела модниц, слышался запах навоза, кучи которого были собраны у подножья драгоценных мраморных колон.
Днем здесь, вместо гармонических звуков, раздается хлопанье бичей и топот бегающих на корде лошадей. Вместо легкой, воздушной походки красавиц и скользящих шагов придворных кавалеров, по полу, лишенному роскошного паркета, раздаются тяжелые шаги конюхов; вместо льстивых медоносных речей особ "большого света", слышатся грубые возгласы и речь, пересыпанная крепкими русскими словами.
Дворец обращен в манеж.
В описываемую нами ночь все его настоящие обитатели спали крепким сном рабочих людей после трудового дня и лишь в одной из сторожек сада виднелся слабо мерцавший огонек.
Нагорелый огарок сальной свечи в железном подсвечнике полуосвещал внутренность сторожки.
На лавке у стола лежал старик лет восьмидесяти, из отставных солдат, что видно было по обросшему седыми, щетинистыми волосами, привыкшему к бритве, подбородку, когда-то коротко обстриженным, а теперь торчащим седыми вихрями волосам на голове.
Старик сладко дремал, лежа головой на свернутой солдатской шинели, под однообразный визг сапожной дратвы, продергиваемой в кожу.
Это тачал сапоги, сидевший на деревянном табурете, с другой стороны стола, второй обитатель сторожки. Внешность его стоит более подробного описания.
Несмотря на относительную вышину табурета, голова сидевшего на нем человека возвышалась над столом таким образом, что его подбородок приходился почти в уровень со столешницей.
Два горба, спереди и сзади, придавали его туловищу вид огромного яйца на тонких палкообразных ногах. Сморщенное, как печеное яблоко, лишенное всякой растительности лицо, производило отталкивающее впечатление, особенно усиливающееся полуоткрытым ртом с раздвоенной, так называемой заячьей верхней губой, из-под которой торчали два желто-зеленых больших клыковидных зуба.
Одет он был в пестрядинную рубаху, сквозь расстегнутый ворот которой виднелась волосатая грудь.
Целая шапка жестких мочалообразных волос была стянута ремнем, проходившим черной полосою по низкому лбу.
Маленькие, узко разрезанные глаза блестели каким-то зеленым огоньком, напоминая глаза попавшегося в засаду волка.
Лета этого странного существа определить было очень трудно, да никто никогда и не справлялся о его летах.
Знали только, что он пришел и поселился в сторожке вместе с Пахомычем, как звали старого сторожа, еще в то время, когда Таврического дворца не существовало, а на его месте стоял построенный Потемкиным небольшой домик, то есть около четверти века тому назад, и был таким же полутора-аршинным горбуном, каким застает его наш рассказ.
Старик Пахомыч был привязан к нему, и "горбун", как звали его все, не исключая и старика-сожителя, так что его христианское имя было совершенно неизвестно, и едва ли не забыто им самим, -- платил своему хозяину чисто животной преданностью, что не мешало ему подчас огрызаться и смотреть на Пахомыча злобными взглядами, как это делают плохо выдрессированные псы.
В последнем случае Пахомыч как-то странно вдруг стихал и ласково отвечал на визгливые крики "горбуна", исполняя по возможности прихоти и капризы своего странного сожителя.
Какая тайна лежала в основе близких отношений этих двух совершенно противоположных и физически, и нравственно людей?
Вопрос этот оставался загадкой для окружавших их слуг Таврического дворца.
Высокий, коренастый, атлетически сложенный Пахомыч, идущий рядом с достигающим ему немного выше колена "горбуном", представлял разительную картину контраста.
Добродушный, слабохарактерный и мягкий в обращении, как все люди, обладающие большой физической силой, старик, живущий много лет под одной кровлей с злобным, мстительным, готовым на всякую подлость "горбуном", являл собою неразрешимую психологическую задачу.
"Горбун" усердно тачал сапоги, казалось весь сосредоточенный в этой работе; только по чуть заметному движению торчащих больших тонких ушей было видно, что он находится настороже, как бы чего-то каждую минуту ожидая.
Вдруг со стороны сада раздался неистовый, полный предсмертной боли крик, ворвавшийся в полуотворенное окно сторожки. Горбун быстро поднял голову и как-то весь вытянулся.
Не прошло, казалось, и нескольких секунд, как в той же стороне сада, только как будто несколько далее, послышался продолжительный свист.
Горбун вскочил на ноги и обойдя стол начал тормошить за ногу заснувшего Пахомыча.
-- Куда? -- приподнявшись на лавке, широко открытыми глазами посмотрел на горбуна Пахомыч.
-- В сад...
-- На кой туда ляд идти, -- недоумевал старик. -- И с чего это ты, горбун, закуралесил, какую ночь полунощничаешь... Петухи давно пропоют, а ему чем бы спать, работать приспичит... Чего теперь в саду делать. Кошек гонять, так и их, чай, нет; это не то, что при вечной памяти Григорие Александровиче... Царство ему небесное, место покойное!
Пахомыч истово перекрестился.
-- Пойдем! -- прервал разглагольствования старика горбун хриплым визгом и злобно сверкнул своими маленькими глазами.
-- Ну, пойдем, пойдем, -- вдруг смягчился старик и, спустив на пол ноги, стал натягивать в рукава шинель.
Медленно вышли они из сторожки. Горбун шел впереди, а Пахомыч покорно следовал сзади.
В саду уже было почти светло и группы деревьев с ярко-зеленной листвой, покрытой каплями росы, блестели, освещенные каким-то чудным блеском перламутрового неба. Кругом была невозмутимая тишина. Даже со стороны города не достигало ни малейшего звука. Ни один листок не шелохнулся и ни одной зыби не появлялось на местами зеркальной поверхности запущенных прудов.
Горбун шел твердой походкой, как бы хорошо зная цель своего пути. Наконец, они стали подходить к пруду, через который перекинут известный кулибинский механический мост.
Русский самоучка Кулибин делал этот мост, как модель, на дворе академии наук, в продолжении четырех лет. На его постройку Потемкин дал ему тысячу рублей. Мост предназначался быть перекинутым через Неву, но это не состоялось, а модель украсила волшебный сад Таврического дворца.
Не доходя нескольких шагов до моста, Пахомыч и горбун остановились. Около полуразвалившейся скамейки лежал труп молодой женщины. Для Пахомыча это было неожиданной, страшной находкой.
Была ли она таковой же для горбуна?
II
МЕРТВАЯ КРАСАВИЦА
Молодая женщина лежала навзничь.
Это была, в полном смысле слова, русская красавица. Темно-русая, с правильным овалом лица, белая, пушистая кожа которого оттенялась неуспевшим еще исчезнуть румянцем. Соболиные брови окаймляли большие иссине-серые глаза, широко открытые с выражением предсмертного ужаса. Только их страшный взгляд напоминал о смерти перед этой полной жизни и встречающейся редко, но зато в полной силе, огневой русской страсти, молодой, роскошно развившейся женщины-ребенка.
На вид покойной нельзя было дать и двадцати лет. Высокая, стройная, с высокой грудью, она лежала недвижимо, раскинув свои изящные, белые руки.
По одежде она, видимо, принадлежала к высшему аристокрактическому кругу. На ней был одет "молдаван" (род платья, любимого императрицей Екатериной II) из легкой светлой шелковой материи цвета заглушённого вздоха (soupur etcuffe), отделанный блондами, мантилья стального цвета и модная в то время шляпка; миниатюрные ножки были обуты в башмачки с роскошными шелковыми бантами.
Изящные руки были унизаны кольцами и браслетами из крупного жемчуга или, как тогда его называли, "перло" с бриллиантовой застежкой. От красавицы несся аромат "душистой цедры", любимых духов высшего общества того времени.
Возле трупа валялись шелковые перчатки и длинная трость с золотым набалдашником, украшенным драгоценными каменьями. Ни одного пятнышка крови не было на покойной, только белоснежная шея, повыше ожерелья, была насквозь проткнута длинной, тонкой иглой.
И Пахомыч, и горбун стояли несколько времени молча, созерцая эту страшную картину при фантастическом освещении белой ночи.
-- Вот так находка... -- притворно-удивленным тоном прервал молчание горбун, между тем, как чуть заметная змеиная улыбка злобного торжества скользнула по его отвратительным губам.
-- Ты знал это, горбун? -- строго промолвил Пахомыч.
-- Я!.. -- взвигнул тот. -- С чего это ты взял, старый хрен?.. Может сам этому греху причастен... старину вспомнил... а я, кажись, в смертоубойных делах не замечен...
-- Ну, ну, пошел... я так, к слову, потому ты звал...
-- Звал... -- передразнил горбун. -- Потому и звал, что крикнула она в саду благим матом... На помощь спешил... опоздал...
В голосе его слышались ноты скрыто-злобного смеха.
-- А... а... Так бы и сказал там, а то... я... -- запинаясь, стал было оправдываться Пахомыч.
-- А то ты... ворона... -- перебил его снова горбун. -- Ишь, красота-то писанная... и богатейка, должно быть... Только чьих она будет?.. -- с искусно деланным соболезнованием продолжал он, наклоняясь к покойной, и своей грязной, костлявой рукой дотрагиваясь до ее нежного лица.
-- Глянь-ко, может отдохнет... -- заметил Пахомыч со слезами в голосе.
-- Куда отдохнуть... Капут, коченеет... -- отвечал, усевшись уже теперь у самого трупа, горбун.
-- Болезная моя, молодая какая и такую смерть принять... И как он ее укокошил... кажись, никакого изьяна, лежит как живая...
-- Я и сам сначала диву дался, ан дело-то просто... Глянь-ко сюда... Игла-то какая...
Пахомыч наклонился.
Горбун схватил двумя пальцами конец иглы, торчавшей из шеи, и с силой дернул.
Игла осталась в его руках, а на шее показалась густая капля крови.
-- Сонную жилу он ей пропорол, да как ловко!.. -- почти с наслаждением произнес горбун.
-- Что же делать... по начальству бежать?.. -- дрожащим от волнения голосом спросил Пахомыч.
Горбун даже вскочил на ноги.
-- Ну, старина, ты, видно, совсем из ума выжил... Бог нам счастья посылает, может за наше житье нищенское милостями взыскивать, а он, поди-ж ты, к начальству... Надоело, видно, тебе на свободе гулять, за железную решетку захотел, ну и сиди посиживай, коли охота, а я тебе не товарищ... Налетит начальство, сейчас нас с тобой рабов Божьих руки за спину и на одной веревочке...
Горбун даже закашлялся, выпалив залпом такую сравнительно большую речь.
-- Что же тут с ней поделаешь... и какое же это счастье?
-- Что поделаешь, ворона московская, крыса седая... Второй век живешь, а ума не нажил даже на столько...
Горбун указал на кончик своего мизинца. Пахомыч молчал.
-- Подь-ко ты, тут под мостом заступа лежат... возьми который покрепче...
Старик послушно отправился на указанное место, а горбун снова опустился на траву около трупа.
Через несколько минут Пахомыч вернулся с заступом в руках.
-- Рой! -- указал ему горбун на место по берегу пруда, в полутора шагах от трупа. -- Схороним в лучшем виде... Траву-то обрежь осторожнее, пластом подними, потом на место положим... Следа через час не будет... а золото-то у нас...
-- Не трожь... Что ты задумал... покойницу грабить!.. -- крикнул Пахомыч, видя, что горбун хладнокровно возится у шеи трупа, стараясь растегнуть затейливый замок аграфа.
Тот поднял только голову и повернул в сторону Пахомыча свое безобразное лицо, с горящими как у волка глазами.
-- Помолчи, старина. Я ведь давно молчу... -- взвизгнул он. -- И глуп же ты, как стоеросовое дерево, -- продолжал он, несколько смягчившись. -- На что ей в земле-то золото ее да камни самоцветы, да перлы... Помолчи, говорю, от греха, да не суйся не в свое дело... Копай, копай.
Старик молча продолжал работу, с далеко не старческой силой владея тяжелым заступом.
Он молчал, но крупные слезы выкатывались из его глаз при каждом ударе заступа о рыхлую землю.
Горбун, между тем, совершенно спокойно, неторопясь снял с трупа все драгоценности, не позабыв даже креста, оторвал кусок материи от мантильи и, завернув в него свою добычу, сунул его за пазуху.
Могила, между тем, была готова и горбун с помощью Пахомыча, старавшегося не глядеть на своего страшного товарища, бережно поднял покойницу и опустил в яму, которую они оба быстро засыпали землей, утоптали ногами и заложили срезанным дерном.
Через каких-нибудь полчаса все было приведено в такой вид, что ни один самый зоркий глаз не открыл бы следов произведенной работы.
Заросший зеленой травою берег казался нетронутым человеческою ногою. Все следы были тщательно уничтожены до мелочей внимательным горбуном.
Окончив работу, последний сам отнес на место заступ, но, вернувшись, не застал уже близ моста Пахомыча. Его атлетическая фигура будто бы уменьшившаяся и сгорбившаяся, виднелась вдали аллеи, ведшей в сторожку. Он шел медленным шагом, низко опустив голову.
Горбун насмешливо посмотрел ему вслед, открыл было рот, чтобы крикнуть, но, видимо, раздумал и махнул рукой. Он внимательно осмотрел снова место, где лежал труп и где он исчез под землею и вдруг его внимание привлекла лежавшая в траве трость.
Он поднял ее и долго рассматривал набалдашник. Золото и блестящие драгоценные камни, видимо, соблазняли его; была минута, когда он хотел обломать драгоценный набалдашник и уже сжал его в руке, но затем раздумал и с тростью в руках направился к мосту.
Подойдя к нему, он не вошел на него, а спустился к пруду и стал пробовать тростью рыхлость береговой земли. После нескольких проб он нашел место, где трость вошла беспрепятственно в глубь во всю свою длину. Последним исчез блестящий набалдашник.
Спустившись еще ближе к воде, он выбрал один из самых крупных лежавших там камней и с усилием стал втаскивать его наверх. Камень подавался туго. С горбуна градом лил пот.
-- Ишь, чертова ворона, распустил нюни и пошел к себе в берлогу, медведь сиволапый... -- ворчал он себе под нос.
Эти ругательства были, конечно, по адресу Пахомыча.
Наконец, кое-как ему удалось втащить камень и положить его на место, где была воткнута трость. Он сделал последнее усилие и вдавил камень на половину в землю, чтобы он не скатился вниз и казался бы давно лежавшим на этом месте.
-- Уж и возьму я с вас магарыч, ваше сиятельство, такой магарыч, что не поздоровится вашей милости! -- проговорил вслух горбун, подолом рубахи вытирая мокрый от пота лоб.
Вдруг он взглянул на мост и остолбенел.
III
ПРИВИДЕНИЕ
Поднявшись на дорожку сада, после окончания своей последней работы, горбун оглянулся посмотреть, не бросается ли в глаза перемещенный им на другое место камень, и вдруг увидел идущую по мосту высокую женскую фигуру, одетую во все белое.
Фигура шла прямо на него, как бы не замечая его, скользящей походкой, так что не было слышно даже малейшего шороха ее шагов.
Он остановился выждать этого непрошенного свидетеля быть может всей его преступной работы. В голове его уже возник план нового преступления, как вдруг на более близком расстоянии он разглядел лицо женщины.
Это была она, только что зарытая им красавица...
Панический ужас объял горбуна, и вполне убежденный, что он имеет дело с выходцем с того света, борьба с которым была бы бессполезна, он опрометью пустился бежать по направлению к сторожке.
Белая женщина, между тем, спустилась в аллею, прошла по ней той же легкой, едва касавшейся земли походкой, повернула в глубь сада в противоположном конце и скрылась среди зелени.
Горбун, которому казалось, что за ним гонится "мертвая красавица", бледный как полотно, дрожащий от страха, влетел в сторожку и скорее упал, нежели сел на скамью.
Пахомыч не спал. Он стоял на коленях перед висевшим в переднем углу большим образом с потемневшими фигурами и ликами изображенных на них святых и усердно молился, то и дело кладя земные поклоны.
Огарок свечи догорел и потух и в два окна сторожки глядела белая ночь, освещая фантастическим полусветом незатейливое убранство жилища Пахомыча и горбуна.
Царила мертвая тишина, нарушаемая лишь стуком зубов все еще не пришедшего в себя от страха горбуна, да шепотом Пахомыча. Так прошло около получаса.
Горбун пришел в себя.
-- Пахомыч... а... Похомыч... -- почти ласково пискнул он.
Старик, последний раз размашисто перекрестившись и положив земной поклон, встал и обернулся к говорившему.
-- Ась?..
-- Ведь она ходит...
-- Кто она? -- с недоумением спросил Пахомыч.
-- Да та, которую мы зарыли...
-- С нами крестная сила... Да что ты, горбун, плетешь несуразное!?
-- Какое там несуразное... сам видел ее... идет это по мосту, гуляючи с прохладцей... Насилу убег... до сих пор отдышаться не могу... Напужался... страсть...
-- Коли так, грех большой на душу мы с тобой положили... Это ее душенька гроба ищет... Без гроба да без молитвы, как пса какого смердящего в яму закопали... Погоди, дай срок, она еще тебя доймет...
Старик сказал это голосом, в тоне которого слышалось полное убеждение.
Горбун вздрогнул и стал пугливо озираться кругом.
-- А я тут, молясь, вот что надумал... Недаром это, сам Господь вразумил меня... Пойдем-ка мы с тобой, горбун, по святым местам, может Господь сподобит на Афон пробраться, вещи-то, что снял, пожертвуем во храм Божий на помин души болярыни... может знаешь, как имя-то...
-- Зинаиды, -- совершенно машинально сказал горбун.
-- Болярыни Зинаиды, вот ее душенька и успокоится.
-- Зинаиды? -- вдруг переспросил горбун и глаза его снова блеснули гневом. -- А ты почем знаешь?..
-- Да ведь ты сам сейчас сказал: Зинаиды, -- робко заметил Пахомыч.
-- Я, -- протянул горбун. -- Ты, видно, на меня как на мертвого клеплешь... Я почем знаю, как ее звать... в первый раз, как и ты, в глаза видел... Ты, старик, меня на словах ловить брось, я тоже ершист, меня не сглотнешь...
-- Кто тебя сглонуть хочет... Я о душе ее забочусь, потому будет она бродить теперь по этим местам... гроб искать...
-- Ну и пусть себе бродит, а я уйду...
-- Вот и я о том же, чтобы уйти, святителям поклонится...
-- Да ты и ступай, кто тебя держит, -- сказал горбун.
-- Ой ли... отпустишь? -- с тревогой в голосе спросил Пахомыч.
-- Иди, замаливай и об ее, и о моей душе... Отныне я тебя из кабалы освобождаю... мне теперь другая дорога, хочу всласть пожить... своим домком, женюсь...
-- Женишься... ты?.. -- даже отступил на несколько шагов пораженный Пахомыч.
-- Ну да, я... Ты думаешь, некрасив, да стар, да горбат, так я тебе скажу, что коли горб мой золотом набит, то чем больше он, тем лучше... любая кралечка пойдет... Одна уже есть на примете...
Игривые мысли о будущей молодой жене совершенно изгладили из ума горбуна впечатление, произведенное на него привиденьем. Его рот даже скривило в плотоядную улыбку. Но улыбка эта была отвратительна.
-- Так мне, значит, можно и идти?..
-- Говорю иди... хоть завтра.
-- Вот за это спасибо... душевное спасибо... -- со слезами радости воскликнул старик и поклонился горбуну до земли.
-- Иди, иди, только ларец мне оставь... Тебе его на что... Старому человеку везде есть и кров, и кусок хлеба... Христовым именем весь мир обойдешь...
-- Возьми... Возьми... Я до него и дотрагиваться за грех почитаю, еще тогда отдавал его тебе, да ты не взял...
-- Тогда, тогда несподручно было, потому и не взял... Хозяин его всем был на памяти... а теперь, сколько воды утекло... Все перемерли...
-- Так я завтра и в путь...
-- Иди, иди... коли охота... А может, у меня век доживешь, в холе да в довольстве... да не в такой избушке, а в хоромах княжеских...
-- Нет, нет! -- замахал руками Пахомыч. -- Коли отпустил душу на покаяние, от слова своего не отрекайся... Обет я дал уже давно, по обету иду в странствия.
-- Я и не отрекаюсь от слова, но только предлог сделал: "вольному воля, спасенному -- рай".
-- Нет уж отпусти...
-- С Богом, говорю с Богом...
Старик снова поклонился в землю.
В окно сторожки уже глядело настоящее майское утро. Горбун встал со скамьи и направился в угол, где на широкой скамье был устроен род постели.
-- Ларец-то где? -- на ходу спросил он.
-- Все там же... -- нехотя отвечал Пахомыч.
Горбун пошарил под скамьей и вытащил небольшой ларец окованный серебром.
-- Ключ?
-- За образом.
Поставив ларец на постель, он подошел к переднему углу и взобравшись на скамью, достал с полки, на которой стоял образ, серебряный ключ.
Возвратившись в свой угол, он отпер ларец. Он оказался наполовину наполненным бумагами и золотыми монетами.
Горбун вынул из-за пазухи сверток с вещами покойницы, зарытой в саду, бережно развернул его и тщательно начал укладывать в ларец вещи.
Уложив, он прикрыл их куском шелковой мантильи, запер ларец и ключ нацепил на шнурок тельного креста.
Сняв со стены, висевшую на гвозде кожанную котомку, он уложил ларец между хранившимся там сменами рубах и портов и снова повесил котомку на стену.
Пахомыч молча глядел на все происходившее, и когда ларец исчез в котомке горбуна, вздохнул с облегчением и истово перекрестился.
Горбун, убрав ларец, примостился на свою убогую постель и вскоре сторожка огласилась храпом.
Люди порой спят крепко и с нечистой совестью. Если бы это было иначе, добрая половина человечества страдала бы бессонницей.
Пахомычу было не до сна. Он был счастлив; он был свободен почти после четвертивековой кабалы.
Даже выражение лица его изменилось. Во взгляде старческих глаз появилась уверенность -- призрак зародившейся в сердце надежды. В душе этого старика жила одна заветная мечта, за исполнение которой на мгновение он готов был отдать последние годы или лучше сказать дни своей жизни, а эти годы и дни, говорят самые дорогие.
Жизнь приобретает особую прелесть накануне смерти. Ему не приходило и в голову, что сладко спящий горбун готовит ему горе, которое будет более тяжелым, нежели та кабала, в которой он держал его в течение века. Это горе, если он не узнает его при жизни, заставит повернуться в могиле его старые кости.
Он тоже занялся укладыванием своей котомки, давно уже справленной им в ожидании этого, теперь наступившего, желанного дня свободы. Взошло солнце и целый сноп лучей ворвался в окно сторожки. Пахомыч лег на лавку, подложив под голову свою будущую спутницу-котомку и закрывшись с головой шинелью.
Вскоре заснул и он.
IV
ОРДЕН МАЛЬТИЙСКИХ РЫЦАРЕЙ
Горбун проснулся, когда солнце уже довольно высоко стояло над горизонтом. Был девятый час утра. Горбун лениво поднялся со своего незатейливого ложа. Непривычно поздний сон, сопровождаемый кошмарами, видимо, утомил его и он проснулся с тяжелой головою.
Протерев обеими руками глаза, он оглядел сторожку и взгляд его остановился на лавке, где с вечера лежал Пахомыч и на которую лег ночью. Лавка была пуста. На губах горбуна появилась насмешливая улыбка.
-- Стреканул уж, старина, обрадовался... ну, да шут с ним, теперь мне не до него... Пусть молится...
Он быстро перевел взгляд на стену: его котомка висела на прежнем месте, котомки Пахомыча не было.
Горбун, неспеша, оделся и обулся, и перекинул на плечо свою котомку, даже не посмотрев, цел ли в ней заветный ларец. Он был вполне уверен, что Пахомыч до него не дотронется.
Взяв в руки шапку, он направился к двери, и остановившись у порога, в последний раз оглянул каморку, как бы соображая, нельзя ли еще чего-нибудь захватить из нее, но затем махнул рукою и вышел.
Сторожка была невдалеке от ворот Таврического сада.
Очутившись на улице, горбун быстрым, уверенным шагом пошел по направлению к Невской перспективе, как тогда называли Невский проспект, а затем повернул направо и, дойдя до Садовой улицы, повернул за угол и уже более тихим шагом пошел по этой улице. Он шел недолго и вскоре скрылся в воротах дома Воронцова.
По уверенности, с которой он вошел во двор этого дома, видно было, что он бывал здесь не первый раз и знает хорошо все входы и выходы.
Дом Воронцова, этот великолепный дворец, построенный графом Растрелли, в котором ныне помещается Пажеский корпус, был, во времена жизни его владельца вице-канцлера графа М. И. Воронцова, одним из грандиознейших зданий столицы, принадлежащих частным лицам.
Он был окончен постройкой при Екатерине I, на родной сестре которой, Анне Карловне Скавронской, был женат граф Воронцев.
В 1763 году императрица Екатерина купила его за 217 тысяч рублей и до осени 1770 года он стоял пустым.
В этом году там отвели квартиру принцу Генриху Прусскому, брату Фридриха II, затем в нем жил принц Нассау-Заген, адмирал русского флота, известный своими победами над шведскими морскими силами, а после него дом этот занимал вице-канцлер граф Иван Антонович Остерман.
В народе его называли "канцелерским домом".
Император Павел подарил его великому русскому приорству рыцарей мальтийского ордена, к которому относился с особым благоволением и желал сохранить его в пределах России, "яко учреждение полезное и к утверждению добрых правил служащее".
Помещение было просторно и удобно, но роскошь отделки несколько не соответствовала обители целомудренных и смиренных рыцарей.
Великолепная двойная лестница, украшенная статуями и зеркалами, вела во второй этаж, плафоны обширных комнат которого были расписаны лучшими художниками самыми соблазнительными картинами, изображавшими сцены из Овидиевых превращений, с обнаженными богинями и полубогинями и другими сюжетами из греческой мифологии.
В одной из комнат на потолке было изображено освобождение Персеем Андромеды.
Без всяких покровов, прелестная Андромеда стояла, прикованная к скале, а перед ней Персей, поражающий дракона.
Монашествующие рыцари проходили мимо этих эротических картин, скромно опустя очи долу, хотя, не скроем, вероятно, исподтишка, каждый насмотрелся на них вдоволь.
Люди всегда люди -- рабы соблазна, представляемого женщиной.
Мальтийские же рыцари -- эти полувоины, полумонахи, несмотря на их строгий устав, не отличались особыми строгими правилами, подчиняясь нравственному уровню тогдашнего общества Западной Европы и России.
Расскажем вкратце историю ордена мальтийских рыцарей или, как он именовался в начале своей деятельности, святого Иоанна Иерусалимского.
Происхождение его было более чем скромное. В конце IX века в Сиенне был основан первый странноприимный монашеский орден.
По его образу Герард Том, провансалец, учредил такой же в Иерусалиме, при церкви святого Иоанна Крестителя, построенной купцами из Амальфы.
Через короткое время орден этот обратили в общину рыцарей и около ста лет находился он на месте своего учреждения.
В 1306 году, при великом магистре ордена Фолькон де Вилларет, рыцари завоевали остров Родос, получивший свое греческое название от множества растущих на нем роз.
На Родосе рыцари прожили до 1521 года, когда остров был взят турецким султаном Солиманом.
Сопротивление рыцарей было беспримерное и защита Родоса -- золотая страница в истории рыцарства святого Иоанна Иерусалимского.
Лишенные острова Родоса, рыцари остались без пристанища и перекочевывали из города в город, пока наконец римско-немецкий император Карл V подарил им остров Мальту, прославленный чудесами апостола Павла.
Этот дар был не без обязательств.
Иоанниты приняли на себя обязанность непрестанно вести борьбу с мусульманами и морскими разбойниками.
В ордене с течением времени установилось три разряда членов: "Servienti d'arti" -- военное служащие, настоящие рыцари или кавалеры, и священники.
От желающих вступить в число действительных рыцарей с самого основания ордена требовалось доказательство благородного происхождения.
В прежнее время не нужно было представлять подробные родословные, но когда дворяне стали заключать неравные браки, то от кандидатов в рыцари стали требовать сведения не только об отце и матери, но и двух восходящих поколениях, которые должны были принадлежать к древнему дворянству и по фамилии, и по гербу.
Детей банкиров постановлено было не принимать в число рыцарей, хотя бы эти банкиры и были бы древнего, незапятнаного неравными браками рода.
Тоже постановление было и о детях лиц, занимавшихся вообще торговлею или присвоивших и невозвративших какое-либо имущество ордена.
Все лица, удовлетворявшие генеалогическим требованиям, получали рыцарское звание по праву рождения: "cavalieri di giustitia".
Кроме этих существовали еще "cavalieri di grazzia" -- это те, которым звание рыцаря, по усмотрению великого магистра ордена, было предоставленно в виде милости.
Ни в каком, однако, случае не было доступно звание рыцаря хотя бы самому отдаленному потомку еврея.
От военнослужащих, то есть от "servienti d'arti", не требовалось доказательства дворянского происхождения, но лишь свидетельство о том, что отец и дед вступавшего не были рабами и не промышляли каким-либо художеством или ремеслом.
Устройство ордена в начале было монашеское. Одежду рыцарей составляла черная суконная мантия, по образцу одежды святого Иоанна Крестителя, сотканной из верблюжьего волоса, с узкими рукавами, эмблемой потери свободы рыцарем. На левом плече мантии был нашит большой восьмиконечный крест из белого полотна -- символ восьми блаженств, ожидавших праведника за гробом.
Когда же орден иоаннитов обратился в военное братство, то для рыцарей был введен красный супервест, с нашитым на груди, так называемым, мальтийским крестом.
Сверх супервеста надевались блестящие латы.
Рыцарскую одежду могли носить только те, кто были посвящены в рыцарский сан, и кроме того, по орденским статутам, независимые государи и те из знатнейших дворян, которые, при их набожности и других добродетелях, вносили в казну братства 4000 скуди золотом.
Женщины, принадлежащие к ордену, носили длинную черную одежду с белым восьмиконечным крестом на груди, черную суконную мантию с тем же крестом на левом плече и черный остроконечный клобук с черным покрывалом.
Великий магистр ордена, избираемый при особенно торжественной обстановке из числа рыцарей, поступивших в орден по праву рождения, считался державным государем, в каковом качестве он сносился с другими государями и имел при их дворцах своих представителей; рыцари целовали у него руку, преклоняя перед ним колено. Статут предписывал "усиленно" молиться за него.
При богослужении читалась о нем следующая молитва: "Помолимся, да Господь Бог наш Иисус Христос просветит и наставит великого нашего магистра (имя рек) к управлению странноприимным домом ордена нашего и братии нашей и да сохранит его на многая лета".
В числе особенных прав, принадлежащих великому магистру, было право позволять рыцарям "пить воду", чего, после вечернего колокольного звона, никто кроме него разрешить не мог.
Орден делился на восемь языков или наций. Собрание одного языка составляло великое приорство того же государства и от него получало содержание.
Великое приорство делилось на несколько приоратов, которые, в свою очередь, разделялись на бальяжи или командорства, состоявшие из недвижимых имений разного рода, и владельцы таких имений, как родовых, так и орденских, носили титул бальи или командоров.
По введении в Англии реформации, язык великобританский, как нации уже не католической, считался упраздненным до тех пор, пока Англия не присоединится опять к святой церкви.
Великий магистр, управлял делами ордена при содействии священного капитула, состоявшего из членов, избранных по два от каждого языка.
Капитул собирался в заседание после обедни, причем были носимы перед великим магистром флаг и знамя ордена.
Члены капитула, перед открытием заседания, целуя руку великого магистра, подавали ему кошельки, на которых было назначено имя каждого члена. В них находилось по пяти серебряных монет, называвшихся "жанетами".
Подача денег великому магистру означала отчуждение рыцарей от их собственности.
В эти же кошельки клались записки членов капитула с их мнениями относительно дел, подлежавших обсуждению капитула.
Одним из правил, введенных при самом основании ордена, было общежитие. Жившие вместе рыцари составляли "конвент".
На практике, однако, было сделано отступление от этого правила, и от рыцаря требовалось только, чтобы он пять лет кряду или хотя разновременно, но в общей сложности то же число лет, пробыл в "конвенте".
Без особого дозволения великого магистра, вне его местопребывания, города Лавалетты, не мог ночевать ни один рыцарь, живший в "конвенте".
За общей рыцарской трапезой отпускалось на каждого рыцаря в день один фунт мяса, один графин вина и шесть хлебов. В посты мясо заменялось рыбою.
Кроме обета человеколюбия, рыцари давали обет искоренения "магометанского исчадия".
Они были обязаны обучаться военному искусству и совершить, по крайней мере, пять, так называемых, "караванов".
Под последним словом подразумевалось плавание на галерах ордена с 1 июля по 1 января или с 1 января по 1 июля, так что в общем, каждый кандидат в рыцари должен был проплавать в море два с половиною года.
Пребывание в "караванах" считалось "искусом". После него "новициат", удовлетворявший всем условиям, принимался в число рыцарей, с соблюдением торжественных обрядов.
Он приносил обеты послушания, целомудрия и нищеты и давал клятву положить свою жизнь за Иисуса Христа, за знамение животворящего креста и за своих друзей, то есть за исповедующих католическую веру.
В силу обета целомудрия, мальтийский рыцарь не только не мог быть женат, но даже не мог иметь в своем доме родственницы, рабы или невольницы моложе пятидесяти лет.
V
ЮНОСТЬ ПАВЛА
Собрание рыцарей мальтийского ордена, принадлежащих к русскому приорству, и происходило в роковую ночь в "канцлерском доме".
В описываемое нами время, то есть в первые два года царствования императора Павла Петровича, орден мальтийских рыцарей нашел себе прочную почву, если не в России, то в Петербурге, и пустил в приневской столице глубокие корни.
Причину такого прочного положения католического учреждения в православной России следует искать в характере императора Павла Петровича, увлекавшегося всякого рода обрядностями и склонного, по натуре своей и воспитанию, ко всему идейному, таинственному, мистическому.
Еще будучи мальчиком, великий князь с восторгом читал и перечитывал знаменитое в то время сочинение аббата Верто: "Histoire des Chevaliers Hospitaliers de St. Jean de Jerusalem, appelles depuis les Chevaliers de Rhodes et aujour d'hui les Chevaliers de Malte".
Книга эта пользовалась очень долго замечательным успехом среди образованных людей Европы.
Хотя аббат Верто в своей книге отвергал все легендарные сказания, переходившие без всякой проверки через длинный ряд веков, от одного поколения к другому, и говорившие о непосредственном участии Господа и святых угодников, как в военных подвигах, так и в обиходных делах мальтийского рыцарского ордена, юный читатель именно и воспламенял свой ум таинственною стороною истории рыцарского ордена, и верил, несмотря на сомнительный тон самого автора, во все чудеса, совершенные будто бы свыше во славу и на пользу этого духовно воинственного учреждения.
С трепетом и благоговением читал он рассказ о том, как однажды трое благородных рыцарей, по их усердным молитвам, перенесены были какою-то невидимою силой в одну ночь из Египта на их отдаленную родину -- в Пиккардию.