Д-р Фридрих Левенберг в печальном раздумье сидел в кофейне за круглым мраморным столом. Это была одна из старых уютных кофеен на Альзергрунде, которую он посещал еще будучи студентом. Он приходил туда ежедневно, около пяти часов, в течение многих лет, с неизменной аккуратностью ретивого чиновника. Бледный, болезненный кельнер почтительно кланялся ему. Левенберг вежливо кланялся такой же бледной кельнерше, с которой никогда не разговаривал. Затем он садился за круглый стол. пил свой кофе и читал все газеты, которые кельнер предупредительно подавал ему.
Просмотрев ежедневные и еженедельные газеты, юмористические листки и технические журналы, что отнимало у него обыкновенно часа полтора, он возобновлял нескончаемые беседы с приятелями или же мечтал.
Но приятные дружеские беседы уже отошли в область воспоминаний, и в настоящее время ему оставались на смену чтению лишь одинокие мечты. Оба приятеля, в течение долгих лет, проводившие с ним в этой кофейне незабвенные вечерние часы, умерли в последние месяцы.
Оба были старше его, и один из них, Генрих, перед тем, как пустил себе пулю в лоб, писал Левенбергу, что и "хронологически, так сказать, вполне естественно, что они раньше его разочаровались в жизни" -- второй, Освальд, уехал в Бразилию, чтобы принять участие в устройстве колонии для еврейского пролетариата и вскоре умер там от желтой лихорадки.
И вот, несколько месяцев уже Фридрих Левенберг сидел один за старым столом, ни с кем не разговаривал и, одолев ворох газет, уходил в свои одинокие мечты
Он чувствовал себя слишком утомленным жизнью, чтобы заводить новые знакомства, точно был не двадцатитрехлетний молодой человек, а старик, много раз уже терявший близких людей.
И он сидел один и неподвижно смотрел в голубоватый туман, застилавший далекие углы зала.
Вокруг биллиарда, в задорных позах, с длинными киями в руках, стояло несколько молодых людей. Вид у них был далеко не угнетенный, хотя они были в таком же положении, как и Левенберг: это были начинающие врачи, новоиспеченные юристы, только что дипломированные инженеры. Все они прошли высший курс наук, а делать нечего было. Большинство из них были евреи, и если они не играли на биллиарде или в карты, то обыкновенно вели сокрушенные беседы о том, как трудно в "наше время" устроиться. И в ожидании счастливой перемены сульбы убивали "наше время" беспрерывной игрой.
Левенберг и сожалел и завидовал этим беспечным молодым людям. Это были в сущности те же пролетарии, но на другой ступени общественной иерархии; жертвы ошибочного взгляда, царившего лет двадцать, тридцать тому назад в средних слоях еврейства: сыновья не должны уже быть тем, чем были их отцы. Дальше, дальше от торговли, от афер!
И новые поколения устремились к свободным профессиям. В результате получился плачевный переизбыток людей с высшим образованием, которые не находили занятий; для скромной трудовой жизни они уже не годились, на чиновнические карьеры, как их товарищи-христиане рассчитывать они не могли и представляли собою, словом, товар, на который не было спроса. При этом у них были сословные обязанности, кичливое сословное самосознание и совершенно бесценные титулы. Те, у кого были какие либо средства, постепенно проживали их или жили на средства отцов. Другие высматривали для себя "хорошую партию" с приятной перспективой рабского существования на жаловании у тестя. Третьи пускались в беспощадную и не всегда опрятную конкуренцию в профессиях, создающих якобы людям более видное положение, чем торговля и ремесла. И получалось странное и печальное зрелище: люди, не желавшие быть обыкновенными купцами, пускались в качестве "университетских" во всякие аферы; лечили секретные болезни, вели темные процессы. Многие хлеба ради стали заниматься журналистикой и торговали общественным мнением. Другие толкались в народных собраниях, метали фейерверки звонких боевых фраз, с целью обратить на себя внимание и завязать партийные связи, которые могли бы пригодиться поздней.
Левенберг не избрал ни один из этих путей. "Ты не годишься для жизни" -- говорил ему однажды Освальд, перед отъездом в Бразилию -- ты слишком брезглив. Надо уметь проглотить какую-нибудь мерзость, грязь! А ты... ты благородный осел! Ступай в монастырь, Офелия! Все равно, никто не поверит тебе, что ты порядочный человек, потому что ты еврей... Так и важничать нечего! Свои наследственные гроши ты съешь раньше, чем получишь право практики, И тогда тебе все таки придется начать с того, что тебе претит -- или повеситься. Прошу тебя, купи себе веревку, пока у тебя есть еще гульден. На меня тебе рассчитывать нечего. Во-первых, меня скоро здесь не будет, во-вторых, я тебе друг".
Освальд уговаривал его ехать с ним в Бразилию, но у Левенберга не хватило решимости уехать из Вены. Истинную причину отказа он своему другу не объяснил, и друг его уехал один в чужую страну, где ждала его преждевременная смерть.
Это была белокурая причина, милая и прелестная... Но Левенберг ни разу не отважился говорить со своими друзьями и об Эрнестине. Он боялся шуток над своим робким, едва распустившимся чувством. А теперь обоих друзей уже нет, и он не мог, если бы даже хотел, спросить у них совета и участья. Это была сложная, сложная история... И он старался представить себе, что бы они сказали, если бы сидели здесь на своих местах, за круглым столом. Он закрыл глаза и воображал себе разговор:
-- Друзья мои, я влюблен... нет, я люблю
-- Несчастный, сказал бы Генрих.
А Освальд сказал бы:
-- От тебя всякая глупость станется.
-- Это даже не глупость, дорогие друзья, это безумие. Ее отец, господин Леффлер, вероятно, высмеял бы меня, если бы я попросил у него руку дочери. Я всего только кандидат прав с сорока гульденами месячного жалованья. У меня ничего, ничего больше нет. Последние месяцы окончательно разорили меня. Несколько сот гульденов, оставшихся от моего наследства, истрачены. Я знаю, это было безрассудно так транжирить... Но я хотел быть подле нее, видеть ее лицо, слышать ее милый голос... И я все лето ездил в курорт, где она жила. Потом театры, концерты. И чтобы бывать в ее обществе, я должен был прилично одеваться. А теперь у меня ничего нет, а люблю я ее по прежнему, нет... нет, больше чем когда бы то ни было.
-- Что же ты намерен делать? -- спросил бы Генрих.
-- Я хочу сказать ей, что я люблю ее и просить ждать меня года два, пока я создам себе какое-нибудь положение.
И он услышал, как наяву насмешливый хохот Освальда:
-- Как же! Как же! Станет Эрнестина Леффлер ждать тебя, голь перекатную -- ха, ха, ха!
Но кто-то действительно громко смеялся подле Фридриха Левенберга и он изумленно отрыл глаза. Перед ним стоял Шифман, молодой человек, служащий в банке, с которым Фридрих познакомился в доме Леффлеров, и смеялся от всего сердца:
-- Вы, верно, поздно легли вчера, доктор, и плохо выспались -- вас уже клонит ко сну...
-- Я не спал -- смущенно сказал Фридрих.
-- Сегодня опять засидимся. Вы ведь пойдете к Леффлерам?
Шифман непринужденно сел за стол. Фридрих не питал большой симпатии к этому молодому человеку, но терпел его, потому что мог говорить с ним об Эрнестине и часто узнавал от него, в какой театр она намерена пойти. Шифман в известном отношении был незаменим, и им очень дорожили во многих домах: он был хорошо знаком с театральными кассиршами и ухитрялся доставать билеты на самые недоступные представления. Фридрих ответил ему:
-- Да, я сегодня также приглашен к Леффлерам.
Шифман взял в руки газету и воскликнул:
-- Но, это удивительно!
-- Что именно?
-- Да вот, это объявление!
-- А, вы и объявления читаете -- сказал Фридрих, иронически улыбаясь.
-- Как это "и объявления"? -- ответил Шифман. -- Я читаю преимущественно объявления. -- Это самое интересное в газете после биржевых известий...
-- Да? Я ни разу в своей жизни не читал биржевых известий...
-- Ну да, вы!.. Но я! Мне достаточно только взглянуть на курс и я опишу вам положение всей Европы... А затем, объявления... Вы и представить себе не можете, что иной раз можно в них вычитать... Словно, вы на рынок какой-то приходите. Продаются вещи, продаются люди... Да! В жизни, собственно говоря все продается, цена только не всегда и всем доступна. Когда я просматриваю отдел объявлений, я всегда узнаю всевозможные новости... Надо все знать. На всякий случай... Но вот это объявление я вижу уже дня два и-и... ничего не понимаю!
-- На иностранном языке?
-- Да вот, прочитайте!.. -- Шифман протянул ему газету и указал на коротенькое объявление, гласившее:
"Ищут образованного, разочарованного в жизни молодого человека, согласного сделать последний опыт над своей неудавшейся жизнью. Предложения адресовать в главный почтамт Н.О.Боди".
-- Да, в самом деле -- сказал Фридрих -- странное объявление. Образованный и разочарованный в жизни молодой человек.. Таких, вероятно, не мало! Но следующая фраза осложняет дело. До какого отчаяния должен дойти человек, чтобы подвергать свою жизнь последнему опыту.
-- И он, очевидно, не нашел еще такого человека, этот господин Боди. Я вижу объявление уже не в первый раз. Хотел бы я однако знать, кто такой этот Боди.
-- Это никто.
-- Как... никто?
-- Н.О.Боди -- Нободи. Никто по-английски.
-- Ах, да... По-английски... Мне и в голову не пришло... Надо все знать, на всякий случай... Однако, нам пора идти к Леффлерам, если мы не хотим опоздать... Сегодня надо явиться во время.
-- Почему именно сегодня? -- спросил Левенберг.
-- Не могу, к сожалению, сказать... Для меня скромность -- вопрос чести! Но во всяком случае, готовьтесь к сюрпризу... Кельнер, получите!
Сюрприз? У Фридриха сердце сжалось тоскою смутного предчувствия...
Выходя вместе с Шифманом из кофейни, он заметил в подъезде мальчика лет десяти. Он был в легоньком сюртучке и плотно прижав руки к туловищу, топал ногами по снегу, залетевшему под навес. В его прыжках было даже что-то веселое и смешное, но Фридрих видел, что он в дырявых сапогах и весь дрожит от холода. Подойдя к фонарю, Левенберг вынул из кошелька три медных крейцера и дал их мальчику. Мальчик взял деньги, тихим дрожащим голосом сказал: "благодарю" -- и мгновенно исчез из виду.
-- Не думаю, чтоб этот мальчик удовольствия ради торчал на улице в декабрьскую ночь... И мне кажется, что это был еврейский мальчик.
-- Тогда пускай обращается в еврейский комитет, в общину, а не бродит по вечерам, вокруг кофеен.
-- Не волнуйтесь, Шифман, ведь вы ему ничего не дали.
-- Милый доктор -- внушительно ответил Шифман -- я член общества борьбы с нищенством и плачу ежегодный взнос -- целый гульден.
II
Леффлеры занимали второй этаж большого дома на Гонзагассе. Внизу помещались суконные склады фирмы "Морис Леффлер и КR".
Войдя в переднюю, Фридрих и Шифман поняли по множеству пальто и ротонд на вешалке, что общество в этот вечер несравненно многочисленнее обыкновенного.
-- Целый магазин готовых платьев -заметил Шифман.
В гостиной было несколько человек, которых Фридрих уже знал. Незнаком ему был только лысый господин, который стоял у рояля, подле Эрнестины, и как показалось Левенбергу, улыбался и разговаривал с ней с непринужденностью, недопустимой при простом хорошем знакомстве. Молодая девушка приветливо протянула руку новому гостю:
-- Доктор Левенберг, позвольте вас познакомить. Леопольд Вейнбергер...
-- Шеф фирмы Самуэль Вейнбергер и сыновья, в Брюнне, -торжественно и сияя от удовольствия добавил папаша Леффлер.
Молодые люди любезно пожали друг другу руки и Фридрих заметил при этом, что шеф брюннской фирмы заметно косит и руки у него потные. Наблюдение это нисколько не огорчило Фридриха, потому что мгновенно рассеяло мысль, мелькнувшую в его голове, когда он только вошел. Эрнестина и этот человек -- это была дикая мысль!
Она стояла перед ним стройная, изящная, грациозно склонив прелестную головку и никогда еще не казалась ему такой обворожительной... Но он должен был отойти от нее, так как приходили новые гости и она встречала их. Только Леопольд из Брюнна назойливо торчал все время подле нее.
Фридрих решил навести справку у Шифмана.
-- Этот Вейнбергер, вероятно, старый знакомый Леффлеров?
-- Нет -- ответил Шифман -- они всего четырнадцать дней знакомы... Но.. это прекрасная суконная фирма.
-- Что же прекрасно, Шифман, сукно или фирма? -- спросил Фридрих, обрадованный и утешенный словами Шифмана, потому что человек, с которым Эрнестина всего четырнадцать дней знакома, не может же, очевидно, быть ее женихом.
-- И то... и другое -- сказал Шифман. -- Самуэль Вейнбергер может достать денег сколько бы ни пожелал и за четыре процента... Первый сорт, понимаете! Вообще, здесь сегодня отборное общество! Видите, вот этот худощавый, пучеглазый, это доверенный барона Гольдштейна. Отвратительнейший господин, но весьма уважаемый.
-- За что же?
-- Как, за что? За то, что он доверенный барона Гольдштейна. А этого с седыми бакенбардами вы знаете? И этого не знаете? Да что вы, с луны свалились? Это известный спекулянт Лашнер, один из крупнейших биржевиков. Какая-нибудь пара тысяч акций для него -- самое пустяшное дело. Теперь он очень богат. Я б охотно поменялся с ним мошной. Но будет ли у него что-нибудь через год я ручаться не могу.. Сегодня же, супруга его в огромных бриллиантах, и все дамы завидуют ей.
Фрау Лашнер и еще несколько ослепительно разряженных дам сидели в другом углу гостиной и страстно спорили о шляпах. Мужчины были еще в сдержанном, предшествующем закуске, настроении. Некоторые, по-видимому, знали что-то о предстоящем сюрпризе, на который намекал в кофейне Шифман и таинственно перешептывались. Фридриху было тяжело на душе... В этом обществе он играл после Шифмана самую незначительную роль. Обыкновенно он этого не замечал, потому что Эрнестина всегда сидела подле него, когда он приходил. В этот же вечер, она ни словом, ни взглядом не обращалась к нему. Шеф брюннской суконной фирмы был, очевидно, весьма занимательный собеседник. И еще одно обстоятельство угнетало Фридриха. Он и Шифман были единственные мужчины, явившиеся не во фраках и смокингах, а в сюртуках, и это внешнее отличие выделяло их, как париев из блестящего сонма гостей. Он охотно совсем ушел бы отсюда, но у него не хватало решимости...
Большая гостиная была уже переполнена. Но, по-видимому, еще ждали кого-то. Фридрих обратился с вопросом к своему товарищу по несчастью. Шифман и на этот счет был вполне осведомлен, так как слышал объяснение из уст самой хозяйки.
-- Ждут еще Грюна и Блау -- ответил он.
-- Это что за птицы? -- спросил Фридрих.
-- Как! Вы не знаете Грюна и Блау? Самые остроумные люди в Вене! Ни одно собрание, ни одна вечеринка не обходится без Грюна и Блау. Одни говорят -- Грюн остроумнее, другие говорят -- Блау. Грюн сильней в каламбурах, Блау мастер высмеивать людей. Он получил уже за что немало пощечин на своем веку, но это его не смущает. Его щеки от пощечин не пухнут. Их обоих очень любят в высшем еврейском обществе... Но друг друга они терпеть не могут. Да это и понятно -конкуренты!
В гостиной движение.
Приехал Грюн, длинный, худощавый мужчина с огромными, далеко отстоящими от головы ушами, которые Блау назвал "необрубленными", потому что верхние края их не сгибались к ушной раковине, а плоско торчали в пространстве.
Мать Эрнестины встретила остряка приветливым укором:
-- Почему так поздно?
-- Поздней никак не мог! -- с юмором ответил он. Гости, слышавшие эту фразу, рассмеялись. Но лицо юмориста мгновенно омрачилось: в гостиную вошел Блау. Это был человек лет тридцати, среднего роста, с гладко выбритым лицом и большим дугообразным носом, на котором плотно сидело пенсне.
-- Я был в оперетке -- заявил он на первом представлении. И после, первого акта ушел.
Сообщение вызвало заметное оживление. Дамы и мужчины окружили Блау, который докладывал:
-- Первый акт сверх всякого ожидания не провалился.
Фрау Лашнер властно крикнула мужу: "Морис, я хочу завтра же смотреть ее".
Блау продолжал:
-- Друзья либреттистов прямо в восторге...
-- Так хороша оперетка? -- спросил Шлезингер, доверенный барона Гольдштейна.
-- Напротив, так она плоха -- пояснил Блау -- друзья авторов тогда только радуются, когда пьеса плоха.
Сели за стол. Большая столовая едва вмещала собравшихся в этот вечер гостей. В течение нескольких минут звон посуды, стук вилок и ножей совершенно заглушал голоса. Наконец, Блау крикнул через стол своему сопернику:
-- Грюн, не кушайте так громко! Можно подумать, что у вас зубы от лихорадки стучат.
-- Вернее, от страха за вас, как бы вы не подавились от зависти.
Поклонники Грюна смеялись. Поклонники Блау нашли остроту бледной.
Но внимание гостей было неожиданно отвлечено от остряков. Пожилой господин, сидевший подле г-жи Леффлер, возвысив немного голос, говорил:
-- У нас в Моравии положение евреев не лучше. А в маленьких городках евреи прямо в опасности. Немцы недовольны чем-нибудь -о ни бьют у евреев окна. У чехов что-нибудь не ладится -- они врываются к несчастным евреям. Бедняки начинают выселяться, но не знают куда, им ехать.
-- Мориц, -- громко произнесла в это время г-жа Ляшнер, -- я хочу после завтра в Бургтеатр!
-- Оставь меня в покое, небрежно ответил ей муж. -- Д-р Вайсс рассказывает нам, каково там у них в Моравии... фи, как это не хорошо!
Самуил Вейнберг, отец Леопольда Вейнберга, присоединился к разговору:
-- Вы как раввин, доктор Вайсс, смотрите на все слишком мрачно.
-- Вайсс... Белому все представляется черным -- сказал один из остряков.
Острота, однако, прошла незамеченной.
-- На своей фабрике я прекрасно себя чувствую, -- продолжал Самуил Вейнбергер -- В тех случаях, когда у меня затевают скандалы, я прибегаю к содействию полиции, или местного гарнизона. Как только чернь завидит это, она проникается уважением.
-- Но ведь это все же печальное положение вещей, -- кротко заметил раввин Вайсс. Адвокат, доктор Вальтер, носивший прежде фамилию Фейглсток, заметил:
-- Я не помню кто сказал, что со штыками все можно сделать; только усесться на них нельзя.
-- Я думаю, что все мы принуждены будем снова носить желтый значок! -- воскликнул Ляшнер.
-- Или же выселиться, -- добавил раввин.
-- Куда? я вас спрашиваю? -- воскликнул Вальтер -- Разве в другом месте нам будет лучше? Даже в свободной Франции неистовствуют антисемиты!
Д-р Вайсс, бедный раввин из небольшого моравского городка, не знавший в какое общество он попал, нерешительно заметил:
-- Уже несколько лет существует движение, -- его называют сионистским. Еврейский вопрос решается путем грандиозной колонизации. Все те евреи, которые не могут больше вынести настоящего положения, должны направиться в Палестину, нашу старую родину.
Он говорил совершенно серьёзно и не заметил, что на лицах, окружавших его, стала играть улыбка; он поэтому был страшно ошеломлен, когда при слове "Палестина", раздался дружный хохот. Смех звучал на всевозможные лады. Дамы хихикали, мужчины гоготали и издавали звуки, похожие на ржание. Только Фридрих Левенберг находил смех этот грубым и неприличным по отношению к старику.
Блау воспользовался первой паузой во всеобщем смехе и заявил:
-- Если бы в оперетке была хоть одна подобная шутка, было бы отлично!
Грюн крикнул:
-- Я буду посланником в Вене.
Новый взрыв хохота.
-- И я, и я -- вставляли некоторые. Тогда Блау серьезно заметил:
-- Господа! Все не могут быть посланниками! Я думаю австрийское правительство не признало бы такого многочисленного еврейского дипломатического корпуса Вы должны подыскать себе иные посты!
Смущенный раввин не отводил глаз от тарелки. Между тем юмористы Грюн и Блау ожесточенно набросились на пригодный для их юмора материал... Они обозревали новое государство и описывали его порядки: в субботу биржа будет закрыта, король станет жаловать "орденом Давида" или "мясного щита" тех, кто имеет заслуги перед отечеством или же на бирже.
Кому же однако быть королем?
-- Во всяком случае барону Гольдштейну, -- заявил шутник Блау.
-- Прошу вас не втягивать в дебаты имя барона Гольдштейна, по крайней мере в моем присутствии, -- с презрением протестовал Шлезингер, доверенный знаменитого банкира.
Кивком головы все выразили ему свое одобрение. Блау действительно позволял себе иной раз бестактности; втягивать в дебаты личность барона Гольдштейна.... это было уже слишком... но Блау продолжал:
-- Министром юстиции будет доктор Вальтер. Он получить дворянство с титулом фон Файглшток. Дворянин Вальтер фон Файглшток!
Опять смех. Адвокат покраснел за имя своего отца и бросил остряку:
-- По вашей физиономии давно не гуляла чужая рука.
Грюн, не менее остроумный, но более осторожный, шептал на ухо своей соседке акростих, начальные буквы которого составляли слово: "Файглшток".
Фрау Лашнер осведомилась:
-- А театры там будут? Если нет, то я не поеду
-- Конечно, сударыня -- ответил Грюн. -- И на парадных спектаклях в императорском Иерусалимском театре будет присутствовать весь цвет еврейства.
Раввин Вайс тихо заметил:
-- Над кем вы смеетесь, господа? Над собой?
-- Я горжусь тем, что я еврей -- заявил Лашнер -- потому что если б я не гордился этим, все равно, я был бы евреем. И я предпочитаю гордиться.
В это время обе горничные вышли за новым блюдом. Хозяйка дома заметила:
-- В присутствии слуг не следовало бы говорить о еврееях.
Блау подхватил ее слова:
-Виноват! Я не знал, сударыня, что ваша прислуга не знает, что вы евреи.
Некоторые засмеялись.
-- Так-то так, но ведь и в колокола звонить об этом не приходится -- авторитетно протянул Шлезингер.
Внесли шампанское. Шифман толкнул локтем своего соседа, Фридриха Левенберга.
-- Сейчас начнется!
-- Что начнется?
-- Вы все еще не догадываетесь, в чем дело?
Нет, Фридрих еще не догадывался, но в следующую минуту ему все стало ясно.
Леффлер стукнул ножом о свой бокал и встал. Наступила тишина. Дамы выжидательно прислонились к спинкам стульев. Остряк Блау запихнул в рот последний кусок и усердно жевал, а папаша Леффлер говорил:
-- Мои высокоуважаемые друзья! С неизъяснимым удовольствием спешу сообщить вам о радостном событии, свершившемся в моей семье. Дочь моя Эрнестина помолвлена с Леопольдом Вейнбергером, шефом фирмы "Самуэль Вейнбергер и сыновья" в Брюнне. За здоровье жениха и невесты. Ура!
Ура! Ура! Ура! Все встали. Зазвенели бокалы. Потом гости подходили к обрученным, поздравляли. их и чокались с ними.
Фридрих Левенберг тоже подошел к ним, хотя глаза его застлала влажная пелена, и он едва различал дорогу.
Он стоял перед Эрнестиной долгую минуту и дрожащей рукою чокался с ней.
Она едва взглянула на него.
Общество оживилось. Один тост следовал за другим. Шлезингер произнес блестящую речь. Грюн и Блау оказались на высоте своего призвания. Первый играл словами, второй делал бестактные намеки. Настроение было возбужденно-радостное.
Фридрих смутно слышал, что говорится вокруг него, и ему казалось, что шум и голоса несутся откуда-то, издалека, и что его окружает непроницаемый туман, который застилал ему глаза и спирал дыхание.
Ужин приближался к концу. У Фридриха была одна только мысль -- уйти, убежать как можно дальше от этих людей. Он чувствовал себя лишним в этой комнате, в городе, вообще, на свете. Когда все встали из-за стола, он хотел воспользоваться этим моментом и уйти незамеченным, но Эрнестина неожиданно подошла к нему и остановила его ласковым вопросом:
-- Доктор, что же вы ничего не сказали мне?
-- Что я могу оказать вам, Эрнестина? Я желаю вам счастья...Да... да... я желаю вам полного, безмятежного счастья.
Но в эту минуту жених опять очутился подле нее, уверенным жестом законного обладателя обнял ее за талию и увел ее.
Она улыбалась.
III
Как только Фридрих Левенберг очутился на холодном зимнем воздухе, перед ним огненными буквами вспыхнул вопрос: что противнее было -- движение, которым Вейнбергер из Брюнна обнял молодую девушку или ее улыбка, которую он до тех пор находил очаровательной.
Этот шеф суконной фирмы всего четырнадцать дней знал девушку и уже обнимал ее своей потной рукой. Какая гнусная сделка! Это была гибель прекрасной иллюзии...
Но шеф, очевидно, был богат, а Левенберг был беден. В этом кругу, где ценились только наслаждения и успех, деньги были -- все!
Но этот круг еврейской буржуазии был ему необходим. Он должен был жить с этими людьми и к несчастью зависит от них, так как они представляли клиентуру для будущей адвокатской практики. В лучшем случае, он может быть юрисконсультом какого-нибудь Лашнера, о счастливой возможности поймать клиента, вроде барона Гольдштейна, он и мечтать не смел. Христианское общество и христианские клиенты недоступнее звезд...
Что же остается делать?
Или войти в круг Леффлеров, проникнуться их низменными идеалами, защищать интересы какого-нибудь сомнительного дельца и в награду за такое достойное поведение по истечении стольких-то лет тоже получить контору в свое управление и всеми признанное право на руку и приданое девушки, которая выходит за первого встречного, после четырнадцатидневного знакомства.
С этими мыслями Левенберг опять пришел к своей кофейне. Ему жутко было оставаться теперь одному в своей тесной неуютной комнатке. Было всего десять часов. Лечь спать? Да, если б можно было не просыпаться больше...
У дверей кофейни он чуть не споткнулся о какое-то маленькое существо
На ступеньке подъезда, скорчившись, сидел мальчуган. Фридрих узнал его; это был тот самый, которому он несколько часов назад подал милостыню
-- Что это? Ты опять попрошайничаешь здесь! -- напустился он на него.
И мальчик дрожащим от холода голосом ответил ему: "Я жду отца". -- Он встал и опять стал подпрыгивать и бить одной рукой о другую, чтобы согреться. Но Фридрих был очень несчастен, и в душе его не дрогнуло сострадание к мерзнувшему ребенку.
Он вошел в душный накуренный зал и сел на свое обычное место за круглым столом с газетами
Народу было уже немного. Только в углах чернели фигуры засидевшихся игроков, которые не в силах были расстаться друг с другом и снова и снова объявляли последнюю партию, потом прощальную, заключительную и начинали новую.
Нисколько мгновений Фридрих неподвижно смотрел в пространство. Когда к столу подошел словоохотливый знакомый, Фридрих взял в руки газету, и сделал вид, что читает. Но как только он взглянул на столбцы, взгляд его случайно остановился на объявлении, о котором Шифман говорил несколько часов тому назад
"Ищут образованного разочарованного в жизни молодого человека, согласного сделать: последний опыт над своей неудавшейся жизнью. Предложения адресовать в главный почтамт Н.О.Боди".
Как странно! Теперь он может откликнуться на этот призыв! Последний опыт! Жизнь стала бременем для него. Прежде, чем покончить счеты с ней, как несчастный Генрих, отчего бы и не сделать последний опыт.
Он спросил у кельнера бумагу и чернила и написал Н.О.Боди следующие слова:
"Я в вашем распоряжения. Доктор Фридрих Левенберг. IX Ангасса, 67".
Когда он запечатывал письмо, к нему подошел кто-то сзади и проговорил:
-- Зубные щетки, подтяжки, запонки, не угодно ли?
Фридрих раздражительно оборвал назойливого разносчика. Тот со вздохом отступил назад и бросил жалкий умоляющий взгляд на кельнера, который мог выгнать его за приставанье к гостям. Фридриху тотчас же совестно стало своего окрика и подозвав бедняка, он бросил ему в ящик серебряную монетку. Но разносчик протянул ему деньги обратно:
-- Я не нищий. Купите что-нибудь. Так я денег принять не могу.
Чтобы отделаться от него, Фридрих взял из ящика запонку. Тогда только разносчик поблагодарил его и ушел. Фридрих равнодушно глядел ему вслед и видел, как, поравнявшись с кельнером, он дал ему только что полученную монету, а кельнер взял из корзины несколько черствых булок и дал их разносчику, который набил ими карманы своего пальто.
Фридрих встал и направился к выходу. В подъезде он опять заметил мерзнущего мальчика, на этот раз с разносчиком, который отдавал ему черствые булки.
-- Что вы здесь делаете? -- спросил Фридрих.
-- Да вот, я даю ему сухари -- ответил разносчик -- чтобы он отнес их жене моей. -- Это вся моя выручка за целый день.
-- Правда ли? -- недоверчиво сказал Фридрих.
-- Правда ли это? -- с удивлением повторил бедняк. -- Боже мой, как бы я хотел, чтоб это не было правдой. -- Куда бы я ни пришел с товаром, везде меня гонят. Еврею одно только остается -- камень на шею и в воду.
Фридрих, только перед тем покончивший все счеты с жизнью, увидел вдруг случай сделать что-то, быть полезным кому-то. Мысли его мгновенно приняли другое направление. Он опустил письмо в ящик и пошел рядом с разносчиком и его мальчиком. Бедняк на его распросы, рассказал ему свою повесть.
-- Мы приехали сюда из Галиции. В Кракове я жил еще с тремя семьями в одной комнате. Мы там питались воздухом. И я себе подумал -- ведь хуже этого быть не может, и поехал с женой и детьми в Вену. Здесь не хуже, но, и не лучше.
-- Сколько у вас детей?
Разносчик начал всхлипывать.
-- У меня было пятеро... С тех пор, как мы здесь умерло трое... Теперь у меня только этот остался и маленькая девочка; грудная еще... Давид, не ходи так шибко.
Мальчик обернулся.
-- Мама была очень голодна, когда я принес ей три крейцера, что дал мне этот господин.
-- Так это... так это вы ему дали? -- сказал разносчик и, схватив руку Фридриха, хотел было поцеловать ее. Но Фридрих быстро отдернул руку: "Что вы... что вы!..."
-- Что же мать твоя сделала с этими тремя крейцерами? -- обратился он к мальчику.
-- Она купила молока для Мариам -- ответил маленький Давид.
-- Мариам -наш второй ребенок -- пояснил разносчик.
-- А мама все голодает? -- спросил Фридрих, потрясенный до глубины души.
-- Вероятно! -- ответил Давид. У Фридриха было еще несколько гульденов. Итог своей жизни он уже подвел, и для него было совершенно безразлично, оставит ли он у себя эти деньги или отдаст их кому-нибудь. А этим людям он мог, хотя бы на короткое время, облегчить горькую нужду.
-- Где вы живете? -- спросил он разносчика.
-- На Бригитенауэр, мы там снимаем каморку... Но нас уже гонят оттуда...
-- Хорошо, я хочу убедиться, правду ли вы говорите -- я пойду с вами на вашу квартиру.
-- Пожалуйста! -- сказал разносчик. -- Но большого удовольствия вы не получите -- мы и сидим и, спим на соломе. Я хотел пойти еще в другие кофейни, но если вам угодно, я поведу вас к себе.
Они пошли по Аугартенскому мосту к Бригитенауэр. Давид, тихо шедший рядом с отцом, спросил шепотом:
-- Папаша, можно мне съесть кусок хлеба?
-- Ешь, ешь! -- ответил отец. -- Я тоже съем кусок, здесь и для матери хватит.
И отец с сыном стали громко жевать черствые булки.
Они остановились перед высоким, недавно выстроенным домом, от которого сильно несло сыростью и характерным острым запахом свежей постройки. Разносчик дернул звонок. Прошло несколько минут; ни один звук не нарушил тишину. Он опять позвонил и сказал:
-- Привратник знает уже, кто звонит и не торопится открывать. Я часто целый час жду у ворот. Это большой грубиян. Когда у меня нет нескольких крейцеров для него, я и звонить не решаюсь.
-- Что же вы тогда делаете? -- спросил Фридрих.
-- Тогда я шатаюсь до утра, пока не откроют ворота.
Фридрих сам взялся за звонок и раза два дернул его изо всех сил. Из-за ворот послышались наконец какие-то звуки, шлепанье туфель, звяканье ключей; в щелях мелькнул свет. Ворота открылись. Привратник поднял фонарь и крикнул:
-- Кто это так дергает звонок? Кто это? Жидовское отродье?
Разносчик стал оправдываться:
-- Это не я, это господин звонил!
Привратник стал ругаться:
-- Какое нахальство! Какое нахальство!...
-- Молчать, грубиян! -- прикрикнул на него Фридрих и швырнул ему серебряную монету, которая со звоном покатилась по каменным плитам.
Привратник мгновенно стал ниже травы, тише воды.
-- Я не про вашу милость, сударь -- я про них... про этих жидов.
-- Молчите! -- повторил Фридрих, и посветите мне по лестнице.
Привратник нагнулся и поднял деньги. Целая крона! Должно быть, какой-то важный барин.
-- Это в пятом этаже -- сказал разносчик. -- Быть может вы одолжите нам огарочек -- заискивающими тоном обратился он к привратнику.
-- Вам я ничего не дам -- ответил тот -- но если господин пожелает...
И он вынул из фонаря огарок свечи, подал его Фридриху и, не переставая ворчать, исчез куда-то.
Фридрих с Литваком и Давидом поднялись на пятый этаж. Огарок оказался не лишним; их окружал глубокий мрак. В комнатке Литвака, с одним окном, то же не было огня, хотя жена его не спала и, сидя на соломенной подстилке, кормила дряблой грудью маленькое плачущее дитя. При тусклом свете огарка Фридрих увидел, что в комнате нет никакой мебели. Ни стула, ни стола, ни шкапа. На подоконнике стояло несколько пузырьков и разбитые горшки. Картина глубокой, безысходной нужды. Женщина встретила их изумленным тоскливым взглядом.
-- Кто это? -- испуганно спросила она.
-- Хороший человек -- успокоил ее муж.
Давид подошел к ней.
-- Мама, вот хлеб -- сказал он и отдал ей сухари. Она с усилием отломала кусок и медленно поднесла его ко рту. Она была очень слаба, худа, но истощенное лицо носило еще следы минувшей красоты.
-- Вот здесь мы живем -- с горьким смехом сказал Литвак. -- Но я не знаю, будем ли мы еще здесь послезавтра. Нам уже отказали от квартиры...
Женщина громко вздохнула. Давид опустился на солому подле матери и прижался к ней.
-- Сколько вам надо денег, чтобы вы могли остаться здесь? -- спросил Фридрих.
-- Три гульдена! -- объяснил Литвак. -- Гульден двадцать крейцеров за квартиру, а остальное я задолжал хозяйке. Где же я могу достать в один день три гульдена. Придется пойти на улицу с женой и детьми.
-- Три гульдена! -- тихо и безнадежно протянула женщина. Фридрих опустил руку в карман. При нём было восемь гульденов. Он отдал их разносчику.
-- Милосердый Бог! Возможно ли это? -- воскликнул Хаим, и по лицу его побежали слезы.
-- Восемь гульденов! Ревекка! Давид! Бог помог нам!.. Да будет благословенно имя его.
Ревекка тоже совершенно растерялась. Она привстала на колени и подползла к спасителю. Правой рукой она поддерживала спящее дитя, а левой искала руку Фридриха, чтобы поцеловать ее.
Он резким движением уклонился от ее благодарности.
-- Оставьте! Что за глупости! Для меня эти восемь гульденов ничего не значат... Мне все равно, будут ли они у меня или нет. Не посветит ли мне Давид?
Женщина опять опустилась на свою постель и зарыдала от радости. Хаим Литвак шепотом читал древнееврейскую молитву. Фридрих вышел в сопровождении Давида и стал спускаться вниз. Когда они были уже во втором этаже, Давид, державший свечу, остановился и сказал:
-- Господь поможет мне сделаться хорошим сильным человеком. Тогда я уплачу вам долг.
Фридрих тоже остановился, изумлённый словами и твердым серьезным тоном этого малыша.
-- Сколько тебе лет? -- спросил он его.
-- Кажется, одиннадцать.
-- Кем ты хочешь быть?
-- Я хочу учиться... Много учиться.
Фридрих невольно вздохнул:
-- Ты думаешь, что это приносит счастье...
-- Да! -- сказал Давид -- я слышал, что человек, который много знает, силен и свободен. Бог поможет мне и сделает так, чтобы я мог учиться. Тогда я уеду с родителями и с Мариам в Палестину.
-- В Палестину? -- с изумлением повторил Фридрих.
-- Что ты там будешь делать?
-- Это наша родина. Там мы можем быть счастливы.
Бедный мальчуган, решительно изложивший в двух словах программу будущего, нисколько не казался ему смешным. Он вспомнил пошлых остряков Грюна и Блау, изощрявших по поводу сионизма свое плоское остроумие. Давид добавил еще:
-- И если у меня будет что-нибудь, я верну вам эти деньги.
-- Да, позволь, милый мой, ты вовсе не мой должник -- сказал Фридрих, улыбаясь. -- Я дал деньги твоему отцу.