Гиппиус З. H. Чего не было и что было. Неизвестная проза (1926--1930 гг.)
СПб.: ООО "Издательство "Росток", 2002.
Предварительное замечание
Моей речи, произнесенной 7 мая, в Париже, на собрании в память Н. В. Чайковского, я предпосылаю несколько слов. Они касаются и самого собрания, и статьи Д. Философова "Своеобразная богобоязнь". Статья эта, по существу очень справедливая, -- в отношении к данному собранию не совсем точна. Это и неудивительно: автор берет собрание по газетным отчетам, которые все поверхностны, сбиты, и сути речей нисколько не передают.
Конечно, старая, традиционная, архаическая "богобоязнь" еще жива. Еще сказывается наше "демократическое" воспитание. А воспитание, для среднего человека, сильнее всяких последующих переживаний и событий. Всю жизнь повторять, что "религия -- реакция", -- недюжинная душевная сила нужна, чтобы вдруг приняться за серьезный пересмотр этого положения. Чаще встречаются люди (и теперь особенно часто), которые обладают просто запасом гражданского мужества; такой, очень искренний, человек, оставляя положение не пересмотренным, все-таки идет к религии, "хотя она и реакция". Я, по совести, не знаю, как отнестись к этому явлению. Уж не лучше ли старый атеизм и слепая богобоязнь? Ибо идти к религии, принимать религию, как "реакцию", -- значит и действительно найти в ней реакцию. Найти настоящую "религию-реакцию".
Было бы несправедливо, однако, не отметить и некоторый общий сдвиг в нашей демократической интеллигенции. Слово "религия" уже не звучит таким безоговорочным "жупелом", как звучала раньше. Богобоязнь, прежде гордая и обязательная, ныне сделалась стыдлива. Является сознание, что она... не совсем "культурна". И если кое-кто скрывает эту богобоязнь из нового страха -- прослыть "некультурным", другие, действительно культурные люди, не становясь религиозными, к позиции религиозной свое отношение изменили. Таков, например, П. Н. Милюков, который даже печатно отказывался от положения: "религия -- реакция".
Но традиция дает себя знать тем, что в области религии представители нашей интеллигенции остаются крайне неосведомленными, и в тех случаях, когда им с этой областью приходится сталкиваться (а случаи учащаются), -- неосведомленность ведет иногда к примитивным недоразумениям.
Нечто вроде такого недоразумения вышло и на поминках Н. В. Чайковского. Оно прошло незамеченным и в газетных отчетах не отразилось, а между тем значения не лишено.
Обойти молчанием область религии, говоря о Чайковском, было невозможно. Упомянуть о "вере" этого заслуженного народника и революционера, как о "старческой блажи", П. Н. Милюков, конечно, не мог (да и никто этого не говорил, а Милюков, ручаюсь, так и не думал). Но в своей речи он, касаясь, со всей осторожностью, данной стороны, подчеркнул, однако, любовь Чайковского к жизни, к реальности, к материи, из чего, к нашему удивлению, вывел, что "потустороннее его не интересовало". Если бы так, то Чайковского, очевидно, нельзя было бы и назвать "религиозным" человеком; какая уж религия при полном равнодушии к потустороннему? Но тут повинен общий интеллигентский взгляд на религию: она во всяком случае нечто такое, что непременно отрывает от земных интересов, от земной любви, отрицает материю и плоть мира, все "посюстороннее" во имя "потустороннего". А так как Чайковский, действительно, жил и горел любовью к земному миру, к людям, -- то не следует ли из этого, что "потусторонним" он не интересовался?
Мне и Мережковскому, как многим присутствовавшим на собрании, были ясны причины недоразумения. Да и факт, что у Чайковского был интерес к "потустороннему", не подлежал сомнению. Мережковский обратился к президиуму с просьбой дать ему слово для некоторой необходимой поправки, но президиум, в лице Н. Д. Авксентьева, отказал ему, находя, что это будет иметь вид полемики, а полемика для данного собрания нежелательна.
Я касаюсь инцидента не для того, чтобы оспаривать соображения президиума, которые имели свои основания, но чтобы сделать поправку к газетным отчетам, где протест Мережковского был отнесен к этой части речи Милюкова, где он говорил о "поколениях". Это было не характерно; и очень характерно, напротив, что в нашей демократической интеллигенции, даже среди наиболее культурных ее представителей, уже отказавшихся от формулы "религия -- реакция", уже освободившихся от "богобоязни", -- все-таки держится старый упрощенный взгляд на религию: Бог -- значит рвись в небеса, а до земли тебе нет дела; дух -- значит отрицай плоть и на материю не заглядывайся.
Чайковский был воплощенным отрицанием такого взгляда. Но что он ни делал, что он ни говорил, -- никем в полноте он понят и принят не был. Принимавшие его дела -- не видели его духа; а близкие, казалось бы, духу его -- не принимали его дел. На панихиде, в парижской церкви, тоже произошел маленький, незаметный и очень характерный инцидент: кто-то представителей или представительниц православия известного уклона довольно громко заметил по адресу собравшихся на панихиду демократов: "Вот пришли революционеры". Замечание было сделано таким тоном, что даже вызвало одного из религиозных демократов на довольно резкую реплику.
Боюсь, что непонимание Чайковского с этой стороны, со стороны лиц, мнящих и называющих себя "религиозными" и "христианами", -- гораздо хуже демократической "богобоязни", о которой говорит Философов и которая, как я утверждаю, в нашей интеллигенции мало-помалу исчезает. Следы ее -- недостаточная информированность в вопросах религии, -- вещь естественная, понятная и, в сущности, невинная; со временем исчезнет, конечно, и она.
Я не сомневаюсь, что Н. В. Чайковского будут вспоминать все с большей и с большей ясностью; образ этого человека поможет понять еще не понимаемую, неразрывную, реальную, религиозную, связь плоти и духа.
Н. В. Чайковский
Николай Васильевич Чайковский... Трудно говорить о нем, вспоминать о нем, как о мертвом. Я, по крайней мере, не могу. Этот человек мне близок. И близок в своей сущности, -- в той области, о которой и вообще-то говорить трудно: это -- область религии.
Однако религиозное исповедание Чайковского есть то, что освещает весь его образ, и увидеть его нельзя, не увидев этой главной точки или не считаясь с нею.
Я говорю не о религиозном миросозерцаньи, а именно о религиозном исповедании. Это две вещи разные. У Чайковского исповеданье -- было его кровью и плотью, было неотделимо от существа его, было реальностью всей его жизни. О нем пусто сказать пустые слова: "Носил Бога в душе". Нет, не в душе, -- в сознательной человеческой цельности его -- обитал Бог. И не отвлеченный Бог, а тот, имя которого он сам называл: Отец, Слово, Дух -- в нераздельности.
Веками слышали люди: "Слово стало плотью..." или: "Так возлюбил Бог мир, что Сына своего отдал..." Чайковский не только слышал, но и услышал, и взял это в себя, поняв как-то непостижимо-реально. Отсюда, из реальности понимания, и вся его любовь к человеку и миру, весь путь, вся материя его жизни и деятельности. Высокую ценность ее признают, но называют, как придется: моральной, прекрасной, гуманной, идеалистичной... Говорят о лучах, но не видят, откуда лучи. Не знают, что без источника света не было бы и лучей.
К незнающие, только их тепло чувствующим, Чайковский был беспредельно терпим и милосерден. Он ведь и сам не сразу пришел к полному, определенному осознанию своей веры и к ее исповеданию. Неправильно, однако, называть его путь исканием истины. Истина была с ним всегда, верно ведущая, а искал он лишь того, чтобы ее, осязаемую, ощутимую, -- увидеть глазами, назвать земным словом. И нашел, и твердо верил, что если он нашел -- значит, найдут и другие. От "других" он не отделял себя: все -- как он, все -- "ближние". Он, естественно, не думая об этом, любил ближнего, как самого себя.
Оттого и был терпим к непонимающим, без "проповедничества". Проповедник всегда немножко насильник: слушайте меня! Вы не знаете -- я знаю! Чайковский знал; но, веря, что в свое время другие тоже узнают, -- лишь помогал им, утверждал в них то, что они, уже понимали, в чем, по его мнению, были уже на верном пути. Не навязывал человеку Бога. С каждым говорил его языком. Брал в меру его "возраста". Не высшее ли это милосердие?
Но он был и строг; был и непреклонен. Непреклонен к злу, а строг с теми, кого считал и называл "братьями", с теми, кто говорил, что видит ту же истину, пришел к тому же исповеданию. К ним он был требователен, как к самому себе, и малейшее действие или слово, если оно казалось ему отступлением в сторону, вызывало в нем огорчение и суровую отповедь.
У меня много писем Чайковского. Я прочту два из них, уже последнего времени. Они ярко отражают эту строгость к духовно-близким, -- в данном случае ко мне, -- так же ярко отражая и его собственную, главную, сущность.
Но сначала два слова пояснения.
Лето 25 года, последнее лето своей жизни, Чайковский проводил в Медоне, под Парижем. Мы, как всегда, переписывались. Перед тем, как ответить на одно из моих писем, Н. В. прочел стихотворение, тогда мною напечатанное, "Молчи, молчи"... {Стихотворение это, на собрании не приведенное, мож. б., для ясности последующего, не будет лишним привести здесь.
Молчи. Молчи. Не говори с людьми.
Не подымай с души покрова.
Все люди на земле, -- пойми! пойми!
Ни одного не стоят слова.
Не плачь. Не плачь.
Блажен, кто от людей
Свои печали вольно скроет.
Весь этот мир одной слезы твоей --
Да и ничьей слезы -- не стоит.
Таись. Стыдясь страданья твоего.
Иди -- и проходи спокойно.
Ни слов, ни слез, ни вздоха -- ничего
Земля и люди недостойны.}.
И вот его письмо от 1 августа 1925 г.
"...Спасибо на теплом слове. Совершенно искренно хотел бы ответить вам тем же. Но, к сожалению, должно быть, я не понимаю (сбоку: так думает NN, восхищенный и формой и содержанием) ваших мыслей, вложенных в ваши прекрасные по форме, на мой взгляд -- сатанинские (или, если угодно, байроно-тютчевские) стихи в 23 т. "Совр. Зап.", -- по содержанию.
По-вашему: "ни слов, ни слез, ни вздоха, -- ничего -- земля и люди недостойны...". А кто же их достоин, по-вашему? "Небо и Дух", что ли? Но ведь Они в ваших слезах и вздохах, а тем более в словах, не нуждаются. А тем, кто в них действительно нуждается, и кому, согласно Нагорной Проповеди, они предназначаются, вы гордо и легкомысленно отказываете. Только сатана может учить этому, а не последователь Христа.
И дальше: как можно в реальной жизни отделять Дух от Материи? и особенно в реальном человеке. Вон 2000 лет тому назад Воплощенный в Христе Дух победил материю, и тем открыл людям путь к воскресенью. А через 2000 лет усилий и культуры людской материя победила Дух, хотя бы нескольких поколений (материализм, марксизм, большевизм и т. п.).
И теперь нам, грешным, приходится искать Синтеза этой борьбы, объединения этих двух извечных начал... в чем же? Не в одухотворенном ли человеке, не во Втором ли Пришествии Бога к людям, с тем, чтобы уж навсегда остаться с ними, вселившись в них для жизни на одухотворенной земле?
А вы и этих людей, и эту землю объявляете недостойными ваших духовных вожделений...
Не понимаю и протестую!
Не поздно ли возвращаться к остаткам байронизма для того, чтобы в обольстительной форме смущать "малых сих", склонных становиться в позы сатаны из-за своих неудач в жизни. (В реальной-то жизни он, сатана, такими пустяками не занимается, а пользуясь удобным моментом смущения духа событиями, кричит: "Грабь награбленное!") Кто же этот "Я", от имени которого вы говорите?..
Мой этюд о "Счастье" не напечатан, а ходит по рукам в рукописи. Я уже давно его не видел. А писать для печати у меня нет навыка, да нет и дерзости, ибо моя плохая память и недостаточность образовательного багажа часто сажают меня в "калоши". Моя сила в интуиции, а ее одной для печати мало. Вот я и пищу для друзей.
Целую вас. Ваш...".
В моем ответе, не в виде оправдания, а в виде пояснения, говорилось, что у всех людей бывают в жизни разные моменты, бывают и моменты сомнения... Они мелькают -- и проходят. Но у человека со склонностью писать стихи, т. е. запечатлевать моменты, бывает, порою, запечатлен и этот, темный...
Но, конечно, Н. В. был прав. В данном стихотворении, может быть, и нет того сатанизма, который там усмотрела его взволнованная душа, но я говорю о правде по существу. Не всякий "запечатленный" момент подлежит обнародованию. Это не цензура, а, в сознании ответственности, -- свободное самоограничение. Его глубоко понимал Чайковский.
Вот его следующее письмо, уже из Англии, от 15 авг.
"...Очень рад нашей духовной близости и от души благодарю вас за вашу искренность, что избавило меня от лишней занозы в душе.
Из вашего объясненья я понял одно, что я совершенный профан в деле поэтического творчества. Стихов я, действительно, никогда не писал, исключая двух--трех пустяков. И для меня и сейчас непонятно, как это возможно творить в такой совершенной форме с таким чуждым своему духовному существу содержанием? Да, и у меня, конечно, бывают упадочные настроения, когда свет меркнет, вокруг пустота и впереди ничего ясного и захватывающего. Но это меня не только не увлекает до творчества, а, напротив, обессиливает и угнетает. Откуда же у вас берется такая подлая гармония ритма и звука с отрицательным настроением?..".
Пропускаю несколько строк, касающихся моей статьи о Вл. Соловьеве, русской интеллигенции и нашей "близости в вопросах духа и религии"... Вот конец:
"Я сюда приехал на полтора месяца, т. е. до конца сентября, когда надеюсь вернуться в Париж, если мое полупарализованное состояние удастся выправить. Если же оно превратится в настоящий паралич или останется без перемены, мне возвращаться не придется, а считать свою активную жизнь оконченной. Дай Бог сохранить способность хоть продолжать свои воспоминания. Сейчас могу ходить только очень медленно и на короткие расстояния, и не могу делать руками никаких усилий, -- даже писание этого письма утомляет и требует отдыхов. От души обнимаю вас. Ваш...".
Письмо написано уже гораздо более слабым почерком, нежели предыдущее. Н. В. относился к смерти с совершенной простотой. Часто встречаются люди, которые говорят, что не боятся смерти. Но видеть человека с такой ощутимой, действительной небоязнью смерти -- мне не приходилось. И это -- при полной, молодой, любви к жизни, которую Чайковский вовсе не идеализировал. Назвать его "идеалистом" так же мало, как назвать моралистом. Сила, помогавшая ему соединять бесстрашие перед смертью с любовью к земле, к земной жизни, -- была уверенная вера в неистребимость бытия истинного, в вечность жизни преображенного мира и человека-личности; вера, что "людям открыт путь к воскресенью...".
Чайковский был новый религиозный человек. Не потому, что исповедовал новую религию, а потому что принял ее, исповедовал ее, по-новому -- реально, так, как примет ее лишь грядущее, новое человечество.
Не проповедник. Но для всякой живой души -- его жизнь, его образ, сам он, в целостности своей -- наилучшая проповедь религии Отца--Слова--Духа, которую он называл религией "Счастья".
Николай Васильевич Чайковский умер? Какая неправда! Если мы сами, сейчас, не мертвы, то не можем мы не чувствовать, что, вот, он здесь, -- живой среди живых.
КОММЕНТАРИИ
Впервые: За Свободу! Варшава, 1926. 3 июля. No 149 (1880). С. 2-3. Редактор газеты Д. В. Философов сделал примечание к этой статье: "7 мая сего года несколько русских организаций устроили в Париже торжественные поминки по Н. В. Чайковскому. Речи произнесли в числе прочих З. Н. Гиппиус, Д. С. Мережковский и П. Н. Милюков. Между ораторами проявилось существенное разногласие. В то время как Мережковский и Гиппиус подчеркивали религиозную сторону миросозерцания Чайковского, Милюков настаивал на том, что Чайковский был приверженцем материализма и тем как бы защищал его память от взводимых на него религиозных напраслин. На самом собрании произошла как бы полемика, которая нашла себе отражение в отчете о собрании, помещенном в газете П. Н. Милюкова "Посл. Нов.". Основываясь на этом, так сказать, "официозном" материале, я написал статью "Своеобразная богобоязнь" (см. "За Своб.". No 12). В статье этой я отметил страх русских прогрессивных кругов перед религией вообще и перед миросозерцанием, не совпадающем с рядовым материализмом, унаследованным русской интеллигенцией с добрых старых времен. В связи с этим у меня возникла переписка с З. Н. Гиппиус. Ввиду значительности этой темы мы пришли к выводу, что всего целесообразнее было бы поместить речь З. Н. Гиппиус целиком (в "После. Нов." одна была приведена в сокращении)".
Предварительное замечание
Авксентьев Николай Дмитриевич (1878--1943) -- соредактор журнала "Современные Записки". В эмиграции с 1918 г., эсер.
Н. В. Чайковский
"Слово стало плотью" -- Ин. 1, 14.
"Молчи, молчи..." -- стихотворение Гиппиус "Наставление", опубликованное в "Современных Записках" (1925. No 23. С. 208) и вошедшее в сборник ее стихов "Сияния" (Париж, 1938).
Нагорная Проповедь -- проповедь Иисуса Христа о "блаженствах" (Мф. 5-7; Лк. 6, 17-49).
...моей статьи о Вл. Соловьеве... -- "Мертвый младенец в руках" (1926) в настоящем издании.