Молодые художники ужасно смеялись в то лето над Бурцовым. Звали его "пейзажист с лодочкой". Да если правду говорить -- пожалуй и было над чем смеяться.
Жили они все вместе, под Петербургом "на этюдах". Жить художнику на этюде -- то же, что кавалерийской лошади на траве: он отдохнет за это время, выровняется, и сил на зимнее ученье напасется. Занимали они одну общую дачу-избу, за которую платили шестьдесят рублей в лето; питались больше простоквашами и подозрительными битками, что готовила им кривая баба, спали на сене и на пледах, -- и в конце концов все были очень счастливы. Народ это был молодой, веселый, а главное -- питавший самые радужные мечты насчет грядущей славы. Бурцов считался между ними работником хорошим, усидчивым -- порядком бездарным и недалеким. Особенно одно обстоятельство укрепило в них это мнение. Обстоятельство это и было именно "пейзажем с лодочкой".
Началось это еще с самой ранней весны. На другой день переезда на дачу, приходит к обеду Бурцов веселый.
-- Я, -- говорит, -- нашел картину. (Он пришепетывал, и поэтому у него очень смешно выходило слово "нашел"; когда он говорил -- все смеялись).
Сначала его не поняли.
-- Как нашел? Где? Какую?
-- Настоящая картина. Там, в кустах.
-- Явленная?
Он даже рассердился.
-- Натура, -- говорит, -- такая: сама в раму просится.
-- Что же там?
-- Лодочка.
Все так и покатились со смеха: он на че как-то присвистнул даже.
-- Еще-то что, кроме лодочки?
Он подумал.
-- Воздух, -- говорит, -- горячий такой. А на фоне тростник.
Решили, пообедав, пойти всем хором смотреть "лодочку". Надели необычайные шляпы, повязали огромные галстуки, взяли в руки дубины и пошли. А Бурцов просит по дороге:
-- Только, чур, господа, -- вы моего этюда не трогайте.
Ему обещали не трогать.
Привел он их к спуску: между кустами глинистая дорожка куда-то вниз идет. Внизу папоротники -- широколистые такие, пышные. Дальше, за поворотом, камень огромный: валун гранитный. Обогнули его.
-- Вот, -- говорит, -- извольте посмотреть.
Смотрят: ручей течет, -- по песчаному дну рябью тянется. А на берегу челнок старый, рыбачий, -- бочком к песку привалился, а нос высоко вздернул -- точно нюхает. Борта у него совсем обвалились, ребра торчат. С одного бока даже плесень хватила. Возле -- кирпич, рогожа старая, обломки весла валяются. Ворона на самый нос сесть собирается, хлюпает крыльями, -- и никак взгромоздиться не может: гвоздь торчком торчит...
-- Вот это и есть твоя картина?
-- Это и есть.
Посмотрели, подивовались.
-- Что ж, -- говорят, -- и хуже бывает.
Бурцов обиделся.
* * *
На следующий день, он пошел часов в семь утра "на этюд", но ни альбомов, ни ящика не взял.
-- Что же ты? -- спрашивают у него.
-- Я, -- отвечает, -- сперва приглядеться должен.
Пришел на место и начал приглядываться. Уж очень его зло разбирало, что в нем таланта ни товарищи, ни академия не признают, -- товарищи даже титул ему дали: "Тредьяковский от живописи". Он дальше головного класса не пошел, да и головы-то он рисовал какие-то кривые и носатые. Его ужасно обижало, когда профессора говорили, что он приделал Гере свой нос. Что же делать, когда он так "видел", -- а "видеть" для художника великое дело!..
Смотрит он на лодочку. Сколько, думает, тонов совместилось на этом бочку: и от неба-то рефлексы, и от песка-то рефлексы, и основной цвет, и плесень, и солнце, и воздух... Ну, как это все уловишь? Самого немца посади -- ничего не выйдет. Тут и профессору не совладать. Тут думать надо...
Думал он час, думал другой, все утро продумал. Пришел домой, лег на сено -- опять думает.
-- Ну что? -- спрашивают.
-- Да, -- говорит, -- это задача. Узел Гордиев.
-- А ты бы по-македонски.
Он прищурился.
-- Нет, -- говорит, -- я зубами его распутаю.
-- Да что тебя затрудняет?
-- Мозгу мало.
-- Это мы знаем.
-- Нет, не знаете. Потому что у вас еще меньше. Ведь вы не понимаете, что пишите.
-- Как так?
-- Да так -- никто не понимает. И профессора не понимают. И Дюккер не понимает, и Калам не понимает.
-- А ты?
Он приподнялся, ткнул себя кулаком в грудь, да как заревет:
-- Я, -- говорит, -- понимаю, что тоже ни черта не смыслю, и что до натуры никогда не дойдешь!..
-- Ты совсем никак спятил?
Он подкорчил под себя ноги по-турецки, сидит на пледе, а слезы так по щекам и бегут.
-- Ах, -- говорит, -- вы поросята: какие вы художники! О чем мечтаете? Куда вам вашими красками натуру передавать, -- натура-то цветет, сияет, -- а вы-то по полотну дрызгаете кистью, думаете: я на холсте увековечиваю "мотивы"... Да и поросята умнее вас... К стыду их я осмелился на это сравнение...
Решили, что надо за ним приглядывать: явно помешанный.
* * *
А он на следующее утро опять к лодочке. Сидит и философствует.
-- Решаются еще красками это передавать, -- да разве возможно!
Зачертил контур лодочки с трех сторон. Тушевочку положил, пальцем порастер.
В воду смотрит, -- чешуей такой серебристой она по камушкам сверкает. Ну, как эту рябь передать, ну разве возможно?
Наклонит на одну сторону голову, на другую. Вдруг так весело ему станет.
-- Гений, -- засмеется он, -- гений!.. Ну какие там гении! Вот сиди, да и копируй натуру. Натура гениальна. А то Рафаэль! Что такое Рафаэль? Мадонна д'Альба! -- скажите, редкость какая!.. Вон камень под водой, склизким мохом порос и водоросли от него по струйкам тянутся. Вот это гениально. А то мадонна... Какая там мадонна!
Камушек нарисует, рогожку...
-- Вот, ведь, -- думает, -- положим калоши делать очень хитро. Мне ни за что не сшить, чтобы сидели, как надо, -- а, между тем, добиться ведь можно. Ну, двое, трое их испортишь, а в конце концов что-нибудь да выйдет. А непременно выйдет, и даже хорошо будет, если ощущаешь страсть к этому ремеслу. А искусство в чем проявляется? -- в форме. А что такое форма? -- техника!..
Он даже припрыгнет на рогоже от восторга. Вот, вот оно все дело-то в чем! Работай, работай как вол, -- до всего дойдешь...
* * *
В ненастную погоду он рисовал синюю юбку, которую брал у бабы и развешивал на веревочке по балкону.
-- Это теневой угол, если надо, -- лепетал он. -- Синее пятнышко, холодное такое.
Он любил дома рисовать, когда кто-нибудь вслух читал. Рисует свой челночок на память во всех ракурсах, а сам слушает. Читали более Жюль Верна и Понсон-дю-Терайля. Иногда, впрочем, читали стихи, и более всего -- Лермонтова. Бурцов очень не одобрял литературы.
-- Помилуйте, -- протестовал он, -- в этих писателях кроме таланта нет ничего. А теперь вот "Демон" этот самый. Выдумка, отвлеченное понятие, и без всякого доказательства. О "Демоне" никакого впечатления я и не выношу по прочтении. Так, знаете, что-то красивое. Вот как француз рисует: тут розовенького, тут голубенького, а фончик перламутровый и сюжетик пикантный...
-- Чего ты все добиваешься?
-- Я? Натуральности, -- чтоб у меня образ этот самый говорил. Вот я на чухонку ту смотрю, и так она вся и стоит передо мной. Так и в строчке: выпрыгнула строчка про чухну, и хочу я, чтоб от чухны этой маслом чухонским пахло, нос был бы вздернут и подол так подоткнут. А иначе мне не надо. Вся красота по мне в характере. Вот возьмите челночок мой...
При слове челночок все хохотали. Бурцов супился и утыкался в альбом.
* * *
В средине июня он взялся за краски. Рисовал он лодочку, точно из мозаики ее вылеплял. Возьмет краску ножичком и налепит на холст. Потом мешает, мешает на палитре соседний тон, вспотеет весь, комары всего его изжалят, -- подцепит опят на ножичек -- шлеп на чистое место.
-- Если в тон попасть -- заиграют, запоют краски-то!
Написал этюд, показывает товарищам. Те глаза выпучили.
-- Отчего же небо зеленое?
Он задумался.
-- Да, говорит, сразу ничего нельзя. А в натуре так. С первого раза посмотришь, -- небо серое, трава зеленая. А приглядишься, наоборот, -- трава, ну как есть пепельная, а небо так зеленью и бьет...
Приколотил холст на стенку. Пусть, мухи погуляют, -- все равно. Надо сызнова.
Написал сызнова; написал -- да и заплакал.
-- Это натура, -- говорит, -- такая чертовка, что ее не уловишь: тут тридцатью этюдиками не отделаешься.
Товарищи его работают с утра до ночи. И нивы, и лужи, и дождь, и сумерки, -- все это у них так и кипит под руками. Вся изба разукрасилась. И старуху-бабу списали с ее кривым глазом, и стрелочника с соседней линии, и ночной поезд, и чухонку в воскресном шлыке, когда она идет с ребятенками в кирку, на которой петух сидит, -- даже пастора срисовали. А Бурцов все на одном месте, только лицо у него словно просветляться начинает.
* * *
К сентябрю месяцу он приготовил сорок три этюда "лодочки", -- все с одного пункта.
-- Думаю на конкурс пойти, -- задумчиво размышлял он. -- Очень уж я постиг эту самую лодочку.
Что он "постиг", в этом никто не сомневался. Постиг он и утреннюю холодную полосу розового воздуха, и золотую полоску того места, где солнце взойдет, и пару уток над тростниками. Да, ведь, целое лето просидя, постигнешь.
-- Ведь, вот, -- замечали не без основания сотоварищи, -- играет же в цирке слон на барабане. Зверь совсем несообразный, а постиг тоже.
Когда он на конкурс выставил пейзажик -- совет ахнул.
-- Мастер готовый да и только!
А он и писал-то, не справляясь с эскизами, на память. Немец-профессор со всех сторон подходил к рамке, и мог только сказать:
-- Да, да, это... это неожиданно... Это кисть... да, -- это так...
Званье ему дали. Он вдруг вырос на две головы... Картину он продал известному московскому меценату Четверикову, и сейчас же написал копию.
"Совершенство техники молодого мастера, -- говорилось про Бурцова в одной газете, -- обещает, что из него выработается огромный самобытный талант. От его холста веет непосредственным творчеством. Видно, что он уловил мимолетное впечатление, и, проникнутый вдохновением, умелою кистью зарисовал его. Это не вымученная работа, -- это плод истинно-художественного порыва"...
* * *
К лету он сделал пять повторений "лодочки" и продал их. Летом он собрался опять на прежнее место.
-- Представьте, -- рассказывал он товарищам, приезжая на время в город (он нанимал уже отдельную дачу), -- представьте мое счастье: челночок все на прежнем месте... Но теперь, как я посмотрел, Господи, -- сколько ошибок понаделано в прошлогодней картине. Нет -- надо учиться опять заново.
-- Как! Снова за лодочку?..
-- Да... Ведь, у меня какая теперь подготовка.
-- Вы бы другой мотивчик.
-- Нет, батюшка, куда тут! Дай Бог с этим справиться.
И пошли на выставках его лодочки, лодочки, лодочки. То с носа, то с кормы, то с боку. Вы, вероятно, много раз их видели: они прелестно писаны, таким чудесным опытным техником. Он за них два года назад академика получил.
"Господин Бурцов избрал себе узкую специальность, -- пишут про него, -- но зато в своей сфере он не имеет конкурентов. Строгое, тщательное изучение природы свидетельствует об удивительной добросовестности автора. Что же -- специализироваться -- отличительная черта нашего века".
Теперь он видоизменяет лодочку: рисует при вечернем освещении, и даже, собирается писать при ночном, лунном свете ее же. Он заказал для этого огромный черный ящик, вылепил лодочку из гипса, и освещает ее лампами сбоку, пропуская свет чрез синюю папиросную бумагу. Впечатление совершенно раешника. На днях заехал к нему (конечно отсталый) товарищ, он показывает ему свою камер-обскуру
-- Вот, -- говорит, -- что служит основой искусства: такое тщательное изучение природы.
-- А как ты думаешь, -- спрашивает тот у него. -- Микеланджело и Рембрандт также изучали ее?
Бурцов подумал, посмотрел на лодочку.
-- Они так ее писать не умели, -- с любовью произнес он. -- Думаю писать на профессора...