-- Ты где шлялся, паршивец?.. Ты не знаешь, что время обедать? Разорваться мне что-ли, целый день в кухне торчать?..
У Юлии Петровны от злости на пухлом лице пошли багровые пятна и прическа сбилась немного на бок.
Петька, засунув руки в карманы брюк галифэ, покачивался на ногах и равнодушно глядел на мать, словно не на него обрушивался этот град слов. Потом он сморщил лицо и потянул воздух носом.
-- Ну, вот -- обиженно сказал он, что-то учуяв. -- Я так и знал: опять каша на постном масле!.. Каждый день, каждый день каша! И как вам, мамаша, не надоест!
-- Не надоест! -- Юлию Петровну подбросило от этих слов. -- Ты что это о себе думаешь?.. На каки-таки капиталы я тебе всякие супы-патафю буду готовить да рябчиков!?. Окаянный ты, Петька, и что ты дался на мою голову, прости господи!.. Надоела ему каша! А ты, дармоед, узнал, каково матери-то на манчжурке в грязь, в холод, в дождь торчать да кровное свое, остатки продавать?.. Ты узнал?!
-- Опять завели, мамаша! -- надоедливо отмахнулся Петька и пошел шарить по ящикам и коробочкам, стоявшим на заветном Юлии Петровны комоде.
Порывшись там, он удовлетворенно свистнул и весело крикнул матери:
-- А эту балаболку, мамаша, я реквизну!
-- Какую балаболку? -- встрепенулась Юлия Петровна и горестно всплеснула руками. -- Изверг ты, да, ведь, это покойника отца медаль!..
-- Вот-вот, она самая... Контр-революция.
-- Петька! Я тебя высеку! Вгонишь ты меня в гроб! Погоди!.. Зачем срамные слова про отца про покойника говоришь?!. Зачем?.. Покойник за эту медаль пятнадцать лет казне служил...
-- Знаю... В рабкрине.
-- Не ври, не ври, мозгляк! В контрольной палате!..
-- Ну да, я и говорю -- в царском рабкрине... Меня и то за покойника чуть-чуть из союза не вычистили... Говорят, чиновничий сын, беженец. Вот видите, мамаша, как мне приходится страдать... Еле-еле оставили. А то прощай комсомольщик Воротников... Я бы, мамаша, утопился, если бы меня вычистили. Ей-богу!..
-- Не божись!.. Грешно, не божись, богохульник!..
II.
Петька врет, что он комсомольщик. Так он, где-то в клубе для подростков околачивается. Но когда он впервые брякнул матери, что записывается в союз и увидел, как у Юлии Петровны позеленело не только все лицо, но и часть полной ожиревшей груди, то сердце у него радостно екнуло и он стал этим комсомолом наводить на мать настоящий неописуемый ужас. Стал шляться целыми днями, а частенько и до глубокой ночи, а как мать слезливо спросит: где был?, -- всегда один независимый, все объясняющий ответ:
-- В союзе... На собраньи.
А потом начал стращать Юлию Петровну оружием.
-- Вот, мамаша, нам скоро в союзе браунинги выдадут. Здоровые такие и сто пуль!..
Или:
-- Мне, наверное, винтовку дадут, так вы, мамаша, ее не трогайте. Винтовка такая... не дай бог, выстрелит, а мне за выстрел ваш отвечать придется...
Юлия Петровна охала, ахала, ругалась, плакала, но Петька оружия хотя и не приносил, но в большом страхе мать свою держал. И напрасно по воскресным днем, когда к Юлии Петровне приходили землячки беженки, выискивала она совместно с ними способы обуздать сына, -- никаких способов не находилось.
-- И что делается, и что делается!.. -- ужасались землячки, раскрасневшись от чаю и длительных разговоров. -- И впрямь антихрист идет!..
-- Да, верно!..
-- Куда тут, хуже: детей против родителей наставлять. Против бога подымают!..
-- Куда идем, куда идем!?
-- О-хо-хо, господи!..
И если случалось в это время Петьке вихрем влететь домой, бабье царство, как он презрительно в глаза и за глаза называл компанию Юлии Петровны, встречало его сдержанным, но красноречивым молчанием.
-- А, контр-революция, -- задирал Петька гостей. -- Собрание незаконное. Вот я чеке заявление подам!..
-- Вы бы, Петечка, мамашу-то пожалели, ведь мается она, трудится -- все на вас, все на вас, а вы вот нисколько уважения ей не делаете!..
-- Уж какое уважение!. -- вспыхнула Юлия Петровна, готовясь плакать. -- Изверг ты, изверг!.. Почему не поздороваешься?.. Почему в шапке в горницу лезешь?.. Петька!..
А Петька оглядывал стол, разбирал, расценивал на нем убогое угощение, отбирая себе в карманы, что понравится, а частью отправляя прямо в рот, и весело заявлял:
-- Ну вот, это я реквизну... Да вот еще это... Вечером чай пить будем в союзе...
III.
Ну и страна -- Сибирь! Прямо роскошь!.. Во-первых, зимой морозище такой, что никакая железная печка не спасет; во-вторых, -- торг хороший, манчжурка прозывается -- названье-то какое смачное; в- третьих, -- молоко мороженое в таких кругах звонких и вкусных; в четвертых, -- лес густой, тайга (правда, Петька лесу-то еще не видывал, разве из окна теплушки, когда беженцем шел в Сибирь эту самую), в-пятых... Но самое лучшее, самое главное здесь -- это белобандиты. Собственно говоря, не сами белобандиты хороши, а вот то самое, что их кругом видимо-невидимо и что с ними беспрерывно ведется беспощадная кровавая (у Петька мурашки по спине ползут от этого слова: кровавая!) борьба. И это очень хорошо, что белобандитов кругом много, что их не успевают ликвидировать во всех местах зараз, что только ликвиднут в одном месте, глядь, в другом гнусы закопошились. И по расчетам Петькиным выходит, что этак и ему удастся пристроиться к какому-нибудь отряду добровольцем, белобандитов бить.
Петька, как-то по-первости, сунулся в один такой отряд, отправлявшийся ликвидировать какую-то банду. Пришел, розыскал военкома. Так и так, желаю в добровольцы, белых лупить. А военком небритый, злой, лицо зеленое. Поглядел на Петьку серыми, колющими глазами, ткнул больно шершавой рукой по затылку, да и кричит:
-- Сморкаешься сам али мать нос утирает?!. Ну, не болтайся под ногами, проваливай, живо!..
После этого Петька несколько дней сряду ходил хмурый и тихий, и так своим благонравием напугал Юлию Петровну, что та не на шутку всполошилась.
-- Ты, Петечка, здоров-ли?.. Не напоить ли тебя на ночь малиной?..
-- Отстаньте, мамаша! -- вяло огрызался Петька и хмуро думал о чем-то.
Было у Петьки еще одно недоразумение в клубе. Только что Петька пристроился там, оброс мясом, завел знакомство с шумными ватагами комсомольцев, глядь, среди них заморыш еврейский: картавит, волосенки пасмами вьются во все стороны, носик остренький, с горбинкой. Петька к нему, протянул руку да и цап за этот тонкий носик:
-- Экий у тебя хруль, жиденок!..
А тот как завопит, завизжит, ребятишки кругом обступили, которые смеются, которые ругаются. Но хуже всего политрук. Прилез:
-- В чем дело?
Так и так, вот, говорят, Воротников жидится, Самошку обидел. А политрук как взъестся:
-- Не сметь антисемитизм тут разводить! Откуда такие идеи? Кто привил?..
Припер Петьку к стене, взял в обработку, да и пропилил его целой лекцией часа два.
Петька не выдержал, дома даже пожаловался матери на свою неудачу.
Юлия Петровна вся загорелась от негодования:
-- Вот, вот, видишь, Петечка, из-за жиденка какого-то тебе неприятности какие!.. Там, Петечка, кругом все жиды! Жидовское это царство, не путайся ты с ними, ради господа бога!.. Чему они тебя там научат!... Ах!..
Петька хмуро отмалчивался и сопел носом. Надо-бы на мать огрызнуться, да сердце не позволяет: шибко саднила там обида на жиденка Самошку. Но и поддаться матери не хотелось. Он сопел и ничего не отвечал ей.
Но ничего -- обошлось все в клубе. Приобвык Петька, смирился. Чорт с ним, с Самошкой! Дело тут совсем другое.
IV.
Петька лодыря гонял. За комодом где-то валялись и пылились его затрепанные грамматики и задачники.
Мать слезливо вздыхала, охала, ругалась:
-- Ты почему, Петька, ученьем не занимаешься? Тринадцатый год тебе, болвану, пошел, а ты все неуч-неучем... Бери грамматику, учи!
Но Петька хмыкал и укоризненно глядел на мать:
-- Ну, ничево-то вы, мамаша, не понимаете!.. Разве теперь грамматику учат? Теперь без ятей, без еров... Никакой грамматики!.. Контр-революционеры которые -- те по грамматике пишут!..
Юлия Петровна всплескивала пухлыми дряблыми руками и горестно изумлялась:
-- Совсем народ хочут извести!... Без грамоты!.. Неучей плодят!..
Однажды осенило на мгновенье Юлию Петровну радостное изумление: Петька притащил домой какую-то книжку.
-- Вы, мамаша, не трогайте, -- деловито сказал он матери, пристраивая эту книжку на комод.
Когда Петька ушел, Юлия Петровна взяла книжку и прочитала крупное:
-- Азбука...
У Юлии Петровны редкие серенькие брови выгнулись дугой:
-- Неужто Петька грамоту учить сначала начал?
Но поглядела она, прочла дальше и налилась сразу огорчением и гневом:
-- ...Коммунизма...
-- Господи прости!.. И азбуку-то испоганили!..
Хотелось ей взять, разорвать и швырнуть эту книжку в печь. Но удержалась: такую Петька кутерьму подымет, что и не разделаешься. Отшвырнула на прежнее место, повздыхала, посокрушалась, поохала.
Принялся Петька за чтение. Откромсает от плоской серой ковриги узкий и длинный ломоть хлеба, посыплет сахаром-песком и, забравшись с ногами на постель, начнет осиливать книжку. И губы- то у него двигаются, и лоб-то в складки соберется, носом сколько раз пошмурыгает, -- но мало толку. Азбука-то азбука, да кто ее разберет, мудреная какая!..
Несколько раз Петька принимался за книгу. Мать даже смирилась с тем, что это азбука не настоящая, а поганая (все-таки книга! все-таки Петька за какой-то умственностью смирно сидит!) и не приставала к Петьке, не ныла, что он всю сахарницу опустошил в научном рвении своем. Но принимайся -- не принимайся, а отстал Петька от книги. Не осилил.
Пошел в свой клуб, достал там еще каких-то других книжёнок. И над ними сколько хлеба с сахаром извел. Но кой с какими справился.
А потом заскучал.
Пуще всего испугала Юлию Петровну эта задумчивость. Так неожиданно это было, чтобы Петька притих, замечтался. Сорви голова -- дерзитель Петька -- и смотрите-ка: сидит, сжавшись калачиком на постели (в грязных-то сапогах на пикейном одеяле!), и, лениво пожевывая что-нибудь, глядит куда-то далеко и думает.
-- Боюсь я что-то, милые! -- жаловалась Юлия Петровна приятельницам. -- Смутный какой-то стал у меня Петечка. Все буйствовал, дерзил, а теперь откуда-бы это? Примолк!.. К добру ли?...
-- Нехорошо, нехорошо, -- покачивали головами рыхлые, худые, с челками, остроносые, остроглазые -- разные такие и все же похожие одна на другую приятельницы.
-- Наверное от книг ихних... От разных богохульств да жидовских выдумок!
-- Книги-то я и то хотела сжечь!...
-- И-и!.. все не сожжешь, Юлия Петровна! Как-бы хуже не стало!
-- Вот-вот, я и сама так думаю!
V.
Но разве можно надолго задумываться, когда этакая пора стоит: июль обжигает сухую землю, над широкой холодной рекой зыблется марево неуловимое; в истоме тихие такие, увитые синью далей, разлеглись за рекою горы; а за горами -- белобандиты, борьба, ружья, выстрелы, опасность!
Засунуты в угол куда-то книги (под самым низом азбука эта самая); снова околачивается Петька целыми днями в клубе своем; снова наскоками влетает домой и шумно командует:
-- Реквизну!.. Контр-революция!... Чека!...
Но что-то вплелось все-таки новое в это оживление. Не напрасно Петька за старое принялся. Хитрит парнишка. Вертится в клубе, шныряет возле больших, промеж партийными увивается. Что-то замечает, что-то вынюхивает, к чему-то готовится.
Однажды дома несколько часов возился в кухне над старым заржавленным кинжалом. Достал где-то заваль эту и давай ее начищать толченым кирпичём, вострить на припечке да пробовать на ногте -- берет-ли. Потом стал, крадучись от Юлии Петровны, сухари себе зачем-то сушить. Выходили у него эти сухари совсем никудышные: твердые, замызганные, пропыленные золою, но Петька был доволен.
А Юлия Петровна ничего не замечала. А книжки в углу покрывались пылью и желтели.
VI.
В холщёвом мешке из-под муки туго завязаны сухари, кусок черного кирпичного чаю, пакетик сахару, четыре кренделя, две луковицы. Мешок прилажен тоненькими веревочками за плечи. В карманах шуршат кедровые орехи и на ременном поясе болтается в истрепанных ножнах кинжал. А за пазухой еще четыре кренделя.
Вот Петька и в походе.
Утром выбрался из дому, долго брел по пыльным еще пустынным улицам. Вышел за заставу, за реку, на широкую дорогу, по которой только-что десятки ног притоптали желтоватую слежавшуюся пыль.
Котомка подталкивала в спину, вязочки резали ключицы и грудь, ноги туго взрыхляли дорогу. Но где-же Петьке заметить все это? Широкой дорогой идет он, на верную дорогу выводят ноги, ноги, которым жарко и неудобно в истоптанных, со сбитыми каблуками сапогах.
Торопится Петька. Старается догнать уходящий впереди отряд. А солнце кусает. Жаркое, выкатилось оно из за гор и давит Петьку своими неуемными ласками.
Идет Петька, торопится и на ходу грызет крендель. А во рту сохнет: пить хочется. Все обмозговал Петька, а про воду-то и забыл.
Изгрыз один крендель, передохнул от еды. Потом, когда уж ситцевая рубаха прилипла к телу, вяло погрыз другой -- и незаметно съел его. И уж когда принялся за третий (не может Петька без того, чтоб не пожевать!), впереди на взгорье, на повороте трактовом задымило -- запылило: догнал все-таки Петька кого нужно было. Заколотилось в груди, жарче стало, будто два солнца выкатились над головой; зазвенел:
-- Товарищи!..
Задние остановились, подождали.
Оглядели Петьку.
-- Ты зачем? Ты куда?!
А у Петьки вся рожа потная изнутри светится.
-- С вами я... белобандитов бить!..
Загрохотали. Засмеялись. Кричат передним:
-- Эй, товарищи! Глядите-ка боец новый нашелся!.. Смотрите-ка!..
Весь отряд остановился из-за Петьки.
Обступили его, смеются, пошучивают.
Но, рассталкивая других, вышел военком. У Петьки померкла заря на лице. Смутился. Чует неладное.
А военком злой, не укусишь его смехом, не поддастся:
-- Ага! Ты это?!.. Приплелся!.. Ну, нет, шалишь... Макаров! Пристрой этого шпингалета возле себя. До Хомутовой дойдем, там сдашь его, чтоб отвезли в город... Немедленно!
Потускнел Петька, закис. Против военкома ничего не поделаешь.
Отряд вытянулся, зашагал. Возле ухмыляющегося, скуластого Макарова Петька. А мешёчек так и отстукивает в спину, словно проборку задает. И веревочки впиваются ядовито в грудь, и ключицы. Ноги по пыли бороздят сбитыми каблуками. Невесело. Хоть и посмеиваются бойцы, а невесело.
Пришли в Хомутово. Отряд недолго передохнул и пошел дальше, а Петьку сдали на руки какому-то бородачу шутнику с наказом -- доставить Петьку в город.
-- Ну, рестант, -- похлопал бородач шершавой рукой по Петькиной котомке, -- по первоначалу пойдем-ка к бабам... Щербой они тебя угостят. Похлебаешь!
Хмурился Петька, посапывал носом (чуть было плакать не стал, да спохватился во-время), а щербу крестьянскую похлебал с аппетитом. В охотку поел и хлеба свежего, теплого, пахучего, какого дома никогда не едал...
Поел -- словно отлегло немного от сердца. А тут в избу вваливаются три красноармейца и между ними Макаров. Встрепенулся Петька:
-- Вы разве не ушли?
Посмеиваются.
-- Будто, значит, ушли... А между прочим, в заставе мы.
Не совсем понятно Петьке, но и не расспросишь Макарова; глаза сибирские, хитрые смеются, но прячут что-то.
Увел Макаров бородача в куть, о чем-то побубнили там. Вышли в горницу, а из горницы на улицу, в деревню. У порога приостановился Макаров, глянул на Петьку.
-- А ты, товарищ, ежели охота, поброди здесь... к речке сходи, искупаешься... Некогда тебя нонче в город отвозить...
VII.
Петька вышел из избы. Широкой улицей прошел он к поскотине. А оттуда полями по извилистой, поросшей травой, дороге добежал до речки.
Речка мелкая, быстрая. Струит воды по пескам, по каменьям. Обставилась по берегам кудрявыми тальниками.
Сбросил с себя Петька одежду, стащил сапоги и -- ух! -- в воду. Забурлил, вспенил вокруг себя; переломилось солнце в трепетных, текучих кругах. Хорошо в воде. Забыл Петька обо всех своих огорчениях, о неудаче своей забыл: до того ли? Раздолье-то какое!..
Поплескался, пофыркал, перебрел реку в брод. Вышел нагишём на ту сторону. Змейками стекает поблескивающая на солнце вода с худенького смуглого тела. Слиплись на лбу волосы, в глаза лезут. Петька отстранил их пальцами, пригладил. Присел на берегу и задумался.
Раздвинулись тальники, зашуршала галька под чьими-то ногами. Оглянулся Петька: видит, выходит из тальниковой заросли высокий человек.
-- Эй, мальчик!
Вскочил на ноги Петька, глядит на этого новоявленного:
-- Чего надо?
-- Купаешься?
-- Купаюсь... А вам что?
У Петьки неизвестно откуда неприязнь какая-то к этому неизвестному.
-- Да ты чего боишься? -- смеется тот. -- Не съем я тебя. Не бойся.
-- Я не боюсь... -- обижается Петька. -- Вовсе я не боюсь...
-- Ну, а если не боишься, так скажи-ка, мне, милый, вот какую штуку...
Пришедший подошел вплотную к Петьке и положил руку на голое мокрое плечо.
-- Скажи-ка ты мне вот-что... Ты Силантия Ерохина, хомутовского вашего, знаешь?
Петька вздернул плечём: чужая, горячая рука медленно соскользнула с него. Петька совсем уже собрался рассердиться: свинство какое! Не видит разве этот тип, что Петька городской! Но что-то чуть-чуть дрогнуло в Петькиной груди. Он взглянул на этого незнакомого, и только сейчас разглядел, что у того тонкое лицо с пушистыми усами, колющие глаза и узкие, идущие вверх к вискам, брови. Еще заметил Петька, что на незнакомом ловко, по-городскому, сшитая рубашка с ременным поясом.
И Петька внезапно, неожиданно для самого себя соврал:
-- Знаю.
-- Ну, вот... Ты этому Силантию скажи: хлеб, мол, теперь нужно в Березовую Елань возить... Не перепутаешь? В Березовую Елань!?
-- Нет, не перепутаю! -- вздрагивается, бьется что-то у Петьки внутри; бьется быстро, безостановочно.
-- Ну, хорошо... Прощай.
И опять зашуршала галька. Снова колышутся тальники, раздвигаются, смыкаются. И нет этого незнакомого, высокого.
Петька оглянулся. Поглядел в тальники. Потом бултых в воду и, разбрызгивая пену и ломая веселые солнечные круги, пошел обратно, туда, где свалена одежонка. Оделся, встряхнулся и бегом в деревню.
-- Да вы скажите!.. Ей-богу спешное дело!.. Ей-богу!.. (Ай, Петька, еще в комсомол тянешься, а от бога отстать не можешь!..)
Бородач поглядел, подумал:
-- Сиди в кути... Сейчас будет тебе старший.
И позже, недолго времени прошло (а Петьке показалось, что очень даже долго), пришел Макаров.
-- В чем дело?
Петька, захлебываясь, рассказал о своей встрече. Макаров вытянул шею и щелкнул языком.
-- Ага!.. Молодчага, товарищ!... Этак мы их живыми заберем!.. Сами лезут в руки.
-- А кто это? -- сунулся Петька с расспросами, но Макаров поглядел на него и сказал:
-- Ты вот что, ты посиди-ка теперь в избе... Будет бегать-то.
VIII.
Убежать-бы из избы туда, где Макаров и другие затевают жуткое, интересное. Но не уйдешь: строго приказано сидеть на одном месте. Это не Юлия Петровна, здесь не отвертишься, не надуешь.
Сидит Петька в грязной избе; поглядывает сквозь дырявое окошко на сонную, по-летнему пустынную деревенскую улицу. Грызет, пощелкивает орехи, поплевывая скорлупой на затоптанный пол. Гудят и вьются мухи. Лениво полаивает где-то собака. Разговаривают по-своему под окнами деловитые, озабоченные курицы. Эх, скучно-то как! Затем-ли Воротников этакий путь проломал, ноги все себе избил, на солнце пожегся!?..
А тут еще неотвязная мысль: неужто всамоделишный белобандит это был за рекой? Ничего особенного: человек, как человек. Шутил еще, поди, насмешник. Да...
И еще мысль: а что Макаров устраивает? Неужели воевать с ними будет? Вот здорово!
Петьке так и представляется: выходит на ту сторону мелкой реки широкоскулый крепкий Макаров и навстречу ему тот, высокий, остроглазый; сшибаются они, стреляют, раз, раз...
И тут как раз выстрел хлопает.
Петька вскакивает со скамейки, прислушивается. Сердце у Петьки бьется: ах, туда бы с кинжалом своим, сразиться!
Потом еще выстрел, и еще.
А потом гул голосов. Ожила деревня. Влетела в избу баба, которая Петьку щербой угощала; сунулась зачем-то в угол, увидала Петьку.
-- Поймали -- говорит, -- троих поймали!
-- Кого? -- замирает Петька.
-- Да белобандитов у Березовой Елани.
Сорвался Петька. Ну его, плевать на Макаровский наказ, не может Петька усидеть в избе. Выбежал на улицу, а навстречу ему толпа, ведут.
Впереди бородач. А за ним трое со связанными руками, без шапок, бледные, встревоженные. Вокруг них красноармейцы, мужики, Макаров. У Макарова тряпкой голова повязана, а поверх тряпки кровь сочится.
Протиснулся Петька к Макарову, тот улыбается:
-- Все правильно, братишка!.. Все обделали!..
Один из трех со связанными руками (высокий, с пушистыми усами -- тот самый!) увидел Петьку, присмотрелся к нему, поглядел на Макарова и вдруг зажглись глаза его, скривил рот и кинул Петьке:
-- Ага, это ты, змееныш, показал!.. У-у, большевицкий выблюдок!..
Макаров обернулся к нему и властно прикрикнул:
-- Молчать... Сказано -- молчать!
Тот замолчал. Но жег Петьку взглядом. И Петька вдруг весь сжался, затосковал.
IX.
Два дня металась Юлия Петровна по городу, разыскивая Петьку. Два дня плакалась она приятельницам, ахала, стонала. А на третий день, когда Петька, запыленный, грязный и вспотевший, влетел домой, она всплеснула руками и от великой радости принялась его ругать на все корки:
-- Гад ты этакий, сердца у тебя нет! В гроб ты меня уложить задумал что-ли? Где это тебя черти носили?.. Душу ты у меня вымотал всю!.. Куда бегал? Куда, говори, паршивец?!
Но Петька невозмутимо и равнодушно отмахнулся от ругани и попреков.
-- Вы бы, мамаша, накормили меня лучше... Все ругаетесь да ругаетесь. А я голодный ходи... Никакого сочувствия у вас.
Юлия Петровна, поругивая и на ходу поплакивая, накормила Петьку. И жизнь потекла по-прежнему.
Бегал Петька в свой клуб, таскал оттуда книжки, которые не дочитывал до конца; пугал мать всякими неожиданностями.
В клубе к Петьке, после его похода в Хомутовское, стали относиться с некоторой завистью. Его расспрашивали о том, как он отряд догонял, как с белобандитом встретился, как белобандитов Макаров и другие изловили. Петька воодушевлялся, рассказывал это подробно, немного прикрашивая, немного привирая. У ребят загорались глаза. Они похваливали Петьку и воспламенялись решимостью следовать его примеру. Подавленные его похождениями, они выкапывали из своей памяти все слышанное от других о разных боевых подвигах, об эпизодах борьбы с белобандитами. Но они сами чувствовали, что их рассказы -- с чужих слов -- тускнели перед Петькиной действительностью. А он задавался, форсил. Он уже строил планы о том, как его примут добровольцем, дадут настоящее ружье, пошлют с отрядом. Правда, военкому отряда Петька на глаза все-таки попасться боялся: чувствовал, что тот не пошутит, что того не так-то легко возьмешь.
Порою на Петьку нападало временное, какое-то смутное, неопределенное раздумье. Среди сутолоки и возни в клубе вдруг вспомнит он деревенскую улицу, толпу на ней и в толпе связанного высокого человека, который смотрит в упор с неудержимой ненавистью, который зло и гадливо говорит:
-- Это ты, змееныш!?..
Петька встряхивался. Петька гнал эти воспоминания. Петьке почему-то становилось стыдно. И не знал он -- откуда и почему этот стыд.
А вокруг него без остановки текла шумная, многотрудная, большая жизнь. Каждый день в газете печатали о поимке белобандитов, о раскрытых заговорах, о расстрелах. Каждый день в Петькиных ушах отдавалось: -- "вывести в расход", "поставили к стенке". И слова эти стали такими простыми, обыденными, изношенными. И словами этими Петька, как и многие вокруг него, бросался легко и бездумно.
И если у взрослых, у больших что-то замирало в груди иногда, когда с серовато-белых страниц газеты черной черточкой метнется в сознание короткое, бьющее -- "к высшей мере наказания", то для Петьки что-же могли значить эти слова, для Петьки?
Петька поддразнивал мать, когда она недоумевающая, ошеломленная, трусливая, плакалась:
-- Вот опять, говорят, вчера двадцатерых к стенке поставили... В подвале, говорят...
-- А завтра, мамаша, сто человек выведут в расход!.. Честное слово!.. -- и в Петькиных глазах загоралась лукавая радость, когда он замечал, что Юлия Петровна бледнела, что у нее тряслись губы и она перекрещивала грудь маленькими мелкими-мелкими крестиками.
-- Всех буржуев скоро в расход выводить станут, -- пугал он Юлию Петровну. -- У нас в союзе говорили: чистка буржуям скоро будет... двухнедельник для буржуев...
-- Дрянь ты, Петька, дрянь! -- вскидывалась Юлия Петровна. -- И все у вас там дряни... Людей изводят... Сколько душ православных загубили! О, господи!..
А потом, когда приходили ее приятельницы, она долго жаловалась им на Петьку, на жизнь, на большевиков. Те медленно пили с блюдечок чай, согласно поматывали головами и выждав, когда уставала Юлия Петровна, по-очередно степенно говорили о своем, таком же нудном, похожем на эти жалобы, говорили о том же, что было переговорено в прошлое, в позапрошлое воскресенье, о том, что ушибло их маленькую, ровненькую, узенькую жизнь.
X.
Однажды ночью, недели через две после того, как Петька пропадал из дому, Юлия Петровна услыхала в комнате странные звуки. Томила ее бессонница, ворочалась она на своей кровати, встревоженная заботами и июльской истомой, и вот услышала сдержанный, подавленный плач.
-- Петька, Петечка, что с тобой? -- встревожилась она. -- О чем ты?.. Чего плачешь?..
Плач прекратился. Юлия Петровна слезла с кровати, подошла к дивану, на котором спал Петька и наклонилась над спящим.
-- Что с тобой, Петечка?
Петька, перекрывшись одеялом через голову, молчал.
Юлия Петровна постояла, послушала и ушла обратно на свою постель.
-- Послышалось, -- сообразила она.
А Петька лежал под одеялом, сдерживая дыхание и глотая слезы. Петька старался задушить в себе плач, но он подкатывал к горлу, он распирал его грудь, он был сильнее его.
Пришло это к нему так.
Днем в клубе подошел к Петьке товарищ и говорит:
-- А твоих-то белобандитов вчера к стенке поставили.
Петька поглядел на товарища недоумевающе. Не понял Петька в чем дело, а тот смеется:
-- Бестолковый ты, Воротников, говорю тебе: -- тех-то, которых в деревне, помнишь... при тебе еще поймали. Ну, вывели их вчера в расход.
-- Ты откуда знаешь? -- встревожился Петька и что-то дрогнуло в нем.
-- Чудак какой! -- удивился товарищ. -- Да в газете напечатано сегодня.
Петька разыскал газету, повертел, покрутил измятый лист, отыскал. Да, верно.
И вдруг Петьку охватило щемящее любопытство: жадно захотелось ему узнать, как это тот, с тонким лицом, с бровями, взлетом раскосым идущими к вискам, как это тот, который улыбался тогда у реки, стоял у стенки и ждал выстрелов. Петьку сжало, сцепило всего это щемящее любопытство. И рядом с ним какое-то недоумение охватило его: неужели того, живого, вот того самого, который еще так недавно стоял перед ним, неужели его уже нет в живых, неужели это правда?
Петька ушел из клуба. Он пошел бродить по улицам. Он не умел еще думать. Но в сердце его вползла какая-то слабость и, перескакивая через бессвязные, клочками мелькавшие мысли, врывалось то незабываемое и теперь почему-то особенно яркое.
-- Это ты, змееныш? Ты показал?..
Вялый, тоскующий бродил Петька по улицам. Носил с собой бремя новых ощущений. На узенькие плечи Петьки легло оно, это бремя, и давило.
К вечеру как-будто выветрилось все это из Петьки. Рассеялась тяжесть, придавившая было душу. Растерял эту тяжесть Петька по пыльным улицам, где все так отвлекало, манило к себе, где можно было втиснуться в толпы, пошнырять между озабоченными или веселыми людьми, понюхать около нищенских лотков с грошёвым товаром.
С улиц, с толкучек усталым, но по обычному задирчивым и шумным пришел Петька домой. Злил мать, донимал ее грязными руками, порваной рубахой, громким чавканием за ужином.
А ночью, в постели, вдруг подступили к горлу слезы. Вцепился Петька в подушку, обнял ее, словно ей хотел поведать какую-то обжегшую его вот этими слезами мысль. Плакал, сам не зная о чем. Плакал, отдыхая в этих слезах. Сладкими, ранящими, но в то же время успокаивающими, бесцельными, беспричинными слезами.
Мать спугнула эти слезы. Притворился Петька спящим. Повсхлипывал потом, когда Юлия Петровна кряхтя взгромоздилась на постель; попел потихоньку носом, повздыхал. И потом в слезах безмятежно и сладко заснул.
Так проплакал Петька, сам не зная почему и о чем. Утром долго вспоминал вчерашнее, долго морщил лоб и соображал. Ничего не сообразил, но пуще всего боялся, чтоб кто-нибудь не узнал об этих слезах. Пуще всего. Ах, и стыд-то был-бы какой, если-б дознались (вдруг -- в клубе!) о том, что кандидат в комсомольщики, доброволец будущий, Воротников, ревел в подушку, как какой-нибудь сопляк пятилетний.
XI.
А ведь кое-что узнали. Правда, не все, не о том, как Петька в подушку ревел из-за того, что кого-то к стенке поставили. Но чуть-чуть было и до этого не добрались.
Товарищ, тот, который рассказал Петьке про газету, заметил Петькино смущенье и пошел болтать:
-- Воротников-то нюни распустил... Жалко ему белобандитов!.. Вот так боец! Вот так комсомолец!..
Посмеялись ребята, пофыркали над Петькой. А политрук (такой глазастый, все увидит!) цап Петьку:
-- Давай-ка, Воротников, потолкуем!..
И повел Петьку в комнатку к себе при клубе. Запыленно, задымлено там, книжки навалены кругом, на стенах таблицы, расписания и Ленин-Троцкий.
-- Садись, брат, да рассказывай! -- и глядит на Петьку; чуть-чуть прищурился: не то сердится, не то смеется.
О чем рассказывать -- Петька не знает. Тогда политрук давай у Петьки душу мотать: как да что; что дома делает, кто родители, чем живут, как за отрядом бегал, правда-ли, что Петьке белобандитов растреляных жаль.
Сидит Петька на табурете, поскрипывает ножками расшатанными. Отвечает. На все отвечает, на последний вопрос тоже:
-- Жалко...
-- Эх, ты? -- усмехается политрук. -- А еще в добровольцы лез. Как же ты этак-то, если тебе жалко?
Тогда Петька вдохновляется, загорелась в нем мысль какая-то (может быть, вот сейчас только и родилась в нем по-настоящему):
-- В добровольцы я хоть сейчас!.. -- сверкает он глазами.
-- Как же это так! -- улыбается политрук. -- А не жалко?
-- То на войне! -- вспыхивает Петька. -- В сраженьи... а не так...
-- Как это "не так"? -- вгвазживается политрук глазами своими в Петьку. -- Объясни-ка!..
Но где-же Петьке объяснить?! Слаб Петька. Против политрука куда ему устоять. А тот давай крыть его, давай объяснять да разъяснять что и к чему.
Устал Петька.
Политрук отчитал его. Задумался.
-- Вот что, -- говорит, -- Воротников. Я тебя в группу запишу... Будешь учиться... Ты, я вижу, лодырь большой... Воевать еще успеешь. Поучись-ка!..
Потом помолчал, подумал, поднял вверх палец, весь в чернилах замызганный:
-- Революция, брат, эта штука серьезная. Да. Тут, если нюни распустишь, мало добра выйдет...
И этим же пальцем легонько толкнул Петьку в плечо:
-- Ну, ступай!.. Начни-ка мозгами шевелить!
* * *
И опять началось: книжки, тетрадки, скорчившийся над ними Петька, окрики на Юлию Петровну: "Да не мешайте вы, мамаша!"
Ходит Петька на собрания группы, впитывает в себя премудрость новую. Борется со скукой, выползающей потом со страниц сухих, четких, немногословных книжек. Тяжело. Трудно, очень трудно шевелить мозгами по-настоящему. Но терпит Петька, одолевает. Кряхтит, а тянется вперед.
И уже теперь властней и серьезней отвечает матери, когда та хнычет и притворяется всеми обиженной:
-- Перестаньте!.. Видите, делом занимаюсь!
Юлия Петровна настораживается: что-то новое в Петькином обращении, во всей повадке его.