К шести часам дневной жар спадал. Скамейки у ворот, ступеньки лестниц, высокие тротуары над заросшими выгоревшей травою канавами заполнялись выползающими подышать свежим воздухом соседями.
Улица наполнялась глухим говором, ленивыми вскриками и тонким визгом ребят. Небо над крышами домов бурело. С запада на восток по небу протягивалась узкая и длинная туча: густой дым из электростанции. Вздыбленная уличным дневным движением мелкая удушливая пыль мягко оседала к разбитой мостовой и клубилась легким паром. Собаки обнюхивали редких прохожих и изредка бросались на них с лаем.
К шести часам улицы начинали отряхать с себя рабочую шумную сутолоку города и готовились к короткой ночи. И, обманывая пыльный июнь, лихорадящий непрочными, насыщенными духотою вечерами, люди уже с этой поры зачеркивали свой день и грезили о завтрашнем.
Перекидываясь словами, женщины следили за редкими прохожими. Они оглядывали их и без стеснения кидали им вслед свои замечания, свои соображения, порою острую насмешку. Они знали всех жителей своего квартала и считали всех, кто приходил извне его, чужими. И, как чужих и, следовательно, враждебных и ненужных, разглядывали этих прохожих, идущих из чужих кварталов, злыми и насмешливыми глазами.
Но и среди чужих они отмечали тех, которые проходили здесь часто. И о таких у них слагались свои определения, безошибочные и беспощадные.
-- Вон, -- говорили они, -- опять идет эта намазанная шкуреха... Пошла на Большую хвостом трепать... Сначала в кино, а потом кавалеров стрелять будет!
-- Глядите-ка, нагорные парни в клуб идут! Комсомолы, а на той неделе опять на Канавной улице у них кто-то ворота дегтем мазал!..
-- Кто мазал?! Эти самые, которые по клубам шляются! Они самые!..
Маленькие девочки, рассевшиеся по краям канав, внимательно и жадно вслушивались в слова старших и изредка вставляли свои замечания, мудрые и старчески взвешенные:
-- Он с беленькой ходит... У которой зеленая шляпа и фильдеперсовые чулки, розовые...
-- На Канавной третий раз дегтем мажут...
-- Там мальчишки драчуны... И ругаются по-матери.
В восемь дымчатые бревна домов серели и тени наливались зыбкой тьмою. В восемь возле некоторых ворот звенели острые крики:
Однажды в восемь часов, когда матери хлопотливо принимались уже скликать своих ребятишек, острый вой прорезал затихавшую улицу. Головы -- молодые и старые -- повернулись на этот необычный звук. На мгновенье все стихло. И в этой тишине резче и обреченней повторился совсем нечеловечий, дикий и яростно-беспомощный крик.
Женщины повернули головы в ту сторону, откуда несся он. Женщины сжали губы и неодобрительно покачали головами. И чья-то шустрая девчонка с заблестевшими глазами, с глазами, в которых тлелось разбуженное любопытство, сказала:
-- Это у Никоновых, во флигере квартиранка ребеночка рожает!
-- У-у!.. цыть ты! -- накинулась на девчонку мать и погнала ее домой.
А крики, дикие и неудержимые, злобные и молящие, неслись по улице громче, острее и бесстыднее.
Женщины угнали детей по домам, а сами остались на улице. Они оживились. Они сошлись друг к дружке поближе, потеснее. Вслушиваясь в стоны рожавшей женщины, они вполголоса, как будто громкие голоса их могли потревожить то, что происходило в этот вечер за стенами чужого жилища, говорили о той, которая мучилась в предродовых схватках.
-- В родильный не могла она, что ли?
-- До последних месяцев в скрытности держала свою утробу. Стеснялась.
-- Как не стесняться!? Набегала себе брюхо от парней... вот и страдает теперь.
-- Парни-то тут, пожалуй, не виноваты... Она, скажите на милость, с женатым мужчиной хороводилась. У него двое детей!
-- Ай-яй!.. Да ей бы, твари, глаза за это выхлестать стоило бы!.. С женатым? Да еще двое детей! Ну и народ пошел! Сволочи!
-- Действительно! Настоящие сволочи!
Крики как бы обнажаются: они нагло попирают крепкие законы вечера и тревожат и будят какую-то обиду. Женщины переглядываются и, подавляя вздохи, укоризненно отмечают:
-- Срам какой!.. Всю улицу тревожит...
-- Первый раз, наверно... Непривычная.
-- Молоденькая. Поторопилась забрюхатить, вот и мается теперь!
Вдруг они умолкают. Достигнув крайнего и непереносимого предела, стоны вдруг обрывается. Последний яростный крик. Потом тишина.
Женщины настороженно слушают. Кто-то из них вздыхает.
Они чувствуют, что там, во флигеле у Никоновых родился человек.
3.
На стенах прыгают зайчики. Утреннее солнце прорвалось сквозь какую-то щель и ласково трогает стену. Утро сочно и свежо опрокидывается над городом.
За стенами заглушенные голоса раздраженно встречают новый день.
-- Пускай устраивается где-нибудь! Этак что же теперь будет? Ребенок пищать цельными днями станет, беспокойство! Гадость!
-- Тарифная она...
-- Ну и мы тоже! Подумаешь!.. Мы без детей пускали.
-- Конешно... Дак как же ее выставишь?
Но, покрывая глухие голоса за стеною, остро и беспомощно тянется детский писк. И зайчики на стене меркнут.
Бледная неумелая рука обнажает грудь и толкает сосок в розовый и влажный ротик. На мгновенье писк прекращается. Но только на мгновенье. Потому что вслед за этим он усиливается, он разрастается и вырастает в непереносимый, томящий плач, в острую и непонятную жалобу, чуть-чуть злобную и все-таки жалобу.
Мать склоняется над кричащим ребенком, ощупывает его головку, его ножки, развертывает плохо закрученные пеленки. Мать беспомощно перекладывает его с руки на руку. Но он не успокачивается. А из-за стены слышен раздраженный окрик:
-- Да что же это такое?.. Вы, гражданка, уймите своего крикуна!.. Ни на что не похоже!..
Но крикун не унимается. И злые слезы отчаянья и беспомощности быстро катятся из глаз матери.
4.
Приходит подруга.
-- Мурка, да что же это такое?! Ведь ты же измоталась вся! Неужели он тебе ни в чем помочь не может?
Заплаканные глаза вспыхивают. Они глядят настороженно и растерянно.
-- Понимаешь...
Какие-то слова, готовые сложиться, застывают и не произносятся. И застенчивая улыбка трогает слегка припухшие губы:
-- Понимаешь... Я ничего не умею с ним делать... Он плачет, а я не понимаю отчего это... Самое тяжелое: ему плохо, может быть, у него чего-нибудь болит, а я не понимаю.
-- Сходи в консультацию. Тебя научат.
-- Да, -- вздрагивают губы. -- Схожу.
Подруга смотрит на нее. Подруга видит:
Вот эта самая Мурка, хохотушка и забавница, светлокосая Мурка, еще недавно, минувшею зимою, была самой жизнерадостной на курсе. Вот эта самая Мурка умела заразительно смеяться и наполнять своей задорною и ясною веселостью аудиторию. Эта ли?
Подруга придвигается к ней ближе.
-- Мурочка... Как же так? Должен же он, в конце-концов, нести какие-нибудь тяготы!..
-- Перестань...
-- Не перестану!.. Это глупо! Страшно глупо!.. Почему ты мучилась дома, не рожала в родильном? Почему теперь маешься? Ведь ты такая беспомощная. Он обязан тебе помочь! Слышишь, обязан!
-- Перестань...
Ребенок начинает кричать. Сморщенное личико, над которым тревожно наклоняются две головы, багровеет. Ни глаз, ни милых ямочек на щеках, ничего детски привлекательного, -- один только рот. Влажный, темный, вздрагивающий провал, откуда несется неуемный, сверлящий уши рев и писк звереныша.
И когда после долгих усилий ребенка удается успокоить, и мать и ее подруга молча отходят в разные углы комнаты. Одна с ребенком на руках, другая стыдливо опустив ничем незанятые руки.
Неумело прижимая к себе ребенка, мать силится улыбнуться.
-- Ужасно тяжело, когда он плачет... У меня у самой тогда слезы так и текут. Ужасно тяжело!
Тогда подруга не выдерживает. Она порывисто подходит к ней, полуобнимает ее, ласково, но настойчиво говорит:
-- Ты должна, Мурочка, что-нибудь сделать!.. Должна потребовать от него помощи!..
-- А хоть бы и судиться!.. Ты пойми... Ведь ребенок-то его...
-- Мой он!.. мой!.. -- Руки с силою сжимают плохо спеленутое тельце. Глаза темнеют.
Подруга огорченно вздыхает и качает головою:
-- Глупая ты... Глупая!
-- Ну и пускай глупая...
5.
Двор, который целыми днями шумит ребячьими криками и визгливыми перебранками женщин, исподлобья пытливо и жадно прислушивается и присматривается к этой женщине без мужа и к этому ребенку без отца. Двор ловит каждый шаг, каждое слово, каждую мелочь.
По двору к флигелю Никоновых проходит почтальон, и острые взгляды настойчиво следят за ним. И кто-нибудь посмелее и понастойчивей громко спрашивает:
-- Кому письмо-то?
И двор узнает: ей это, студентке, бесстыднее; ей письмо. И двор волнуется и изнывает: откуда же! От кого письмо? Но неутолима эта жажда, и остается неведомым, кто написал женщине с ребенком, кто потревожил ее вестью.
Тогда по двору ползет догадка. Она обходит одну соседку за другою, она обсуждается долго и обстоятельно и, незаметно для всего двора, который родил ее, она становится достоверностью.
-- Ну, так прямо и пишет ей: неизвестно, мол, с кем прижит ваш этот ребенок, потому что среди студентов на вас не я один охотник был и, может, кроме меня, целых несколько пользовались...
-- Ах-ах-ах!.. Скажите пожалуйста!.. Значит, ничего у ней не выйдет?
-- Кто же знает! По нонешним судам могут, очень просто, присудить с него лименты. А у его семейство законное! Жена, двое маленьких!..
-- За что же семейству страдать?!.. Она будет баловаться, а законная страдай!?
-- Может, у его жалованья всего-то еле-еле на домашнюю жизнь хватает, а тут присудят третью долю, с чем же семейство останется?..
-- Правильно он ей письмом отказывает! Очень правильно!
Двор кипит и захлебывается чужим неустройством, чужою бедою. После шести часов есть теперь о чем поговорить и посудить с соседками за воротами на длинной скамейке, на тротуаре, по краям канавы.
А письмо, неуверенно и неосторожно вынутое из серого конверта, дважды помято и дважды разглажено.
В письме:
"...Отец очень ругался, что ты не приехала на каникулы. Мы все никак не могли подумать, какая причина тебя задержала. Но добрые люди помогли, написали... Что же ты это, Мария, наделала? Ты совсем, видно, о нас и не подумала? Не ждала я от тебя такой истории. Тебе, ведь, всего девятнадцать, а ты уже вот как. И как ты теперь жить будешь с маленьким? Будет ли тебе помогать тот, виновник? Он обязан. Уж если ты дошла до такого сраму, то добивайся, заставь его содержать ребенка. Какие же у тебя другие средства, никаких... Как, Маруся, твое здоровье? Сердце у меня изболелось от мыслей. В твои-то годы да рожать!.. Напиши мне, дочка, обо всем, сообщи мне как ты справляешься с ребенком. Любишь ты его?.. А того, с тем у тебя -- по любви было?.. Ох, огорчила ты нас всех. Крепко огорчила. Я все глаза выплакала...".
Дважды досадливо и гневно скомканное и дважды разглаженное письмо отложено в сторону.
"Любишь ты его?"...
Вот подошла, наклонилась над спящим, взглянула на сморщенное, красное личико. Комочек мяса. Узенькие щелки закрытых глаз. Полупрозрачная, как дымка, прядка волос на высоком лбу. Крошечный носик с двумя дырочками, такими трогательными и смешными, мило-смешными. И свеженькие влажные, влажно и тепло поблескивающие губки.
Разве она знает? Разве знает она -- любит ли его?..
А тот?..
Но нет сил вспоминать. От воспоминаний сердцу становится больно.
6.
-- Ну, да! В эту дверь!
Никонова, квартирная хозяйка, ворчливо показывает посетительнице дорогу и старается всю ее разглядеть, прощупать. А потом, когда та скрывается в квартиранткиной комнате, она застывает возле двери и слушает.
И поэтому-то позже весь двор узнает:
К студентке приходила жена того, ну того самого, от которого ребеночек-то, и у них вышел ужаснейший скандал!
Двор кипит и клокочет от радостного возмущения. Двор судит и постановляет согласно своему закону жизни. И приговор двора суров для квартирантки Никоновых.
Но как ни остер слух у Никоновой, но где же ей все услышать через стену?
И разве все слова, произнесенные в одной комнате, одинаково звучат в другой?
Мария недоуменно встретила пришедшую.
-- Вы меня не знаете! -- нервно говорит та: -- Вы только моего мужа хорошо знаете... Николая Петровича...
Мария обжигается томящим румянцем, потом быстро бледнеет.
-- Да, я жена его! -- вызывающе повторяет пришедшая и в упор смотрит на Марию. И в ее взгляде смешиваются: презрение, гнев и страх. Робко и неумело спрятанный страх.
-- Зачем вы пришли?
Марии кажется, что она сказала эти слова громко и вызывающе, но они упали в тишину комнаты почти беззвучно и бледно: -- Что вам нужно?
-- Я пришла к вам... Конечно, не ради удовольствия познакомиться с вами! -- горько усмехается женщина: -- Горе меня мое пригнало сюда к вам... Хочу испытать... узнать хочу, есть ли в вас хоть немного совести...
-- Послушайте!..
И опять Мария думает, что возглас ее звенит громким возмущением, а это только шелест, тень крика. И ясно, что такой возглас не остановит эту женщину, которая пришла со своей какой-то правдой, или, может быть, за правдой, общей для нее, для Марии, для вот того закутанного в чистенькие тряпки живого комочка, тела, беззвучно дышащего на кровати.
-- Да, да, хоть немного совести!.. Вы должны понять, что у Николая семья. Это не пустяк -- семья!.. Ну, жену... меня... он может бросить, переменить на другую, а дети? Дети как останутся? Детей-то ведь не вычеркнешь!.. Детей не переменишь!.. Понимаете? Они ведь знают его... Они знают, что вот он их отец. Он, и никто другой! Они понимают... А вы думали об этом?.. Вы думали об этом, когда... сходились с Николаем? Вы подумали?..
Пришедшей кажется, что она говорит сдержанно, хотя и страстно и от всей души, но слова ее рвались, как отравленные стрелы, слова ее падали яростно, как неудержимая брань. И Никонова, затаившись у дверей, с удовлетворением отмечала про себя, что законная жена права, отчитывая так девчонку, которая украла у нее любовь ее мужа.
-- Вы подумали?.. А каково же теперь будет детям, если отец уйдет от них вот к этому... к вашему?
-- Я вовсе не... -- пытается Мария прервать, остановить пришедшую. Но та не слышит, та не хочет слушать.
-- Конечно, где вам было об этом думать?! Вам лишь бы удовольствие получить, заставить интересного мужчину обратить на себя внимание, поухаживать за вами, а вы чтобы поиграли с ним... Ну, вот и доигрались!.. И что теперь будет?.. Думаете, Николай бросит меня и ребят и к вам побежит? О, нет! И не ждите! Семья -- это не пустяк!.. За семью я бороться буду! Семью я не позволю разрушить!..
Неожиданно голос у этой взволнованной и распаленной своими словами, своими болями женщины -- срывается. Неожиданно умолкает она и в каком-то недоуменьи, в каком-то испуге начинает комкать и теребить носовой платок. И слезы тоненькими струйками проливаются из ее глаз.
-- Вы сядьте, -- участливо говорит Мария и смущается этого своего участия, которое ей кажется неуместным и стыдным: -- Сядьте!
-- Ох, боюсь я! -- опускаясь на стул, сквозь слезы жалуется женщина: -- Боюсь я, уйдет он к вам... Что же это тогда будет?!..
-- Не уйдет!
Мария произносит эти слова совсем тихо, но женщина схватывает их на лету. Платок убран от глаз, платок беспомощно и ненужно оставлен на коленях.
-- Не уйдет? Почему вы так говорите?.. Он сам вам заявил об этом? Сам?..
-- Он не уйдет... Я не хочу... Он мне не нужен. Я с ним не разговаривала и не буду разговаривать...
Та, пришедшая, улавливая что-то в голосе Марии, встает и смотрит... Настойчиво, жадно, упорно. И хотя слезы еще оставили влажный и блестящий след на ее ресницах, но глаза ее зажигаются радостным изумлением.
-- Вы не разговаривали?.. Значит, он у вас не был после этого? Не был?
Мария качает отрицательно головой.
-- Ну... -- женщина не высказывает свою мысль и вдруг омрачается новою, только-что пришедшей ей в голову:
-- Да, да! Я понимаю! Вы поэтому теперь так говорите, что он вам не нужен! Да, понимаю! Он к вам глаз не кажет, а вот стоит ему только разок заглянуть к вам, вы и уцепитесь за него!.. Знаю, знаю!..
И опять, как в начале разговора, голос ее звенит высоко, и слова ее, произнесенные в этой комнате, там, за стеной, где вся ушла в подслушиванье хозяйка, отдаются сладостной музыкой. И опять у Марии лицо бледнеет, а затем покрывается пламенным румянцем.
-- Уходите! -- наливаясь вся обидой и отчаяньем, медленно говорит она: -- Уходите.
Женщина, глотая стыд и по-новому оживший страх, хватается за платок. Она теребит и мнет его, но глаза ее сухи. В сухих глазах уносит она с собою будущие, вот-вот готовые пролиться слезы.
А вечером соседки долго и радостно толкуют о том, что законная жена поделом и здорово отчитала бесстыдную девчонку.
7.
-- Мальчонка-то крепонький какой! А по всему бы хануть ему надо... при такой матери!
-- И совсем он не такой! Напротив -- заморыш-заморышем, в чем только дух держится!
-- Помрет!.. Живой будет!..
Двор спорит. По двору известно, что у студентки ребенок прихворнул, и она мается с ним, бьется и ничего поделать не может.
-- Тут бы кого постарше... Откуда ей понимать, как с дитенком обращаться...
-- Вот нарожают ребят, а потом и...
Двор затихает и таит в себе свои соображения и неопровержимые догадки, когда молодая мать торопливо проходит из дому в ворота, прижимая к себе закутанного ребенка. Затихает и ждет. Потому что знает: она понесла его к врачу, в консультацию, лечить.
И кто-то позже успевает подглядеть, что женщина с ребенком прошла к себе обратно в комнату, пряча под длинными ресницами заплаканные глаза.
-- Значит, плохо маленькому? -- спрашивают друг дружку соседки. И уверенно отвечают:
-- Конечно!.. Довела ребенка до хворости, а теперь, видно, поздно лечить...
-- Ну и что ж?!.. Развяжет, значит, себе руки!..
-- Того и надо ей, стало быть!..
А Мария свой путь от врача и обратно совершила как в тумане. В этот день она впервые вынесла ребенка на улицу. И ей казалось, что все встречные оглядываются на нее, смотрят на ребенка и ловят ее глаза. И поэтому-то она заслоняла свои глаза ресницами и горела лихорадочным, нездоровым румянцем.
В этот день она говорила подруге:
-- Я понимаю, что это глупо... Кого мне стыдиться? Почему?.. Но я не могла глядеть прохожим в глаза. Не могла... Отчего это, Валя?
-- Мещанство! Самое глупое мещанство в тебе, Мурка, сидит!
-- Ты не рожала... У тебя не было всего того, что со мной случилось.
-- Со многими это случается. Не ты первая!.. Только ты растерялась и скисла. Почему ты не сделала аборт? Нужен тебе этот крикун, который камнем теперь тебе на шее повис?
-- Я боялась...
-- Пустяки! Сделала бы у профессора, и все обошлось бы гладко. Другие каждый год так устраиваются.
-- Я не смерти, не опасности боялась, Валя. Мне страшно стало: как же это я сама своего ребенка убивать буду?
-- Какого ребенка?.. Несчастный какой-то зародыш!.. Оставь! Ты теперь сама видишь, как ты глупо поступила... А разве лучше будет, если он умрет после того, как ты мучилась, рожала его?
Мария с испугом взглянула на ребенка.
-- Он поправится. У него пустяки!-- поспешно сказал она.
Подруга помолчала. Она обвела испытующим взглядом комнатку Марии и вздохнула.
-- Тебе выслали из дому деньги?
-- Немного... -- густо и жарко покраснела Мария.
-- Кипят, наверно, у тебя там! Интеллигенты, культурные люди, а про "позор" не забывают!.. Знаю я, знаю!
-- Им неприятно, -- тихо, словно оправдываясь, пояснила Мария: -- Я их не виню...
-- Ладно! Пускай!.. О них не будем разговаривать. А вот тот, отец ребенка, он-то почему в стороне?..
-- Ты опять?..
-- Что "опять"? Да я от тебя с этим не отстану, ты не думай! Это ни на что не похоже! Наблудил, напакостил, а теперь в кусты!.. Почему ты церемонишься? Ты думаешь, что поступаешь правильно, лишая ребенка мало-мальски нормальных условий жизни? Погоди, доведешь ты его еще до голодной смерти своими капризами!
-- Валя... Валечка, не надо!
Мария сжимает руки и тоскливо смотрит на подругу.
-- Не надо! -- повторяет она: -- Ты ничего не понимаешь... Вовсе не так это... Вовсе он не отказывается... Я сама не хочу. Сама я отказалась. Он предлагал...
-- Ты отказалась? Он предлагал, а ты отказалась?
-- Да! -- подтверждает еще раз Мария и отворачивается.
8.
Ни подруга, ни близкие, никто другой не должны знать, как это было. Никто.
Потому что от всего этого осталось теперь такое жуткое, такое непереносимое ощущение гадливости. Словно рука прикоснулась к чему-то нечистому, омерзительному, бесконечно грязному.
Как всякие встречи, которые потрясают и оставляют в жизни крепкий след, и эта встреча была случайной. Если б Мария предполагала, если бы она на минуту допускала мысль о том, что она увидит на этой улице идущего прямо к ней Николая, она никуда не пошла бы в этот день из дому. Но она пошла, и встреча состоялась.
Ребенок мягкой и теплой тяжестью давил ей на руки. Ребенок тихо спал у нее на руках. Неуверенными шагами шла она по узкому тротуару. Ей все казалось, что она оступится и уронит свою ношу. И она глядела себе под ноги, видела запыленные доски, комки засохшей грязи, следы бесчисленных чужих ног. Она медленно и осторожно продвигалась вперед.
-- Маруся!
Знакомый голос остановил ее. Он раздался так неожиданно, он вырвался откуда-то так ненужно и остро, что Мария смятенно остановилась, прижала ребенка крепко к груди и, покачнувшись, едва не упала.
Николай, хмуря брови, стоял пред нею и загораживал ее путь. Он смотрел на ее руки, на ребенка, на ее ношу.
-- Мне надо переговорить с тобою. Очень хорошо, что мы встретились... Покажи ребенка!
Она отстранилась от него и прижала свою ношу крепче к груди.
-- Пустите!.. Нам не о чем разговаривать!
-- Вот ловко! -- с хмурой усмешкой крикнул он: -- Здо рово! Не о чем говорить? А ребенок, это что, пустяк?..
-- Ребенок мой.
-- Не глупи, Мария! Давай спокойно потолкуем... Пойдем сядем где-нибудь. Возьми себя в руки и попробуй послушать меня...
-- Ты хочешь, чтоб я закричала, чтоб позвала на помощь?! Не приставай ко мне! Пусти меня... Уходи!
Мария оглянулась кругом. Она увидела по-летнему пустынную улицу; она заметила недалеко длинную скамью у чьих-то наглухо закрытых ворот. Неожиданно для самой себя она вздохнула. Ловя этот вздох, Николай придвинулся к ней еще ближе.
-- Десять минут. Только десять минут. Не больше... Вон там сядем. Садись, тебе тяжело держать его. Ну, сядь!
И, не зная, почему, она согласилась. Прошла к скамейке. Опустилась на нее. И почувствовала, что, действительно, было тяжело нести ребенка, что руки ее устали.
-- Вот... -- нерешительно улыбнулся Николай: -- Вот видишь, я не съел тебя... А ты похудела. Бледная какая ты стала. Тебе поправляться нужно. И ребенок, поди, тоже слабенький. Покажи?
Она неподвижно застыла, и тогда он наклонился над ребенком и развернул закутывавшие его пеленки.
-- Глаза серенькие... -- смущенно сказал Николай: -- Смешные серенькие глазки... Неужели, действительно, мой?
-- Что? -- отстранилась от него вместе с ребенком Мария: -- Что такое? -- не понимая, но что-то сразу почувствовав, спросила она.
-- Я хочу знать: действительно ли этот малыш мой... от меня?
Она оттолкнула Николая и, не слушая его, пошла. Идя следом за нею, Николай говорил:
-- Не волнуйся, пожалуйста! Я имею полное право интересоваться этим. Почем я знаю, что ребенок мой?... Я не уверен в том, что ты была девушкой, когда мы сходились с тобой! Не уверен!.. Тогда это не значило для меня, ничего не значило... вот теперь совсем другое дело!.. Должна же ты понять!.. Я хочу тебе помочь. Ну, ради тебя самой, а главное, ради ребенка. И, конечно, если он мой. И ты мне скажи по-совести: могу я быть уверен в этом?..
Мария не слушала его и уходила. Но он шел за нею и торопливо продолжал говорить. И, долетая до ее сознания, отдельные слова его, отдельные отрывки фраз хлестали Марию больно, нестерпимо больно.
-- Прошу тебя, не торопись и выслушай... Я не хочу тебя обидеть, я даже уважаю. Но ведь оба мы с тобою хорошо знаем, что всякое бывает... За тобою многие ухаживали. Ну, а как ребята вузовские теперь ухаживают?.. И я нисколько не в обиде на тебя, если у тебя что-нибудь с кем и было... Мне только узнать определенно про ребенка... У меня от жены двое имеются, и там я уверен, я вполне убежден: мои это ребята, мои!.. А с тобою... не ясно мне... Погоди!.. ну, что ты от меня бежишь, как от зачумленного!.. Погоди!..
Он торопился говорить, еле поспевая за нею. Но она убегала от него. Она не глядела под ноги, она не боялась споткнуться и уронить теплую и мягкую ношу свою. Она бежала и старалась не слушать его. Но слышала. И горела и обжигалась отчаяньем, стыдом, гневом и растущим чувством гадливости...
9.
Двор жадно и откровенно всматривался в чужую жизнь. Но время шло, и в этой жизни становилось все меньше и меньше пищи для дворовых разговоров. Время шло, и новые слухи и интересы захватили двор. И вот уже о новом, об ином заговорили за воротами в вечерний час, когда возмущенная густая пыль улицы оседала медленно и тихо на камни, на дощатые тротуары, на выступы домов.
И девушка с ребенком перестала волновать и возбуждать толки. До нее ли, когда почти рядом, всего за три дома отсюда, углрозыск ночью накрыл контрабанду, и теперь двору есть дело высчитывать, сколько дюжин шелковых чулок, сколько коробок пудры и флаконов духов Коти разрыли, разыскали под половицею агенты и какой убыток от этого произошел для тех. кто засыпался.
Шелковые чулки и судьба душистой и нежной заграничной пудры заслонили судьбу Марии.
И в это-то время Мария встретила Александра Евгеньевича Солодуха.
Оправившись немного от всего непривычного и неожиданного, что пришло к ней с ее материнством, привыкнув к ребенку, который выростал и становился ей все роднее и ближе, она как бы очнулась от забытья. Она вспомнила, что есть университет, который вот-вот снова раскроет свои двери и потребует работы, потребует усилий, взвалит на ее плечи обязанности.
Она почувствовала, что помимо той боли, которая держала ее и властвовала над нею в течение нескольких месяцев, что помимо всего перенесенного ею есть еще большая жизнь, от которой никуда не уйдешь.
-- Не с тобой первой это: -- твердила ей Валентина, подруга.
Она знала: действительно, не с ней первой случалось такое. Но сперва это сознание нисколько не утешало ее, не приносило ей никакого облегчения. Сначала она знала и ощущала только свою боль, и какое ей было дело, что и у других бывала эта боль? Какое ей было дело? Но пришел день, и она улыбнулась. Может быть, солнце в тот раз заиграло как-то по-новому своими лучами, может быть, жадные и сочные губки ребенка прикоснулись к ее пруди по-особому, небывало напоив какой-то неизведанной ласкою, -- может быть, и то и другое, но она облегченно и ясно улыбнулась.
И Александр Евгеньевич Солодух пришел к ней, словно была между ним и этой улыбкой осмысленная связь, как-раз в тот час, когда в глазах Марии еще светилась теплая влажность беспричинной радости.
-- Вот тебе, Мурочка, помощник в математике! -- пояснила Валентина, приведшая Солодуха.
Был до этого у подруг мимолетный разговор о том, что Марии непременно нужно поднажать по наукам и начать готовиться к будущим зачетам.
-- Помогу! Честное слово, помогу! -- подтвердил Солодух. И Мария взглянула на него с изумлением: свежее сухощавое лицо его было серьезно, глаза смотрели как-то затуманенно, губы строго хранили медлительную сдержанность, а голос весь излучался веселым, бодрящим, хорошим смехом.
Подруга заметила это изумление и лукаво блеснула глазами.
Солодух с первой же встречи с Марией повел себя так, словно они знали друг друга давно, давно были друзьями. С какой-то бесцеремонностью, которая нисколько не обижала и не удивляла Марию, он стал говорить с ней о том, о чем обыкновенно не легко разговаривать с малознакомым человеком, о чем разговаривают только с близкими приятелями.
Позже, после первого посещения Солодуха, Мария, перебирая в памяти его слова, его вопросы и свои ответы на них, слегка нахмурилась: она вспомнила, что Солодух подошел к спящему ребенку, наклонился нал ним, внимательно разглядел спокойное личико и, скупо улыбаясь, сказал:
-- Славный парнишка! Дурак тот человек, который от такой радости отказывается! Форменный дурак!..
И еще вспомнила она, что Валентина встревоженно окинула быстрым взглядом и ее и Солодуха и попыталась что-то сказать, но не сказала. А она, Мария, внешне совершенно спокойно заметила:
-- Я от этой радости не отказалась.
-- Молодчина! -- похвалил Солодух.
Он еще раз поглядел на ребенка и потом устремил взгляд на Марию. И, не отводя его, наклонил голову, что-то еще раз одобрив про себя.
-- Я не про вас говорю... -- после некоторого молчания пояснил он. -- Я про мужчину говорю... про отца...
10.
Маленький Вовка надрывно кричал, отпугивая косинусы и синусы, отрывая от тетрадки с вычислениями. Мария кидалась к ребенку и, успокоив его, виновато говорила Солодуху:
-- Крикун он у меня. Такой хулиганище!
-- Да-а, -- соглашался Александр Евгеньевич, -- шпингалет с характером. Настойчивый!
И, отрываясь от занятий, он внимательно следил за всеми движениями Марии, склонявшейся к ребенку и с неумелой, еще непривычной нежностью успокаивающей его. Спокойная, мягкая усмешка пряталась в глазах у мужчины. Но Мария не замечала ее.
Три раза в неделю приходил Солодух и просиживал по два, по три часа. В эти часы он добросовестно помогал Марии заниматься науками. Но порою, давая ей передохнуть, он заводил беседу о чем-нибудь постороннем наукам, о чем-нибудь далеком математике.
Однажды он заговорил о себе. До этого часу Мария знала о нем со слов Валентины только самое необходимое, самое мимолетное. И вот он, чем-то согретый, чем-то взволнованный в этот час, взворошил свое прошлое с самого дна.
Вовка, успокоенный и накормленный матерью, сладко спал. В комнатке гнездился тихий уют. Голос у Солодуха звучал приглушенно; мужчина боялся потревожить сон младенца. Мария вслушивалась, ловила каждое слово. Для Марии то, что рассказывал Александр Евгеньевич, было целым откровением.
Он говорил о заводе, на котором работал с малых лет и с которого ушел в учебу. Он говорил о товарищах, о трудовых днях. Он говорил об этом с такою же теплотою и нежностью, с какою говорят о семье, о матери.
Мария ловила себя на изумления: она никогда не поверила бы, что вот этот Солодух, этот знающий, по ее мнению, ученый человек, вышел из рабочих. И не только вышел, но и остался рабочим. Мария преисполнялась некоторой тревогой. Ей бы и не следовало изумляться: ведь она встречала в своем вузе не мало рабочих, пришедших с рабфака. Но то было как-то по-иному. Там она видела еще неподготовленных, робких и беспомощных в науках ребят. Там были сверстники, товарищи, которые стояли, как ей казалось, ниже ее, уступали ей в подготовке, производили впечатление не успевающих в науках учеников. А Солодух возвышался над ней не только в науках, не только вот в этой математике, которая так трудно ей дается. Солодух был выше ее во многом. Он знал, он понимал все.
Мария слушала Александра Евгеньевича изумленно и внимательно.
Слесарь. Рабочий, простой рабочий. У него еще не отмыта с рук въевшаяся в кожу маслянистая копоть. На его руках не вытравимы следы тяжелого труда. Вот эти пальцы держали какой-то инструмент. Мария не знает, какой -- молоток, напильник, что-то иное. И эти же руки теперь так ловко, так легко справляются с карандашом, быстро выводящим сложные формулы. Через год, через два по этим формулам, по этим вычислениям, которые выведет на широких листах плотной глянцевитой бумаги рабочая рука Солодуха, будут возводиться машины, будет налаживаться производство. Рабочие руки...
В Марию входили слова Александра Евгеньевича, как неслыханная сказка. Голос его волновал ее. Голос его говорил о многом, о том, что не укладывалось в слова.
-- Вот я разговорился... -- усмехаясь, оборвал самого себя Солодух. -- Дорвался до хорошего слушателя и злоупотребляю...
-- Нет, нет, говорите! -- попросила Мария. -- Вы хорошо рассказываете. Очень хорошо... -- И она густо и жарко покраснела.
-- Чего там -- хорошо! -- светло и с легкой застенчивостью возразил Александр Евгеньевич. -- Разболтался я. Заниматься надо, а я тут вечер воспоминаний какой-то устроил.
Но занятия в этот раз не клеились. Цифры и вычисления оставались холодными и чужими. Цифры и вычисления были чем-то отпугнуты. Мария плохо разбиралась в них, путалась, нервничала. Мария сердилась на себя, смущалась и прятала глаза от Александра Евгеньевича.
-- Пожалуй, на сегодня довольно! -- спохватился Солодух и стал прощаться.
Мария проводила его до дверей. Оставшись одна, она почувствовала облегчение. Она почувствовала, что присутствие Александра Евгеньевича вдруг стало ей почему-то в тягость, что непонятное и томительное смущение охватило ее от его взглядов, от того, как он на нее глядел, от его слов.
Она села неподалеку от спящего Вовки, взглянула на его разрумянившееся во сне лицо, на полуоткрытый свежий ротик, на прядку шелковистых волосиков, выбившихся на лоб, -- и беспричинно заплакала.
11.
-- Мурочка! -- сказала однажды Валентина, подруга, поглядывая на Марию пытливо и выжидающе. -- Мурочка, как же ты все-таки думаешь быть дальше?
-- Как дальше? Вот так и буду.
-- С Вовкой на шее? А когда занятия начнутся, куда ты с ним?
Мария промолчала.
-- Ты не отмалчивайся! -- настаивала Валентина. -- Ты сообрази. Что-то нужно придумывать.
-- Я его в ясли буду носить, -- нерешительно сказала Мария, и сердце ее сжалось: ой, как же такого Вовку в чужие руки отдавать!
-- В ясли... Тоже это не выход. Не настоящее это.
-- А что же настоящее? -- рассердилась Мария и сверкнула глазами на подругу. -- Что же, по-твоему, настоящее?
-- Отец...
-- Не смей! -- крикнула Мария. -- Не смей мне говорить это!
Валентина покачала головой.
-- Ты думаешь, я о Николае говорю...
-- О ком же? -- резко повернулась к ней Мария.
-- Определенно я тебе не могу сказать... Это ты сама определить должна. Кто тебе по душе, тот и...