"Собрание сочинений в тридцати томах": Государственное издательство художественной литературы; Москва; 1949
Том 11. По Руси. Рассказы 1912-1917
Утром, часов в шесть, ко мне на постель валится некая живая тяжесть, тормошит меня и орет прямо в ухо:
-- Вставай!
Это -- Сашка, наборщик, забавный мой товарищ, парень лет девятнадцати, рыжий, вихрастый, с зелеными глазами ящерицы и лицом, испачканным свинцовой пылью.
-- Айда гулять! -- кричит он, стаскивая меня с постели. -- Кутнем сегодня, у меня -- деньги, шесть двадцать, и -- Степаха именинница! Где у тебя мыло?
Он идет в угол, к рукомойнику, ожесточенно моется, фыркает и, не умолкая, говорит:
-- Слушай, -- звезда -- по-немецки -- астра?
-- Это, кажется, по-гречески.
-- По-гречески? У нас, в газете, новая корректорша стихи печатает, подписывается -- Астра. Фамилия у ней -- Трушеникова, а зовут -- Авдотья Васильевна. Хорошая дамочка, -- красивая, только -- очень толстая... Дай-ка гребенку...
Раздирая гребнем густую рыжую паклю на голове, он морщится, ругается и неожиданно, на полуслове, умолкает, внимательно рассматривая отражение своего лица в мутном стекле окна.
За окном, на кирпичной стене, мокрой от ночного дождя, играет солнце, красит стену. На воронке водосточной трубы сидит галка, чистит перья.
-- Рожа у меня плохо выдумана, -- говорит Сашка. -- Гляди, какая галка нарядная! Дай-ка мне иглу с ниткой, я пуговицу пришью...
Он вертится, точно обожженный, так вертится, что ветер ходит, сдувая клочья бумаги со стола.
Потом, стоя у окна и неумело работая иглой, -- спрашивает:
-- Был такой король -- Лодырь?
-- Лотарь. Зачем он тебе?
-- Смешно! Я думал -- Лодырь, от него и пошли все лодыри! Сначала -- пойдем в трактир, чаю напьемся, потом -- к поздней обедне в монастырь, на монахинек поглядим -- люблю монахинек! А -- переспектива -- это что?
Он набит вопросами, как погремушка горохом. Объясняю ему, что такое перспектива, и он, не дослушав, рассказывает:
-- Ночью в типографию ввалился этот -- фельетонист, -- Красное Домино, конечно -- пьяненький, как баба, и -- пристал ко мне: какие у тебя переспективы?
Пришив к пиджаку пуговицу выше, чем следовало, он перекусывает нитку белыми зубами, облизывает красные пухлые губы и жалобно бормочет:
-- Лизочка верно говорит, -- надобно читать книжки, а то -- так и умрешь мужиком, ничего не зная. А -- когда читать? Вот и некогда!
-- Ты поменьше бегай за девицами...
-- Али я -- мертвый? Не старик же я! Погоди, -- женюсь -- перестану!
И, потягиваясь, он сладко мечтает:
-- Женюсь на Лизочке. Эх, и модница же! У нее, брат, платье есть эдакое -- барежевое, что ли, -- ух! До того она хороша в нем, что у меня даже ноги трясутся. Так бы всю и съел!
Играя роль солидного человека, я замечаю:
-- Смотри, тебя не съели бы!
Он самонадеянно ухмыляется, встряхнув кудрями.
-- Намедни у нас в газете студенты спорили: один говорит -- любовь дело опасное, а другой -- нет, безопасное! Ловкачи! Девицы студентов любят, всё равно как военных.
Выходим на улицу, -- булыжники мостовой, омытые дождем, блестят, как черепа лысых чиновников. Небо загромождено клочьями снежно-белых облаков, среди облачных сугробов гуляет солнце. Крепкий осенний ветер гонит людей по улице, точно увядшие листья, толкает нас, свистит в ушах. Сашка ежится, засунув руки глубоко в карманы промасленных штанов, на нем легкий летний пиджачок, синяя рубаха, истоптанные рыжие сапоги.
По небу полуночи ангел летел
-- читает он в такт шагам. -- Люблю эту штуку! Который написал?
-- Лермонтов.
-- Я его всё с Некрасовым путаю.
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна.
Прищурив зеленые глаза, он повторяет вполголоса, раздумчиво:
Желанием чудным полна...
-- Ах ты, господи! Как я это понимаю хорошо! До того даже, что сам бы полетел... "желанием чудным"...
Из ворот угрюмого дома выходит девушка, празднично одетая, в юбке цвета "бордо", в черненькой кофточке со стеклярусом, в золотисто-шелковом платке.
Сашка, сорвав с головы измятый картуз, почтительно кланяется ей:
-- С ангелом, барышня!
Милое круглое лицо девушки ласково улыбается, но тотчас же тонкие брови строго нахмурились и сердитый голосок полуиспуганно говорит:
-- Я вас вовсе не знаю!
-- Так это -- ничего! -- весело отвечает Сашка. -- И всегда так: сначала не знают, потом -- познакомятся и влюбятся...
-- Если вы хотите озорничать... -- говорит барышня, оглядываясь; улица пустынна, только далеко, в конце ее, едет воз капусты.
-- Мы -- смирные! -- уверяет Сашка, идя обок с девушкой и заглядывая в лицо ей. -- Вижу я, что вы именинница.
-- Пожалуйста, отстаньте!
Четко щелкая каблуками по кирпичу панели, барышня идет быстрее, -- Сашка приостановился и бормочет:
-- Можно, отстал. Гордая какая! Эх, костюма нет у меня подходящего к характеру! Кабы другой костюм, так небойсь заинтересовалась бы.
-- Ты почему узнал, что она именинница?
-- А -- как же? Выпялилась в самое лучшее свое и в церковь идет. Бедный я очень! Эхма, кабы денег тьма! Купил бы деревеньку да и жил помаленьку... Гля-ди-ко!
Четверо бородатых мужиков вынесли из переулка некрашеный гроб, впереди их, с крышкой на голове, шагает мальчик, а сзади -- высокий нищий, с посохом в руке; лицо у него суровое, каменное, идет он и, не отрываясь, смотрит красными глазами на серый нос покойника, высунутый из гроба.
-- Плотник помер, -- умозаключает Сашка, сняв картуз. -- Упокой господи подальше от родных и знакомых!
И, улыбаясь во всю рожу, весело поблескивая неугасимыми глазами, Сашка объясняет:
Мы входим в трактир "Москва", в маленькую комнатку, тесно заставленную стульями и столами; на столах -- розовые скатерти, на окнах -- голубые выцветшие занавески и много цветов в горшках, над цветами -- канарейки в клетках. Пестро, тепло и уютно.
Заказав жареной колбасы, чаю, полбутылки водки и десяток папирос "Персичан", -- Сашка барином усаживается за стол у окна и рассуждает:
-- Люблю жить вежливо, с уважением. Ты вот все рассуждаешь, то -- не так, это -- не так, а -- почему? Всё -- как надо. У тебя характер не человечий, несогласный. Ты, брат, какой-то ер, -- слово и без ера понятно, ну -- для порядка, для красоты, что ли, -- ставят ер в конце.
Пока он пробирает меня, я, глядя на него, думаю:
"Сколько жизни вмещено в этом парне! Человек, вместивший так много, не пройдет жизнь не замечен людьми".
А ему уже надоела проповедь, он взял нож и, шаркая им по тарелке, раздражает птиц. Комната оглашается пронзительными трелями канареек.
-- Заорали! -- удовлетворенно говорит Сашка, бросая нож, и, запустив пальцы в рыжие свои волосы, думает вслух:
-- На Лизочке -- не женишься, где там! Может, -- так как-нибудь выйдет, -- влюбится она в меня? Я ее -- без ума люблю!
Он -- сирота, подкидыш; семи лет он уже работал у скорняка, потом у водопроводчика, два года жил подручным на мельнице у монахов и уже второй год -- наборщик. Работать в газете ему очень нравится. Грамоте он научился между делом, незаметно для себя, и грамота сильно тянет его к своим тайнам. Особенно любит он читать стихи и даже сам пишет, -- иногда он приносит мне испачканные свинцом клочья бумаги, на ней вытянуты в правильные строчки каракули карандаша. Стихи всегда одного содержания и такой, приблизительно, формы:
Я полюбил тебя с первого разу,
Как только увидал на Черном озере,
И все теперь думаю про твою красу,
Радость моя и мое горе!
Когда я говорю ему, что это еще не стихи, -- он удивляется:
-- Отчего? Видишь -- у, и здесь -- у; здесь -- е, и тут -- е!
-- А ты вспомни, как звучат стихи Лермонтова...
-- Ну, так он долго учился, а я -- только начал! Погоди, я тоже привыкну.
Его самонадеянность уморительная, но -- в ней нет ничего неприятного. Просто он уверен, что жизнь влюблена в него, как прачка Степаха, он может делать всё, что хочет, и всюду его ждет успех.
Монастырский колокол неуверенно зовет к поздней обедне. Канарейки замолчали, прислушиваясь к звону, от которого дребезжат стекла в рамах.
Сашка бормочет:
-- Идти к обедне али нет?
И решает:
-- Идем!
Дорогой он жалобно возмущается:
-- Скажи, пожалуйста, что за диво? Всегда в монастыре скучно мне, а ходить я туда все-таки люблю! Монахиньки эти, молоденькие, -- жалко их!
В храме он становится у притвора, где стоят нищие и разные мытари; его зеленоватые глаза широко, удивленно раскрыты и смотрят на клирос, где стоит толпа белолицых клирошанок в острых шлычках. Все они -- прямые и точно вырублены из черного камня. Поют согласно, и что-то удивительно чистое звучит в серебряных голосах. Блестит золото иконостаса, стекла киотов отражают огоньки свеч, похожие на золотых мух.
Вздыхают мытари и шепчут свои скромные молитвы, поднимая выцветшие глаза в купол храма. Будни, народа немного, пришли только те, кому нечего делать, некуда девать себя.
Впереди Сашки стоит, перебирая четки, большая монахиня в клобуке; Сашка -- по плечо ей и привстает на цыпочки, чтоб заглянуть в ее круглое лицо, в невидимые ему глаза, -- привстал и нахально заглядывает, полуоткрыв рот, как для поцелуя.
Монахиня, чуть наклонив голову, двигает шеей и смотрит на него, как сытая кошка на мышь; он сразу осел, дернул меня за рукав и вышел на паперть.
-- Ух, как она поглядела на меня! -- говорит он, испуганно закрыв глаза. Потом, вытащив картуз из кармана пиджака, отирает им потное лицо и морщится.
-- Уй, как она... словно я -- чёрт! Даже сердце у меня екнуло! И смеется:
-- Должно быть, солон ей пришелся наш брат!
Он -- добрый, Сашка, но жалости к людям у него нет. Он может дать денег нищему больше и дает охотнее, чем богатый, но он дает потому, что не любит нищету. Маленькие драмы буден не вызывают его сочувствия, он рассказывает о них -- смеясь:
-- Знаешь, -- Мишка Сизов в тюрьму попал! -- говорит он оживленно. -- Ходил-ходил, искал-искал работы да и украл зонтик, его схватили, -- не умеет воровать! К мировому. Я иду, -- глядь, а его, как барана, будочник ведет. Морда бледная, губы распустил. Кричу: "Мишка!" А он молчит, будто не узнал меня.
Мы заходим в лавку, где Сашка покупает фунт мармеладу, объясняя мне:
-- Надо бы Степахе кондитерский пирог купить, да я не люблю этих пирогов, мармалад -- лучше!
Купив еще пряников и орехов, он заходит в винный погребок и покупает две бутылки наливок; одна цвета сурика, а другая -- купоросного масла. Затем, шагая по улице с кульком под мышкой, он, на ходу, сочиняет историю монахини.
-- Здоровенная женщина! Наверное -- лавочницей была, обличье -- бакалейное. Вот, наверное, мужа-то обманывала! А он, поди, жиденький был... До чего эти бабы ловкие! Например -- Степаха...
Но мы уже подошли к ворогам коричневого домика с зелеными ставнями. Сашка, хозяйским пинком ноги, открывает калитку и, ухарски сдвинув картуз набекрень, шествует по двору, засыпанному желтым листом березы, липы и бузины. В глубине двора, приткнувшись к забору сада, торчит баня, обложенная дерном до высоты окон. На крыше ее желто-зеленый мох, над крышей качаются ветви деревьев, неохотно роняя листья. Баня, похожая на жабу, смотрит на нас двумя окнами угрюмо и недоверчиво.
Нам открывает дверь дородная женщина лет сорока, с большим рябым лицом и веселыми глазами, ее крупные красные губы ласково улыбаются.
-- Какие дорогие гости, -- поет она, а Сашка, взяв ее за толстые плечи, говорит в лицо ей:
-- Со днем ангела, Степанида Якимовна, и принямши святых тайн!
-- Да я не причащалась!
-- Ну, всё едино!
Он троекратно целует ее в губы, потом оба они отирают следы поцелуев, она -- ладонью, а Сашка -- тульей карту за.
В темном передбаннике, заставленном корчагами, корзинами и корытами, возится около самовара дочь Степахи. Паша, подросток; у нее большие, тупо изумленные глаза рахитика и чудесная толстая коса, нежно-золотистого цвета.
-- С именинницей, Паня!
-- Ладно, -- отвечает девочка.
-- Чучело! -- внушает ей Степаха. -- Надо сказать -- благодарствую!
-- Да -- ладно! -- с сердцем повторяет девочка.
Треть жилища прачки занимает большая печь; там, где когда-то был полок, стоит широкая кровать, в углу, под образами, стол, покрытый к чаю, у стены -- широкая скамья, на нее удобно поставить корыто. В открытое окно смотрит глазами нищей мохнатая собака, положив на подоконник тяжелые лапы со сломанными когтями; на окнах -- горшки герани и фуксии.
-- Умеет жить, -- говорит Сашка, оглядывая убогую комнату, и подмигивает мне: дескать -- это я шучу!
Хозяйка озабоченно вынимает из печи пирог и щелкает ногтем по его румяной корке. Паша вносит самовар, светлый, как солнце, и угрюмо косится в сторону Сашки, а он говорит, облизывая губы:
-- Чёрт! Надо мне жениться -- люблю пироги!
-- Женятся не ради пирогов, -- разумно замечает Степаха.
-- Я понимаю!
Полногрудая прачка весело смеется, но глаза ее смотрят серьезно, когда она говорит:
-- Успеешь жениться, и меня забыть успеешь.
-- А ты скольких забыла? -- спрашивает Сашка, ухмыляясь.
Степаха тоже улыбается; одетая пестро не по годам, она похожа не на прачку, а на сваху, на гадалку.
Дочь же ее, точно тихий гномик грустной сказки, лишняя среди нас да, кажется, и вообще лишняя на земле. Ест она осторожно, точно это не пирог, а костистая рыба. И почти каждую минуту ее большущие глаза медленно передвигаются в сторону Сашки; на его тонкое, подвижное лицо девочка смотрит странно, как слепая.
Под окном просительно и тихо ноет собака, с улицы доносится медная военная музыка, мерный, тяжкий топот сотен ног, большой барабан глухо отбивает такт марша.
Степаха говорит дочери:
-- Что не бежишь на солдат глядеть?
-- Не хочу.
-- Славно! -- восклицает Сашка, бросая собаке корку пирога. -- Как будто ничего больше и не надо мне!
Степаха смотрит на него глазами матери, оправляя кофту на высокой груди.
-- Ну, и -- врешь, -- говорит она, вздохнув. -- Тебе много надо...
-- Я -- не вру, это я про сейчас сказал, -- сейчас мне ничего не надо; вот только Панька не ковыряла бы меня глазами.
-- Больно нужно мне, -- тихо и презрительно заметила девочка; мать ее сердито сдвигает брови, но -- молчит, поджав губы.
Сашка беспокойно передернулся, искоса поглядел на девочку и заговорил горячо:
-- Есть у меня какая-то дыра в душе, ей-богу! Хочется, чтоб душа была полна, спокойна, а я ничем не могу ее набить! Ты понимаешь, Максимыч, -- когда мне нехорошо, так я хочу, чтоб было хорошо, а добьюсь хорошего часа, -- так мне делается скушно! Отчего это?
Ему уже "сделалось скушно", я вижу это: живые глаза его беспокойно бегают по комнате, щупая ее убожество, в них горят едкие критические огоньки. Ясно, что он чувствует себя человеком, который попал не на свое место, но только сейчас догадался об этом.
Он пламенно говорит о беспорядке жизни, о слепоте людей, которые не видят этого обидного беспорядка, привыкли к нему. Мысли его мечутся, как испуганные мыши, и трудно следить за их быстрой путаницей.
-- Неправильно поставлено всё, -- вот что я вижу! Стоит церковь, а рядом -- пес знает что! Иннокентий Васильевич Земсков стихи печатает, пишет:
Благодарю за те мгновенья,
Что освещают сердца тьму,
За сладкий миг прикосновенья
К святому телу твоему,
-- а сам у сестры неправильно дом отсудил и намедни горничную свою, Настю, за косу драл...
-- За что? -- спрашивает Степаха, разглядывая свои стертые руки, красные, как лапы гусыни; лицо у нее каменное, глаза она прячет.
-- Не знаю за что... Та хотела даже к мировому подать, ну -- он дал ей три рубля, -- отказалась. Дура!
Сашка неожиданно вскакивает со стула.
-- Ну, нам пора идти!
-- Куда? -- спрашивает хозяйка.
-- Дело есть, -- врет Сашка. -- Вечером я приду...
Он протягивает руку Паше, та смотрит на его пальцы, несколько секунд не решается коснуться их, потом пожимает руку Сашке так, точно отталкивает ее.
Уходим. На дворе Сашка бормочет, туго натягивая картуз:
-- Чёрт... Не любит меня девчушка... Да и мне стыдно пред нею. Не приду я вечером...
Неприятные мысли точно сыпью выходят на его лицо, он краснеет.
-- Надобно бросить Степаху, -- это нехорошее баловство! И вдвое старше она меня, и всё...
Но, свернув за угол улицы, он уже ухмыляется и размышляет тепло, без тени хвастовства:
-- Любит она меня, как цветок холит, ей-богу, право! Даже -- совестно. До того иной раз хорошо с ней... лучше матери родной! Замечательно. Эх, бабы, -- знаешь, брат, трудно с ними! Хороший народ, между прочим... Очень много надо любить их... а -- разве угодишь на всех?
-- Так ты бы хоть одну хорошо полюбил, -- предлагаю я.
Он смотрит в даль, за синюю полосу реки, на рыжие луга, на черный, встрепанный осенним ветром кустарник, бедненько одетый золотом листьев. Лицо Сашки -- мило-задумчивое, видно, что он по горло сыт приятными воспоминаниями и они играют на душе его, как лучи солнца на воде ручья.
-- Сядем, -- предлагает он, остановясь у глинистого обрыва, за стеною монастыря.
Ветер гонит клочья облаков, по лугам летят тени; на реке стучит рыбак, конопатит лодку.
-- Слушай, -- говорит Сашка, -- давай поедем в Астрахань?
-- Зачем?
-- Так. А то -- в Москву?
-- А как же -- Лиза?
-- Лиза... н-да-а...
И, в упор глядя на меня, спрашивает:
-- Влюбился я в нее али нет еще?
-- Ты бы околодочного спросил об этом.
Он хохочет; смех у него легкий, ребячий. Взглянул на солнце, на тени и вскакивает на ноги.
-- Сейчас конфетчицы выйдут, -- айда!
Он быстро шагает в улицу, озабоченный, засунув руки в карманы, нахлобучив картуз на глаза. Из ворот одноэтажного, казарменной постройки, дома одна за другою шумно выбегают девицы в платочках и серых передниках. Вот и Зина, стройная брюнетка с монгольским лицом и раскосыми глазами, в красной кофте, туго охватывающей ее бюст.
-- Идем кофей пить, -- говорит Сашка, хватая ее за руку, и сразу же торопливо начинает:
-- Неужто ты все-таки выйдешь за эту плешивую собаку? Ведь он тебя ревновать будет...
-- Всякий муж должен ревновать, -- серьезно говорит Зина. -- А что -- за тебя идти?
-- И за меня -- не надо!
-- Брось, -- говорит девица, хмурясь. -- Что не работаешь?
-- Гуляю.
-- Эх ты... Не хочу я кофею.
-- Вот еще! -- восклицает Сашка, увлекая ее за собою в дверь булочной; там, сидя у окна за маленьким столиком, он спрашивает Зину:
-- Ты мне веришь?
-- Верю всякому зверю, лисе и ежу, а тебе -- погожу! -- медленно отвечает конфетчица.
-- Ну, тогда я пропал через тебя!
Сашка уверен, что в эту минуту он переживает сердечную драму, -- губы у него дрожат, глаза увлажнены, он -- искренно взволнован.
-- Ну, -- пропал я, утопился в своих слезах, ладно, туда мне и дорога, если я не умею счастья поймать. Только и тебе сладко не будет! Уж я тебе покою не дам. Пускай он -- домохозяин и лошади у него, ну, а ты -- ни куска не съешь, меня не вспомнив! Так и знай...
-- Пора перестать мне в куклы играть, -- тихо и сердито говорит конфетчица.
-- Я для тебя -- кукла, да?
-- Не про тебя сказано.
-- Вот, Максимыч, гляди на них! Змеиная порода, никакого чувства нет. Ужалит в сердце, ты -- страдаешь, а она говорит: ах ты, кукла!
Сашка возмущен, у него даже руки дрожат, а глаза гневно потемнели.
-- Как жить с эдакими? -- спрашивает он.
"Хороший актер", -- думаю я, наблюдая за ним почти с восхищением.
Его игра явно подкупает конфетчицу, трогает ее; вытерев губы уголком платка, она ласково спрашивает:
-- В воскресенье ты свободен?
-- От -- чего? От тебя?
-- Не дури... Поди-ка сюда...
Они отходят в сторону, и Сашка, сверкая глазами, вполголоса, пламенно и долго говорит что-то, а девица восклицает раздраженно и тоскливо:
-- Господи! Да какой же ты муж?
-- Я? -- кричит Сашка. -- Вот какой!
И, не стесняясь соседней булочницы, быстро и крепко обняв девушку, он целует ее в губы.
-- Что ты? -- пугливо и сконфуженно вскакивает она, вырываясь. -- Сумасшедший...
Она птицей вылетела за дверь, а Сашка, устало присаживаясь к столу, говорит, неодобрительно качая головой:
-- Ну -- характер! Зверь, а не девица.
-- Чего тебе надо от нее?
-- Не хочу, чтобы она выходила за плешивого кучера! Безобразие какое... Не могу, не люблю я этого!
Допив остывший кофе, он, видимо, уже забыл пережитую драму и лирически рассуждает:
-- Знаешь, -- в праздник ли или в будни, когда девицы кучей идут куда-нибудь, -- гуляют или с работы, из гимназий, -- так у меня даже сердце дрожит! Господи боже, думаю, сколько их! И ведь каждая кого-нибудь любит, ну -- еще не любит, так завтра полюбит, через месяц -- всё едино! Тут я понимаю: это жизнь! Разве есть что лучше любви? Ты только подумай -- что такое ночь? Все обнимаются, целуются, -- эх ты, брат! Это -- такое, знаешь... этого даже и не назовешь никак! Действительно -- послал нам бог радость...
Вскочив со стула, он говорит:
-- Айда, пошляемся по городу!
Небо затянуто серой тучей, моросит дождь, мелкий, точно пыль. Холодно, сыро и печально. Но Сашка, ничего не видя, кутается в свой легкий, летний пиджачок и, не умолкая, говорит обо всем, что схватывают его жадные глаза в окнах магазинов, -- о галстухах, револьверах, детских игрушках и дамских платьях, о машинах, конфектах и церковной утвари. Крупные черные буквы театральной афиши бросаются в глаза ему.
-- "Уриель Акоста" -- это я видел! А -- ты? Ловко говорит еврей, -- помнишь? Только -- всё это неправда: в театре они -- один народ, а на улице, на базаре -- Другой. Я люблю веселых людей -- евреев, татар, ты гляди, как хорошо татары смеются... Хорошо, когда в театре не настоящее показывают, а что-нибудь издалека -- бояр, иностранцев. А за настоящее -- покорно благодарю, у самих много! Ну, а если настоящее, так уж во всей правде и без жалости! В театре надо бы детям играть, уж они, когда играют, так по-настоящему!
-- Да ведь ты настоящего не любишь?
-- Почему? Ежели интересно, так люблю...
Снова выглянуло солнце, неохотно освещая мокрый город. Мы бродим по улицам до вечерен, а в час, когда монастырский колокол зовет к службе, -- Сашка тащит меня на пустырь, к забору сада, который принадлежит строгому чиновнику Ренкину, отцу прекрасной девицы Лизы.
-- Погоди меня -- ладно? -- просит он, вскакивая на забор, точно кошка; уселся на столбе и тихонько свистит; потом, радостно и вежливо сорвав картуз с головы, беседует с девицей, невидимой мне, извиваясь и рискуя свалиться.
-- Здрассте, Лизавета Яковлевна!
Мне не слышно, чем отвечают с той стороны забора, но в щель между досками я вижу сиреневую юбку и тонкую кисть белой руки с большими садовыми ножницами в ней.
-- Нет, -- грустно врет Сашка, -- не успел, не прочитал, у меня ведь работа каторжная, ночная, а днем выспаться надо, и -- товарищи одолевают. Набираешь букву за буквой и всё думаешь про вас... Да, конечно. Только -- я не очень люблю сплошной шрифт, вот -- стихи гораздо легче читать... Можно спрыгнуть к вам? Почему -- нельзя? Некрасов? Да... очень, только у него про любовь мало говорится... Зачем же вы сердитесь? Подождите, -- разве это обидно? Вы спросили -- что мне нравится, а я сказал, что больше всего -- любовь, -- она всем нравится... Лизавета же Яковлевна, -- постойте...
Он замолчал, свисая в сад, как пустой мешок, потом, выпрямившись, несколько секунд сидит на заборе унылой вороной, похлопывая козырьком картуза по колену. Заходящее солнце красиво освещает его рыжие вихры, ветер ласково треплет их.
-- Ушла, -- сердито говорит он, спрыгнув на землю. -- Обиделась, что я книгу не прочитал, -- чёрт ее дери, книгу! Дала какой-то утюг, -- книга! Полтора вершка толщины... Идем!
-- Куда?
-- Всё равно.
Сашка идет медленно, нога за ногу, лицо у него усталое, глаза обиженно заглядывают в окна, освещенные косыми лучами солнца.
-- Ведь -- полюбит же кого-нибудь, -- жалуется он -- Вот и полюбила бы меня. А ей надо, чтоб я книжки читал. Нашла дурака! У нее такие глаза, что свету божьего не видишь, а она -- читайте книжки! Даже -- глупо. Конечно, -- я не пара ей... Ну, так ведь -- господи! Не всегда же свой своего любит!
Помолчав минуту, он тихонько бормочет:
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна...
-- Да и осталась старой девой, дура!
Я смеюсь, а он, удивленно посмотрев на меня, спрашивает:
-- Чепуху говорю? Эх, брат, Максимыч, -- сердце у меня растет и растет без конца, и будто я весь -- только одно сердце!
Мы снова на краю города, но уже на другом, противоположном краю; пред нами -- поле, вдали институт благородных девиц, большой белый дом, за высокой кирпичной решеткой в каменных столбах. Черные деревья окружают дом.
-- Книжку я ей прочитаю, это меня не убьет, -- рассуждает Сашка. -- Переспектива... чёрта с два! Вот что, брат, -- пойду к Степахе... пойду, положу голову на коленки ей и буду спать. Потом -- проснусь, выпьем и опять спать. У ней и ночую. А не плохо день сожгли мы с тобой?
Он крепко тискает мою руку, ласково смотрит в глаза мне.
-- Люблю я гулять с тобой; и рядом ты и будто нет тебя. Ничему не мешаешь. Это и есть -- настоящий товарищ!
Сказав столь сомнительный комплимент, Сашка повертывается и быстро идет назад в город. Руки у него засунуты в карманы, картуз едва держится на затылке, он посвистывает. Такой тонкий, острый, точно гвоздь с золотой шляпкой.
Мне жалко, что он идет к Степахе, но я понимаю -- надо же Сашке отдать себя кому-нибудь, надо же ему растратить богатства души своей!
В спину ему уперлись красные лучи солнца и точно толкают парня.
На земле холодновато, в поле -- пусто, город тихонько рычит; Сашка наклонился, поднял камень и, размахнувшись, далеко бросает его.