"Собрание сочинений в тридцати томах": Государственное издательство художественной литературы; Москва; 1949
Том 11. По Руси. Рассказы 1912-1917
За окном моего чердака в нежных красках утренней зари прощально сверкает зеленоватая Венера.
Тихо. Старый, тесно набитый жильцами дом огородника Хлебникова мертво спит; это жалкий дом -- серая развалина в два этажа, со множеством пристроек. Деловитый, купеческий город выгнал его на окраину, к полям орошения, он торчит среди отбросов города безобразной кучей дерева, одиноко и печально. В нем живут люди, никому -- да и себе самим -- не нужные, жизнь измяла их, высосала и выплюнула в поле, вместе с содержимым выгребных ям.
Все они ворчат, ноют, жалуются; ругают полицию, городскую управу, купечество, а всего больше и злее -- друг друга. Чем они живут -- нельзя понять, но кажется, что они высасывают друг из друга остатки жизненных сил и -- этим сыты. Все они -- безличны, их безличие особенно подчеркнуто тем, что многие женщины ходят в мужских пиджаках, а мужчины -- в женских кофтах и кацавейках. Молодежи среди них -- нет, и нет детей старше пяти, шести лет, -- семилетние уже отправлены куда-то в город, "в работу", а маленькие -- незаметны в доме, они, точно крысы, прячутся по уголкам, пугливые и всегда голодные. Только бывшая актриса Орлова, нищая и ростовщица, не отдала "в работу" своих внучат-погодков Зинку и Сашку, сорванцов, которые совершенно одичали и возбуждают у жителей Хлебникова скрытую ненависть и явный страх. Их с наслаждением избили бы, но -- нельзя: почти все должны старухе Орловой, в кабале у нее.
Смеются квартиранты Хлебникова редко и всегда злорадно; смеются над параличным чиновником Воронцовым, который девять лет хлопочет о восстановлении его в правах наследства к имуществу двоюродной сестры баронессы Торшоу; над чистенькой и аккуратной, точно кошка, старушкой Бердниковой, дочерью интенданта, умершего под судом, -- она считается полуумной, потому что тоже всё хлопочет о восстановлении честного имени своего отца; смеются над больным дьяконом Любомировым, расстриженным "за незаконную любовь" -- как он говорит, "за убийство в драке" -- как утверждают другие.
Дьякон -- огромный человек, очень волосатый, с маленькими глазками кабана и зубами лошади; он молчалив, задумчив и кажется смиренным человеком, но если при нем нарушается то, что он считает "порядком жизни", -- он говорит могильным голосом:
-- Взбучку дать!
В доме Хлебникова только один человек живет всем слышной и всеми видимой работой, -- это бондарь Кешин, маленький крепкий человечек лет пятидесяти. Он такой же чистый и порядочный, как старушка Бердникова, головка у него маленькая, круглая, светло-желтой кости, ее красиво окружает венчик седых кудрей, лицо -- розовое, точно яблоко анис, и на нем серьезно блестят спокойные, разумные глаза. Говорит он мало, высоким бабьим голосом, и носит жиденькие, длинные китайские усы, концами вниз, -- это делает его розовую мордочку умильной. Он просыпается раньше всех в доме и тотчас начинает колотить деревянным молотком по бочкам, кадкам, лоханям, -- точно бьет в большой барабан.
Вот и сегодня -- еще не погасла Венера, а уж меня разбудил непрерывный, назойливый звук: пам-пам-пам; пам-пам!
Недавно бондарь Кешин нанял подручного, двадцатилетнего хромого парня, с комической маской вместо лица; скуластый, как монгол, он был не курнос, как бы следовало, а украшен прямым и длинным носом, мягким, точно хобот, и смешно подвижным. На смуглой коже его лица ярко, точно рана, выделялись красные, всегда влажные губы, глаза у него овечьи, цвета бутылочного стекла. Угловатая голова густо заросла черной жесткой щетиной, ремешок на лбу вздымает ее дыбом. Лицо смешное и неприятное, тело -- изломанное, левое бедро перебито, он ходит падающей походкой, закидывая левую ногу далеко в сторону.
Он одет в кумачную рубаху и синие нанковые штаны. Зовут его -- Тимка.
На другой же день своей работы у бондаря Тимка привлек к себе общее внимание всех жителей хлебниковского дома, -- утром, как только в огороде появились бабы-работницы и запели модную песню:
Некрасива я, бедна,
Плохо я одета,
Никто замуж не берет
Девушку за это!
-- на дворе Хлебникова зазвенел высокий тенор, передразнивая огородниц:
У верблюда есть гнездо,
У коровы -- дети,
У меня нет никого,
Никого на свете!
Сначала бабы, согнувшись в три погибели и ползая между гряд, пели жалобную песню, не обращая внимания на ядовитые четверостишия бондаря, но он надоедал им, точно овод.
Я с пятнадцати лет
По людям ходила
-- тянут они свою панихиду, а Тимка, постукивая молотком, дразнит:
Мне, девице, сорок лет,
Я вполне невинна...
Чистенький старичок Кешин, бросив работать, присел на обрубок дерева и засмеялся мелким, всхлипывающим смехом, восклицая:
-- Ах ты, шутило, глядите-ко, ловко как!
Из окон дома высунулись серые измятые рожи, на двор вышли встрепанные, полуодетые люди, все улыбались, разглядывая Тимку, вслушиваясь в его пение, а он покачивался, ковыляя вокруг большой дубовой бочки, и пел, ловко и гулко постукивая молотком:
Я курноса и ряба,
Маленького росту...
-- Чтоб те разорвало, окаянный! -- крикнула какая-то огородница.
Это искреннее восклицание вызвало всеобщий восторг слушателей, все захохотали, и на грязном дворе стало необычайно весело. А тут еще из-за Панинской рощи над полями орошения взошло солнце и зажгло ярким огнем выгоревшие стекла окон дома и парников.
В воздухе повеяло праздником; на дворе оживленно заговорили, и, вероятно, кое-кому показалось, что родился новый день, приятно непохожий на все прожитые.
-- Вот -- жулик! -- говорит дьякон, с восхищением разглядывая Тимку. -- Кешин! Где ты достал такого?
-- Сам пришел, -- сказал старый бондарь, усмехаясь и поглаживая усы.
А с крыльца раздался сердитый хозяйский вопрос:
-- Чего это вы ржете?
Там стоял Хлебников, маленький, толстый, в сером пальто, похожем на арестантский халат. Его рыжеватые брови вздрагивали, как всегда, когда он был не в духе, пальцы рук, сложенных на животе, быстро шевелились.
Тимка разогнулся, взглянул на него овечьими глазами и дерзко запел:
Посмеялся мой подлец
Над клятвами своими!
Он -- с одной мне изменил,
Я ему -- с троими!
Снова все дружно захохотали, даже огородницы ответили на этот хохот слабеньким, смущенным эхом.
А Хлебников круто повернулся и ушел в сени, громко сказав:
-- Урод.
Вскоре стало ясно, что Тимка привлек к себе внимание всех жителей дома Хлебникова, -- внимание, за которым чувствовалась даже как будто симпатия к некрасивому певцу.
Вечерами, когда жители, по обыкновению, собирались у ворот посплетничать до ужина и до сна, дьякон просил Тимку:
-- Ну-ко, спой чего ни то сурьезное!
-- Какое -- сурьезное? -- спрашивал Тимка.
-- Ну, сам знаешь, -- пояснял дьякон.
Хромой, прикрыв глаза, запевал удивительно чистым и высоким голосом:
Два разбойничка вдоль Волги идут,
С камня на камень попрыгивают...
Это выходило у него очень хорошо, как-то так, что все понимали: разбойники -- добрые, веселые ребята!
А навстречу им -- молоденький бурлак,
Он идет, горюн, прихрамывает.
Бурлак -- замученный такой, лицо тупое, глаза сонные, -- без надежд парень.
-- Хорошо поет, -- говорит актриса Орлова, опуская долу свою седую, лохматую голову.
-- Молчи, -- советует дьякон, и все слушают безмолвно, неподвижно.
Заходит солнце, в поле, на холмах мусора, лежат красивые отсветы зари, раскаленно сверкают куски жести, стекла. Висят над полем пурпуровые клочья облаков, вдали синей тучей приникла к земле роща. Тихо.
Хромой стоит, прижавшись спиною к верее ворот, его смешное лицо как-то вытянулось, расправилось, стало приятнее; его глаза прикрыты, он закинул длинные свои руки за шею, выставив локти, выгнув грудь, он поет удивительно легко, точно жаворонок.
Бурлак говорит разбойникам:
В белом свете -- ни души у меня,
Только две сестрицы родные,
Одна сестра -- моя горькая Нужда,
А другая -- Недоля моя!
-- Ишь ты, -- вздыхает дьякон, а Орлиха снова бормочет:
-- Хорошо, очень хорошо!
Тимка не обращает внимания на сочувственный шёпот, он, кажется, готов петь до утра.
Когда он кончил песню, дьякон сказал, почему-то очень сурово:
-- Что же ты, дурачина, обручи набиваешь? Тебе надобно в хор поступать...
Тимка позевнул и отозвался:
-- Сопьешься там. Певчие пьют завсегда.
-- Имей характер! С таким голосом нельзя дурака валять. Учиться надо.
-- Так я -- учусь, -- равнодушно сказал Тимка. -- В воскресную школу хожу по праздникам. Там нас барыня учит, Марья Тимофеевна, так у нее голосище -- куда лучше моего. Я перед ней -- котенок!
Он говорил о барыне с оживлением, которое трудно было предполагать в нем, но его никто не слушал, кроме старика Кешина, -- старый бондарь, сидя на лавке, разглядывал подмастерья озабоченно и серьезно, точно вещь, которую собирался купить. Вдруг над головою Кешина распахнулось окно, и раздался голос Хлебникова:
-- Вы что же, братия, забыли, что теперь идет час всенощной службы, ведь ныне -- суббота. Невежи, бесстыжие рожи! Я молиться встал, а у вас тут... а ты, парень, ая-яй! Не зря тебя господь наказал, болвана...
Окно с треском захлопнулось, все молчали.
-- Хозяин? -- спросил Тимка.
-- Хозяин, -- сказал дьякон, а Орлиха прибавила, искривив суровое свое лицо:
-- Богомолец наш.
-- Пойду спать, -- объявил Тимка и спокойно, не спеша, ушел во двор.
-- Талант, -- тихонько сказала Орлиха вслед ему и шумно вздохнула.
Вокруг -- очень грустно; поле, засоренное разным хламом, вонючий овраг, вдали -- черная роща и нефтяные цистерны, всюду протянулись бесконечные заборы. Кое-где сиротливо торчат ветлы и березы.
Ни одного яркого пятна, всё выцвело, слиняло, небо испачкано дымом химического завода, а в центре этой бескрасочной жизни -- грязный, полусгнивший дом Хлебникова; у ворот его молча сбились тесной кучей отжившие люди.
Тимка быстро подружился с огородницами, и бойкие, бесстыжие бабы, окружая его, точно овцы пастуха, относились к нему с чувством, близким к почтению. Забавно было видеть, с какой завистью они заглядывали в рот ему, когда он пел свои хорошие песни. Их старшая, костромичка лет пятидесяти, крупная и сильная, с кумачным лицом и наглыми глазами, просила его певуче, слащаво:
-- Ну-ко, спой-ко ты нам, соловеюшко наш хроменький!
Он охотно пел, и огородницы наперерыв предлагали ему свои бабьи услуги -- починить рубаху, выстирать ее. Он даром чинил квартирантам Хлебникова лохани, кадки, ведра, но во всем, что делалось им, не было заметно увлечения, он относился ко всему -- удивительно равнодушно и жил точно во сне.
Говорил мало, неохотно и неумело, -- всегда что-то не то, чего ждешь. В общем Тимка был фигура невеселая, но всё же до него люди в доме Хлебникова жили сердито и мрачно, а теперь -- с утра Тимка передразнивает огородниц, целый день около него вертятся и орут внучата Орловой, хохочут жители, а Кешин, неутомимо набивая обручи, как бы руководит всеми звуками, но остается недосягаем волнениям, вносимым Тимкой.
По вечерам, во дни плохой погоды, Тимка является ко мне на чердак пить крепкий калмыцкий чай с баранками и слушать чтение стихов. Стихи он любит, но читать их сам не решается, хотя и хорошо знает грамоту.
-- А ловко складено, -- говорит он, выслушав стихотворения.
-- Возьми, почитай!
-- Нет, не надо...
-- Почему же?
-- Больно много написано, до середки дочтешь -- начало забудешь.
-- Да ведь здесь почти на каждой странице особое напечатано.
-- Нет, не надо, -- упрямо твердит Тимка.
У него в зеленом сундучке, расписанном пунцовыми цветами, накоплено много "песенников" -- листовок, но они ему не нравятся.
-- Не те песни, -- говорит он.
-- А тебе какие нужно?
-- Получше.
Он сам довольно легко и ловко подбирает рифмы для сатирических четверостиший, которыми дразнит огородниц; бабы уныло поют:
Куплю на копейку я спичек,
В горячей воде разведу.
А Тимка тотчас сочиняет:
Купи мне на кофтычку ситчик,
С тобой куда хошь я пойду...
-- Зачем ты их дразнишь? -- спрашиваю я.
-- Так себе, -- лениво говорит он.
-- Ну, а все-таки?
-- Ничего, съедят. Не люблю песен ихних, воют, воют, а всё врут. Песнями врать не надо, на то -- сказка есть.
Покачивая щетинистой головою, он ухмыляется, в его овечьих глазах блестит насмешливая нежность.
-- Вот я -- некрасивый, да еще и хромой, а бабы -- любят меня, будто я самый красавец. Ей-богу! Мне даже стыдно бывает через это. Один раз я спросил одну такую: "Чего ты ко мне жмешься, коли я некрасивый?" А она говорит: "Некрасив, да по сердцу!"
И, ухмыляясь еще более широко, он уверенно говорит:
-- Это они меня -- за песни. Только -- врут они всё: я -- такая, я -- эдакая, судьба моя горькая, а все -- одинаковы, все одного ищут. Я знаю.
Он -- не хвастает, огородницы любят его, уже не раз я видел, как они обнимают его за крышами парников и в группе ветел, битых громом, я знаю, что они ловят его наперебой и мучаются, ссорятся от ревности.
-- Видал ты, -- спрашивает он, шмыгая длинным, смешным носом, -- к хозяину моему ярославка приходит, полотнами торгует? Старик живет с ней, блудня, а она уж мне подмигивает, подлая! Я ее отобью у него.
-- Зачем?
-- Так.
-- Обидишь старика.
-- Ничего, съест, -- равнодушно говорит Тимка.
-- Тебе чего хочется? -- спрашиваю я.
Он осматривает стол сытыми глазами.
-- Спасибо, ничего не хочу.
-- Нет, ты не понял меня! Тебе чего от жизни хочется?
-- То есть -- как это?
-- Ну -- в другой город уехать, богатым быть, жениться на красивой, учиться?
-- А тебе на что это знать? -- спрашивает он, подумав.
-- Просто -- интересуюсь.
-- Ну... Чего я в другом городе найду? Бондари богато не живут. Девица и здесь найдется в свой час.
Иногда он холодно рассудителен, точно старик, но чаще кажется мне человеком, душа которого еще слепая, не прозрела да к тому же и заперта, как птица, в тесной клетке.
В школе его интересует больше всего барыня, у которой "голосище".
-- Вроде -- как бас, возьмет низко, так даже гул по горнице!
-- Она чему учит?
-- Как -- чему? Петь. Она, брат, говорит мне, что если я выучусь по нотам, так мне тыщи дадут.
-- А еще чему учат там?
-- Ну... разному. Писать, читать. Всего скушнее -- география. Всё -- города разные, народы. Один город называется -- Тумбукту. Ей-богу! Поди-ка -- врут, нет такого города...
В сумраке вечернем его лицо становится благообразнее, одухотворенней. Говорит он со мною охотно, но у него нет слов, которые надолго запали бы в память сердца.
Когда я прошу его спеть, он садится к окну и, глядя в поле широко раскрытыми глазами, поет особенно старательно, особенно четко, рисуя гибким голосом всё, о чем говорит песня.
И в этот час мне почему-то бывало очень жаль его.
Прекрасно чувствуя всё, о чем поет, Тимка не видит, не понимает горя людей, окружающих его, и когда я, с трудом, навожу его на беседу о жильцах Хлебникова, он равнодушно отталкивает меня ленивыми словами:
-- Ну, какие они люди! Мусор. Не работают. Тут только Кешин... он хоть около бога живет, четью-минею читает.
И, покачивая длинным носом, облизывая губы тонким языком, говорит уверенно:
-- А бабу эту я у него отобью! Не больно молода, а хорошая баба. Отобью.
Потом снова начинает песню. В его песнях всегда кто-то куда-то идет, кого-то любит, тоскует, и все люди песен -- разбойники, девицы, бурлаки -- такие хорошие, вдумчивые. А сам Тимка -- никуда не хочет идти, ни о чем не тоскует и, кажется, не думает ни о чем.
Иван Лукич Хлебников возненавидел Тимку упрямой, необъяснимой ненавистью старого козла.
Хлебников -- человек толстенький, но нездоровый, Дыхание у него тяжелое, со свистом, лицо землистое, точно у покойника на второй день смерти, но -- это очень бойкий и деятельный человек.
Тревожно благочестивый и всегда озабоченный несчастиями дома, города, мира, он находит десятки причин, по силе которых -- нельзя петь песни.
-- Эй ты, хромой прохвост, -- орет он сиплым голосом, выскакивая по утрам на крыльцо нечесаный, немытый, в сером пальтишке, заменяющем халат. -- Ты чего орешь? Ночью в городе пожар был, три дома сгорело, люди в слезах, а ты распустил глотку...
-- Отстань, -- говорит Тимка.
-- Как это -- отстань? Я что говорю, -- пустяки, шутки?
И Хлебников набрасывается на Кешина:
-- Семен Петров -- ты что же? Ты человек разумный, ты его учи.
-- Я не могу учить чужого человека, -- говорит Кешин кротко, но как-то подзадоривающе. -- Кабы он мне сын был, а то -- племянник и прочее, пятое, седьмое...
Он, к сожалению, читает по утрам местный "Листок", и у него, кроме канунов праздников, всегда имеется множество оснований запрещать пение: похороны известных людей, крушение поездов, слухи о плохом урожае хлеба, болезни высоких особ и разные несчастья на суше и на воде.
-- Тимка, окаянная душа! -- неистово орет он, высунувшись из окна и размахивая газетой. -- Третьего дня Исай Петров Никодимов скончался, первейший благодетель города и кавалер орденов, его сейчас отпевают в соборе в присутствии всех именитых людей и губернатора, -- не стыдно тебе, лубочная рожа?
Тимка -- поет.
-- Ты бы, Тимоха, тово, уступил бы и прочее, пятое, седьмое... -- осторожно говорит Кешин, когда вой домохозяина надоест ему.
-- Ничего, съест, -- бормочет Тимка.
Хлебников трясется, топает ногами, лицо у него синее, глаза выкатились. Он доходит в гневе до того, что начинает швырять в хромого кусками обручей, палками, но это не возмущает Тимку; бросив работу, певец удивленно смотрит на огородника и потом, согнувшись, хлопнув себя по коленям ладонями, -- смеется, говоря:
-- Вот -- домовой!
-- Не дразни, -- советует Кешин негромко и -- кажется -- неохотно.
-- Да я его не трогаю, -- спокойно говорит Тимка, принимаясь за работу.
А Хлебников, еще более раздраженный этим спокойствием, крикливо жалуется дьякону, задыхаясь, размахивая руками:
-- Отец, -- ты что же глядишь, ты должен унять его...
-- Взбучку дать надо, -- рычит дьякон гробовым басом, но когда Хлебников уходит, он грозит вслед ему волосатым кулаком и говорит:
-- Фарисей.
И советует Тимке:
-- Ты ему, другой раз, повеселее спой!
Все жители Хлебникова с величайшим интересом наблюдают, как, день за днем, растет ненависть огородника к хромому бондарю, -- чуть только на дворе зазвучит сиплый голос хозяина -- отовсюду из углов, из окон высовываются встрепанные головы, напряженные, измятые рожи.
Никто не осуждает Хлебникова, никто не спрашивает его о причинах ненависти к Тимке, все только любуются ею как забавным представлением, а некоторые поощряют хромого, науськивая его, как собаку:
-- Ты про него спой!
-- Чего про него споешь!
-- А ты -- придумай.
Только дьякон спросил однажды Орлиху, подругу своей жизни:
-- Что это он воюет против мальчишки?
Умная и злая актриса объяснила, позевывая:
-- Пришел срок, -- он, может, всю жизнь ждал случая, на ком зло сорвать, а по плечу ему -- никого не было. Теперь нашел подходящего человека и утешается...
Дьякон промолчал, видимо, не поняв старуху, а мне ее слова показались верными. Тимка же как будто хвастался отношением Хлебникова к нему:
-- Здорово не любит он меня, видно -- встал я ему поперек сердца!
-- А что он за человек, по-твоему? -- спросил я.
-- Дурак человек, -- ответил Тимка, не раздумывая.
-- Как ты думаешь -- за что он тебя не любит?
-- Больно мне нужно думать о нем, -- равнодушно сказал Тимка и звонко запел:
Метель-вьюга-а...
Кешин поглядел на него, на меня, усмехнулся и погладил усы.
Эх, -- метель-вьюга в поле стелется
поет Тимка,--
Идет Дуня за околицу,
На дорогу на проезжую,
Под березы под столетния-а!
-- Завыл, волк! -- кричит Хлебников из двери сарая.
Отовсюду на голос Тимки выползают оборванные бездольники, забытые люди, а огородник -- неистовствует, кричит Кешину:
-- Семен Петров, ты человек благочестивый, -- как же ты греха не боишься? Василиса Яхонтова вторые сутки разродиться не может, а он...
-- Перестал бы, Тимоха, -- говорит Кешин. -- Что сердишь зря?
-- Никто, кроме его, не сердится, -- правильно замечает подмастерье и -- поет, а мне кажется, что если б его только хвалили, он пел бы хуже. В воротах явилась и стоит избочась торговка полотном, за спиною у нее тяжелый узел, в руке железный аршин. Ее лыковое лицо без бровей напряжено, губы приоткрыты, точно у птицы, которая хочет пить.
-- Сапог нет у подлеца, -- кричит Хлебников, -- штаны завтра свалятся...
Тимка задорно поет:
Эх, ждала я тебя сорок ночей,
Ожидала -- не дремала, не спала,
Черны думы горько думала,
Истомила свою душеньку!
Кешин, помахивая молотком, идет к воротам, говоря:
-- Здорово, Прасковея Филипповна! Каковы дела?
Торговка полотном приходила к бондарю аккуратно каждое воскресенье, а иногда и в будни; они запирались в комнате Кешина, Тимка кипятил им самовар и отправлялся в огород, к бабам, -- они жили там в дощатом сарае.
Иногда торговка выглядывала из окна, поправляя ловкими руками встрепанные волосы и прислушиваясь к чему-то. Ее круглые, вороватые глаза смотрели на всех и на всё нагло и бесстыдно.
Нередко Кешин приглашал Хлебникова, и тогда на двор из открытого окна падали обрывки солидных речей.
-- Ефрем-от Сирин до Златоуста жил али после?
-- Точно -- не знаю этого.
И всё у них шло хорошо, скромно, аккуратно, но однажды поздно вечерком, когда все жители Хлебникова улеглись спать, а я еще сидел у ворот, ко мне подошел Тимка и сказал, немножко хвастливо: