"Собрание сочинений в тридцати томах": Государственное издательство художественной литературы; Москва; 1949
Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894
В первый раз я их увидал в Севастополе. Из группы, человек в двадцать, "голодающих из России", явившихся к подрядчику-землекопу проситься на работы по выемке земли для какой-то канавы, резко выделялись две высокие худые фигуры, в которых с первого взгляда можно было узнать босяков и по костюмам, и по рисовке, и по той бесшабашной независимости, с которой они держались среди пришибленных голодающих, скучившихся на дворе подрядчика, сидевшего на резном крылечке своего весёленького домика, кругом обсаженного тополями.
Сняв шапки, голодающие стояли понуро, говорили тихо и просительно, и из каждой складки их рваных армяков сияло печальное сознание беспомощности и той угнетённости духа, которая, подавляя человека, делает его каким-то деревянным автоматом, в одну секунду готовым подчиниться чужой воле.
С подрядчиком говорил низенький чернобородый мужик с жёлтым лицом и живыми, но подёрнутыми дымкой печали глазами.
Углы рта у него были опущены книзу, и к ним от переносья легли те две резкие морщины, которые придают такое характерное страдальческое и измождённое выражение ликам святых на иконах русской школы. Говорил он медленно и округлённо:
-- Будь благодетелем, господин, возьми! Мы за всякую цену согласны, нам бы на кусок только, потому как больно уж мы ослабли животами!
Сзади его раздавались вздохи. Подрядчик, сырой и толстый человек средних лет, с болезненным лицом и серыми сощуренными глазами, задумчиво барабанил пальцами по своему животу и разглядывал артель.
-- Возьми, сделай милость. Мы те в ножки поклонимся!.. -- И мужик стал опускаться книзу.
-- Ну, ну! Не надо, -- сказал подрядчик, махнув рукой. -- Ладно, беру. Всех беру. Полтина в день, харчи ваши...
Мужик почесался и, вздохнув, оглянул свою артель. У нескольких из его товарищей по грустным лицам прошла как бы неуловимая тень, и они тоже вздохнули. Чернобородый мужик крякнул и переступил с ноги на ногу.
-- У тебя вон работают на твоих, харчах по шесть гривен... -- робко заявил он.
-- Ну? -- строго спросил подрядчик.
-- Ничего... мы бы не хуже...
-- Не хуже! Знаю я. Те смоленские, исконные землекопы.
-- Больше всё наши как будто...
-- Какие это ваши?
-- Самарски... пензенски, симб...
-- А ты вот что: хошь работать, -- иди и становись, а не хошь, -- пошёл...
Ну? То-то! Иди... Сколько человек?
-- Нас-то? Нас восемнадцать... А трое вон не наши... -- мужик кивнул головой в сторону, где стоял я и двое босяков.
Подрядчик поднялся, поглядел на нас, и на его толстом лице появилась злая гримаса.
Щёки и губы дрогнули, он сжал кулак и, подняв его, закричал:
-- Вы опять пришли, дьяволы? Ах ты!.. И скоро ли это вас в каторгу сошлют!
Где лопаты? Где кирки? Воры! Мерзавцы! Ведь кабы время мне, я бы вас усадил в одно место...
Один из босяков, пониже ростом, в рыжей шляпе без полей и бритый, передёрнул плечами и спокойно заявил:
-- А ты, Сергейка, не лай... а то мы тебя прежде к мировому-то сведём за оскорбление словом. Вник? Лопаты!.. Кирки!.. Дура жирная. Ты видел, что мы твои лопаты взяли?
Подрядчик затопал ногами и закричал ещё громче:
-- Вон, черти!.. Пшли! Гони их, ребята, всех троих! Гони...
Ребята нерешительно посмотрели на нас и расступились. Другой босяк, в солдатской кепи старого образца, с сивой бородой, широкой и волнистой, и с чёрными, мрачными глазами, проговорил густо и звучно:
Его сивобородый товарищ круто повернулся и, важно покачиваясь, пошёл со двора.
Голодающие торопливо расступались перед его солидной и крупной фигурой.
Он смотрел куда-то вдаль, через и мимо коренастых приволжан.
-- Ну, так прощай, Сергейка! Издохнешь ежели до встречи, всё равно -- я тебе и на том свете трёпку дам...
Он тоже пошёл со двора, а я отправился за ними, идя сзади их.
Маслов был одет в синюю кретоновую блузу и штаны из бумазеи, а его товарищ -- в белую некогда, а теперь серую от грязи, короткую поварскую курточку, надетую прямо на голое тело, и в новенькие клетчатые серые брюки.
-- Вот мы, Миша, и опять ни при чём. Не везёт, хвост те на голову! Надо нам из этой дыры вон... а? -- заговорил бритый.
-- Пойдём... Куда? -- ответил и спросил товарищ.
-- Как куда? Куда хотим. Все пути-дороги нам открыты. Куда желаем, туда и дёрнем. В Астрахань, примерно... А по дороге на Кубань... Теперь там скоро молотьба.
-- А по дороге в Архангельск... Теперь там скоро зима... Может, и...
-- Сдохнем от мороза? Бывает. Но только ты не вскисай. Нехорошо с такой-то бородищей...
-- Ничего у нас нет?
-- То есть это насчёт еды? Чистота!..
-- Как же?
-- Не знаю. Надо поискать... Ежели бог не выдаст, то свинья не съест...
Лучше мы её...
Товарищи замолчали. Бритый шёл, посвистывая и заложив руки за спину. Его товарищ одной рукой гладил бороду, а другую засунул за пояс штанов.
-- Серёжка-то расходился как!.. Не может... про лопаты... Вот бы теперь нам лопату! Можно бы ей пятака три-четыре загрести. "Вон!" -- говорит... И того выгнал из-за нас... Длинный тут стоял такой, видел ты?
-- Вон он сзади идёт... -- не оборачиваясь, сказал Маслов.
Без сомнения, и его товарищ знал, что я иду на два шага сзади его; он не мог не слышать стука моей палки по панели и моих шагов, но, очевидно, ему почему-то не нужно было показывать это мне.
-- А!.. -- воскликнул он, оглядываясь и разом смерив меня подозрительным и пытливым взглядом насмешливых карих глаз. -- Что, брат, прогнали? Из-за нас это.
Откуда?
Я сказал откуда.
Бритый пошёл рядом со мной и первым делом бесцеремонно ощупал мою котомку.
-- А ведь у тебя есть хлеб! -- сделал он открытие. Маслов тоже остановился и тоже недоверчиво смерил меня своими мрачными глазами.
-- Есть! -- сказал я. -- И деньги есть.
-- И деньги! -- изумился бритый. -- Много денег?
-- Восемьдесят четыре копейки! -- гордо сообщил я.
-- Дай мне двугривенный! -- решительно сказал Маслов и положил мне на плечо свою мохнатую, тяжёлую руку, не сводя с меня своих глаз, загоревшихся жадным огоньком.
-- Давайте пойдём все вместе! -- предложил я.
-- Идёт! -- крикнул бритый. -- Аи да ты! Славно!.. Молодец!.. Только вот что скажи мне: деньги у тебя есть, хлеб есть...
-- Ещё хохлацкого сала два фунта! -- постепенно возвышал я себя в глазах новых знакомых.
Маслов довольно засмеялся и с твёрдой уверенностью сказал:
-- Всё съедим, до крошки!
-- Дв-ва ф-фунта сала!.. -- изумился бритый. -- И ты пришёл к Серёжке на работу наниматься со всем этим, а?!.
-- Ну? -- спросил я, не понимая, в чём дело.
-- Да зачем? Ведь у тебя харч есть, деньги есть! Али ты дом каменный хочешь строить? Тьфу!.. Кабы нам столько... Сейчас бы в трактир. Чаю! Бутылку! Калача!..
Тррр!..
Через час от моих капиталов оставалось только одно приятное ощущение живительной теплоты в желудке и лёгонький туман в голове. Мы сидели в закопчённом трактире.
Кругом нас колыхался тяжёлый, опьяняющий шум и облака табачного дыма, а в раскрытые окна мы видели море, синее и блестящее на солнце.
Маслов смотрел на него, а бритый, которого звали Степок, положив локти на стол, разговаривал со мной. Переговорив о многом материальном, мы говорили уже о душе, и Степок развивал предо мной свои взгляды по этому вопросу.
-- Я, брат, думаю, что душа бывает разная. Как жизнь на неё дохнёт, -- вот в чём дело. Дохнёт ласково, -- душа ничего, весёлая, светлая, а ежели дохнёт сентябрём, -- душа будет тусклая, дряблая. Человек тут ни при чём. Он что может? Он растет себе, и душа растёт. вот он, примерно, дорос до двадцати годов... Тут смотри в оба, коли хочешь сам себе атаманом быть. В это время душа чуткая... как струна. Терпи, значит... не давай ей дребезжать от всякой малости... держи себя в руках. Не сумел -- шабаш!
Сейчас тебя или в комок сожмёт, или во все четыре стороны потащит... рвать будет на части... понял? Потому жизнь -- как машина, -- ходи осторожно... тут -- колёсики с крючочками, там -- зубчики остренькие, тут разные пудовые тюти летают... Поглядывай, не зевай, а то шкуру изорвёшь и кости изломаешь. А без футляра душе невозможно... как частному приставу без канцелярии.
Закончив таким образным сравнением своё, Степок дёрнул товарища за блузу и обратился к нему:
-- Миша! Как же, на Кубань, что ли? Здесь нам не будет фарту, очень уж мы у всех в зубах навязли...
-- Идём. Я люблю ходить... -- не оборачиваясь, сказал Маслов.
-- Зна-аю! Значит, -- идём?! Важно! Друг, ты как? Идёшь с нами? -- обратился ко мне Степок.
-- Я туда и иду.
-- Туда? Ну вот, превосходно! Значит, втроём. Ловко! Деньжищ заробим -- мешок! И потом у меня там субботница одна черноглазая есть...
-- Сектантка? -- спросил я.
-- Истинно! староверка... замуж вышла, а всё по-старому меня любит...
-- А я думал, в самом деле субботница... -- сказал я.
-- Вот те крест, правда! -- побожился Степок. -- Всегда она меня по субботам ночевать к себе водит... -- И он смеялся.
Маслов всё смотрел в даль моря, облокотясь на подоконник. Волосы у него были длинные, до плеч, и это, вместе с блузой, делало его похожим на художника.
Ещё через час мы уже шагали по дороге к Ялте, решив идти до Керчи берегом.
Когда село солнце, мы остановились на ночёвку, выбрав себе славную нишу в горе, завешенную естественным драпри из зелени кустарников, росших перед входом в эту нишу, как бы специально предназначенную ласковой природой Крыма для ночлегов бродяг. Судя по куче листьев, настланных в ней, и по остаткам костра, мы были тут не первыми гостями.
Степок по дороге наполнил свои карманы яблоками и грушами, и даже, отбежав от нас на полчаса, достал каким-то таинственным способом большую ковригу пшеничного хлеба. Теперь он растянулся под кустами и весело уничтожал яблоки, гримасничая, как обезьяна, что очень шло к его шероховатой, неправильной физиономии, поросшей густой щетиной. Маслов молча собирал сучья. Я невдалеке открыл ручей и умывался ледяной водой.
Вокруг нас от деревьев ложились узорчатые тени...
-- Ты что, костёр хочешь? -- спросил Степок товарища.
-- Да...
-- Ведь тепло...
-- Холодно будет ночью.
-- Ну, действуй...
Маслов скрывался и появлялся с громадными охапками мелкого валежника. Вспыхнул костёр. Сырая тьма, наполнявшая наше помещение, дрогнула и густыми тенями стала ползать по камням то вверх, то вниз.
Маслов молчал и улыбался, глядя в костёр.
-- Теперь мы вроде как разбойники! -- вдруг произнёс он.
Я взглянул на него и изумился. Он гораздо более походил на замечтавшегося ребёнка, чем на разбойника. Его чёрные глаза уже не были мрачны, и хотя были глубоки, но в них светилось только ласковое добродушие и что-то очень печальное. Морщины от улыбки сделали его овальное лицо круглее и сгладили неприятную надутую мину, раньше портившую это лицо, довольно ещё свежее и благообразное, несмотря на отёки под глазами и красные жилки, выступавшие сквозь густой загар кожи щёк.
-- Дитятко! Игрушечки всё... -- усмехнулся Степок. -- Вот, гляди, Максим, -- обратился он ко мне, -- душа-то у человека какова может жить!.. Половинка -- как снег, а другая -- как сажа. Почему? Опять-таки потому, что жизнь по-разному дышит: с этой стороны тепленько, а с той -- холодком. И вышел человек сам по себе ребёнок, а при людях -- чёрт...
-- Пошёл гудеть!.. -- недовольно заметил Маслов и отвернулся от костра в сторону.
Сквозь кустарники, закрывавшие вход к нам, видна была узкая полоса каменистой дороги, проходившей мимо них; за дорогой гора круто обрывалась, из-за обрыва смотрели вершины деревьев, уже освещённые луной, а далеко за ними, на горизонте, лежало неподвижное море, блестевшее, как стекло...
Речь Степка рождала звучное эхо... Больше не было звуков.
-- Разве я что сказал обидное? Ничего. Вот Максим говорит... человек, говорит, должен свою душу беречь... то есть учить... или как там? А я говорю -- человек ни при чём в этом деле. Он -- как перо: куда ветер дует -- там оно и будет. И выходит что? Выходит -- наплевать на всё! Знай себе летай веселей, безо всяких соображений.
О чём соображать? Как ни живи -- издохнешь. Да и издохнешь-то неизвестно когда, -- может, сейчас, а может, завтра. Начальство об этом тебе не объявляет. Было раз со мной, когда я ещё в Москве артельщиком служил...
-- Говорил ты про это ведь. Не раз уж... Молчал бы... теперь... Слышишь, как тихо... Лист не дрогнет... -- Маслов начал говорить с раздражением, а кончил задумчиво и грустно.
-- Лист -- пущай. А я хочу про себя заявить, -- не унимался Степок, отчего-то всё более возбуждавшийся, тогда как его товарищ становился всё задумчивее и мрачнее.
-- Я хочу сказать, что, мол, я тут? Живу и прочее... Миша! Давай, споём песню!
Болгарскую этакую, а? Не могу я видеть тебя в таком духе. У нас, московских, дух лёгкий, и мы у других такой видеть хотим. Что, право! И не пели мы давно...
Споём! Разыгрался бы ты...
Степок вдруг изменил свой весёлый и бойкий тон на просительно-жалобный.
-- Петь можно... Это не мешает, -- согласился Маслов и, подвинувшись к товарищу, сказал: -- Ну, начинай!
-- Любимую? -- снова встрепенулся Степок. Маслов кивнул головой. Они сидели против меня по другую сторону костра, и их лица то ярко освещались огнём, то исчезали в клубах дыма. Степок встал на колени, потрогал рукой горло, немного закинул голову назад и приставил к глотке палец.
"Эх, да разгони-и..."
-- тенорком начал Степок, блеснув на меня глазами. Он часто нажимал пальцем на глотку, и от этого длинные ноты дрожали мелкой трелью.
"Разгони ты, ветер, тучи грозные!.."
-- попросил Маслов речитативом и странно качнул головой, как бы не надеясь, что ветер исполнит его просьбу.
"Ты разве-ей..."
-- взмахнув рукой в воздухе и плавно поводя ею, продолжал Степок песню. Он повышал голос и приказывал.
"Ты развей-ка грусть-тоску-у мою-у..."
-- вытягивал Маслов речитатив, и постепенно слова песни рождали из себя ту заунывную русскую мелодию, прерываемую краткими криками, что всегда заставляет воображение слушающего рисовать погибающего, его безнадёжные жалобы и стоны и последние вспышки угасающей энергии. Маслов пел баритоном, очень густым и гибким; иногда в голосе дребезжало что-то надтреснутое и хриплое, но это не портило песню, а только придавало ей больше задушевности и той простой красоты, которая и есть красота истинная.
"...Чтоб светило ясно солнышко..."
-- всё выше поднимался Степок, щуря глаза и краснея от напряжения.
"Чтоб жилось мне, добру молодцу..."
-- просил и жаловался Маслов, тоже повышая голос.
"Эх, беззаботно, вольно... весело!.."
Искусственно вибрировавший голос Степка порвался, а баритон Маслова ещё выводил сильно и красиво:
"Эй, вольно... весело-о!.."
Степок встал и, взмахнув рукой, залился, крепко зажмурив глаза:
"Эх, да ходят в небе..."
"Тучи грозныя-а..."
-- тоскливо подхватил Маслов.
"А тоска изъела сердце мне..."
-- Э-э-эх!.. -- громко вздохнул Степок, не открывая глаз.
А глаза Маслова были открыты, и он был бледен. Он сидел, вытянув ноги, и, откинув корпус назад, упёрся руками в землю. Выгнутая вперёд грудь высоко поднималась и опускалась, и из раскрытого рта волной пились слова песни, тоскливые, рыдающие... и всё более звучные.
Я смотрел на него, не отрывая глаз, и переживал то странное и сильное ощущение, которое так метко охарактеризовано словами "за сердце берёт".
Голоса товарищей то сливались в одну струю, то звучали каждый отдельно, оттеняя и подчёркивая выразительность другого.
Маслов не шевелился, Степок стоял и раскачивался из стороны в сторону. На его шероховатой физиономии сияло блаженство, а красивое лицо Маслова нервно вздрагивало и, -- казалось, -- всё более бледнело, точно из груди певца, вместе с голосом, выливалась и кровь. Его тоскливые чёрные глаза смотрели прямо на меня, но я чувствовал, что он не видит ничего -- ни меня, ни горы, к которой прислонился... Видно было, что грудь этого человека полным-полна тяжёлой, едкой болью и что песня -- единственное лекарство, которое облегчает эту боль. Он в одно время и выпевал свою тоску и почти отпевал себя... Иногда судорога, пробегавшая по его лицу, заставляла меня ожидать, что он сейчас заплачет... и тогда я испытывал желание бежать от этого человека, такого сильного, красивого и замученного до слёз...
Песня рыдала то тише, то сильнее... и с каждой новой нотой всё более становилась похожа на причитание по умершем, а Маслов, опрокидываясь назад, всё круче выгибал грудь, как бы этим желая облегчить исход звукам, переполнявшим его. Степок выделывал удивительные фиоритуры и триоли, постукивая себя пальцем по глотке и, не открывая глаз, из стороны в сторону мотал головой, поводил плечами, взмахивал рукой в воздухе... жил весь в песне.
-- Моn dieu! Соmmе с'еst Ьеаu! Quеllе роesiе!.. Fеu аu mоntаgne еt lа сhаnsоn!.. {О боже, как это красиво! Какая поэзия! Огонь на горе и песня! -- Ред.} Это похоже на гномов! Je vеuх lеs vоir... {Я хочу их видеть... -- Ред.} -- затрещал звонкий женский голос.
-- Эй! Кто это поёт? Идите сюда! -- крикнул барский басок.
Песня оборвалась. Маслов широко открыл рот и тупо посмотрел на дорогу...
Степок вздрогнул, оскалил зубы и зло сощурил глаза.
Сквозь ветви мы видели двух лошадей; на одной из них сидела тоненькая дама в белой вуали, а с другой спрыгнул человек в светлом костюме. Он бросил поводья на луку седла и обернулся к даме.
-- По-огоди!.. -- прошептал Степок и вдруг со всех ног бросился на дорогу, шумя кустами и дико воя:
-- Идё-ем... Ваше благородие!!.
-- Ай!.. -- взвизгнула дама.
-- О чёрт!.. Стой!..
Но обе испуганные лошади шарахнулись и помчались... Издали, вместе с топотом, доносился визг дамы.
-- Осёл! Лови!.. -- закричал барин, замахиваясь на Степка хлыстом.
-- Как бы под гору не слетели!.. -- уклоняясь от удара, сказал Степок и наклонил голову в сторону шума.
Барин метнулся и побежал туда, высоко вскидывая ноги. Степок захохотал и сел на дорогу.
-- Вот так лупит!.. Охо-хо-хо!.. Чёрт его!..
Маслов мрачно и безучастно молчал. Топот коней и бежавшего барина пропал вдали...
-- А ловко я их!.. А, Миша? -- И Степок фыркнул. -- Вот что нашёл... видишь?
-- Он показал товарищу хорошенький хлыстик и обшитый кружевами носовой платок.
Тот молча посмотрел на это.
-- Рассыпалась барыня!.. Нет, ка-ак он поскакал-то!.. Ах буйвол чёртов!..
А за эти штучки мы полтину поймаем.
-- Брось! ну их... -- сказал Маслов, махнув рукой.
-- Бросить?! Зачем? Они песню слушали? Ну -- и квит! А может, мне бы лучше, не пугая их, попросить у них на чай? а? Ч-чёрт!.. Вот не догадался!..
-- Чего стыдиться? На чай-то попросить?! Они песню слушали!
-- Молчи ин!.. -- И Маслов крепко ругнул товарища. -- А то вот двину... -- Он сунул в его сторону кулаком и посмотрел на него дикими глазами, сразу налившимися кровью.
-- Поехало!.. -- Степок скептически свистнул. -- Что за барство такое! П-пэ!..
Давно ли это появилось? Что, ты сам не занимался этим?.. В Одессе-то, помнишь, у француза... и вообще... Смехота!
-- А ты не обижай товарища... -- как бы извиняясь, проговорил он.
...Песня исчезла, как сон. И настроение, рождённое ею, исчезло... Костёр чуть пылал. Маслов ломал сучки и задумчиво подбрасывал их в огонь. Скоро захрапел Степок... Я смотрел на море сквозь ветви и в лицо Маслова сквозь дым костра. Море было тихо и пустынно... а Маслов задумчив. Тени от костра бегали по его бороде, щекам и по лбу...
-- Ну, ты чего таращишь на меня глаза? -- сухо сказал он мне.
Видно, ему хотелось остаться один на один с самим собой. Я отвернулся и лёг. Ночью, сквозь сон, я слышал тихую песню и, открыв глаза, видел Маслова. Он, всё так же сидя у костра, качал головой и, глядя в огонь, вполголоса пел...
Когда же поутру я проснулся, друзей уже не было. Они, не разбудив меня, ушли и взяли у меня из котомки две мои рубашки, благородно оставив мне третью. Я решил, что они раздумали идти на Кубань, и пожалел об этом.
Порядившись в одной из кубанских станиц на молотьбу, я поехал на телеге в степь вместе с кучей бойких казацких дивчат и моим спутником-грузином. Дивчата пели и болтали. Станица утонула в дали, и кругом нас развернулась широкая степь...
-- У барабана стоит кацап... Дьявол такой, что ух! Глазищи чёрные, бородатый, злющий-презлющий!.. Чуть подавальщики опоздают со снопом, как он рявкнет!.. Работает, как огонь... Орёт -- труба! И гонит, гонит!.. Машинист лает: "Машину, говорит, портите".
А Тотенко своё: "А ты, говорит, и аренду бы получал, да и машина бы не носилась!"
А кацап ревёт: "Гони, давай!" И как ругнётся, так и присядешь!.. -- рассказывала одна девица, уже бывшая в степи.
-- Все кацапы ругаются здорово... -- заметила басом могутная машина с толстущей косой и жирными, красными щеками, с самого выезда со двора уничтожавшая яблоки, которых у неё в подоле было насыпано с добрую меру.
-- А некрасивые-то все какие!.. мозглявые, хлипкие!.. -- заявила с презрительным сожалением черноволосая юркая и тоненькая змейка.
-- Не все!.. -- коротко сказала третья, шатенка, с овальным решительным лицом.
Подруги захохотали, глядя на неё.
-- Ишь, заступилась за своего!..
Вдали показался дымок.
-- Вон она -- молотилка, дышит... -- сказала шатенка.
-- Рада ты, что уж близко? -- спросили её.
-- А и рада... Всякая была бы рада...
-- Добра-то!.. -- скептически воскликнула одна из подруг.
-- Чай, станичники лучше...
-- Кто что любит. Чего много, -- то не дорого... -- стояла на своём шатенка.
Впереди выросли золотые бугры снопов и за ними чёрная труба молотилки...
Маленькие люди сновали вокруг них, слышался шум, смех и характерный торопливый и жадный стук машины... Туча пыли и половы, мешаясь с дымом из трубы, неподвижно стояла в воздухе, чёрной шапкой покрывая оживлённый оазис в желтоватой пустыне, раскинувшейся во все стороны.
Девки посыпались с телеги, ещё не доехав до места, и побежали к редутам из соломы, расставленным рядом и ослепительно сиявшим на солнце.
-- Обед! -- крикнули где-то.
Шум машины оборвался. Запылённые и обвешанные соломой люди, иные в больших очках с сетками, направились в одну сторону. Кто-то, подойдя сзади, хлопнул меня по плечу.
-- Маслов!..
-- Я... Пришёл и ты? Ловко! А мы тогда тово... раздумали было... да вот пришли всё же. Куда ещё идти?!.
-- И Степок здесь?
-- Здесь... в Ханской, вёрст пятнадцать отсюда. Гуляет... Кума у него там есть. Ты снопы подавал когда? Умеешь? Хорошо! Ну, так подавай мне... А то никто не успевает. Худо работают, черти!.. не втягивает их работа. А я не могу... Мне не по душе, коли эта самая машина жрёт и ещё просит. Я всегда хочу ей в глотку столько насовать, чтоб она подавилась... Чтоб и ей, дьяволу, тоже трудно пришлось. Она мнёт, а я ей подсыпаю, я ей подсыпаю!.. на, жри, давись, трещи... Эта здоровая, стерва... тысяч до двенадцати, чай, перебьёт в день-то... А две уж я скормил... Сломались.
Трах! Фррр... готово! Стоп! Машинист лает. Хозяин стонет. А мне весело... Ей-богу, весело! Этакую штуку поганую выдумали!.. Наверное, немецкая пасть... Если эта чёртова животина и завтра выстоит, я её угощу!.. Шкворень суну в сноп... Трах! Все зубы сломает... свинячья челюсть!..
-- Ты за что же это их не любишь? -- спросил я его, кивая на молотилку.
-- Да не знаю... Так... Деревянные они, без всякого смысла, а как бы живые.
Суёшь ей в хайло снопы -- жрёт, сунь руку -- оборвёт, сунь ребёнка -- сжамкает. Я бы запретил все машины, кроме, разве, пароходных да железнодорожных... Те -- ничего, пыхтит себе, везёт... А все другие -- сволочь. Я на одной ткацкой фабрике в Томашеве жил... всякой этой дряни там гибель! Вертится, крутится, стучит... и всё сама делает, а человек при ней дурак дураком... Обида! И чуть что -- джик! церть! Готово! Был человек, а остались одни кусочки... Много я видал их!.. А главное дело, звереешь от них. Стоишь, стоишь, и дойдёшь до того, что так вот и хочется зло сделать!..
Без всякой причины, просто так, взял бы, да и разворотил что ни то... изничтожил бы... Так, знаешь, злоба заберёт, что, кажется, малого ребёнка зубами бы загрыз...
Право. От этого самого фабричные и есть все сорванцы да сорви-головы... и убийства от этого.
Мы сидели с ним под копной, уже разобранной наполовину; в ней суетились испуганные мыши-полевки, и вся она звучала шорохом. Маслов был оживлён, и его чёрные глаза ярко блестели. В бороде, усах и бровях у него торчала солома, и от его славной, крупной фигуры веяло чем-то сильным и здоровым.
-- Уф!.. -- вздохнул он. -- Вот люблю в степи работать! Ширь!.. Воздух!.. Люди вот только -- мразь... гады. Жадные, -- каждый норовит твоей крови напиться, а кой сыт, так тот хоть так укусит, ради памяти о себе. У кого нанимался? У хозяина али у хозяйки? Степок у обоих нанялся, сначала -- у него, на неделю, за десять рублей, -- рубль задатку взял... Потом ухитрился к ней, -- и у ней задаток уткнул, -- два рубля, да в ночь из станицы-то и марш! Нарвётся когда-нибудь, -- убьют до смерти. А хозяева-то пеняли мне: "Вот, говорит, товарищ-то твой жулик какой!" -- "Что ж, мол, не я его жить-то учил..." А оно конечно... свинья Стёпка. А сами они не жулики? Обрадовавшись, что в этом году голодных много, и давай вместо двух рублей в день -- восемь да шесть гривен платить! А урожай вон какой!.. На сноп не меньше прошлого-то года, ещё, надо быть, и больше. Так разве им не всё равно за работу отдать и нынче столько же, сколько в прошлом году они отдали? Скареды!.. Хоть бы своими руками работали!..
Видно, Маслов давно ни с кем не говорил и теперь нагонял потерянное, не справляясь, слушаю ли я его, и не глядя на меня.
-- Ты чего обедать не идёшь? Не хочешь!.. Харчи здесь, брат, погань одна...
Всё галушки да галушки... точно свиней кормят. А нанимал, так чуть не кур обещал, и она, толстуха его, тоже... "Кормим, говорит, мы важно!.." Мокрица жирная! Глаза, брат, у ней видел? Ага?.. Хороши глаза... так тебя и гладят. И он сам -- казак статный.
Ах, и хорош здесь народ! не как у нас в России -- выродки да заморыши... Водки не хочешь ли? У меня бутылки с полторы есть. Я четверть взял с собой. Дорога здесь водка. Идём, угощу. Не забыть мне, как ты тогда в Севастополе всё, что было, скормил нам! Ловко это! Нашему брату так и надо. Есть -- бери, нет -- идём добывать. По-птичьи.
Нет, и не так... потому птица -- хозяйка, у неё дом, хозяйство есть... а мы ещё чище... значит, нам ещё крепче друг за друга надо держаться. Много нашего брата, и, смотрю я, с каждым годом больше всё прибывает. В этом году прибыль будет больно велика, тучи народу с земли сорвало... А я спать хочу. Давай поспим, а? А потом встанем и будем кормить антихристово пузо.
Мы легли на кучу соломы и, поговорив ещё немного, крепко заснули.
-- Вставай!.. Вставай к барабану!.. Эй!..
Машина уже стучала. Воз снопов стоял готовым у молотилки, другой подъезжал. Маслов живо взобрался к барабану и крикнул мне:
-- Давай с возу! Ещё двух девок сюда, развязывать снопы! На воз становись двое! Жи-вво!.. Вали-давай!
Мне попались славные вилы, и я, памятуя желание Маслова, начал сильно и часто кидать девкам снопы. Мой товарищ, какой-то белобрысый вятич, "голодающий", но бойкий и весёлый малый, не желая отставать от меня, сопел и всё норовил сбить снопом которую-нибудь из девок, хватавших дачки прямо с вил.
-- Дуй во всю, детки!.. -- возбуждённо покрикивал Маслов.
Взглядывая на него, я видел, как он, чуть не вырывая из рук дивчат развязанные снопы, совал их в барабан, низко наклоняясь над ним и рискуя сунуть туда же свою бороду.
-- Давай, давай, давай!.. Торопись, возись, поворачивайся!.. Корми, дьявола!.. -- орал он, краснея.
Четыре девки, забрасываемые снопами, лихорадочно метались, боязливо пододвигая развязанные снопы Маслову. Он загребал хлебные колосья и ровным толстущим слоем спускал в барабан, сверкая чёрными глазами, нахмуренный и кипевший злобой, тою обдуманной, мстительной злобой, которая всегда доходит до цели.
-- Ахти!.. -- вздыхал вятич, подбрасывая снопы.
Из нашего воза выпрягли лошадь и увели её, подавая нам на телегу снопы с другого воза, поставленного рядом с ней. С меня лил градом пот, но, возбуждаемый криками Маслова, я махал вилами во всю мочь, с головой уходя в этот своеобразно поэтический и дикий процесс кормления деревянного зверя, стонавшего от жадности.
Маслов, красный, потный, с оскаленными зубами, хрипло кричал, не переставая:
-- Возись, девки!.. Мокрицы, ползай!.. Засыпай их снопами, ребята!..
Подо мной ходила телега, и, казалось, -- всё кругом колеблется и хочет оторваться от земли. Машина лихорадочно-торопливо щёлкала челюстями и хрипела. Шум оглушал и опьянял. Проклятая машина, действительно, была безжалостна к нам, пожирая снопы с удивительной быстротой. На месте Маслова мне бы тоже захотелось своротить ей жадные челюсти. Высоко подобрав подолы, девки на крыше метались, как бешеные, побуждаемые Масловым, а он, до плеч засучив рукава, изогнутый над барабаном, всклокоченный и красный, становился страшен в своем диком вдохновении... И вдруг он низко наклонился и весь дрогнул, точно его сильно дёрнули вниз... Что-то тёплое брызнуло мне на руки и лицо... Вятский тихо крикнул, живо спрыгнул с телеги и куда-то помчался.
Машина лихорадочно грохотала...
-- Ба-атюшки!!. -- отвратительно тонко и громко взвизгнула одна девица.
Маслов повозился и замер.
-- Ай!.. Остановите машину! -- крикнула другая.
-- Стой!.. Машинист, стой!!. -- завыли несколько голосов.
Я хотел прыгнуть на крышу молотилки и, оборвавшись, упал на землю. Машина торжествующе заворчала и умолкла... Стало тоскливо-тихо. Люди суетились молча или говоря вполголоса...
-- ...Умер?
-- ...Ну, разве с этого умрёшь!..
-- Стой!.. -- крикнул хозяин. -- Чего распоряжаешься? Вези прямо его в станицу...
-- По жаре-то... Надо завязать бы... Пыль тоже...
-- Завяжут бабы...
Маслова спустили сверху. Он был бледен и без памяти. Его несли, держа за голову, за ноги и за правое плечо. Вместо левой руки у него болталась какая-то красная рвань, из которой струйками бежала, капала и брызгала кровь. Между безобразных кусков мяса и прямо из них торчали острые белые куски костей и виднелись жилы...
-- Ф-фа!.. -- сказал маленький усатый машинист. -- Как раскатало!.. и кости вдрызг. Сила, чёрт её...
И, очевидно, довольный работой своего детища, он задумчиво улыбнулся и покачал головой, отходя от Маслова. Он же, бледный до синевы, не шевелился.