В маленькой комнатке с низким, закопчённым потолком слабо мерцает лампада пред божницей в углу. Её дрожащий свет родил на стенах неустанно трепещущие, пугливые тени, и они, ползая вверх и вниз, то покрывают собой, то открывают яркие, дешёвые картинки, изображающие "Страшный суд", "Путь праведника и грешника" и другие ужасы в этом роде, иллюстрирующие достоинства добродетели и недостатки порока.
Кроме мерцания лампады, в комнату входит ещё длинная полоса света откуда-то извне, сквозь стекло четырёхугольного отверстия в низкой, обитой клеёнкой двери. Эта полоса ложится светлой тропой на пол, покрытый холщёвым половиком, и уходит под стол. Пахнет деревянным маслом и ещё чем-то, таким же тяжёлым. Вся комната тесно заставлена. По одной её стене стоит широкая двуспальная кровать, за спинкой кровати -- громадный, покрытый ковром, сундук, потом божница. У другой стены помещается неуклюжий, старинный комод, рядом с ним опять большой сундук, за ним -- стол, а между столом и дверью на стене висит гора одежды. Впереди, у широкого окна, стоит ещё стол, два стула по бокам его, один посредине, на столе лампа, две рамки с портретами и толстая книга в коже.
В окно смотрит тёмно-синее небо летней ночи, молчаливое и меланхоличное, с золотыми крапинками беспокойно дрожащих звёзд. Порой стёкла окна дребезжат от шума проехавшей по улице пролётки. Полумрак в комнате увеличивает размеры загромождающих её предметов, и от безмолвной игры теней всё свободное пространство среди комнаты кажется населённым призраками. Яркие пятна картин на стенах смотрят, как чьи-то четырёхугольные, большие и уродливые глаза. И всё в этом тесном чулане пропитано безмолвием и тяжёлым, мёртвым запахом.
Светлый четырёхугольник в двери иногда застилает собой какое-то тёмное тело... Тогда полоса света на полу вздрагивает и на секунду исчезает, потом снова является, как широкий меч, вонзаясь в сумрак и пугая своим появлением населяющие его тени. Но безмолвие не оживляется этим движением света; только из-за двери доносятся в пустоту комнаты щёлканье косточек счёт, характерный звон денег и удары чем-то тяжёлым по доске.
...Дверь отворяется, и в комнату входит маленький, сухой старик, с острой, седой бородкой, в тяжёлых очках на красном, хрящеватом носу, в белом, длинном переднике и с лампой в руке. За ним стоит, держась за скобку двери, старушка, сгорбленная временем, с головой, наклонённой к земле. Они оба окидывают быстрым взглядом внутренность каморки; старик ставит лампу на стол, крестится и сиповато говорит:
-- День прошёл и -- слава богу!
-- Слава те, господи! -- вторит ему старуха. -- Чайку попьёшь?
-- Уж известно!
И старушка возвращается назад в помещение, заваленное мешками муки, ящиками, банками. Это -- маленькая бакалейная лавочка на захолустной улице города. В ней продают коленкор и дёготь, иголки и сено, угли, хлеб, нитки, табак, кислую капусту -- всё, что ежедневно нужно людям, считающим деньги копейками.
Пока старушка возится в лавке, старик проходит вперёд к столу и ставит лампу, тихо напевая себе под нос какой-то тропарь. Комната сразу принимает жилой вид, и теперь можно ясно разобрать неописуемые муки грешников на картине "Страшного суда".
-- "И-им же тя хва-а-лим..." Мать! Захвати-ка-сь счёты оттуда...
Заложив руки за спину, он останавливается пред "Страшным судом" и перестаёт петь, в тысяча первый раз рассматривая, как корчатся грешники, палимые огнём адовым, похожим на снопы красной соломы. Каждый грешник поджаривается в отдельном помещении и представляет вместе с огнём, объявшим до половины его скрюченное муками тело, нечто очень похожее на половинку ёлочной хлопушки, из которой высунулся сюрприз.
-- "О-от юности моея мнози борют мя страсти, но сам мя заступи и спаси, спасе мой..." -- баском и речитативом произносит старик и, отходя от картины, глубоко воздыхает.
-- Отец, неси-ко самовар-от! -- командует мать из лавочки.
-- Готов уж? Ай да ты у меня! -- говорит отец, идя в лавку, а навстречу ему несётся ворчливое, но польщённое:
-- Ну уж!
Это у них происходит каждый день после того, как они закроют свою лавочку и на свободе захотят попить чайку. Почти всегда, кончая торговлю, он начинает петь тропари, ирмосы и кондаки, она ставит самовар; потом они садятся пить чай и за чаем считают дневную выручку и свои барыши.
Вот они за столом. Самовар шипит и курлыкает; "мать" сняла платок с головы, поправила шёлковую "головку" на своих седых волосах и наливает "отцу" чай в фаянсовый бокал с отбитой ручкой, который служит уже не один десяток лет. Перед ней -- синяя, с чёрной трещиной, большая чашка, блюдечко с мёдом, крендели... Перед ним -- счёты и длинная узенькая книга, испещрённая крупными иероглифами, выведенными карандашом... Он вонзает свои маленькие, быстрые глазки с красными веками в книгу и кладёт сухой, крючковатый и коричневый палец на грязные косточки счёт. -- Ну-кося, господи благослови!
И старуха крестится, благоговейно взглядывая на божницу. Потом она переводит глаза на палец мужа, то и дело передвигающий косточки, и следит за ним, смачно прихлёбывая с блюдечка чай. Минут пять вся комната полна щёлканьем косточек, шёпотом старика, читающего цифры, и бульканьем чая в горле старухи. Её сморщенное, как смятая перчатка, лицо -- полно внимания, большие чёрные, тусклые глаза не отрываются от счёт.
У него на лице -- напряжение математика, решающего сложную задачу.
-- Мыло... полфунта шесть копеек, махорка четыре копейки... гривенник... н-да... А всего итого отпущено сегодня в долг на два шесть гривен! Вот как!
-- Мишка-сапожник отдал восемнадцать копеек? -- осведомляется старуха.
-- Сапожник? Просил приписать к старому долгу. Это дело пропащее... и зачем ты ему отпустила?
-- Да я, говорит, в субботу отдам всё...
-- Как он может отдать? Жена у него больная, сам он без работы, а Манька знать их не хочет... гуляет себе и больше никаких.
-- Да ведь у тебя расписка на него есть?
-- Расписка есть... Возня. К мировому надо, а он, мировой-то, по гривеннику с листа прошения возьмёт... да разная другая канитель... Глядишь -- вместо пяти-то сорока и получишь четыре целковых, а это не резон...
-- У них благословенная икона есть в серебряной ризе... она рублей в восемь ценой... -- напомнила старуха.
-- Это я знаю... Прохвост -- заложит, пожалуй...
-- Пускай заложит -- ведь не кому другому, а всё нам же...
-- Нам-то, нам... да ведь под неё надо дать хоть целковый, а с долгом-то это уж будет шесть сорок...
-- И то мы в барыше...
-- Мы всегда будем в барыше, потому мы с тобой люди прозорливые... А только и то надо помнить -- какой барыш...
-- Ну, уж не всё помногу...
-- И это верно... Да-кось мне медку-то!
Минуты две продолжается молчание, прерываемое только звучным схлёбыванием чая с блюдечек. Старики сосредоточенно дуют на дымящийся чай и посматривают в открытое окно на ночное, торжественно важное небо и на яркие звёзды его...
-- А опять вызвездило, -- говорит старик, выпив свой стакан, -- завтра ведрено будет.
-- Теперь такие дни должны быть всплошь до нового месяца... Месяц будет обмываться -- опять дожди пойдут, -- поясняет старуха.
-- А как ты думаешь про Загарину-барыню?..
-- А думаю так, что надо будет исполнительный-то лист пустить в действие. Описать у неё все хурды-мурды, да и вчистую её...
-- В богадельню-то её не приняли...
-- Н-ну?! Значит, надо поторопиться нам, а то она всё продавать учнёт. Чем ей, кроме, жить?
-- На паперть -- одна дорога... Онамедни к ней татары приходили... Я смотрела -- продаст чего или нет? Не продала...
-- Видишь? Завтра я её подожму. А может, она и продала что мелкое?
-- Кажись бы, нет... -- с сомнением сказала старуха.
-- Погибла дворянка... -- помолчав, решил старик.
-- Да уж... Все они теперь так хизнут...
-- Ну, туда и дорога. В своё время пожили, попировали... теперь давай дорогу другим.
Старик многозначительно улыбнулся, взглянув в лицо своей жены, и оба они перевели глаза на портреты, стоявшие за самоваром. На одном из них был снят рослый гимназист с угловатым, резким лицом, на другом -- полная девочка с длинной косой, переброшенной через круглое плечо на грудь, и высоким лбом с упрямой складкой над переносьем.
-- Вот они... новые-то жители земли... -- кивнул головой старик, и его сухое, острое лицо оживилось доброй и мягкой улыбкой... Старушка тихонько хихикнула, тоже вся преображённая. Но это скоро прошло у них, ибо ещё не вполне наступил час нежных чувств.
-- Лександру-то надо будет послать рублей... с четвертную, -- начал задумчиво и хмуро старик, -- Хоша он за урок и получает, однако в таком кругу ему нужно следить за собой. Брюки, там, новые, и всё такое. Товарищи... Тоже молодость...
-- Испорть его, смотри! -- предупредила старуха.
-- Сашутку-то?.. Его тысячьми не испортишь, -- он свою дорогу твёрдо знает. Вот я с Загариной да с Унженцова взыщу и пошлю ему.
-- Чай, и Соне пора высылать...
-- И Соне пошлю... Не бойсь, не забуду...
-- И как она, я всё думаю, живёт там, среди чужих-то? То-то, чай, дико бедненькой девоньке... -- пригорюнилась старуха.
-- Ничего... живёт! Пишет -- хорошо. Столичные -- народ вежливый, смирный, -- не наш брат... Вон третьеводни Сачков какой скандал поднял... Орёт: "Донесу!?" Говорит: "Заклады тайно принимаешь!.. Подай, говорит, мои вещи". А проценты седьмой месяц, мошенник, не платит. Теперь под заклад-то ему я дал тридцать, считай -- по полтора рубля в месяц -- уж и стало тридцать девять... Этого не понимает, кривая рожа... "Донесу!" А доноси! Найди у нас что-нибудь, ищи, вот те все сундуки!
Старик взволновался: у него покраснел и задрожал нос и очки запрыгали. Он даже закашлялся от негодования.
-- А господь с ними со всеми, -- миролюбиво сказала старуха и добавила:- Что они нам могут сделать? Покричат -- да к нам же в нужде своей придут. А что не любят нас в околотке -- пускай! Нас есть кому любить... -- Она кивнула головой на портреты и снова мягко улыбнулась.
-- Это так, -- соглашался старик, успокаиваясь. -- Это верно... Но всё-таки, ежели я захочу прытко действовать, -- пол-улицы как после пожара очутится. По миру пойдёт!.. Потому -- документы! -- И он, внушительно стукнув сухими пальцами по столу, строго посмотрел на жену.
-- А господь с ними, пускай их живут, -- неизменно твердила старуха. -- Чего ты серчаешь, коли тебе твоя сила известна?
-- Обидно, мать, понимаешь? Одни мы, что ли, на земле -- грешники? А выходит-как бы одни... Все на нас зубы точат, все злорадствуют.
-- А нам больно наплевать, -- философски возразила старуха. -- Али господь-батюшка не видит, для чего мы с тобой живём? Он всё видит! Его святой суд будет, -- ну, и ответим мы пред ним... А люди нам не помеха...
-- Это верно... -- спокойно сказал старик. -- Напилась ты? Ну, так собирай да ложись, а я псалтирь почитаю часок...
-- Ну-ну, я сейчас... Почитай-кось, и утихомиришься словом-то божьим. А серчать, я тебе всегда говорю, не надо. Не для себя ведь мы, -- для родных, кровных детей. Вырастим их, выучим, -- они вину нашу пред господом людям заслужат. Будут образованные, царёвы и боговы верные люди. Ну, ради них мы и согрешим, так, чай, не во грех будет зачтено. Ведь и птичка божия, птенчиков своих выкармливая, жучков да божьих коровок клюёт, -- так-тося...
-- Это истинно... Будет Соня докторшей, а Санька учителем.
-- А он ведь адвокатом хотел? -- быстро сказала старуха, перестав мыть чашки.
-- Расхотел. Чай, я читал тебе письмо-то? Перехожу, говорит, на филагогический... в учителя, значит, -- пояснил старик и, задумчиво глядя на портрет, добавил: -- Да-а-леко он пойдёт! Твёрдая у него голова.
-- И Соня тоже... Вознаградил нас господь бог за наши труды... да! Удались нам детки! -- воскликнул старик.
-- А ты ещё скулишь -- люди, люди! А что нам люди? Зачем нам люди?
-- И верно! Ах, мать, и как это верно ты сказала!
Он даже глаза зажмурил от удовольствия и с улыбкой покачал головой, а его старуха, опершись руками о стол, улыбалась двум портретам глубоко нежной улыбкой матери.
-- Ну, готова я, садись, читай. А я богу молиться стану, -- сказала она, оторвавшись от стола.
-- Налюбовалась... -- счастливо засмеялся старик.
...Через несколько минут в маленькой, тесно заставленной комнате сделалось тихо. Небо всё смотрело в её широкое окно, и звёзды блестели на нём. На улице было безмолвно и темно.
Стоя на коленях перед божницей, закинув голову назад, так что затылок почти ложился на горб старуха с влажными глазами, как бы задыхаясь, прерывисто шептала слова своих молитв:
-- Помоги ей, господи, сохрани её, милостивый!
А старик монотонно, растягивая слова и произнося их в нос, вполголоса читал:
-- "Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста..."
Комментарии Идиллия
Впервые напечатано в газете "Нижегородский листок", 1896, номер 258, 18 сентября, под заглавием "Ради "них"" и с подзаголовком "Идиллия". Рассказ помещён в разделе "Фельетон".
В 1905 году автор отредактировал текст рассказа и напечатал его под заглавием "Идиллия" в изданном товариществом "Знание" "Нижегородском сборнике", СПБ. 1905; издание 2-е, 1905; издание 3-е, 1906.
В собрания сочинений рассказ не включался.
Печатается по тексту первого издания "Нижегородского сборника".