Горький Максим
Убийцы

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Максим Горький

Убийцы

   "Собрание сочинений в тридцати томах": Государственное издательство художественной литературы; Москва; 1949
   Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924
   
   Преступность -- возрастает; убийства становятся всё более часты, совершаются хладнокровнее и приобретают странный, вычурный характер.
   В современных убийствах наблюдается что-то надуманное, показное; как будто убийцы видят себя спортсменами, стремятся установить фантастические рекорды холодной жестокости; если один разрезает труп убитого на шесть кусков, то другой режет его на двенадцать.
   Нет сомнения в том, что развитию преступности в сильной степени способствуют газеты, навязчиво и ярко расписывая, раскрашивая убийства и тем создавая из убийцы -- героя, из преступления -- подвиг. Обнаруживая острый интерес к преступнику и полное равнодушие к его жертве, газеты больше всего говорят о ловкости убийцы, о его хитрости и смелости.
   На той же медной трубе сенсации играют и господа авторы так называемых "детективных" романов, которые правильнее именовать дефективными романами.
   Этим двум влияниям успешно помогает кинематограф: воспроизводя на экране картины преступлений, он возбуждает зоологические эмоции одних людей, развращает воображение других и, наконец притупляет у третьих чувство отвращения к фактам преступности. Всё это делается для того только, чтоб развлечь людей, которым живётся скучно.
   Вполне допустимо, что кинематограф увеличивает и даже углубляет серую скуку жизни тех людей, которые, как барабаны, пусты внутри и звучат, лишь получив удар извне. И несомненно, что возрастает количество людей, желающих быть замеченными.
   Я склонен думать, что для многих преступление становится путём к славе, а для некоторых даже развлечением простым, легко доступным и поощряемым потому, что можно поощрять и порицанием, если к порицанию присоединить удивление.
   А простота, -- да что же может быть проще и глупее убийства человеком человека в наши дни, после того, как на полях Франции уничтожены -- чего ради? -- миллионы европейцев, ценнейших людей нашей планеты?
   Если идиот разрежет ближнего на куски и пожрёт его, об идиоте целый месяц будут говорить и писать как о человеке исключительном, замечательном, но о том, что хирург Оппель трижды, приёмом массажа сердца, воскрешал людей, умерших на операционном столе, об этом не знают и не пишут.
   В этом противопоставлении извращений социального быта чудесам науки скрыта тема огромной важности. Непонятно, почему до сей поры ни один из честных европейских умов не развернул эту тему во всей её широте и глубине?
   Этот ум мог бы осветить и уничтожить одно из роковых недоразумений современности; он показал бы, как тяжело и уродливо ложится на всё то, что мы называем "культурой", мрачная и тревожная тень естественного недовольства цивилизацией.
   
   Убийцы всегда вызывали у меня ощущение воплощённой глупости. И как бы чисто ни был одет убийца, он всегда возбуждает подозрение в его физической чистоплотности.
   Первый убийца, встреченный мною, жил в Казани, на окраине города, в Задней Мокрой улице; его звали -- Назар. Старик шестидесяти семи лет, высокий, сутулый, с большим, плоским лицом, в огромной белой бороде, с широким раздавленным носом и длинными, до коленных чашек, руками, он отдалённо напоминал обезьяну, но голубые, жиденькие глазки его светились детски ясно, и в языке, в словах было что-то детское, шепелявое, мягкое.
   В молодости он был пастухом и уличён в скотоложстве; над ним издевались и особенно сильно -- семья его дяди. В день апостолов Петра и Павла он вырезал всю эту семью отточенным обломком косы;
   дядю:
   -- Не позволяй смеяться!
   брата и жену его:
   -- Не смейтесь!
   племянницу свою, девяти лет:
   -- Чтобы молчала!
   и батрака-рабочего:
   -- Просто, под руку попал.
   Так он сам рассказывал мне и приятелю моему -- студенту Грейману; рассказывал, улыбаясь улыбкой человека, который вспоминает самое крупное и удачное дело своей жизни. За это дело он был бит кнутом и получил двадцать лет каторги; бежал из рудника, через три месяца добровольно вернулся на работы, снова был наказан кнутом и ему "набавили срок".
   -- Начальники жалели меня за простоту души, -- говорил он.
   За "хорошее поведение" ему дважды уменьшали кару, но в общем он работал двадцать три года, затем долго жил в Сибири поселенцем. В Казани он собирал тряпки, кости, старое железо и, продавая это, зарабатывал 25-40 копеек в день. Питался только чаем и пшеничным хлебом; хлеба съедал по три, по четыре фунта в день, чай пил трижды в сутки, нестерпимо горячий и каждый раз стаканов по десяти. По субботам парился в бане до обмороков.
   Хромал, болела правая нога. Задирая штанину, показывал Грейману синюю опухоль на колене и просил:
   -- Ну-ка, чёрненький, погляди, чего она?
   Грейман, юрист, брезгливо морщился, говорил, что он -- не доктор, старик настаивал:
   -- А ты погляди! Докторам, знахарям я не верю, а тебе -- верю! Пускай ты -- жид, да у тебя привычка хороша, всегда ты правду говоришь; что ни скажешь -- правда!
   Греймана изумлял этот человек до болезненного раздражения, почти до ужаса. Органическое отвращение еврея к убийству и крови отталкивало его от Назара, а юношеское наше стремление "понять человека" влекло нас к старику. Мы спрашивали:
   -- Как ты, такой простой, мог убивать?
   Он важно отвечал нам:
   -- Про это -- не расскажешь. Это -- дело не моё, бесово дело. Я тогда молодой юнош был, вроде вас. А прост я -- от старости.
   И поучал:
   -- Молодость, ребятки, срок опасный. От молодости праведный Адам в раю погиб через суку Еву.
   В то время я был мальчишкой семнадцати, шестнадцати лет и, разумеется, старик удивлял меня; более того: хорошо помню, что я находил нечто лестное для себя в знакомстве с необыкновенным человеком, с убийцей. Но также хорошо помню, что меня возмущала важность тона, которым старик говорил о себе и о преступлении -- самом значительном поступке за всю свою жизнь. Самодовольно поглаживая бороду опухшей, багровой рукою, он рассказывал:
   -- В те поры нашему брату особый парад был: вывозили нас на базарную площадь, да там, на чёрном эшафоте, которых кнутом били, которых просто показывали народу: гляди, народ, каковы есть злодеи! Начальство, начальник грамоту читал...
   О жизни на каторге Назар говорил равнодушно:
   -- Житьё там, с непривычки, трудное.
   Я никогда не слышал, чтобы он жаловался на страдания, а к людям он относился благодушно и беззлобно, как существо высшего порядка.
   Кажется, именно из его уст я впервые услыхал характерно русские слова:
   -- До греха я жил, как тень, а -- ушиб меня бес, тут я и себе и людям стал приметен...
   Тогда я, конечно, не мог понять смысла этих слов, но они хорошо укрепились в моей памяти, а впоследствии другие встречи, иные люди и русская литература неоднократно подновляли и подчёркивали жалкую, уродливую мысль, заключённую в этих словах.
   
   Теперь мне кажется, что именно наши расспросы будили в старике гордость его собою, наше любопытство возвышало убийцу в его глазах.
   Совершенно бесспорно, что болтовня газет, сенсационные уголовные романы, фильмы кинематографа, изображающие ловкость и смелость убийц, развивая в нервозной и жадной до сенсации городской массе болезненное любопытство к преступникам, способствует росту преступлений; на это указывают и учёные криминалисты. Также бесспорно, что все эти сенсации внушают убийцам самодовольное сознание своей исключительности.
   Известно, что человек, чувствуя себя центром внимания ближних, уродливо распухает и кажется сам себе значительнее, больше, чем он есть на самом деле. Мы слишком часто надуваем человека нашим любопытством; возможно, что отчасти поэтому наши политические и иные герои так недолговечны и так легко лопаются. И поэтому же мы, в нашем стремлении создать хотя бы маленького героя, так часто создаём большого дурака.
   Газеты, в погоне за сенсациями, несомненно, притупляют органическое отвращение даже здоровых людей к убийцам и убийствам. Этим притуплением естественного чувства объясняется неестественный, ужасающий своим равнодушием цинизм, с которым люди смотрят на смертную казнь, как на спектакль театра "Гран Гиньоль".
   Кстати: существование и успех этого театра явно указывает на то, что люди, которым скучно жить, в своём желании развлечься уже не брезгуют болезненным желанием ужаснуться. В этом есть нечто поразительно уродливое: ведь ужаснее современной нам действительности ничего невозможно выдумать, однако люди идут любоваться ужасами, выдуманными грубо, искусственно и совершенно чуждыми действительному искусству сцены.
   
   Зло потому так резко бросается нам в глаза, что мы сами подчёркиваем его; наше внимание фиксируется, главным образом и всего охотнее, на явлениях отрицательного характера, -- это моё давнее и непоколебимое убеждение. С течением времени убеждение это укрепляется тем, что люди становятся всё менее гуманными, более равнодушными друг к другу. Убеждение это не может поколебать тот изумительный факт, что жители города Ном были спасены от смерти не подобными им людями, а -- собакой.
   Хуже всего то, что мы фиксируем зло не из органического отвращения к нему, не по мотивам физиологической эстетики, по лишь по силе какого-то дрянненького и, в сущности, преступного любопытства. И, конечно, по внушению фарисейства.
   В нашем отношении к преступному и злому всего меньше -- чувства самосохранения. Я особенно подчёркиваю отсутствие этого чувства, но совершенно не могу понять, как это совмещается с нашим эгоизмом, рост которого принимает всё более уродливые, чудовищные формы и размеры.
   Было бы разумнее и гигиеничней создавать вокруг убийц атмосферу молчания и забвения, совершенно исключающую всякий явный интерес к их личностям и поступкам.
   Насколько я знаю человека, -- я знаю, что мною рекомендуется самая жестокая кара из всех возможных. Человек, о котором не говорят, -- перестаёт существовать. Самая страшная тюрьма -- это тюрьма под открытым небом, тюрьма, не ограждённая стенами и решётками в окнах, Фиваида без бога, без людей.
   А с другой стороны следовало бы помнить очень здравую мысль Эдгара По:
   "Говорите негодяю, что он -- хороший человек, и негодяй оправдает это ваше мнение о нём".
   
   Вспоминаю кошмарные впечатления: человек, много и жестоко пострадавший "за други своя", по-русски широко добрый, по-русски исключительной душевной чистоты, показав мне глазами на некоего молодца, прошептал почти благоговейно:
   -- Это он убил N-ского губернатора.
   "Он" -- парень лет двадцати трёх, пяти, с лицом военного писаря; курносый, светленькие глазки, жирные уши, жёсткие, щёткой, волосы. Он стоит у окна и снисходительно смотрит вниз, на улицу, на людей, торопливо шагающих по жидкой петербургской грязи, под назойливым дождём болотной, финской осени. Он держит руки в карманах и жуёт мундштук погасшей папиросы. От него крепко и душно пахнет идиотом.
   У меня явилась обидная и, может быть, неумная мысль:
   "Этот баран чувствует себя так же удовлетворённо, как человек, совершивший нечто, признанное важным и полезным для всех людей мира сего".
   А один "политический деятель" рассказал мне такое: некто, исполняя приговор своей партии, убил провокатора и, кажется, даже на глазах его отца и матери. Убил и докладывает "пославшим его" о том, как он исполнил это дело. Но во время доклада у докладчика возникла необходимость посетить уборную, куда он и отправился. Через минуту один из его начальников и товарищей, старый человек, схватив со стола ненужную бумажку, подбежал к двери уборной и, постучав, сказал:
   -- Бумажку -- надо? Я принёс...
   Да. Возможно, что это великодушие было вызвано не чувством почтения и благодарности к убийце, а только пристрастием к гигиене или недостатком у человека уважения к себе самому.
   Разумеется, я -- понимаю: политическая борьба, "тираномахия" и так далее. Да, да. А всё-таки: когда же люди перестанут и перестанут ли убивать друг друга, любоваться убийцами? Политические убийства становятся столь же часты, как и уголовные.
   
   Из всех убийц, встреченных мною, наиболее отвратительное впечатление оставили двое.
   Мне пришлось присутствовать при беседе моего патрона А.И. Ланина с одним из его подзащитных, человеком, который, напоив свою сестру, убил её ударом молотка по черепу. Это был торговец битой птицей; не помню фамилии -- Лукин, Лукьянов или Лучков, но фигура его и сейчас стоит предо мною в очертаниях исключительной ясности.
   Он вошёл в кабинет патрона независимой походкой избалованной собаки, для которой все комнаты дома одинаково доступны, привычны и которая ничего не боится. Взглянув в угол, он поднял руку ко лбу, но, не найдя иконы, тотчас улыбнулся понимающей, снисходительной к человеческим заблуждениям улыбочкой и сунул руку за борт сюртука. Этот жест привлёк моё внимание удивительной лёгкостью, даже -- хочется сказать -- бесплотностью. Затем он благосклонно согнул шею, кланяясь Ланину, больному, лежавшему на диване.
   И во всём дальнейшем убийца поражал меня именно этой благосклонностью человека, который великодушно принёс в дар ближнему своему -- помимо заработка, гонорара -- нечто необыкновенно значительное и ценное. Был он небольшого роста, юношески строен, одет в длиннополый сюртук и новенькие сапоги. У него -- маленькое личико странного, глиняного цвета, от висков к подбородку и на шею опускались две полоски тёмных, прямых волос; на подбородке и под ним они сгущались в плотную бороду, -- казалось, что она вырезана из чёрного, морёного дуба. Нижняя челюсть коротка, подбородок вдавлен в шею, а верхняя часть лица и высокий крутой лоб так необыкновенно высунулись, что получалось фантастическое впечатление: лицо этого человека живёт далеко впереди его тела. Тёмные глаза посажены глубоко и влажны; они смотрят прямо, от них к вискам идут маленькие морщинки улыбки, застывшей в зрачках и не оживляющей деревянное лицо, с невидимым под усами ртом и туго натянутой коричневой кожей.
   Вот именно в этой улыбке и светилась снисходительная благосклонность человека, который пережил нечто потрясающее, чувствует себя исключительным и как бы говорит вам:
   "Послушайте меня, послушайте, хотя едва ли поймёте!"
   
   Он сидел пять месяцев в тюрьме, а теперь был выпущен на поруки крёстному отцу его, тюремному инспектору. Он очень удобно уселся в кресло пред диваном, положил на колени свои ручки с толстенькими пальцами; трудно было поверить, что такие, чисто вымытые, маленькие руки могли раздробить череп женщины. Склонив голову вбок, он сидел в позе насторожившейся птицы и вполголоса, мягко говорил с патроном моим, как говорил бы с подрядчиком, которому он предлагает работу по ремонту его дома.
   Из семи свидетелей, допрошенных следователем, пятеро рисовали убийцу человеком скупым, жёстким; регент церковного хора, его постоялец и друг, дал о нём странный отзыв:
   "Считаю человеком мелким и на убийство не способным".
   Дворник его дома показал, что за хозяином своим он "никаких пустяков не замечал". Трое свидетелей утверждали, что он и раньше пытался убить сестру -- сбросил её в погреб.
   Потирая колени свои, торговец битой птицей увещевал Ланина:
   -- Примите в расчёт: мне открыты ворота в богатейший дом; я, значит, вхожу туда зятем, а покойница, обязательно пьяная, конфузит меня на весь город, кричит, что я её ограбил, будто сгрёб часть её наследства, триста рублей, после родителя-папаши.
   Мне кажется, что это буквально точные его слова, -- я слушал рассказ внимательно, и у меня неплохая память. Он говорил -- "тысящ", а не "тысяч" и часто повторял слово "сумраки", -- слово, должно быть, недавно пойманное им, потому что только его одно он произносил неуверенно и как-то вопросительно.
   -- Я её уговаривал: "Палагея, не становись на тропу моей жизни".
   В сущности, он не говорил, а "выражался", как это вообще свойственно "мелким" людям; когда они видят, что судьбишка улыбается им, они пыжатся, теряют естественность и простоту речи, стараются говорить афористически. Архиерейский певчий, мой знакомый, напечатав рассказ в журнале, изрёк:
   -- Вчера город слышал, как я пою, а сегодня мир узнает, как я мыслю!
   В день убийства торговец птицей пришёл к сестре своей:
   -- С душой решительной, с добрым сердцем, -- поверьте! "Палагея, говорю, человек должен направлять себя к благополучию, а не к безобразию. Великодушно получи триста рублей и забудь меня, бога ради!" Она даже плакала и расстроила мне душу. Чай пили с вареньем, мадеру, после чего она спьянела. Тут это и произошло, не помню как, потому что, примите в расчёт, от неё на меня всегда сумраки...
   Патрон мой спросил его:
   -- А зачем вы принесли с собой молоток?
   Тогда, помолчав, человек этот не то -- спросил, не то -- напомнил:
   -- Ежели признать молоток, так ведь обнаружится заранее обдуманное намерение...
   Мой патрон был человек благовоспитанный и мягкий, но после этих слов он, незнакомо для меня, взбесился, накричал на убийцу и кончил резким заявлением:
   -- Вы не смеете рассматривать защитника как соучастника вашего преступления!
   Мне показалось, что убийца не обиделся, не испугался окрика, он только очень удивился и спросил:
   -- Как-с?
   А когда патрон повторил свои слова более спокойно и понятно, торговец битой птицей встал и, не скрывая обиды, произнёс:
   -- Тогда, извините, поищу другого. В такое дело надобно вступать сердцем-с...
   Защищал его "другой", адвокат "с сердцем". На суде кто-то из свидетелей назвал убийцу: "Оловянная душа".
   
   Ещё более противен был художник М., убивший известного артиста сцены Рощина-Инсарова. Он выстрелил Инсарову в затылок, когда артист умывался. Убийцу судили, но, кажется, он был оправдан или понёс лёгкое наказание. В начале девятисотых годов он был свободен и собирался приложить свои знания художника в области крестьянских кустарных промыслов, кажется, к гончарному делу. Кто-то привёл его ко мне. Стоя в комнате моего сына, я наблюдал, как солидно, неторопливо раздевается в прихожей какой-то брюнет, явно довольный жизнью. Стоя пред зеркалом, он сначала причесал волосы головы гладко и придал лицу выражение мечтательной задумчивости. Но это не удовлетворило его, он растрепал причёску, сдвинул брови, опустил углы губ, -- получилось лицо скорбное. Здороваясь со мною, он уже имел третье лицо -- лицо мальчика, который, помня, что он вчера нашалил, считает однако, что наказан свыше меры, и поэтому требует особенно усиленного внимания к себе.
   Он решил "послужить народу, отдать ему всю свою жизнь, весь талант".
   -- Вы, конечно, понимаете, что личной жизни у меня не может быть, я человек с разбитым сердцем. Я безумно любил ту женщину...
   Его разбитое сердце помещалось в теле, хорошо упитанном и одетом в новенький костюм солидного покроя и скучного цвета.
   -- Да, -- говорил он, покорно вздыхая, -- надо "сеять разумное, доброе, вечное", как заповедал нам Николай Некрасов.
   После Николая Некрасова он вспомнил о Фёдоре Достоевском, спросил: люблю ли я Фёдора?
   Нет, я Фёдора не люблю.
   Тогда он любезно и внушительно напомнил мне, что Фёдор Достоевский -- глубокий психолог, да, но что он, М., вполне согласен с критической оценкой Н.К. Михайловского:
   -- Это действительно "жестокий талант".
   Мне показалось, что этому человеку особенно приятно называть литераторов по именам: Николай, Фёдор, Лев, как будто все они -- люди, служащие ему. Шекспира он назвал тоже дружески просто: Вильям.
   Затем он сказал, что "Преступление и наказание":
   -- В сущности -- вредная книга; её тенденцию можно понять только так: убивать человека -- грех, но чтобы внутренне почувствовать это, всё-таки необходимо убить хотя бы какую-нибудь паршивую старушку.
   Он так и сказал: "внутренно почувствовать", и вся эта фраза была самым остроумным и наглым из всего, сказанного им в течение полутора или двух часов. Она даже показалась мне чужой, подслушанной художником; а выговорив её, он и сам понял, что ему удалось сказать нечто необычное, надул щёки и победоносно посмотрел на меня тёмными глазами, белки которых были расписаны розоватым узором жилок.
   После этого им овладел лёгкий припадок гуманизма: увидав на окне в клетках чижа и коноплянку, он лирически заговорил о том, что ему всегда жалко видеть птиц в клетках. Выпив рюмку водки и закусив маринованным грибом, он вдохновенно, очень дешёвыми стёртыми словами сообщил мне о своей любви к природе. А затем пожаловался на газеты:
   -- Всего мучительнее для меня был газетный шум. Писали так много. Вот, посмотрите!
   Он вынул из бокового кармана толстенькую книжку, в ней были аккуратно наклеены вырезки из газет.
   -- Не хотите ли воспользоваться? -- предложил он. -- Убийство из ревности -- тема для очень хорошего романа.
   Я сказал, что не умею писать очень хороших романов. Похлопывая книжкой по мягкой своей ладони, он, вздохнув, продолжал:
   -- Я бы очень много рассказал вам, добавил. Интересная среда: художник, артисты, соблазнительная женщина...
   Руки у него были коротки сравнительно с туловищем, на руках -- тупые и тоже коротенькие пальцы бездарного человека, а нижняя губа формой своей напоминала пиявку, но -- красную, каких нет в природе.
   

Комментарии

   Впервые, в неполном виде, напечатано в журнале "Сибирь", 1926, номер 2, с примечанием редакции: "Очерк Максима Горького, прислан автором специально для "Сибири".
   Полный текст опубликован в журнале "Молодая гвардия", 1926, книга восьмая, август, с примечанием редакции: "Неопубликованный очерк М. Горького, написанный до революции".
   Точно установить время написания рассказа "Убийцы", как и рассказов "Проводник", "Мамаша Кемских", "Енблема", не представляется возможным.
   10 декабря 1925 года, отвечая редакции журнала "Сибирь", М. Горький писал: "Посылаю вам для журнала небольшой очерк "Убийцы", -- кроме этого ничего не нашёл. Я теперь пишу большую книгу, рассказы перестал писать" (Архив А.М. Горького). Сохранившаяся в Архиве А.М. Горького рукопись "Убийц" относится к тому же времени, что и рукописи вышеупомянутых рассказов, объединённых общей нумерацией. На основании архивных материалов можно полагать, что все эти рассказы написаны в первой половине 20-х годов, не позднее осени 1924 года.
   Начиная с 1927 года, очерк включался во все собрания сочинений.
   Печатается по тексту девятнадцатого тома собрания сочинений в издании "Книга", сверенному с рукописью (Архив А.М. Горького) и первопечатными текстами.
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru