"Собрание сочинений в тридцати томах": Государственное издательство художественной литературы; Москва; 1949
Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923
А.Н. Алексин умер так же легко и просто, как жил.
Мне рассказали, что часа за два до смерти своей он пришел к себе в санаторию, настроенный бодро, весело, и, как всегда, начал шутить с больными, поддразнивать их. Вероятно, он говорил им то же самое, что говорил мне двадцать семь лет тому назад, в начале нашей крепкой дружбы.
Он как бы стыдился своего ума. Он часто повторял:
-- Наиболее деятельным союзником болезни является уныние больного.
Он старался побороть это уныние, внушая больному бодрость грубовато-добродушным издевательством над страхом смерти, и всегда достигал желаемого: больной в своей борьбе за жизнь чувствовал в этом докторе умного и верного союзника.
В свой последний день он вышутил больных за то, что, боясь весенней свежести, сидели, закрыв дверь в парк, сам открыл дверь, сел обедать с больными, а когда ветер притворил дверь, он, выругавшись, хотел встать со стула и почувствовал, что у него отнялась нога.
-- Это, кажется, кондрашка, -- сказал он и лишился сознания.
Все, кто знал Александра Алексина, согласятся, что это был человек интересный и, по-русски, разнообразно талантливый. К медицине он относился несколько скептически; возможно, что именно поэтому он так удачно лечил. Это был идеальный русский земский врач, "мастер на все руки", хирург и гинеколог, окулист и "спец" по туберкулезу. Его интуиция в деле распознавания болезней была поразительна. Помню -- московская купчиха привезла в Ялту сына, девятилетнего мальчика, у него болела голова, он страдал рвотой, часто под влиянием боли кружился на одном месте, на его мучнисто-бледном личике тускло светились серые глаза с расширенными очень жутко зрачками. Три доктора -- Бородулин, старик Штангеев, автор солидной книги "Лечение легочных болезней", и еще кто-то -- определили менингит. Алексин не согласился с их диагнозом.
Его плотная, несколько тяжелая медвежья фигура, грубоватое лицо, прямой, пристальный взгляд умных, насмешливых глаз и малословная, резковатая речь всегда возбуждали в людях доверие к нему, женщины же особенно легко подчинялись влиянию его воли, как бы сразу чувствуя его духовное и физическое здоровье. Мать больного мальчика, узнав, что Алексин не согласился с диагнозом коллег, привела к нему мальчика, это было при мне.
-- Я верю вам, лечите его.
Он угрюмо предупредил ее, что хотя и не согласен с товарищами в определении болезни, но не понимает ее. Мать плакала, кричала, пыталась даже встать на колени, у нее были совершенно безумные глаза, дрожало лицо, она щелкала зубами. Подняв ее с пола, мы положили на диван, А<лексин> дал ей вина с водой, наговорил ей, попутно, грубостей, -- он часто грубил, чтоб скрыть свое волнение, -- потом сказал:
-- Ну, не кричите! Прошу понять: врачи не делают ни чудес, ни фокусов.
Помню, как неприятно поразило меня его дальнейшее поведение; он обращался с мальчиком так, что напомнил мне описания шаманства: громко шмыгая носом, -- его привычка в затруднительных случаях, в моменты смущения, -- сидя в кресле, отчаянно дыша дымом папиросы, он заставил больного бегать по столовой, потом, зажав его в коленях, начал говорить с ним о каких-то детских пустяках, пощекотал под мышками, заставив мальчугана визжать. Мать спросила о чем-то, он грубо ответил:
-- Это не ваше дело.
Он увел мальчугана в кабинет к себе, вызвал там у него обильную рвоту, и мальчуган, давясь, изрыгнул целый ком глистов.
-- Гришка, -- орал Алексин, испачканный, возбужденный до смешного, расталкивая стулья, -- убирай!
А мальчик, извиваясь на коленях матери, стонал в приступах рвоты и все извергал глисты, -- отвратительно было видеть обилие их.
Вечером, когда мы пили вино, я спросил:
-- Как ты узнал, что это глисты?
-- Да я не узнал, а -- попробовал, -- сказал он, усмехаясь.
Был страшно обрадован и рассказал мне, что известный гинеколог Снегирев предложил ему проводить в Москву, в клиники на операцию, даму, у которой он констатировал внематочную беременность.
-- Еду я с ней и, знаешь, не верю в эту беременность, а она как на смерть собралась. Я и говорю ей: "А я вот не верю в вашу болезнь". В то время я был молодой еще, практиковал всего пятый год, однако она, вижу, слушает меня с надеждой. "Дайте, говорю, осмотреть вас". Согласилась. Остановились в Курске, в гостинице, стал я осматривать ее и нечаянно прорвал нарыв на матке. Вот -- испугался! "Ну, думаю, убил бабу". А она, вижу, превосходно чувствует себя. Пролежала четверо суток, поехали дальше. Привез я ее не в клинику, а к мужу, он мне -- полторы тысячи гонорария отвалил. Пили, конечно, с ним дня три по всем кабакам. Снегирев обиделся: "Вы, говорит, дерзки, молодой человек, могли убить ее". Ну, конечно мог...
Таких случаев не мало было в его практике, вообще крайне удачной. Проф<ессор> Бобров, хирург, несколько раз приглашал его на консультации, и А<лексин> помогал ему даже на операциях.
-- Ваш приятель -- удивительно счастливый врач, -- говорил мне Бобров, -- у него совершенно исключительная интуиция, не знаю врача, у которого так тонко было бы развито чутье особенностей индивидуальности каждого больного.
Так же высоко оценивал талантливость Алексина дерматолог Ш., сифилидолог Тарновский.
-- Пора бы вам, батенька, на кафедру, в университет, лентяй вы, да-с!
А. П. Ч<ехов> очень уважал Алексина как человека, но, должно быть, чувствуя, что этот человек не любит его, говорил:
-- Ему слонов лечить, а не людей.
Видел я, как этот грубый вологодский мужик плакал от радости. В амбулаторию к нему гречанка принесла трехлетнюю девочку с огромным нарывом на шее, девочка умирала, лицо у нее было синее, глаза, синенькие и жалобные, закатывались, дыхание короткое, жадно хватающее воздух. Выхватив ребенка из рук матери, Алексин погрозил ей кулаком, крича:
-- Ты бы, дура, еще подождала прийти, у-у! -- И непозволительно обругал всех греков, включая древних, а потом начал орать:
-- Софья -- стол!
Огромная, уродливая, старая, -- великолепная душа, -- Софья Витютнева живо приготовила всё потребное для операции, и А<лексин> -- тотчас же, рыча, дико ругаясь, начал резать шею ребенка. Тут был действительно потрясающий момент: когда облитая обильным гноем и кровью грудка девочки высоко поднялась, вздохнув свободно, и мертвенная синеватость лица стала исчезать, и полузакрытые глазки ее вдруг открылись, заблестели радостью возвращения к жизни, -- из дерзких, насмешливых глаз ее спасителя полились слезы, он крикнул, не скрывая восторга:
-- Софья, вытри мне морду, видишь -- пот!
Она, улыбаясь, вытерла глаза и щеки его рукавом халата, отвернувшись, чтоб скрыть свои слезы, а доктор, накладывая повязку, бормотал:
-- Что? Мигаешь? Ага-а. То-то...
Потом, вымыв руки, одною рукой сунул гречанке три рубля, а другой дергая ее за ухо, сказал:
-- Следи за ребенком, следи, блоха!
Через несколько дней я зашел к нему в больницу, он держал веселую, черноволосенькую, синеглазую девочку на коленях у себя, играя с нею; он хвастливо, с гордостью сказал:
-- Вот она! Видишь -- какая?
А идя со мною по набережной Ялты в сад, он говорил:
-- Дать жизнь ребенку -- это и дурак может, а вот вырвать человечка из лап смерти -- это может только наука.
Я несколько раз присутствовал при его операциях, он делал их всегда, исключая случай с девочкой, хладнокровно и даже с некоторой щеголеватостью мастера, уверенного в своем искусстве.
-- Хуже всего переносят боль греки, затем наши крестьяне, терпеливее -- татары, -- говорил он.
Был он добр, хорошо, по-мужицки, незатейливо умен, очень терпимо относился к людям и небрежно к себе. Любил музыку, хорошо знал и понимал ее, играл на пианино и, обладая хорошим голосом, нередко с успехом пел в "благотворительных" концертах. Книг читал мало, даже и по своей специальности, а в часы отдыха любил читать ноты; ляжет на диван, почему-то сняв один ботинок с ноги, возьмет Бетховена, Моцарта, Баха или какую русскую оперу и читает, молча или напевая с закрытым ртом. Его очень любили женщины, он щедро платил им тем же, и на протяжении двадцати с лишком лет моей с ним дружбы ни один из его романов не окончился драмой. У него была очень развита здоровая брезгливость к излишествам лирики и "психологии".
-- Избыток хотя бы и драгоценных камней -- уже пошлость, -- говорил он.
Но в то же время он обладал тонко разработанным чутьем эстетики сексуализма и, когда говорил о любимой женщине, я всегда чувствовал, что он говорит о партнерше, с которой ему предречено спеть дуэт по славу радости жизни.
Его первой женою была очень известная в свое время концертная певица, контральто Якубовская, она умерла после родов; он говорил о ней всегда с печалью и морщась при воспоминании о той глубокой боли, которую причинила ему смерть, похитив женщину.
-- Я, знаешь, решил идти на сцену, но, когда она умерла, сказал себе: нет, буду лечить людей.
Он лечил композитора Калинникова, безнадежно больного.
-- Умрет, чёрт возьми, -- говорил он, крепко потирая лоб. -- Невыносимо досадно, а спасти -- нельзя. Знал бы ты, какой это талант... Если б я встретил его месяца на три раньше, можно бы протянуть несколько лет. А теперь ткань легких расползается у него, как гнилая тряпка.
Был он сын сельского попа Вологодской губернии, в университет пошел против воли отца.
-- Говорю ему: "Отец, я хочу в университет, учиться". -- "Прокляну!" -- "Серьезно?" -- "Как бог свят -- прокляну!" -- "Что же -- проклинай". Не проклял, хотя был мужик твердого характера.
Был у него слуга Григорий, черноволосый тамбовский мужик, очень умный и влюбленный в доктора, как нянька в ребенка. Часто вечерами он приходил в кабинет Алексина и спрашивал, стоя в дверях:
-- Можно с вами поговорить?
-- Иди, садись, чёрт.
Григорий садился на диван у ног Алексина и заводил философическую беседу:
-- Не понимаю я, Александр Николаевич, какой у бога расчет детей морить? Економии не вижу я в этом...
Комментарии
Впервые напечатано в журнале "Красная новь", 1941, номер 6 за июнь.
Очерк не был закончен автором. Предполагаемое время его написания -- 1923-1927 годы (А.Н. Алексин умер в 1923 году). Датируется по содержанию и по сопоставлению с другими воспоминаниями М. Горького.
В собрания сочинений очерк не включался.
Печатается по черновой рукописи (Архив А.М. Горького).