Том 27. Статьи, доклады, речи, приветствия (1933--1936)
В странах классового, иерархического строя свирепствует фашизм, который, по сути его, является организацией отбора наиболее гнусных мерзавцев и подлецов для порабощения всех остальных людей, для воспитания их домашними животными капиталистов.
В странах классовой структуры власть находится в руках вышеназванных мерзавцев и подлецов, которые озабочены расширением и укреплением наглого и откровенного деспотизма, небывалого по бесчеловечию порабощения трудового народа. Термины "подлецы" и "мерзавцы" я употребляю только потому, что не нахожу более сильных.
Приблизительно 500 лет буржуазия проповедовала гуманизм, говорила и писала о необходимости воспитывать в людях чувства добрые: терпения, кротости, любви к ближнему и т. д. Ныне весь этот мармелад совершенно вышел из употребления, забракован и заменен простейшей формой укрощения строптивых: строптивым рубят головы топором. Это, конечно, наилучшая форма лишения человека способности честно мыслить.
Так называемое международное право, которое едва ли вообще когда-нибудь существовало, ныне совершенно уничтожено. Итальянский фашизм устанавливает рекорды бесчеловечья, разрушая бомбами лазареты "Красного Креста", добивая раненых, уничтожая медицинский персонал, отравляя мирное население газами, отравляя ядом скот, землю, воду, растительность. Фашизм немецкий усердно готовится к такой же радикальной деятельности; говорят, он изобрел яд, сила которого действует на протяжении нескольких лет, то есть земля, отравленная этим ядом, теряет способность плодородия лет на пять, чем вполне обеспечивается населению смерть от голода. Мальтусы, мальтузианцы и Уэллсы должны быть довольны: найдено легко применимое средство сокращения населения. О необходимости полного уничтожения некоторых рас и племен еще не говорят, но кое-что по этой линии безумия уже начали делать.
Очень хорошо человеку обладать истиной, которая снимала бы с него ответственность за его поведение. Очень удобно верить в бытие божие, ибо христианская церковь учит: бог есть истина единая во веки веков, в нем же вся сила и мудрость, и без воли его даже волос не падет с главы человечьей. Стало быть: что бы я ни сделал -- так угодно богу, руководителю воли моей, а я -- ни при чем и не ответственен даже и тогда, когда на моих глазах волосы человека отделяют топором вместе с головой его, отделяют только за то, что оный человек мыслит не так же, как мыслю я. Я могу жить спокойно и равнодушно, посвящая силы мои сочинению стихов среднего качества и романов среднего качества. В свободное от этих занятий время рассуждаю о значении формы, о формализме и прочих вопросах, имеющих некоторое отношение к моей профессии сочинителя.
Вопрос о форме -- старый вопрос. Он интересует не только литераторов, -- немецкие фашисты, стремясь к полной независимости форм выявления садизма, отвергли революционную гильотину, заменив ее топором мясника. Все в нашем мире так или иначе оформлено и оформливается.
На это обратил внимание еще старичок Платон, основоположник философии идеализма, живший приблизительно за 2366 лет до наших дней. Известно, что он учил, что форма -- единственная и действующая сила, что реально существует только она, и все реальности -- явления природы, предметы, созданные трудом человека, -- и вообще вся материя служит только для того, чтоб наполнять форму. По Платону выходит, что форма есть совершенная идея всего сущего, и если бы не существовала идея формы, так ничего бы и не было; во вселенной носились бы незримо и неощутимо только идеи планет, солнц, ласточек, облаков, орлов. Клопов, тараканов и вообще паразитов -- не было бы, ибо неряшливый культиватор оных -- человек -- существовал бы тоже неощутимо и незримо. Существует литератор, а пальцем дотронуться до него -- невозможно. Разумеется -- это очень удобно для него.
Идеалистическое миропонимание не всеми легко усвояется, поэтому о значении формы спорят две тысячи триста шестьдесят шесть лет, вплоть до марта 1936 года. В литературе вопрос формы -- вопрос эстетики, вопрос о красоте. Для Гегеля, как и для Платона, красота -- выражение идеи. В области права формализм выражается предпочтением буквы закона смыслу его. В эстетике -- учении о красоте -- формалисты утверждают, что красота сводится и выражается в гармоничном сочетании звуков, красок, линий, которые приятны зрению и слуху сами по себе, как таковые, и независимо от того, что выражается посредством их.
Соотношение линий в архитектуре, игра линий в орнаменте, сочетание красок в материях нашего платья, стройность, изящество, удобство форм посуды и различных предметов домашнего обихода иногда так же великолепны и прекрасны, как прекрасна мелодия в музыке. В литературе излишняя орнаментика и детализация неизбежно ведут к затемнению смысла фактов и образов. Желающие убедиться в этом пусть попробуют читать Екклезиаста, Шекспира, Пушкина, Толстого, Флобера одновременно с Марселем Прустом, Джойсом, Дос-Пассосом и различными Хемингуэями.
Формализм как "манера", как "литературный прием" чаще всего служит для прикрытия пустоты или нищеты души. Человеку хочется говорить с людьми, но сказать ему нечего, и утомительно, многословно, хотя иногда и красивыми, ловко подобранными словами, он говорит обо всем, что видит, но чего не может, не хочет или боится понять. Формализмом пользуются из страха пред простым, ясным, а иногда и грубым словом, страшась ответственности за это слово. Некоторые авторы пользуются формализмом как средством одеть свои мысли так, чтоб не сразу было ясно их уродливо враждебное отношение к действительности, их намерение исказить смысл фактов и явлений. Но это относится уже не к искусству слова, а к искусству жульничества.
Спор всегда надобно начинать с точного определения понятия или предмета, о коем спорим. Точные определения -- дело весьма трудное, если не брать определения эти в их историческом развитии. История -- единственное зеркало, которое несколько помогает человеку видеть самого себя издали, с того места, где у него когда-то болтался видимый и ощутимый хвост и где теперь -- вероятно, в затылочной части черепа -- невидимо существует гоже некий хвостик, взращенный усилиями церкви и отечества, то есть класса. В глубокой древности, когда человек начал мыслить, он мыслил технологически, то есть опираясь исключительно и только на свой трудовой опыт. Технология -- это логика фактов, создаваемых трудовой деятельностью людей, идеология -- логика идей, то есть логика смыслов, извлеченных из фактов, -- смыслов, которые предуказуют пути, приемы и формы творчества новых фактов. Мышление было диалектично в самом начале своем и не могло не быть материалистическим. Люди пили воду, черпая ее горстью, это -- неудобно. Люди стали делать чаши из древесной коры, дерева, глины, металла, стекла. Небеса нашли похожими на чашу после того, как чаша была на земле сделана. Нельзя указать ни одного отвлеченного понятия, основой коего не служила бы реальность.
Идеологическое мышление оторвалось от технологического, потому что у труда отняли право мыслить. Этим был нарушен, искажен процесс диалектического мышления трудового человечества. Были созданы идеи религиозно-моральные, цель которых -- устрашение людей, подчинение людей идеям, которые не имеют почти ничего общего с трудовой жизнедеятельностью. Идеи, почвой которых оставался труд, должны были принять и приняли характер сказочный, фантастический, но все-таки остались трудовыми, исходящими из уверенности в победоносной силе труда. Я имею в виду идеи: завоевания воздуха, превращения вещества, ускорения движения в пространстве, власти над силою течения рек, идею живой и мертвой воды и т. д. Философия этими идеями фольклора не занималась. Я слишком часто и много писал на эту тему и считаю излишним повторять неоднократно оказанное.
Спор о формализме я, разумеется, приветствую. Со времени съезда литераторов прошло девятнадцать месяцев, и уже давно пора было о чем-нибудь поспорить. Однако мне кажется, что с формализмом покончили слишком быстро. И так как спор этот возник не внутри союза, а подсказан со стороны, -- является сомнение: не покончено ли с этим делом только на словах? Мне кажется, что спор о формализме можно бы углубить и расширить, включив в него тему о формах нашего поведения, ибо в поведении нашем наблюдается кое-что загадочное.
Например, некоторая часть зарубежной интеллигенции, понимая мерзость фашизма и видя, что пролетариат Союза Советов успешно ведет работу, имеющую неоспоримое интернациональное значение, убеждается в полезности, в неизбежности классовой борьбы и начинает сотрудничать с пролетариями своих стран, -- как реагируем на это мы, литераторы Союза Советов? Какие мысли будит у нас это явление, что именно говорится нами в стихах и прозе по этому поводу?
Наша литература в некоторой, очень небольшой, ее части уже превратилась в интернациональную. Нам пора понять, что это -- ее путь, ее назначение. Наших книг ждут, и ждут книг строго реалистических, но освещенных и согретых огнем того трудового героического пафоса, которым полна действительность наша.
Отсюда совершенно ясно, что мы должны работать, не забывая об интернациональном смысле трудодеятельности нашего народа, стараясь дать пролетариям за рубежом наиболее четкое представление о героизме нашего пролетариата.
Почему наша литература скромно или гордо молчит, когда слышит, читает о мерзостях фашизма? Почему не обнаруживаем гнева, читая о том, как итальянские летчики забрасывают бомбами госпитали "Красного Креста", добивают раненых абиссинцев, уничтожают медиков, женщин, детей, отравляют воду, землю, скот, растительность? Ведь нельзя сказать, что наши литераторы поглощены действительностью своей страны до того, что у них уже нет времени, нет сил для внимания к жизни зарубежного мира.
Хотя книги у нас пишутся так же быстро, как и небрежно, однако за девятнадцать месяцев, истекших со времени съезда, 3000 членов Союза писателей дали удивительно мало "продукции" своего творчества. Хорошо, если эта медленность говорит о работе более тщательной.
Надо бы серьезно поговорить о том, что и в какой форме можем и должны мы дать зарубежным читателям. Надобно так же серьезно подумать о необходимости создания "оборонной" литературы, ибо фашизм усердно точит зубы и когти против нас и поголовное истребление абиссинцев фашистами Италии немецкие фашисты, конечно, оценивают как "пробу меча", который они, как известно, предполагают употребить именно для истребления пролетариев и колхозников Союза Советов.
Здесь уместно указать, что немецкие литераторы -- Фейхтвангер, А. Деблин и многие другие -- уже нашли время для того, чтобы достойно изобразить и обличить гнусности фашизма, а у нас за восемнадцать лет все еще не дано ни одной книги, которая изобразила бы грандиозный процесс преобразования страны с тою силой и красотой, которую этот процесс вносит в жизнь мира. От нас мир ждет именно таких книг, и мы должны дать их, но -- все еще не даем. Почему? Мне кажется, потому, что -- как заявил один литератор на собраниях в марте -- "среди нас ужасающая разобщенность, у нас процветает отчуждение друг от друга". Другой литератор указал, что "автор должен стремиться к чувству ответственности".
Воспитать в нашей среде чувство коллегиальной, коллективной ответственности пред читателем и литературой совершенно необходимо, но это чувство невозможно разжечь в условиях "разобщенности" и "отчуждения". Если писатели психологически изолируются так же, как физически изолируются "друг от друга" барсуки и осьминоги, -- это, разумеется, не будет способствовать росту сознания литераторами смысла их работы и сознания коллективной ответственности их пред страной.
В прошлом литератор возглашал как лозунг свой, как "правило жизни": "Ты -- царь, живи один!" Он должен был делать это, ибо он жил в среде, враждебной ему, в классовом обществе, которое не терпело правды о своей бессмысленной, паразитивной жизни. Но даже Александр Пушкин -- гений, который не имел и не имеет равных ему, -- пытался создать вокруг себя коллектив, опираясь на чувство личной дружбы.
Девятнадцать месяцев тому назад страна в лице ее молодежи -- комсомола, рабочих, колхозников -- показала писателям Европы, что в мире никогда и нигде еще литература не ценилась так высоко, как ценят ее в Союзе Советов, никогда еще историческая, культурная роль искусства не понималась так ясно.
Казалось бы, что такое прекрасное отношение трудового народа к литературе должно объединить литераторов, возбудив в них именно чувство ответственности пред страной, должно бы заставить их позаботиться о самообразовании, о развитии персональной их культурности. Но, читая стенограммы мартовских разговоров в Москве, с глубокой печалью видишь, как беден советский литератор знанием своего дела, как плохо знает он историю литературных "течений", мод, увлечений и прочих фокусов, в основе коих прячется или сознание бессилия отразить в образах драмы и трагикомедии действительности, или маниакальная игра словами, или же -- мимикрия, уменье окрашивать шкуру свою в цвета окружающей действительности. Историко-культурная малограмотность наших писателей в связи с малограмотностью технической в наших условиях становится грозной для них. Уже многие из книг, прославленных несколько лет тому назад, не читаются новым читателем, как свидетельствуют отчеты библиотек. И будет вполне естественно, если сами авторы, слишком уверенные в своей гениальности, скоро будут возбуждать искренний смех молодежи. Недавно один из таких авторов дал интервью, в котором сказано следующее: "Меня интересует вопрос об античных апокрифах. Перечитал Эсхила, Софокла, Эврипида, Плавта. Думаю, что все это написано в значительно более позднее время, чем обычно считают. Возьмите, например, Аристотеля. В нем выражена вся средневековая схоластика..."
Писатель почерпнул эту премудрость из смехотворной болтовни одного маньяка и уже почти графомана. В общем все интервью -- образец безответственной и хвастливой чепухи. Хорошо еще, что интервью напечатано в журнале, которого, вероятно, никто не читает.
Но слишком охотно и болтливо высказываясь о своих намерениях, писатели наши часто печатают такую стыдную чепуху, что она вполне может скомпрометировать литературу нашу в глазах писателей Запада, людей исторически грамотных и технически искусных.
Коллективные работы над большим материалом могли бы послужить для писателей наших семинариумами, которые отлично помогли бы им обогатиться знанием прошлого и настоящего. Но работа над книгами "Две пятилетии" -- над художественным отчетом о двадцатилетнем подвиге страны, в которой строится новая жизнь, -- эта работа не улыбнулась литераторам. У нас нет истории литературы, нет истории городской культуры, и нам вообще очень многого не хватает.
На-днях открыт будет съезд комсомола -- резерва партии. Смелая, дерзновенная, героическая молодежь наша, вероятно, не забудет сказать свое слово о современной литературе. Если это слово напомнит литераторам о том, кто они и чего от них ждут, -- это будет вполне уместное слово, и оно, мне кажется, может исполнить роль возбудителя иного, более активного настроения в литературе нашей.
ПРИМЕЧАНИЯ
В двадцать седьмой том вошли статьи, доклады, речи, приветствия, написанные и произнесенные М. Горьким в 1933--1936 годах. Некоторые из них входили в авторизованные сборники публицистических и литературно-критических произведений ("Публицистические статьи", издание 2-е -- 1933; "О литературе", издание 1-е -- 1933, издание 2-е -- 1935, а также в издание 3-е -- 1937, подготавливавшееся к печати при жизни автора) и неоднократно редактировались М. Горьким. Большинство же включенных в том статей, докладов, речей, приветствий были опубликованы в периодический печати и в авторизованные сборники не входили. В собрание сочинений статьи, доклады, речи, приветствия М. Горького включаются впервые.
О ФОРМАЛИЗМЕ
Впервые напечатано в газете "Правда", 1936, No 99, 9 апреля.
Включалось в третье издание сборника статей М. Горького "О литературе".
Печатается по тексту газеты "Правда", сверенному с рукописью и авторизованной машинописью (Архив А. М. Горького).