С ПРИЛОЖЕНИЕМ ЛИТЕРАТУРНОЙ СПРАВКИ "Тургенев и Петербург".
ЛЕНИНГРАД ИЗДАТЕЛЬСТВО БРОКГАУЗ-ЕФРОН 1925
ОГЛАВЛЕНИЕ.
1. "Душа Петербурга" у Тургенева
2. Тургенев и русская культура
ТУРГЕНЕВ и ПЕТЕРБУРГ.
1
Этюд о "Тургеневской Италии" вызван был к жизни фактом забвения о ней среди "тургеневистов" и даже прямым непризнанием его места в сонме русских писателей, поклонявшихся Италии. Об отрицательном отношении Тургенева к Петербургу (об отсутствии у него "чувства Петербурга") говорили еще сильнее. Петербург пережил различные фазы или колебания в оценках литературы: от восхищения XVIII века у Державина (Северная Пальмира), через всестороннее понимание Пушкина, к равнодушию (порою даже отвращению) во второй половине XIX-го века, опять к пониманию и восхищению, которые декларативно выражены были, в известной статье Александра Бенуа в "Мире искусства" (1902 г.), накануне двухсотлетнего юбилея города {Богатый материал из русской поэзии о нашей северной столице cобран и талантливо освещен в книге И. П. Анциферова, Душа Петербурга (Петроград, изд. Брокгауз-Ефрон, 1922 г.)}.
В литературных кругах (и еще шире) распространено воззрение, что Тургенев был одним из главных виновников притупления чутья Петербурга, особенно же его своеобразной, единственной красоты в сознании не только обыкновенных людей, но также и беллетристов, поэтов, художников {П. Я. Курбатов (в своей книге "Петербург", 1913 г. стран. 7--8), один из первых попытавшийся систематически показать изумительную красоту города, ссылаясь на Тургенева, говорит: "Уменье сознавать (эту красоту) было окончательно утеряно в эпоху реализма, и возраждается лишь в начале ХХ-го века, когда пресытились реализмом, пройдя все глубины его". -- Г. К. Лукомский ("Старый Петербург", стран. 16, 18) прямо утверждает, что Тургенев авторитетом своим отвратил художественное чувство от Петербурга.}. Строится такое воззрение на одном отрывке из тех же "Призраков", так много давших нам материала для восстановления тургеневской Италии. Следует припомнить, внимательно прочитать инкриминируемые строки (VII, 99): "Слуш-а-а-а-ай!" раздался в ушах моих протяжный крик. -- "Слуш-а-а-а-ай!" словно с отчаянием отозвалось в отдалении. "Слуш-а-а-а-ай!" замерло где-то на конце света. Я встрепенулся. Высокий золотой шпиль бросился мне в глаза: я узнал Петропавловскую крепость. -- Северная, бледная ночь! Да и ночь ли это? Не бледный, не больной ли это день? Я никогда не любил петербургских ночей; но на этот раз мне даже страшно стало: облик Эллис исчезал совершенно, таял, как утренний туман на июльском солнце, и я ясно видел все свое тело, как оно грузно и одиноко висело в уровень Александровской колонны. Так вот Петербург! Да, это он, точно. Эти пустые, широкие серые улицы; эти серо-беловатые, желто-серые, серо-лиловые, оштукатуренные и облупленные дома, с их впалыми окнами, яркими вывесками, железными навесами над крыльцами и дрянными овощными лавчонками; эти фронтоны, надписи, будки, колоды; золотая шапка Исааки"; ненужная, пестрая биржа; гранитные стены крепости и изломанная, деревянная мостовая; эти барки с сеном и дровами; этот запах пыли, капусты, рогожи и конюшни, Эти окаменелые дворники в тулупах у ворог, эти скорченные мертвенным сном извозчики на продавленных дрожках, -- да, это она, наша Северная Пальмира. Все видно кругом; все ясно, до жуткости четко и ясно, и все печально спит, странно громоздясь и рисуясь в тускло-прозрачном воздухе. Румянец вечерней зари -- чахоточный румянец -- не сошел еще, и не сойдет до утра с белого, беззвездного неба, он ложится по шелковистой глади Невы, а она чуть журчит и чуть колышется, торопя вперед свои холодные, синие воды... Улетим, -- взмолилась Эллис. -- И, не дожидаясь ответа, она понесла меня через Неву, через Дворцовую площадь, к Литейной... Минута, и уже мелькали перед нами гнилые еловые лесишки и моховые болота, окружающие Петербург... Больная ночь, больной день, больной город -- все осталось позади".
Да! Тут нет красоты Петербурга. Но свидетельствует ли приведенное место о неспособности автора ее ощутить? Вряд ли! Здесь отражается не равнодушие, не слепота, не искажение образа, а острое переживание трагической стихии в лице и душе сложного, таинственного города, той стихии, которую знал уже Пушкин, но вполне прочувствовал Достоевский {См. книгу того же Н. П. Анциферова, Петербург Достоевского (Петрогр. изд. Брокгауз-Ефрон, 1923).}, а за ним Андрей Белый. Город противоречий, город контрастов!
В "Призраках" очень сильно воплощено то страшно жуткое, что, несомненно, присуще Петербургу рядом с пленительною, "строгою и стройною" красотою, и что, выступая вперед, нередко ее заволакивает. Это -- трагическое и страшное начало глубоко живет, скрыто присутствует в нашем городе. И это прирожденное свойство неизбежно выдвигается в сознании, в воображении при наличности определенного, мрачного или тревожного состояния души. Вспомним же, что "Призраки" Тургенева охвачены тяжким чувством taedium vitae и horror mortis.
При таком внутреннем "настрое", среди "белой ночи", которая в другие моменты может ощущаться волшебно-прекрасной и завораживать все окружающее, -- а тут потрясает нервы ужасом, -- естественно, что биржа покажется только "ненужной и пестрой", купол Исаакия ощутится, как, должно быть, давящая шапка, петропавловский шпиль предстанет лишь темною эмблемою деспотизма; -- и больше ничего не увидишь, и, в самом деле, захочется "улететь из больного города". Вспомним, как в тех же "Призраках" нарисован другой великий город общепризнанной красоты. Париж тоже весь закутался здесь в мрачные краски, только безобразные лица в нем видятся, раздаются отталкивающие голоса и звуки, поднимается смрад. Нельзя же предположить, что Тургеневу была недоступна грандиозная и многообразная прелесть Парижа?
Надобно обратить внимание, что здесь в двух картинах, петербургской и парижской, ставится специфическая тема -- изобразить современное зло больших городов, мировых столиц. Ведь не нее же в них только красота? Но, правда, у Тургенева; тенденция видеть Петербург именно в таких сумрачных тонах. Больших картин у него кроме этой нет. Но на всех (немногих) петербургских фонах его рассказов образуется скучный или печальный налет. -- Такова, например, Гороховая улица в сцене похоронной процессии прекрасного рассказа -- "Пунин и Бабурин" {"В знойный, летний день, я, проклинал служебные обязанности, удерживавшие меня в Петербурге, и городскую духоту, вонь и пыль, пробирался по Гороховой улице. Погребальная процессия перебила мне дорогу. Вся она состояла из единственной колесницы, то-есть, собственно говоря, из дряхлых дрог, на которых, грубо подбрасываемый толчками ухабистой мостовой, колыхался убогий, деревянный гроб, до половины прикрытый потертым черным сукном. Старый человек, с белой головою, выступал один за дрогами". -- Рассказчик последовал за похоронами и не ушел, пока тело покойника не "скрылось навеки в сырой, -- уж точно сырой Земле Смоленского кладбища" (VIII, 235).}. Такова и Дворцовая площадь в конце воспоминаний о художнике Иванове {"...Не то в знойный, не то в холодный, кислый июльский день встретил я Иванова на площади Зимнего Дворца, в Петербурге, среди беспрестанно набегавших столбов той липкой, сорной пыли, которая составляет одну из принадлежностей нашей северной столицы... Он только что вышел из Эрмитажа, морской ветер крутил фалды его мундирного фрака; он щурился и придерживал двумя пальцами свою шляпу. Картина его уже была в Петербурге и начинала возбуждать невыгодные толки. Несколько дней спустя, я уехал в деревню, а недели через две дошла до меня весть о его кончине. Вспомнился мне тот почти суеверный ужас, с который он отзывался о Петербурге" (XII, 90).}. Таков и светский Невский проспект в заключительной главе "Затишья". Аналогично и впечатление, от петербургских intérieur'ов, описание которых попадается у Тургенева, хотя бы, например, на последних страницах "Дыма", где изображается аристократический салон высокопоставленных сектантов {Интересным pendant такого же настроения к этому дому роскоши рисуется обиталище бедняка Бабурина, на Выборгской стороне, где его арестовали жандармы.}.
Как видно, все однородно. Таким запечатлелся Петербург в художественной памяти Тургенева: запечатлелся и не полюбился. В одном письме к Полонскому (17 мая 1873 г.) он осмысливает и резюмирует такую наслоившуюся сумму впечатлений в характерном возгласе: "Что за трагический город ваш Петербург!" -- Еще раз: Достоевский и Белый, признанные глубокие истолкователи души этого города, созвучат очень часто в своих описаниях именно подобной мрачной мелодии. Вспомним еще и у Пушкина:
Город пышный, город бедный
Дух неволи, стройный вид,
Свод небес зелено-бледный,
Скука, холод и гранит.
Почему же так, одною только своею гранью рисуется Тургеневу многоликий Петербург. Почему не стал он его всесторонним живописателем? Конечно, надо признать, что для раскрытия красоты Петербурга и его монументального величия Тургенев не создал ничего. Между тем. ощущение того и другого в мировых городах было присуще его эстетическому чувству. Мы видели это относительно Рима. То же можно повторить о Париже. Его огорчало, что Белинский совсем не почувствовал его изумительной, грандиозной физиономии {Тургенев рассказывает в воспоминаниях о Белинском (XII, 50): "Помню, в Париже он в первый раз увидал площадь Согласия и спросил меня: "Не правда-ли? ведь это одна из красивейших площадей в мире?" -- И на мой утвердительный ответ воскликнул: "Ну и отлично: так уж я и буду знать,-- и в сторону, и баста!" и заговорил о Гоголе".}. Больших картин Парижа у Тургенева нет: он, как видно, не любил таких крупных городских пейзажных полотен. Но живое ощущение его образа и его жизни ясно обнаруживается, например, в его превосходных очерках -- "Наши послали" и "Человек в серых очках", отчасти и в письмах к Полине Виардо.
Почему? Но ведь творчество -- дело свободы, а часто, наоборот, помимо вольной стихии. Может быть, просто не сложился у Тургенева этот сюжет или момент. Впрочем, объяснить можно, почему Петербург остался ему чужд, даже неприятен. Его не связали с городом нити любви. Университетские годы его там прошли бесцветно; короткое время скучной службы не могло запомниться положительными впечатлениями, которые ассоциировались бы с городом, его памятниками и жизнью. Там же он испытал полицейское преследование и высылку. Правда, в Петербурге Иван Сергеевич познакомился с женщиной, которой отдал лучшую привязанность до гроба. Но это произошло в особой атмосфере итальянской оперы {См. письмо В. Г. Белинского к Татьяне Бакуниной 4 дек. 1844 г. (изд. Е. Ляцкого, III, 85). Знакомство с Полиной Виардо произошло 1 ноября 1843 г. (Тургеневский сборник Центрархива, стр. 116).}, а затем именно Виардо оторвала его от России и, может быть, помешала образованию органической связи души Тургенева с Петербургом. Он уехал и не оставил там своего дома {В Париже такой дом образовался, хотя наполовину свой.}. Когда он приезжал в Петербург, то оставался там короткое время, вспоминать мог только обиталища, к которым не приростали частицы его души (des lambeaux de son âme): то были Европейская гостинница, Hôtel Demuth y Полицейского моста, меблированные комнаты на углу Невского и Малой Морской {Отчасти таким домом был его деревенский, в Спасском (письмо к гр. Ламберт, 9 июня 1862 г.), но он там все же редко бывал. В Петербурге он начинал чувствовать немного уюта в маленьком деревянном домике графини Ламберт, на Фурштадтской. Он часто трогательно говорит о их общении в нем (например 12 ноября 1860 г.), был огорчен, когда его продали. Но их дружба рано прервалась, неизвестно почему. Петербург так и не дал ему дорогого угла.}.
К тому же надо сказать, что самая монументальная физиономия Петербурга в ее старинной удивительной цельности, в какой столица вышла из XVIII-го и начала XIX-го века, значительно была испорчена неудачным строительством времен Николая I, и особенно Александра II, эпохи расцвета светского блеска, показного, гвардейского милитаризма, но порчи художественного вкуса. Петербург тогда потускнел, и новая одежда (вплоть до безобразной и бессмысленной окраски зданий) заслонила его красоту. Город полинял, наружно "оказармился".-- Такое "подурнение" лица соответствовало мрачным явлениям жизни, которой столица была носительницей; -- оно то (это все) и обмануло глаз даже такого тонкого наблюдателя.
Сам же по себе, с своим талантом реалистически-конкретного восприятия и изображения, Тургенев, без сомнения, мог отлично почуять красу Петербурга, будь иначе направлено его художественное внимание, и оставайся оно свободно от омрачающих наносов. По крайней мере, один из элементов этой красы, его замечательную реку, какой нет ни в одной из столиц, он прекрасно ощущал:
Нет, никогда передо мной,
Ни в час полудни, в летний зной,
Ни в тихий час перед зарею
Не водворялся над Невою
Такой торжественный покой.
Глубоким пламенем заката
Земля и небо -- все объято...
И все забыл -- и по простору
Невы великой -- волю дал
Блуждать задумчивому взору.
И я глядел: неслась река,
Покрыта вся румяным блеском,
И кораблям, с небрежным плеском,
Лобзала темные бока. И много их...
Но все прижались
Друг к другу тесною толпой.
Как будто ввек они не знались
Ни с темным морем, ни с грозой.
Так слабо ветер шевелил,
Как будто тоже позабыл
Свои безумные порывы...
А не далеко от стены,
В воде спокойно отражаясь,
Стоял дремотно колыхаясь,
Корабль далекой стороны.
И возле мачты под палаткой,
Моряк лежал и отдыхал;
Кругом стыдливо замирал
Вечерний луч и вскользь, украдкой,
Лицо нерусское ласкал...
0
Мало кто знает или помнит это большое Тургеневское стихотворение -- "Нева" (1843) г.; в нем хорошо схвачена и невская природа, и невский судоходный быт.
Что Тугенев не чужд был интереса к Петербургу, как предмету изобразительных штудий, -- это оригинально обнаружилось из недавней находки в архиве его приятеля Е. Я. Колбасина. Вместе с несколькими новыми письмами Ивана Сергеевича к нему, попался листок, написанный его рукою, с заглавием -- "Сюжеты" и с следующим содержанием: "1) Галерную гавань или какую-нибудь отдельную часть города; 2) Сенную со всеми подробностями. Из этого можно сделать статьи две -- три; 3) Один из больших домов по Гороховой и т. д. 4) Физиономия Петербурга ночью (извозчики и т. д.) Тут можно поместить разговор с извозчиком; 5) Толкучий рынок с продажей книг; 6) Апраксин двор и т. д. 7) Бег по Неве (разговор при этом); 8) Внутреннюю физиономию русских трактиров; 9) Какую-нибудь большую фабрику со множеством рабочих (песельника Жукова); 10) О Невском проспекте, его посетителях, их физиономиях, об омнибусах, разговоры в них и т. д." {Напечатало в сборнике изд. Центрархива -- "Документы но истории литературы и общественности", Выпуск II-й; И. С. Тургенев (Гос. Изд. 1923 г.) с замечаниями А. Белецкого.}.
Даты на записке не обозначено никакой, но комментатор с вероятностью относит ее к ранней поре писательства Тургенева, к 40-м или 50-м годам, когда представители "натуральной школы" увлекались темами по, так называвшейся, "физиологии города". К образцам такого рода принадлежали очерки "казака Луганского" (В. И. Даля), о которых Тургенев отзывался с одобрением {Рецензия его на "повести, сказки и рассказы казака Луганского" появилась в "Отечественных Записках" 1846-го года. В "Сочинениях" см. XII, 288.}. Белинский пропагандировал это направление, и ему отдали дань Некрасов, Панаев и Григорович {Под редакцией) Н. А. Некрасова в 1844 и 45 годах вышел двухтомный сборник с таким заглавием -- "Физиология Петербурга", в котором были и статьи Панаева, Григоровича, В. И. Луганского и др.}. Как видно из приведенной заметки, подобные "сюжеты" входили и в замыслы И. С. Тургенева. Он может быть, предполагал вводить их, как культурную обстановку, в свои повести или романы. Здесь намечены мотивы "бытовых этюдов" или картинок; но если бы такой автор, как Иван Сергеевич взялся действительно за их реальную обработку, он дал бы, наверно, превосходные "пейзажи города", в которых почувствовалась бы не одна повседневная, житейская проза, но и нарисовалась бы своеобразная красота. Подобранные темы охватывают многие характерные части или элементы "организма" Петербурга {Их комплексом остался бы доволен и современный культурный историк -- "экскурсиевед".}. Жаль, что планы остались неосуществленными; но самая наличность их открывает и писательских интересах Тургенева именно нами искомую здесь стихию, которая, оказывается, в нем зарождалась и по отношению к Петербургу.
2
Так или иначе, но все же Тургеневу не далась или не улыбнулась задача дать нам полный образ Петербурга. То же надо сказать о Москве {Она интересовала его в юности, как монументальный город. Весною 1852 г., отправляясь в ссылку в Спасске, проездом он осматривал древности Кремля с молодым тогда И. Е. Забелиным. См. письма к Аксаковым, "Вестн. Европы", 1894, янв.}. Он дал несколько красивых эскизов ее уголков -- старой церкви, барского дома, особнячка {Приведу несколько примеров. В "Довольно" (VII, 107) читаем: "Помнится, однажды, поздней ночью, в Москве, я подошел к решетчатому окну старенькой церкви и прислонился к неровному стеклу. Было темно под низкими сводами; позабытая лампадка едва теплилась красным огоньком перед древним образом -- и смутно виднелись одни только губы святого лика -- строгие, скорбные". Тут возникает должное настроение. А вот дом Стаховых ("Накануне", II, 324): "Большой деревянный дом возле Пречистенки, с колоннами, белыми лирами и венками над каждым окном, с мезонином, службами, палисадником, огромным, зеленым двором, колодцем на дворе и собачьей конурой возле колодца". -- Это уже настоящий уголок Москвы. А потом более скромные или захудалые дворянские городские гнезда -- крошечный, низенький дом, ссаженным гербом на крыше" в Старой Конюшенной, где жили Коробьины ("Двор. Гнездо", III, 233), или дом обедневших князей Осининых, которые обитали "около Собачьей Площадки, в одноэтажном деревянном домике, с полосатым парадным крылечком на улицу, зелеными львами на воротах и прочими дворянскими затеями" (III, 40).-- Еще можно припомнить московскую окраину около одной из застав ("Колосов", V, 16), дачу в Нескучном ("Первая Любовь", VII, 4), Кунцово и Царицыно (в "Накануне", II, 219, 288). Получится ряд изящных и живых московских эскизов.}; но общего облика ее, видимо, не уловил, во всяком случае, не воплотил {Он прямо сообщает гр. Ламберт, что Москва целиком не дается ему. См. Письма к ней, стран. 71, 72.}. Он даже не чувствовал, что она "белокаменная" {Это Тургенев высказывает в рассказе "Пунин и Бабурин" (VIII, 212): "Мы беседовали с Пуниным, осторожно выступа" по неровно сложенным кирпичным тротуарам белокаменной Москвы, той самой Москвы, в которой нет ни одного камня, и которая вовсе не бела".}. Между тем, именно такою должна она была рисоваться Наполеону с Поклонной горы, она с ее Кремлем, с старыми большими монастырями, с "белою" оградою, не смотря на множество деревянных домов, садов и пустошей. Такою представляется она и теперь современному поклоннику старины, ищущему ее следов среди новейших наслоений и современного разрушения. Это -- отличнейший эпитет для Москвы. Надобно только жизненно его уразуметь. Приходится признать у Тургенева означенный пробел относительно Москвы и Петербурга и не налагать за это на него вины. Он, западник, сделал и помимо этого нечто великое для истории русской культуры и увековечения ее образа.
Излюбленными объектами его наблюдения и изображения в топографической и монументальной области были крестьянская деревня и дворянская усадьба {Впрочем, у Тургенева находим еще интересный "конкретно-типологический" образ русского уездного города в "Призраках" (VII, 81) и в "Дневнике лишнего человека" (V, 195 и ниже).}; а главное, что интересовало его, были человеческие души простых людей, крестьян, населявших сельские избы {В сборнике "Творчество Тургенева" (Москва, изд. "Задруга", 1920) Б. М. Соколов (в статье "Мужики в изображении Тургенева") выступает с тезисом, что Тургенев лишь односторонне и поверхностно, больше внешним образом, представляет крестьянскую жизнь и крестьянскую душу, выдвигая в последней больше отрицательные черты. -- Убежден, что это ("новое") толкование или оценка совсем неправильны, и легко могут быть опровергнуты.}, и их далеко не всегда только тупых и жестоких господ, обитавших в помещичьих домах, часто мечтавших о добре, но не умевших его делать, и потому оказавшихся выбитыми из жизни. Но, конечно, больше всего интересовали Тургенева души русских интеллигентов, мужчин и женщин, в деревне и в городе несших возложенный на них историческою судьбою тяжелый крест. Культурный историк переходного времени между крепостною и после-крепостною, но еще несвободною Россиею {См. интересную книгу П. Н. Сакулина, На грани двух культур; И. С. Тургенев (Москва, изд. "Мир", 1918).} найдет у Тургенева богатый и еще далеко не исчерпанный материал для восстановления эпохи {Очерк Леонида Гроссмана, Портрет Манон Леско; два этюда о Тургеневе (2 изд. Москва, "Северные Огни", 1920), открыл еще одну область, богато изображенную Тургеневым: это культура XVIII века, художественно бытовая, не только русская, но и французская. Если мне удалось в настоящей книге показать ценность живописи Тургенева для характеристики культуры Италии, то эти две большие темы значительно расширят сферу исторического использования произведении Тургенева и самое представление о размахе его творчества.}.
Этот "западник", способный -- мы видели на примере Италии -- так глубоко понять и так прекрасно изобразить чужую жизнь, горячо любил Россию и болел за благо родины. Он вложил в уста Лежневу (в "Рудине") следующие сильные слова: "Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись. Горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто действительно без нее обходится. Космополитизм -- чепуха, космополит -- нуль, хуже нуля; вне народности ни художества, ни истины, ни жизни, ничего нет". -- Ивану Сергеевичу суждено было жить на чужбине, без своего гнезда, далеко от родины. Он сам сознавал и горько чувствовал эту личную, и гражданскую, и писательскую свою трагедию {Через все годы переписки проходит эта большая струя особого вида "тоски по родине" и тяжелого страха отчуждения от нее. См. Перв. Собр. писем, стран. 31, 32, 34, 154, 195--196, 223, 281, 314, 316, 329 и т. д. Письма к M. M. Стасюлевичу, стран. 120.}. Другие,-- завистники, враги, слепые партийные (или кружковые) противники (иногда даже друзья), с особенной злобой (последние -- с упрямством) подчеркивали ему эту трагедию, утверждая, что он не знает России, бросил ее, перестал понимать.
Такое суждение совершенно несправедливо: Тургенев до конца вглядывался в Россию, понимал ее и чувствовал, творил для нее. Таланту и гению это доступно: он схватывает на лету, проникает чудодейственно в тайну жизни. Пушкин ощущал Италию, хотя не бывал в ней. Тургенев не переставал жить душою с Россиею, хотя материально обитая, по большей части, вне ее пределов. Короткие соприкосновения открывали ему изменения и треволнения ее души.-- В нем самом поднимался временами протест против незаслуженных нападков. -- "Нет никакой необходимости писателю непременно жить в своей родине и стараться улавливать видоизменения ее жизни, во всяком случае, нет необходимости делать это постоянно. Я довольно потрудился на этом поприще и теперь -- почему вы знаете?-- может, я намерен приступить к сочинению, которое не будет иметь значения специально русского, а поставит себе цель, более обширную" (к гр. Ламберт. 3 сент. 1864 г.)?-- "Ни за одну строчку,-- читаем в письме к А. П. Философовой (18 августа 1874 г.) -- написанную мною, мне не приходилось краснеть, ни от одной отказываться. Пусть кто другой скажет то же самое"! {Ср. письмо к Е. Я. Колбасину (11 июня, 1880) в Перв. Собр. писем, стран. 360.} Среди тяжелого раздумья над неудачным складом своей жизни, он иногда одухотворяется радостною надеждою: "Кто знает, мне, быть может, еще суждено зажечь сердца людей" (в письме к М. Е. Салтыкову, 3 янв. 1870 г. по поводу пересудов об "Отцах и Детях").
Чистая душа Тургенева работала правдиво и плодотворно до самого конца. Маститый А. Ф. Кони, знавший его лично, глубоко чтящий его сочинения, много переживший сам из того, о чем писал Иван Сергеевич, сказал очень верно: "Отсутствие не значит разрыв и отчуждение, и дай бог, чтобы все упрекающие его, взятые вместе, служили духовным интересам своего отечества, как это делал Тургенев" {"На жизненном пути" (СПЬ. 1912), т. I, стран. 338.}. Автор прибавляет, что Тургенев со справедливою гордостью мог бы сказать словами Некрасова --
Напрасно ропот укоризны
Не небесам чужой отчизны --
Я песни родине слагал.
Особенно в самые последние годы Иван Сергеевич всеми силами болеющей души рвался в Россию, страстно хотел возвратиться туда совсем {См. особенно письма к доктору Л. Б. Бертенсону (6 и 22 дек. 1882г.), в Перв. Собр., стран. 527, 535.}. Унесшая его смерть не позволила свершиться его последнему неудержимому влечению. Уже почти умирающий, он послал своему знаменитому современнику, "великому писателю русской земли", убежденный, проникнутый любовным почитанием призыв "вернуться к литературной деятельности", которая "есть дар оттуда, откуда и все другое". -- Чудное письмо к Льву Толстому (27 или 28 июня 1883 г.) было последними строками, начертанными рукою Ивана Сергеевича. -- Лев Николаевич, много его осуждавший, даже резко сталкивавшийся с ним, "после смерти только оценил его, как следует".
В письме к А. Н. Пыпину, 10 января 1884 г., Лев Толстой так выразил о Тургеневе свой окончательный отзыв: "Главное в нем -- его правдивость. По моему, в каждом произведении словесном (включая и художественное) есть три фактора: 1) кто и какой человек говорит, 2) как -- хорошо или дурно -- он говорит, и 3) говорит ли он то, что думает, и совершенно то, что думает и чувствует. Различные сочетания этих трех факторов определяют для меня все произведения мысли человеческой. Тургенев -- прекрасный человек, который хорошо говорит то самое, что он думает и чувствует. Редко сходятся так благоприятно эти три фактора, и больше нельзя требовать от человека, и потому воздействие Тургенева на нашу литературу было самое хорошее и плодотворное. Он жил, искал и и произведениях своих высказывал то, что он нашел -- все, что нашел. Он не употреблял свой талант (уменье хорошо изображать) на то, чтобы скрывать свою душу, как это делали и делают, а на то, чтобы всю ее выворотить наружу. Ему нечего было бояться" {См. в сборнике под ред. Н. Л. Бродского, Тургенев и его время (Гос. Изд. 1923 г.), стран. 5.-- Тут же (стран. 3) приведены слова из письма Льва Николаевича к жене (30 сент. 1883 г. то-есть, тотчас после смерти И. С): "О Тургеневе все думаю и ужасно люблю его, жалею и все читаю.}.
Тургенев был пессимист, но он высоко способен был понимать (а стало быть и чувствовать) и воплощать самоотверженную любовь, умел вызывать и в своем, и в наших сердцах веру в родину. Она нашла особенно убежденное выражение в превосходном, всем известном стихотворении в прозе. Да позволено будет мне его здесь повторить в его всеобъемлющей сжатости: может быть, и его теперь забыли все, кроме стариков и словесников. -- "Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, -- ты один мне поддержка и опора, о, великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя, как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома? -- Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу" {О русском языке И. С. Тургенев своеобразно высказывается еще в одном письме к гр. Ламберт (вероятно, в 1859 г., стран. 64): "Он удивительно хорош по своей честной простоте и свободной силе. -- Странное дело! Этих четырех свойств -- честности, простоты, свободы и силы -- нет в народе, а в языке они есть. Значит, будут и в народе".}. -- И Тургенев завещает своим литературным потомкам: "Берегите наш прекрасный русский язык, этот клад, это достояние, переданное нам нашими предшественниками, в числе которых блистает Пушкин" {Известно, как Ив. Серг. дорожил, чтобы его признавали учеником Пушкина. См. письмо к В. Д. Спасовичу по поводу юбилея Крашевского, 15 сент. 1879 г. (Первое Собр. стран. 346). В письме к М. М. Стасюлевичу 3/14 дек. 1882 г. он еще раз называет Пушкина своим великим учителем" (стран. 222).}. Эту особенность души Тургенева понимал и Фет, приятель, сказавший о нем не мало неприятного. В Стихотворном послании к Ивану Сергеевичу, написанном ему за границу он открыто (и здесь трогательно) признает:
...Такой любовью
Мы любим родину с тобой,
...в разлуке с ней, наперекор злословью,
Готово сердце в нас истечь до капли кровью
По красоте ее родной!
Когда Тургенев мучительно умирал вдали от России, он мог с горькой тоскою вспоминать среди жестоких страданий слова спои, вписанные гораздо раньше (но уже тогда лично прочувствованные) в предсмертные записки фиктивного автора "Дневника лишнего человека" (V, 188): "О, мой сад, о, заросшие дорожки возле мелкою пруда! О, песчаное местечко под дряхлой плотиной, где я ловил пескарей и гольцов! И вы, высокие березы, с длинными, висячими ветками, из-за которых с проселочной дороги, бывало, неслась унылая песенка мужика, неровно прерываемая толчками телеги, -- я посылаю вам свое последнее прости!.. Расставаясь с жизнью, я к вам одним простираю мои руки. Я бы хотел еще раз надышаться горькой свежестью полыни, сладким запахом сжатой гречихи на нолях моей родины; я бы хотел еще раз услышать издали скромное тиканье надтреснутого колокола в приходской нашей церкви; еще раз полежать в прохладной тени под дубовым кустом, на скате знакомого оврага, еще раз проводить глазами подвижный- след ветра, темной струею бегущего по золотистой траве нашего луга..." -- Он и прямо писал, должно быть, с подобным же чувством Я. П. Полонскому, за год с небольшим до кончины, чувствуя себя уже очень плохо: "Когда вы (то-есть, вся семья Полонских) будете в Спасском, поклонитесь от меня дому, саду, моему молодому дубу -- родине поклонитесь, которую я уже, вероятно, не увижу" (30 мая 1882 г.).
Хорошо, что Тургенева стали теперь изучать. Можно надеяться, что это будут делать серьезно и беспристрастно, но с любовью: она одна откроет правду о писателе, до сих пор недостаточно исследованном и не во всех сферах его работы правильно оцененном. Время озлобленных выходок или поверхностных отрицаний Тургенева прошло. Борис Зайцев верно сказал: "Чрез Тургенева каждому надлежит проходить. И писавший эти строки рад, что отрочество его и юность освещал Тургенев. Ему обязан он первыми артистическими волнениями, первыми мечтами и томлениями, может быть, первыми "над вымыслом слезами обольюсь". Это чувство к Тургеневу, как к "своему", "родному", не оставляло его и впоследствии, выдержало Sturm und Drang модернизма и спокойной любовью осталось в зрелые годы.-- Таково единственное истинное достойное отношение хорошего русского человека к тому, кто также должен быть сопричислен к "великим писателям русской земли" {Слова Бориса Зайцева помещены в том же, сборнике "Тургенев и его время", стран. 14--16, в числе ответов на предложенный редакцией) вопрос об отношении к Тургеневу художников слова. Во главе таких "ответов" поставлено письмо Льва Толстого к А. Н. Пыпину, из которого выше дана выписка. Это уже давний, самостоятельный ответ, предвосхитивший вопрос, и он блещет беспристрастием. Там же помещена замечательно интересная характеристика К. Д. Бальмонта, под заглавием -- "Рыцарь девушки-женщины", заканчивающаяся новым стихотворением его в честь Тургенева, из которого приводим последнюю строфу:
Тургенев -- первая влюбленность,
Глаза с их божеской игрой,
Где близь уходит в отдаленность,
Заря встречается с зарей.
Мне дорого было приветствовать любящих Тургенева и отыскать ему новых "верных" его чудесными итальянскими образами. А в дальнейшем хотелось бы еще сообщить, несколько шире, как понимают дар Тургенева потомкам люди, родившиеся в 60-х годах, а также отчасти и наши дети. Еще важнее для меня будет, сделать опыт разобраться в одной очень важной стихии его духа, связанной со всей драмой его жизни. Надеюсь, что еще успею это исполнить.}.