Вотъ уже болѣе недѣли, какъ столичная печать занимается пьесой Гауптмана "Ганнеле", поставленной на сценѣ Панаевскаго театра русскимъ музыкально-артистическимъ кружкомъ. Полемика между "Новымъ Временемъ", "Сыномъ Отечества" и "Гражданиномъ" по вопросу о моральности и такъ сказать благовидности этой пьесы взбудоражили публику. Публика волновалась, жадно раскупала билеты на всѣ самыя неудобныя мѣста нелѣпо построеннаго Панаевскаго театра и, возвращаясь съ представленій, говорила о высокомъ и своеобразномъ художественномъ наслажденіи. Во вторникъ, 19-го, было объявлено о четвертомъ представленіи "Ганнеле" на 21-ое апрѣля. Ходили слухи, что представленіе будетъ послѣднимъ, и уже въ среду почти всѣ билеты были расхватаны. Въ пятницу со всѣхъ сторонъ слышались вопросы: вы достали билеты на "Ганнеле"? Вы видѣли "Ганнеле"? Общее влеченіе на это представленіе было такъ велико и заразительно, что уже вечеромъ я рѣшилъ пойти въ театръ "постоять" въ проходѣ верхней галлереи. Пьеска "Прохожій", которая идетъ для начала спектакля и о которой почти всѣ отзываются, какъ о скучноватой, уже кончилась, и занавѣсъ только-что поднялся для начала "Ганнеле". Сцена представляла грязную сѣрую и пустую комнату "пріюта для бѣдныхъ". На авансценѣ -- узкая деревянная кровать, прикрытая лохмотьемъ, въ глубинѣ растопленная круглая печка -- все очень простое, реальное и безобразное, какъ всякая нищенская реальность. По сценѣ суетятся немногочисленные обитатели "пріюта для бѣдныхъ": какая-то маленькая старушонка въ темномъ, старикъ, не вполнѣ натурально трясущійся и подпрыгивающій отъ старости или отъ холода, бойкая и грубая дѣвчонка съ подозрительными манерами, то грѣющая руки у печки, то убѣгающая въ какую-то маленькую дверь. На сценѣ сумерки, голоса звучатъ рѣзко и глухо. Въ словахъ, которыя произносятся, чувствуется жесткость и шероховатость старательнаго перевода съ нѣмецкаго. Вдругъ поднимается суматоха, дверь отворяется, молодой мужчина вноситъ на рукахъ и кладетъ на кровать маленькую женскую фигуру въ сѣромъ, которая непрерывно издаетъ короткій, глухой стонъ. Это Ганнеле: ея вотчимъ, каменщикъ Матернъ, злой и грубый пьяница, доколотилъ ее до того, что она бросилась въ прорубь. Проходящій мимо школьный учитель спасъ и принесъ ее сюда, на эту постель, и теперь ея попытка на самоубійство вызываетъ переполохъ не только въ пріютѣ для бѣдныхъ. О здоровьѣ и прошедшей жизни Ганнеле, доведшей ее до самоубійства, справляется самъ бургомистръ. Къ Гаенеле призываютъ доктора. Всѣ хлопочутъ вокругъ нея. Но она лежитъ на постели и отъ нея съ трудомъ можно добиться человѣческаго слова. Она стонетъ, плачетъ и вздрагиваетъ. Реалистическій стонъ артистки, исполняющей роль Ганнеле, напоминающій стонъ человѣка, у котораго нестерпимо болитъ зубъ, нервно настраиваетъ всю публику. Становится тяжко и жутко отъ этого стона, выражающаго неутихающее страданіе. Здѣсь нѣтъ искусства съ его чарами, но общее настроеніе-взбудоражено и вниманіе натянуто. "Страшно... Холодно..." говоритъ Ганнеле плачущимъ голосомъ, и въ публикѣ чувствуется симпатія и жалость къ ней. "Отецъ... придетъ... прибьетъ... страшно... холодно..." Съ Ганнеле пробуетъ говорить бургомистръ и докторъ, но она отвѣчаетъ только своему спасителю -- учителю. Бургомистръ уходитъ, и старый обитатель "пріюта для бѣдныхъ" намекаетъ, что Ганнеле ему не чужая... Наконецъ, приходитъ сестра милосердія. Всѣ уходятъ. Сестра садится у ея изголовья и ласкаетъ Ганнеле, убѣждая ее заснуть, потомъ на минуту выходитъ за питьемъ для больной. Ганнеле остается одна, въ полуснѣ. Свѣтъ рампы тухнетъ, на сценѣ наступаетъ мракъ, среди котораго вдругъ раздается страшный крикъ, крикъ внезапнаго ужаса. Въ углу шевелится фигура пьянаго отца Ганнеле. Это видѣніе, это галлюцинація, это сонъ Ганнеле. Но грубая фигура съ косматыми рыжими волосами шевелится и испускаетъ хриплыя ругательства, а Ганнеле, какъ загипнотизированная, съ выраженіемъ застывшаго ужаса на лицѣ, приподнимается, садится, спускаетъ ноги, встаетъ... Дверь раскрывается, входитъ сестра милосердія, рампа вспыхиваетъ, фигура отца безмолвно проваливается, а Ганнеле съ крикомъ распростирается на полу. Зрителямъ жутко и тяжко. Ганнеле переносятъ на постель и опять укладываютъ. Сестра опять уговариваетъ ее заснуть и успокоиться. "Спой мнѣ пѣсенку", проситъ Ганнеле, ласкаясь къ ней. Сестра опять садится у ея изголовья и поетъ. На сценѣ полумракъ, голосъ сестры, слабый и неровный, чуть слышно звенитъ въ залѣ. Маленькая измученная Ганнеле тихо засыпаетъ на своей узкой и жесткой кровати. Что-то нѣжное и тихое, что-то доброе, забытое проносится теплымъ дуновеніемъ по залѣ. Ничего новаго, ничего яркаго, ничего сильнаго -- напротивъ что-то очень старое и простое, какъ воспоминаніе о дѣтствѣ, какъ воспоминаніе о колыбельной пѣсенкѣ, которую кто-то когда-то пѣлъ надъ изголовьемъ во мракѣ ночи, какъ сказка старой няни, разсказанная зимнимъ вечеромъ при свѣтѣ лампады, мигающей передъ образомъ. Это почти не искусство -- это напоминаніе. Но публика, современная, нервная, взвинченная и ищущая новизны публика тронута этимъ напоминаніемъ... Ганнеле спитъ. Сестра замолкаетъ, припавъ головой къ постели. Рампа опять тухнетъ, за сценою раздается тихая музыка и среди полнаго мрака показывается ярко освѣщенная электрическимъ свѣтомъ фигура въ бѣломъ... Это покойная мать Ганнеле, сошедшая къ своей больной дѣвочкѣ, чтобы утѣшить ее и позвать съ собою. Это тоже видѣніе, сонъ Ганнеле, галлюцинація ея больного воображенія. Все, что будетъ дальше, до самаго конца пьесы -- все это сонъ, фантастическій, но примитивный, какъ всѣ понятія простой бѣдной дѣвушки. Все это -- фейерія по обстановкѣ и въ нѣкоторомъ родѣ мистерія по- содержанію: исторія смерти молодой дѣвушки, какъ она сама представляетъ себѣ эту смерть, исторія, въ которой страшное перемѣшано съ прекраснымъ и трогательнымъ, реальное съ божественнымъ. Въ этомъ сплетеніи и чередованіи разныхъ элементовъ заключается все искусство автора и вся красота произведенія. Несмотря на довольно грубую, хотя и старательную любительскую постановку, нарушающую подчасъ иллюзію, въ воображеніи остается впечатлѣніе настоящаго сна съ его расплывающимися, переливающимися другъ въ друга образами, то нѣжными, то осязательно-реальными, съ его то смутными, то музыкально-грустными настроеніями. Ганнеле больная, умирающая -- дѣйствующее лицо этого сна и этой мистеріи, и мы видимъ ее все время на сценѣ, то разговаривающей съ являющимися ей видѣніями, то замирающей отъ ужаса при приближеніи къ ней мрачнаго крылатаго "вѣстника смерти", то бездыханною въ ея постели, потомъ перенесенною въ длинный серебряный гробъ, окруженною суетливой жужжащей толпой обитателей "дома призрѣнія", собравшихся на похороны, наконецъ возставшей изъ гроба и родимой въ вѣчное жилище загадочнымъ Странникомъ, похожимъ лицомъ на любимаго ею учителя, и сонмомъ маленькихъ ангеловъ, при звукахъ органа и тихаго церковнаго пѣнія... Ни одна изъ картинъ предсмертнаго сна Ганнеле въ отдѣльности не производитъ впечатлѣнія. Исполненіе артистовъ посредственное и многія детали въ обстановкѣ грубы. Три ангела съ ярко-розовыми крыльями, усыпанными бумажными звѣздами, не совсѣмъ хорошо декламируютъ шероховато переведенные монологи, вѣстникъ смерти картоненъ, посланецъ, приходящій съ погребальнымъ нарядомъ Ганнеле, вульгаренъ, и платье, которое онъ ей приноситъ, сдѣлано изъ какой-то мятой свинцовой бумаги или фольги; учитель, повидимому любившій Ганнеле, спасшій ее изъ проруби и приходящій теперь вмѣстѣ со своими учениками проститься съ ея тѣломъ, говоритъ непріятнымъ плаксивымъ тономъ, а тотъ-же артистъ, переодѣтый таинственнымъ Странникомъ, въ одеждѣ францисканскаго монаха, производитъ даже во внѣшнемъ отношеніи какое-то незаконченное впечатлѣніе. Наконецъ, громъ, какъ всегда грубо разражающійся гдѣ-то на потолкѣ сцены, въ ту минуту, когда пьяный вотчимъ Ганнеле ругается и божится въ своей невинности надъ ея гробомъ, рѣзко пугаетъ, оставляя въ нервахъ непріятное содроганіе. Но среди всей этой вереницы не вполнѣ законченныхъ и не гармоническихъ впечатлѣній свѣтятся моменты, когда невольное, непосредственное, почти дѣтское умиленіе охватываетъ публику. Она прощаетъ погрѣшности исполненія, дополняетъ и смягчаетъ собственнымъ воображеніемъ недочеты постановки. Вѣдь это сказка, а сказка всегда волнуетъ и возбуждаетъ фантазію. И главное въ этой сказкѣ есть какое-то воспоминаніе и напоминаніе, и различные моменты ея, передающіе вѣчно-повторяющуюся и вѣчно-новую и вѣчно-загадочную драму смерти, каждому говорятъ что-нибудь и заставляютъ о чемъ-нибудь вспоминать. Я смотрѣлъ, какъ клали Ганнеле въ гробъ и оправляли ея погребально-вѣнчальный вуаль, когда меня поразили глухія рыданья. Сидѣвшая не далеко отъ меня молодая женщина, уже не глядя на сцену, отдалась слезамъ и плакала, откинувъ голову и закрывая лицо платкомъ... Занавѣсъ на минуту падаетъ послѣ того, какъ Ганнеле съ пѣніемъ увели ангелы, потомъ опять поднимается: Ганнеле опить покоится въ постели, подлѣ нея сестра и докторъ, удостовѣряющій ея смерть. Занавѣсъ опускается, уже окончательно. Въ залѣ ярко вспыхиваютъ газовые рожки и на темномъ фонѣ шевелящейся толпы повсюду мелькаютъ бѣлые платки, которыми отираются съ глазъ набѣжавшія слезы. Публика постепенно расходится, но надъ пустѣющимъ театромъ еще долго носится ревъ и стонъ несмолкающихъ вызововъ.
Ганнеле имѣетъ настоящій успѣхъ, и "Новое Время", дѣлающее широкую рекламу этой пьесѣ, только отражаетъ настроеніе массы зрителей, побывавшихъ на представленіи. "Прекрасная, истинно-моральная и гуманная пьеса, писалъ Суворинъ, защищая произведеніе Гауптмана отъ доносчицкихъ нападокъ "Сына Отечества". "Пьеса съ гуманной идеей" говорили другіе. "Нѣтъ, это что-то удивительное, разсказывали третьи,-- что-то оригинальное, новое". Нѣтъ, скажу я, тутъ не при чемъ мораль, авторъ ею не занимался -- иначе онъ, какъ современный писатель съ широкими соціальными взглядами, предпочелъ-бы оправдать грубаго и несчастнаго вотчима Ганнеле, снять съ него отвѣтственность за его невѣжество и дикость, а не карать и не устрашать его раскатами театральнаго грома. Идея... Въ чемъ-же эта идея? Новизна, оригинальность... Нѣтъ, это старо, какъ народная сказка. Но ново тутъ именно то, что это сценическая сказка,-- послѣ того, какъ мы привыкли въ театрѣ къ самой педантической реальности, ново то, что авторъ все время говоритъ съ нами о смерти, тогда какъ мы привыкли видѣть въ смерти только заключительный моментъ, не имѣющій самостоятельнаго содержанія. Ново и неожиданно для многихъ сознаніе, что мы можемъ волноваться сказкой, плакать надъ сказкой, что подобная сказка близка нашей душѣ, такъ шевелитъ ея живыя струны. Вѣдь большинство современныхъ людей думаетъ, что сказки годны только для младенческаго возраста, что все разумное и серьезное можетъ быть выражено въ трезвой, реалистической формѣ. А тутъ -- самая грубая реальность, которой нарочно не упускалъ изъ виду авторъ, я рядомъ съ ней, почти сплетаясь съ ней -- нѣчто, столь фантастическое, хотя и столь примитивное. При всемъ этомъ нужно сказать правду: сценическая сказка Гауптмана не представляетъ какихъ-нибудь исключительныхъ достоинствъ. Ничего, особенно выдающагося. Среди сказокъ Андерсена найдется много, гораздо болѣе оригинальныхъ, яркихъ и глубокихъ.