Тот номер газеты, в котором было напечатано сообщение о Шлезвиге и Голштинии, Ларсен с глубоким вздохом спрятал в черную шкатулку, предназначенную для заветных сувениров. Здесь уже лежали: выцветший дагерротип, изображавший самого Ларсена в детстве, крохотная Библия, подаренная ему дедом, и железный перстень покойного брата матери, смелого и отважного моряка, служившего в Вест-Индской компании. Были еще другие мелочи, уплотнявшие невозвратное прошлое, и таким же невозвратным представлялось Ларсену отторжение двух областей, перешедших к Пруссии. Итак, маленькая Дания стала еще меньше.
Заложив руки за спину, Ларсен долго бродил по саду и сокрушенно беседовал с самим собой. Кругом в зеленом золоте предвечернего солнца трещали и бесновались птицы, ошалело и страстно звенели насекомые.
С женой о таких вещах, как родина, не к чему было разговаривать. Она хотя и числилась датчанкой, но на Ютландском полуострове никогда не была и говорила на каком-то международном языке, в котором пестро сплетались английские, испанские и другие слова. Да и вообще: невзгоды, тревоги, огорчения и печали Ларсен научился переживать в одиночестве, давно усвоив истину, что всякая откровенность свидетельствует о слабости и, значит, умаляет. Колониальная же политика всегда рекомендовала своим деятелям неукоснительно демонстрировать мужественность, хотя бы это стоило большого труда. Да и, наконец, что ей Дания! Заунывные песни туземцев, попугаи и приторные улыбки старух со светло-оливковым цветом лица были ей в тысячу раз дороже Копенгагена, которого она никогда не видела, И если Ларсен, гуляя по саду, вспомнил о жене, то вовсе не для того, чтобы разрешить свои сомнения на этот счет, -- поделиться с женой своими огорчениями или нет, -- а только лишь с целью еще раз признаться самому себе, что он безнадежно одинок, и поэтому все решения надо брать на себя.
Но какие решения мог на себя взять живший на Соломоновых островах негоциант Ларсен в связи с тем, что Пруссия после победоносной войны откромсала у несчастной Дании две богатые провинции? Что мог он сделать против этого? Допустим даже, что Ларсен, будучи при больших деньгах, действительно мог себя считать богачом, но неужели же он предполагал при помощи своих средств компенсировать территориальные потери его родины? Нет, разумеется, об этом не думал. Это он ясно понимал, что его трехсот тысяч долларов никак не хватит для восстановления Дании. Однако, он все же не упускал их из виду, считая, что и с такой суммой можно принести родине существенную пользу.
Это у него крепко засело в голове, тем более что, уклонившись от всякого участия в войне, он чувствовал себя должником: надо помочь родине, надо! надо! И в тишине южного вечера, распластавшего над зеленым островом благословение покоя, Ларсен изумленно ощутил у самого сердца вместе с горячей волной беспокойства учащенный стук крови. А укладываясь спать, он вспомнил сказку, которую любила рассказывать ему перед сном покойная мать -- сказку о герое Холгере, который спит в подземельях Кронборга и должен проснуться для защиты Дании в час великого бедствия.
Ларсену было 42 года. Но в это мгновение он почувствовал в своей груди тот самый трепет, которым некогда наполнялось его детское сердце от сладостной надежды, что это именно он разбудит Холгера и станет его верным оруженосцем.
II
Мысль о подвигах, зародившаяся у Ларсена еще в детстве, закрепилась впоследствии самолюбивыми мыслями перегнать всех братьев. У отца Ларсена была крохотная усадьба, способная кое-как прокормить четырех детей, но на то, чтобы одевать их и учить, доходов не хватало. С грехом пополам удалось это сделать с помощью брата матери, Вест-Индского моряка, который время от времени присылал несколько гиней и взамен этого суеверно просил, чтобы при каждом норд-осте за него крепко молились. Это была дешевая плата, никого не тяготившая. Но молитвы, очевидно, помогали, и моряк прожил довольно долго. Благодаря этому старший брат стал агрономом, средний пастором, а если обучение младшего Ларсена ограничилось деревенской школой, то это случилось только лишь потому, что малыша считали ни к чему не способным.
-- Ты у нас глупенький, -- говорил отец, поглаживая его прямые волосы цвета сливочного масла. -- Тебя мы отдадим на службу куда-нибудь в колонии. Там большого ума не требуется. Там надо всего только уцелеть от лихорадки.
Мать, обычно молчаливая, покорная и безропотная, начинала задыхаться от таких слов, сердито гремела ключами и, вырвав своего любимца из волосатых рук мужа, тащила малыша куда-нибудь в чулан или погреб. Здесь, угостив его сушеными яблоками, медом или пастилой, она обнадеживала этого молчаливого и прожорливого зверька сладостными предсказаниями о том, что когда-нибудь он затмит всех. А чтобы вселить в него уверенность в этом, она западающим шепотом, по секрету, рассказывала ему, что один из ее предков был знаменитый пират, державший в страхе все корабли на пространстве между Шотландией и Антильскими островами. Говорила еще, что свои сказочные богатства он зарыл на острове св. Фомы. Сообщая об этом своему любимцу, мать многозначительно намекала ему, что вместе с кровью очень часто передаются в роду характеры и судьбы.
При этом, ласково шлепая его по щеке, она неизменно добавляла:
-- Надо только крепко хотеть; а если ты крепко захочешь, то и сокровища найдешь. Вот увидишь, найдешь. Остров св. Фомы, -- небольшой островок. Пороешься и найдешь.
Никаких сокровищ на острове св. Фомы он не нашел и не искал, но, увезенный братом матери на корабле в Вест-Индию, он шестнадцати лет поступил на службу -- как раз на этот самый остров! -- к одному негоцианту, торговавшему красильным деревом с Голландией. Здесь он быстро постиг сущность колониальной торговли, -- хватать, не зевать и не церемониться с людьми цветных рас, -- и, когда хозяин отправил его на Соломоновы острова за черным и сандаловым деревом, молодой искатель счастья смело попробовал совершить несколько самостоятельных операций. От удачного результата их на загоревшем лице его появилась сытая надменность, а в движениях властное спокойствие. В 26 лет он уже имел наличными первую тысячу золотых гиней и несколько фамильярных прозвищ у местных воротил -- это тоже кой-чего стоило. В тридцать два года у него уже было золота в шесть раз больше. В дальнейшем Ларсен уже являлся владельцем эбеновой рощи, нескольких шхун и собственного трехмачтового корабля, который назывался "Фортуна".
Его братья прозябали в серой скудости мелочно расчетливой жизни, перелицовывая старые костюмы и собирая деньги в глиняных копилках. Сухой узкий рот среднего брата, деревенского пастора, даже и напоминал отверстие такой копилки. Петер Ларсен ничего этого не знал.
Жизнь сразу открыла перед ним свои щедрые просторы и приучила думать -- широким раскрытым веером.
Богатство и сытость, правда, достаточно обкорнали крылья его мечтам и планам. Он несколько отяжелел в мыслях. Но газетный лист от 31-го октября 1864 года снова сдвинул с места его упорные мозговые жернова. Горизонт раздвинулся. Сквозь бесконечную синеву он увидел вдруг извилистые очертания маленькой Дании. Надо ей помочь! Надо -- и все!
III
Трепет, охвативший Ларсена, с тех пор больше не покидал его. В голове у него точно зажегся неугасимый огонь, день и ночь пламеневший. Уже с утра думал он о том, что по окончании работы в конторе, когда спадет зной, он уединится в боковых аллеях сада, где буйная растительность скроет его от всех. Там под ускоренный темп шагов он перебирал всевозможные планы, один причудливее другого, исполненные, однако, житейской наивности колониальных людей. То он серьезно подумывал о том, нельзя ли подкупить государственных деятелей Пруссии, то он коварно предполагал наводнить Пруссию особым видом сильно ядовитых змей, в изобилии здесь водившихся.
В этом беспрестанном придумывании наилучшего способа помощи своей родине прошло семь месяцев. Дело не подвинулось вперед ни на один дюйм. Зато Ларсен совершенно отошел от семьи -- еще молодой и привлекательной жены и троих детей. Он перестал быть мужем и отцом.
Тогда жена его, в жилах которой имелось несколько раскаленных капель испанской крови, невольно зажглась ревностью и стала внимательно следить за ним. Понятно, легче всего было объяснить его внезапную и дли тельную отчужденность простой интрижкой с одной из туземных жительниц или каким-нибудь тайным пороком, не так уж редко наблюдавшимся в колониях. Слежка, однако, ни к чему не привела. Усердные соглядатаи исправно докладывали ревнивой жене, что Ларсен задумчиво, в полном одиночестве бродит в глухих местах, курит одну трубку за другой и решительно ни с кем не видится. После этого отвергнутая жена решила пустить в ход усиленную ласковость и внимание и прибегла даже к любовным пряностям. Не помогло и это. Ларсен, по-видимому, целиком ушел в мир воображаемый, где главными действующими лицами были два неутомимых спорщика, из которых один что-то предлагал, а другой в мрачном презрении доказывал полную неосновательность его планов. Этому воображаемому миру он полностью отдал всю страстность своей натуры и сумасшедшую настойчивость своей воли, и поэтому он сейчас походил на женщину-картежницу, любовный аккумулятор которой незаметно для нее самой быстро иссякает за зеленым столом, и она перестает быть женщиной. Ларсен перестал быть мужем. Жене оставалось только одно -- бесноваться от отчаяния, обиды и мутных томлений тела, вскипяченных солнечным зноем. Обида выливалась у нее в диком вое, раздававшемся по ночам. Ларсен обычно спал у себя в кабинете. За деревянной стеной, увешанной циновками, внезапно звучал вой, протяжный, жуткий, полуживотный. Иногда это еще сопровождалось звоном разбитой чашки. Ларсен презрительно поднимал голову, резко кричал на жену, а под конец относил ей стакан воды и удивлялся, почему она не пьет.
Навещавший их карантинный врач, исхлестанный морщинами старичок, растягивая улыбку до ушей, несколько раз говорил Ларсену:
-- Вашей супруге, я полагаю, следовало бы иметь ребенка.
Ларсен яростно кричал в ответ:
-- Четвертого? Вздор! Довольно. Мы не кролики.
Врач долго и настойчиво пытался расшифровать свои слова, усиленно подчеркивая, что речь в сущности идет не о последствиях, а о причинах, но Ларсен не хотел слушать его. Само собой разумеется, дело было вовсе не в том, что Ларсен боялся уподобиться кроликам. Ему просто казалось нелепым, бестактным, несвоевременным, что жена думает о таких глупостях в то время, как он терзается упорным желанием изобрести способ помочь родине.
Но то, что так презрительно и по мужски недальновидно отбросил Ларсен, ловко подобрал молодой стройный француз-инженер, работавший по сооружению местной гавани. Всего только два раза он на улице перекинулся с г-жой Ларсен острыми зазывающими взглядами, а в третий раз он уже смотрел на нее в такой близости, что видел расширенные зрачки ее влажных бегающих глаз. Весьма возможно, что супруг, целиком ушедший в свои мысли, никогда бы не узнал об этом: супружеская ревность требует некоторого воображения или природной мнительности, а, пожалуй, больше всего самостоятельного опыта в таких изменах. У Ларсена не было ни того, ни другого, ни третьего. Для него женщина, изменяющая своему мужу, была таким же редким исключением, каким в обществе являются отцеубийцы, и когда преданный слуга-негр, вынянчивший ларсеновских детей, дрожа, плача и задыхаясь, рассказал ему, что "чужой масса" осмелился "много, много раз целовать госпожу", -- Петер Ларсен, изумленный, ошарашенный, никак не мог поверить, что такой редкий, необычный случай приключился как раз с ним.
Несколько мгновений спустя он пришел в бешеную ярость, зверски ударил негра кулаком в глаза, а затем настрого приказал ему молчать. Пришлось оторваться от своих привычных мыслей и перейти к другим, новым, беспокойным мыслям, и целых четыре дня продолжались поиски доказательств измены (Ларсен так и говорил самому себе с возмущением: "целых четыре дня ушли на глупости, недостойные серьезного человека"). На пятый день, вечером, он подкараулил француза в глухом месте сада и напустил на него двух догов. Собаки в четверть часа остервенело загрызли инженера насмерть. На шестой день неосторожного юношу очень пышно похоронили. Убийца шел за гробом в цилиндре и рединготе.
На седьмой день Ларсен вернулся к своим мыслям, довольный, что теперь уже никто ему больше не помешает.
Рассказывают, что однажды спросили Ньютона, как он открыл закон тяготения. -- "Непрестанно думая о нем", -- ответил физик. Ларсен никогда не слышал о Ньютоне, но бессознательно избранный им метод был тот же. Никогда не расставаясь с мыслями своими, он всегда был наготове влить расплывчатую массу обуревавших его идей в какую-нибудь подходящую форму, которую подскажет ему случайность. Однако, прошло уже восемь месяцев, а Ларсен все еще пребывал в состоянии школьника, только собирающегося приступить к решению трудной задачи.
IV
Погибшего инженера-француза заменил старый пьяненький голландец Трейманс, некогда напряженный искатель счастья, под конец горько разуверившийся в успехе. В один прекрасный день ему стало ясно, что он неудачник. Тогда, грубо отбросив от себя всякие дальнейшие иллюзии, Трейманс решил искать утешения в страсти к напиткам, и любимейшим из них стал для него джин с медом.
Ларсен познакомился с ним в гавани во время работ. Ему понравились сумрачные глаза голландца, излучавшие мечтательную скорбь. Они разговорились. Оказалось, что Трейманс объездил весь свет и знает решительно все. В словах старого неудачника Ларсен сразу почувствовал стыдливую печаль человека, которого доконали несбывшиеся надежды. Слушая его, Ларсен плотоядно подумал: "Вот у таких людей всегда можно чему-нибудь научиться и даже взять напрокат несколько остроумных идей".
Они скоро подружились. Ларсен, обычно сухой, колючий, накрахмаленный, подпустил его поближе и пригрел вниманием. Тогда голландец, осушая бокалы с джином, стал извлекать из своих тайников выцветшие лоскутки былой даровитости Сейчас все его слова звучали сказкой, но Ларсен понял, что когда-то они представлялись Треймансу реальными возможностями.
Посмеиваясь над самим собой, Трейманс вспоминал, как в молодости он верил в свои грандиозные проекты. А под конец сокрушенно сказал:
-- Увы, люди измельчали, и ко всему крупному, великому, они относятся с явной враждой. Так уж полагается: пигмей ненавидит всякого великана, даже если он добр, как ангел. Во всяком случае, новейшим Колумбам, кроме того, что они вынуждены будут переносить плевки, еще придется делить свою славу с акционерными обществами, министрами и десятками ловких покупателей идей.
Ларсен нетерпеливо потеребил свои светло-рыжие бакенбарды и робко спросил:
-- Но все-таки еще возможны крупные дела?
-- Не думаю, -- с мрачным вздохом сказал Трейманс. -- Для совершения великих дел, вернее, для преодоления людской косности, нужны были деспотические личности вроде фараонов и Александров Македонских. Явись сейчас Христофор Колумб, он натолкнулся бы на парламентские речи и на парламентские интриги. Ассигновка на его экспедицию несомненно должна была бы пройти через парламент. Вы представляете себе, сколько бы наговорили по этому поводу господа депутаты? А если бы ему захотели помочь богатые купцы, на сцену сейчас выплыло бы международное право. Это то самое право, на основании которого Англия делает все то, что ей хочется и забирает себе все колонии. И в конце концов, бедный Колумб, не дождавшись ассигновки, умер бы шкипером какой-нибудь мореходной компании.
Ларсен любезно подвинул к нему мятные лепешки, одну из них сам взял в рот и поощрительно заметил:
-- Вы человек с уксусом и перцем, и слушать вас можно целые дни И откуда вы все это знаете?
Трейманс печально усмехнулся, махнул рукой, как бы отмахиваясь от таких преувеличенных комплиментов, и продолжал:
-- Вот сейчас строится Суэцкий канал. Скорее всего, это последнее из грандиозных сооружений. Да и то неизвестно, будет ли оно доведено до конца. Этого мало, что Лессепс хочет во что бы то ни стало прорыть 160 километров: необходимо еще неизменное благожелательство господ акционеров, газетных писателей и разных правительств. И вот увидите: в один прекрасный день все они передерутся между собой, как собаки на мусорной свалке.
При слове "собаки" у Ларсена промелькнуло:
"Сам Бог надоумил меня отделаться от французика и послал мне этого умного пьянчужку, начиненного мыслями. Не буду я Ларсен, если..."
Новый бокал джина с медом раскрыл у Трейманса все его словесные хляби. Он вошел в раж, возвысил голос и тоном обиженного высокомерия говорил:
-- Человеку с незастывшими мозгами придумать грандиозное дело не так уж трудно. Но что в этом толку? Кроме мозгов, надо еще иметь упорную настойчивость сверла и отказаться от всякого самолюбия. Но прежде всего настойчивость, способную подавить всякие сомнения и всякие посторонние желания. Тут я вам должен высказать свое глубочайшее убеждение: все знаменитые открыватели, реформаторы, завоеватели и тому подобная знаменитая сволочь брали только своей нечеловечески тупой настойчивостью. Все остальное -- остроумные идеи и блестящие детали -- само собой приставало к ним по дороге к их цели, как пылинка цветка пристает к пушистому животу шмеля. Без зазрения совести они крали по дороге чужие идеи, подчас даже не замечая этого, как опять-таки шмель не замечает, того что он выносит на своем животе цветочную пыль. Кстати, кто оплодотворил цветок? Внешне -- как будто шмель. А в действительности, незаметная пылинка. Шмель попадает в историю, ему ставятся памятники, о нем пишутся толстые книги, а о пылинке никто не знает.
Прищурив свои пьяные влажные глаза и не сводя их с Ларсена, Трейманс презрительно закончил:
-- Можете мне не верить, дорогой Ларсен, это ваше право, и вы не будете первый. Но в молодости я тоже был такой оплодотворяющей пылинкой, которой беззастенчиво пользовались толстозадые шмели. Они меня всю жизнь бессовестно обкрадывали и пользовались моими идеями. А когда я стал старше, умнее и осторожнее, у меня уже нечего было красть. Тогда шмели меня выбросили, как выбрасывают пустую бутылку из-под отличного ямайского рома.
Ларсен деланно вздохнул (этому он научился в деловых коммерческих сношениях, когда надо было показать, что и ему не легко даются барыши) и сочувственно заметил:
-- Ничего, г. Трейманс. Вы еще сами будете шмелем. Погодите, плечи ваши действительно пригнулись, но зато на плечах у вас осталась отличная голова.
-- Нет, уж поздно, -- возразил Трейманс, но не очень энергично. -- Поздновато. Хотя, знаете: всего только полгода назад я прочел в одном почтенном обществе -- это было в Батавии -- доклад об использовании солнечной теплоты в Сахаре, ибо я твердо убежден, что этот океан знойных песков можно с успехом использовать. Была у меня еще одна идея, которую я разрабатывал довольно подробно -- о том, чтобы отогреть Гренландию, но, пораздумавши, я плюнул на это дело. Почему? Потому что с некоторого времени стал придерживаться взгляда, высказанного в Священном Писании: не бросайте жемчуга вашего перед свиньями. Кстати, этот гигантский остров принадлежит вам, датчанам. Но, очевидно, не все ваши соотечественники обладают вашей энергией и преступно зевают.
Ларсен насторожился. Этот хвастливый пьянчуга все же большой выдумщик, а главное -- ему хорошо известен весь земной шар.
Ларсен осторожно полюбопытствовал:
-- А как это можно было бы сделать?
-- Что именно? -- рассеянно спросил Трейманс, витавший уже где-то далеко, вероятно, у другого полюса.
-- Отогреть Гренландию?
Трейманс грузно откинулся назад и, сделав лукавое лицо, насмешливо помахал указательным пальцем перед своим носом.
-- Э-э, нет, дорогой и уважаемый Ларсен! Уж этого я вам не скажу. Это мой секрет.
V
Ларсену пришлось сделать над собой большое, твердое усилие, чтобы не обидеться или, по крайней мере, не начать расспрашивать. Он тоже откинулся назад и в громком смехе скрыл свое пламенное любопытство и досаду. Мясистые щеки его тряслись -- конечно, от злости и нетерпения, -- но смех замаскировал его подлинные чувства и внешне свидетельствовал скорее о насмешке над чрезмерной скрытностью Трейманса. Поэтому обиделся голландец.
-- Чего вы смеетесь? -- грубо спросил он.
-- Ну, разве это не смешно! -- проговорил Ларсен, вытирая лицо цветным платком. -- Честное слово, это очень смешно. Точно я... Но Бог с вами, я не буду настаивать. Не надо, не надо!
-- Вы что же предполагаете? -- не унимался голландец, задетый недомолвками Ларсена. -- Пожалуйста, говорите, не стесняйтесь.
-- Если вы разрешаете, я, конечно, скажу, -- сквозь смех произнес Ларсен, но сделал паузу, а после паузы заметил:
-- Впрочем, зачем же? Уж лучше я помолчу. А чтобы нам не ссориться, давайте мирно разойдемся по домам. Поговорим об этом в другой раз.
Он поднялся с места.
-- Нет, -- закричал Трейманс и ударил рукой по столу.
-- На этот раз я не только не скрою от вас свой секрет, но даже потребую, чтобы вы меня выслушали. Я требую! Вы задели мою честь, как инженера.
-- Ну, зачем же требовать! -- спокойно сказал Ларсен. -- Это слово, конечно, сказано вами сгоряча -- не правда ли? Нет, в самом деле, не разойтись ли нам сегодня по-хорошему? А то, я вижу, вы немного вспылили.
-- Я очень прошу вас занять ваше прежнее место! -- резко заявил Трейманс. -- Я настаиваю на этом. Ибо вы задели мою честь, и я должен, я должен...
-- Ну, отлично, -- миролюбиво произнес Ларсен, усаживаясь в плетеное кресло. -- Я полагал, что лучше всего, из большого уважения к вам, отложить ваше сообщение до другого раза. Но так как вы...
-- Оставим эту галантерею. Я посвящу вас в свой секрет, и вы убедитесь, что я не пьяный и не болтун.
Отодвинув от себя бокал с джином, чтобы подчеркнуть свою трезвость, Трейманс высокомерно сказал:
-- Моя идея отогреть Гренландию -- вполне реальная идея. Но, прежде чем вы убедитесь в этом, я очень прошу вас самому предложить мне какой-нибудь план освободить Гренландию от вечных полярных льдов.
Ларсен в ужасе пожал плечами.
-- Я? Чтобы я?..
Похоже было на то, что опьяневший Трейманс собирается разыграть дурацкую и крикливую комедию. Отчасти это испугало Ларсена, но больше всего огорчило. Он разочарованно подумал: у этой пьяной хвастливой канальи, очевидно, никогда и не было никакого плана, он просто намерен что-нибудь сейчас придумать.
-- Вы требуете от меня невозможного, -- пробормотал Ларсен, всячески стараясь улыбнуться.
-- Но все-таки. Предложите какой-нибудь план, -- настаивал Трейманс.
Его отвисло разинутый рот выражал злобное пренебрежение к своему собеседнику. Так и казалось: еще одно слово Ларсена, насмешливое или просто непочтительное, и Трейманс полезет в драку.
-- Ну, я уж не знаю, -- недовольно обронил Ларсен, досадуя на самого себя, что ввязался в этот разговор, не обещавший ничего интересного. -- Ведь я не инженер.
-- Но какая-нибудь фантазия у вас имеется? -- грубо наступал Трейманс.
-- Ну, извольте, -- уступил Ларсен, едва сдерживая свою злость. -- Не собираетесь ли вы провести в Гренландии сеть железных труб?
-- Допустим. Ну, и что же?
-- Ну, и устроить отопление, что ли. Навести каменный уголь.
Трейманс только этого и ждал. Теперь наступил его черед откинуться на спинку кресла и дико захохотать. Из его широкого горла одновременно вырывалось хриплое ржанье, стон, пьяная икота и бульканье мокрот. При этом он ритмично ударял ладонью о столь, залитый джином, а затем затопал еще ногой.
-- Какая досада! -- воскликнул он сквозь смех. -- Какая досада, что нас никто не слышит. Отогреть Гренландию при помощи угольных печей! Проложить трубы в арктических льдах! Я не подозревал, что вы такой юморист. Да это то же самое, мой милый Ларсен, как если бы вы... ну, чтобы привести вам в пример... как если бы вы, скажем, вздумали нагревать зимой улицы Копенгагена при помощи костров. Да, нет, что я говорю! Провести трубы в Гренландии! Да они лопнут от мороза в тот же миг, когда вы их положите на землю!
-- Я же оказал вам, что я не инженер, -- оправдывался Ларсен, а про себя думал: "Пусть издевается, негодяй; это уж не такая большая цена за сообщение секрета. Но вот знает ли он сам, что надо сделать?"
Смех Трейманса стал затихать. Временами звучали только вспышки его, ясно говорившие о том, что глотка у Трейманса окончательно пересохла. Он отпил глоток джина, крякнул, встал с места, театрально окрестил руки на груди и, пошатываясь, зашагал по комнате.
Ларсен насторожил уши.
-- Нет, достопочтенный Ларсен, -- торжественно сказал Трейманс, глядя себе под ноги, очевидно, не вполне уверенный в том, что стоит на неподвижном основании. -- Мой план заключается в другом. Как трезвый человек, как инженер, я точно знаю, что когда хочешь вступить в борьбу с природой, прежде всего необходимо ее же взять себе в сотрудники. Да и вообще: в технике (как и у вас в коммерции) главенствует принцип неумолимой эксплуатации -- делать все чужими руками и употреблять минимум собственных усилий. Только вы эксплуатируете людей, -- их наивность, их невежество, их пороки и их физическую силу, -- а мы эксплуатируем природу, физику, геологию. Поняли? Так вот: ни один человек и никакая акционерная компания не в состоянии своими силами отогреть этот остров в 2 миллиона квадратных километров. Но зато это легко может сделать природа.
Ларсен приставил к уху согнутую ладонь в намерении не пропустить ни одного слова. Трейманс же умышленно сделал паузу, не желая отказать себе в удовольствии насладиться нетерпением собеседника, которому он собирался показать, какая разница между образованным инженером и невежественным торгашом.
VI
-- Вы, разумеется, знаете, что такое Гольфстрем, -- профессорским тоном начал Трейманс. -- Это то самое теплое течение, которое отходит от Антильских островов, огибает полуостров Флориду и затем направляется мимо вашей жалкой Исландии приблизительно к Шпицбергену. Как датчанин, вы должны лучше меня знать, каково значение этой теплой морской реки. Не будь его, ваша ничтожная, лысая Исландия была бы в точности похожа на свою простуженную соседку Гренландию, а между тем этот ваш островок достаточно населен и, вероятно, приносит вашему правительству кое-какой доход. Один из рукавов этого Гольфстрема пробирается, правда, к юго-восточным берегам Гренландии, но он слаб и немощен. Он вроде отработанного пара. Впрочем, не вам это понять. Изучивши все его особенности, я набрел на счастливую идею отвести этот Гольфстрем ни больше, ни меньше, как на север.
Тут Трейманс вынул из записной книжечки карандаш, быстро набросал на деревянном столе очертания берегов Атлантического океана и сказал:
-- Вот, смотрите: в этом месте, т. е. приблизительно у 42 градуса северной широты и 40-го градуса западной долготы, я устанавливаю для Гольфстрема препятствие и гоню его, мерзавца, к Гренландии, прямо на мыс Фаруэль. Тут он разбивается, и один рукав его идет направо в Датский пролив, а другой направляется в пролив Дэвиса, в Баффинов залив. Поняли?
И, заглянув в блестящие щелевидные глаза Ларсена, Трейманс снова загрохотал своим адским смехом и снова стал ударять по столу широкой ладонью. Все огромное тело его точно развинтилось. Оно затряслось, зашаталось, задвигалось. Черный, прокопченный рот Трейманса раскрылся еще шире и, извергая вместе с гнилостным запахом белую слюну, стал походить на китовую пасть.
-- Вот это идейка! -- заорал он в злом восторге. -- Согласитесь, что не всякому она придет в голову. А вы говорите: уголь, железные грубы. Да, Ларсен, дайте мне возможности, и я -- черт меня возьми целиком, если это неправда -- переверну весь мир! Туда и обратно. Только возможности!
Ларсен, слушавший его внимательно, глубоко вздохнул, как человек, который просыпается.
-- Да, -- заметил он. -- Нет слов: хорошая у вас голова на плечах. Дай Бог каждому.
И тут же подумал: но как бы его заставить распространиться о подробностях?
Побарабанив пальцами по столу, он осторожно сказал:
-- Что и говорить, идее замечательная. Но я несколько знаю людей, которые дают деньги на такие вещи, и заранее скажу, что они ответят вам, дорогой Трейманс. Они скажут: Вы гениальный человек, мистер Трейманс, но вы остановились на полпути. Не искать же нам для второй половины второго Трейманса? Вот что они окажут.
-- Искать им не придется! -- с усмешкой подхватил голландец. -- Мой проект разработан до конца, до последней точки. Вам, как неспециалисту, я сообщил только основную мысль, а детали... детали у меня в чертежах, достопочтенный Ларсен. В чертежах! Когда-нибудь, я надеюсь, вы заглянете в мою жалкую хижину, и я, так и быть, покажу вам сокровища, добытые моим мозгом. Тогда вы узнаете, что такое Трейманс. Вы что же думаете: сказанное мной -- это все? Вы плохо знаете Трейманса. Очень плохо. И даже совсем не знаете. Чтобы понять меня, необходимо кое-что смыслить в технике. Вот вам пример. Знаете ли вы, как я собираюсь разбить течение Гольфстрема? Никогда не догадаетесь, хотя бы вы и были инженером. Впрочем, я раньше говорил только о том, чтобы отвести Гольфстрем. Не отвести, а разбить я собираюсь Гольфстрем. Да-с, разбить. Потому что, если его попросту отвести, то мы безжалостно заморозим старушку Европу, особенно скандинавские страны и, пожалуй, Британию. Я все предусмотрел, дорогой Ларсен, решительно вое! Мой проект имеет в виду соорудить особого рода волнорез, на который должно натыкаться течение. Мне известна скорость течения в этих местах -- около 24 километров в сутки -- его ширина, его глубина, и я, таким образом знаю силу напора всей массы воды. Поняли? И я строю остров. Тут я уподобляюсь Господу Богу и создаю твердь среди океана. Вот на том самом месте, о котором вам говорил раньше. Но что это за остров? Вот тут и сказалась выдумка Трейманса, которого грубые и близорукие люди считают всего только жалким пьяницей. Да, выпить Трейманс действительно не дурак, но зато у него имеется кое-что и в голове и притом такое, чего не отыщешь у самых трезвых людей. Мой остров будет представлять собой тупоугольный треугольник, тупым острием своим обращенный к полуострову Флориде. Вот таким образом -- видите? Это и будет мой волнорез. Течение ударится вот об это место и неминуемо разобьется. Одна ветвь течения проскользнет направо, т. е. туда же, мимо Исландии и Норвегии (черт с ней, со старушкой Европой, не будем обижать ее), а другая отклонится к мысу Фаруэль. Но вы спросите, как это я сооружу остров? Правильный вопрос. Логичный вопрос. А знаете ли вы, что такое каркас? Если не знаете, то спросите у вашей прелестной супруги. Она отлично знает, что такое каркас, ибо это проволочный скелет, из которого сделана ее шляпа. Вот такой каркас, только не из проволоки, а из железа, послужит скелетом для моего будущего острова. Поняли? Внутрь я буду сыпать камень, песок и всякую дрянь. Течение все это будет заносить водорослями, травой и грязью в виде шкурок от бананов, кокосовых орехов и щепок. Мало того: к острову тотчас же пристанут непрошеные морские гости -- в виде полипняков, мадрепор, морских трав и всякой иной ерунды, которая совершенно зря купается в море. И вот, когда такой остров будет готов и даже до этого, ваша Гренландия прежде всего должна будет поставить Треймансу бронзовый памятник и разбить вокруг него красиво подстриженный сквер с вазонами цветов и желтыми дорожками. Да, да, Ларсен, все это будет возможно, ибо к тому времени Гренландия начисто освободится от своих льдов и заведет себе почти такой же климат, как у вас в Копенгагене. Только, пожалуйста, не забудьте напомнить о желтых дорожках, а то чего доброго, ваши скареды еще пожалеют желтого песка.
Затем, опустившись в одно из отдаленных кресел, Трейманс вдвинул свою голову в плечи, прищурил глаза и, точно описывая далекие незримые образы, утомленно и глухо сказал:
-- Вы знаете, дорогой Ларсен, когда мне по ночам не спится (а это, к сожалению, бывает часто), я мысленно сооружаю все свои проектируемые постройки. Это предстает предо мной так правдиво, что я подлинно слышу оголтелый грохот лебедок, кранов и низвергающихся цепей. Люди орут, доски скрипят, колеса вращаются. Я подчас вижу перед собой целый лес: это трехмачтовые и четырехмачтовые корабли, шхуны, парусники, баржи, транспортники, подвозящие к моему острову камень из мексиканских каменоломен. Вижу, как этот камень низвергается в пучину, и тогда меня охватывает такое бешенство, точно я хлебнул ведро раскаленного ямайского рома. Мне тогда хочется до крови исколотить всех людей, разрушить весь мир и занять все его щели и дыры. Должно быть, это меня распирают неосуществленные идеи, которых за всю жизнь накопилось во мне, вероятно, несколько тонн. Я умею много пить, но по-настоящему пьян я бываю только от своих видений. Эх, Ларсен, кого однажды посетили сладкие видения, тот бывает пьян ими на всю жизнь! И поэтому... выпьем еще по бокалу.
-- Ничего, ничего, -- пробормотал Ларсен. -- Бронзовый памятник на о. Гренландии вам обеспечен.
VII
Ларсен уходил домой с раздвоенным чувством. Грандиозный план Трейманса захватил его очень мало: Ларсен был слишком трезвый и практичный человек, чтобы поддаться необузданной фантазии старого неудачника, устами которого говорит алкоголь. Вот уж действительно правда -- пьяному море по колено, что ему стоит в мечтах выстроить остров посреди океана! Все же он должен был признаться самому себе, что самое устремление мыслей пьянчужки пленило его крепко: вот в каком направлении надо искать решения задачи, если хочешь помочь родине -- найти для нее новые земли, оживить забытую всеми пустыню, отвоевать от моря новые пространства или отыскать в недрах неожиданные сокровища и водрузить над ними датский флаг...
Ларсен твердо решил отныне направить свои мысли именно в эту сторону, не отвлекаясь больше никуда, чтобы не тратить понапрасну сил на поиски. Однако, старый хозяйственный опыт, не позволяющий ничем пренебрегать, -- в большом хозяйстве все пригодится, -- подсказал ему на другое утро заглянуть во вчерашний кабачок и точно срисовать с деревянного стола чертеж Трейманса.
Так положено было начало осуществлению великого плана. По крайней мере, об этом подумал сам Ларсен, заглянув через несколько дней в записную книжку, где рядом с датами о сроке предстоящих платежей уютно расположились Гренландия с Исландией и одинокий Шпицберген. Это соседство -- записи о деньгах и чертеж -- показалось ему очень знаменательным и как-то сразу закрепило в его деловом сознании реальную важность приобретенных им сведений. Еще через мгновение, очень короткое, эта мысль запечатлелась в нем совершенно ясным ощущением: кое-что уже сделано для Дании. Немногое, всего только подготовительное -- но сделано. В том, что на сумасбродном плане Трейманса он никогда не остановится -- в этом он не сомневался. Рисунок нужен был ему только для того, чтобы напоминать об исходной точке его будущих мыслей и давать им нужное устремление. Но когда он захлопнул записную книжку и положил ее в карман, он внезапно почувствовал сильную, непоборимую и волнующую потребность раздобыть и те подробные чертежи, которые хранятся у Трейманса на дому. Для чего? Для того же самого: для закрепления принятых решений, для того, чтобы ощущать прирост накопленных идей, для того, чтобы иметь право сказать самому себе -- путь к цели стал несколько короче.
Ларсен не обманывал себя нисколько. Он отлично понимал, что неудачники безмерно дорожат своими идеями, и получить у голландца чертежи нельзя будет ни за какие деньги. Не выкрасть ли? Для этого надо было обзавестись сообщником. Ларсен из гордости отверг это сразу. Другие способы, сколько он ни взвинчивал себя куреньем, пока не приходили ему в голову, но уже к вечеру того же дня он уверенно говорил себе, что чертежи будут у него.
"Они придут ко мне сами, -- говорил он себе. -- Надо только не упускать их из виду и терпеливо дожидаться случая. Он явится, явится. Как это рассказывал Трейманс? К пушистому животу шмеля сама собой пристает цветочная пыль. Вот именно!"
А пока что Ларсен принялся измышлять собственные проекты оживления пустынь и экспедиций в ненаселенные места. Он достал подробный атлас земного шара и внимательно обходил все его уголки. У местного консула он выпросил торговый справочник, заключавший в себе и кое-какие географические данные, и добросовестно прочел его со всеми примечаниями. Но, странное дело! Совершая увлекательные экспедиции по знойным пустыням Азии и дебрям Африки, он никак не мог пересилить в себе невольных заглядываний на далекий север, где над океаном нависала тяжелая треугольная белая льдина, именовавшаяся Гренландией. Она упорно возвращала его к сумасбродному плану неудачливого энтузиаста, томила его острым сверлом и заставляла его беспричинно вздыхать, словно он потерял что-то навсегда. Не спокойствие ли он потерял?
Этот проклятый пьяный болтун, в черепе которого вечно пламенеет проспиртованный мозг, заколдовал его, должно быть, своей дьявольской болтовней, вдохнув в него ядовитую отраву! И досаднее всего было ему то, что идиотский план Трейманса, для осуществления которого не хватило бы всех капиталов Ротшильда, начинал ему нравиться, точно он, Ларсен, не может сам придумать ничего другого!
Мысли о Гренландии стали неотвязны. Этот остров преследовал его днем, за работой в конторе, он снился ему по ночам в виде зазубренного острого треугольника, внедряющегося в череп. Однажды за обедом он увидел у жены чересчур откровенный вырез на груди и яростно закричал:
-- Прикрой свой Гренландию!
Жена изумленно вскинула на него большие серые глаза, задрожала от негодования и, приподняв с боков свою широкую юбку, возмущенно уплыла из столовой. Вслед за ней, спрыгнув со спинки стула, побежала гримасничавшая обезьянка.
В незнакомом слове, вернее, в интонации, с которой оно было сказано, г-же Ларсен почудилось грубое, неприличное оскорбление, какое можно услышать только у пьяных матросов в порту. Она заперлась у себя в комнате и легла в постель. Перед вечером с ней сделался припадок истерики, с визгом, аханьем и задыхающимися возгласами. Пригласили старичка-доктора. Он успокоил ее какими-то каплями, запах которых распространился по всему дому и взволновал кошек, обезьяну и двух попугаев. Заволновался и Ларсен. Но врач, растягивая рот до ушей, снова заговорил о легкой возбудимости женщин, которые... которых... которым... И так как Ларсен, поняв застенчивые намеки старика, проявил на лице брезгливую скуку, доктор поспешил заговорить о другом и сообщил ему, что серьезно заболел Трейманс.
Ларсен насторожился.
Врач вздохнул и сказал:
-- Почки. Они у него достаточно износились. Чрезмерное пристрастие к напиткам не проходит бесследно. Боли у его нечеловеческие.
У Ларсена вырвалось:
-- Очень хорошо.
Но он быстро поправился:
-- Хорошо, что вы мне это сказали. Я к нему непременно зайду.
VIII
Через час Ларсен сидел у кровати Трейманса и с жадным любопытством всматривался в его желтое, отекшее лицо, искривленное беспрерывными болями. Он пытался развлечь больного последними газетными новостями, рассказал о занятном судебном процессе морских пиратов, который рассматривался в лондонском вице-адмиралтействе, но Трейманс, извиваясь от боли, почти не слушал его. Вдобавок, Ларсен на редкость скучно рассказывал, монотонно, без всякой игры в голосе.
Водянисто-голубые глаза голландца, медленно открываясь и закрываясь, небрежно обшаривали всю комнату и, казалось, чего-то искали. Ларсен ничего этого не заметил. Вероятно, это происходило оттого, что его собственные глаза время от времени скользили по письменному столу, шкапчику и полочке с книгами.
Вдруг Трейманс высунул из-под одеяла свою красную веснушчатую руку и, указывая скрюченными пальцами на деревянный диванчик, стоявший у боковой стены, скрипучим голосом сказал:
-- Там, под диваном, лежит чемодан. В нем вы найдете портрет моей дочери. Я уверен, что когда я посмотрю на нее, мне станет легче. Ключ здесь, в кошельке. А портрет в плюшевой рамке. Завернут в бумагу.
Ларсен живо отыскал ключ и, плотоядно улыбнувшись, подошел к чемодану.
Он быстро открыл клетчатый чемодан и остро скользнул напряженным взглядом в обе его половины, где в холостом беспорядке валялись галстуки, пуговицы, катушки с нитками, большие круглые запонки, бутылочки с какими-то лекарствами, пластинки ярко-красного сургуча, пустой футляр из-под очков и шнурки. Тут же лежали два длинных цилиндра из картона, в которых вероятно, находились подзорные трубы. На самом дне незаметно притаился толстый пожелтевший пакет, перевязанный алой лентой. Это, должно быть, и был портрет дочери, но зато чертежей, больше всего занимавших Ларсена, не было нигде. Он огорченно поднялся с земли и уж не видел, ни как Трейманс всматривается в лицо дочери, одетой в костюм голландской крестьянки -- в чепце с отогнутыми краями, в пышной юбке, в желтых деревянных ботинках -- ни того, как по отвислой щеке Трейманса скатилась большая слеза.
Возвращаясь домой, Ларсен все время ожесточенно думал, понятно, о чертежах. Где их мог держать этот безалаберный пьянчуга? И вдруг, точно пламя, всполыхнула перед ним неожиданная мысль: в картонных трубах, на которые он не обратил внимания, предполагая, что в них находятся подзорные трубы. Ну разумеется, что это так, черт возьми!
От радости у него захватило дыхание и перед глазами стало светлее, хотя масляные фонари у его дома горели тускловатым желтым светом.
На другое утро он снова был у кровати больного. Трейманс тихо стонал. Ларсен пытался было рассказывать ему одну историю, вычитанную вчера в календаре, но Трейманс уныло махнул рукой и, прервав монотонную речь гостя, конфузливо попросил:
-- Прочтите мне что-нибудь из Священного Писания.
Ларсен засуетился и подошел к полочке, где неуютно лежало несколько книг -- технические справочники и астрономия.
Трейманс с усмешкой прошептал:
-- Здесь не ищите. Библии у меня никогда не было. Спросите у кухарки. У нее, кажется, есть. От миссионера. Кстати, по-английски я никогда Библии не читал.
Через несколько мгновений заколебались циновки и робко показалась краснорожая женщина. Она принесла книгу и с поклоном исчезла.
Ларсен раскрыл Библию наобум и сейчас же стал читать с нарочитой монотонностью. Это была последняя глава из Второзакония. В ней рассказывалось о том, как Господь велел Моисею взойти на гору Нево и, показывая ему землю Ханаанскую, предупредил его, что никогда он не вступит в нее.
Трейманс слегка приподнял голову и, пересиливая боли, вращая белками, восторженным шепотом сказал:
-- Ах, какая это глубокая мысль! Еще раз, еще раз прочтите.
Ларсен повторил:
-- И взошел Моисей с равнин Моавитских на гору Нево... И показал ему Господь всю землю Галаад... и всю землю... до западного моря и полуденную страну... И сказал ему Господь: вот земля, о которой я клялся Аврааму, Исааку и Иакову, говоря: "семени твоему дам ее". Я дал тебе увидеть ее глазами твоими, но в нее ты не войдешь. И умер там Моисей, раб Господень...
-- Да, да, -- шептал Трейманс сухими синими губами, -- мы все умираем, оставляя что-нибудь незаконченным, незавершенным. Извечный закон.
Вздохнул и умолк.
Через мгновение продолжал, не поднимая век:
-- В этом самое большое горе и самый большой подвиг: вести народ в землю Ханаанскую и знать, что ты сам никогда не вступишь в нее. Увы, это участь всех зачинателей.
Снова замолчал и после длительной паузы, во время которой несколько раз шумно и протяжно вздохнул, с отчаянием закончил:
-- А хотелось бы еще пожить немного. Проклятье!
Должно быть, Трейманс произнес больше слов, чем ему можно было, потому что вслед за тем он стал задыхаться. Фиолетовый лоб его покрылся испариной. Нижняя челюсть, дрожа, медленно опускалась и, наконец, упала. После этого Трейманс больше не произнес ни одного слова и только стонал.
Перед вечером, незадолго до того, как Ларсен явился к нему во второй раз, больной потерял сознание. Врач, ощупав его пульс, два раза презрительно скривил губы, вздохнул и хмуро удалился.
Тогда Ларсен подошел к чемодану, вынул оттуда две картонные трубки и, убедившись, что там находятся чертежи, тихим, неторопливым, уверенным шагом отправился домой.
Вслед за ним спокойно плыла его гигантская тень
IX
Прямая, напряженная изыскательная мысль Петера Ларсена с некоторого времени стала делать неожиданные повороты в сторону. К этому вынудили ее не ревность и не тревога за свой семейный очаг, а совершенно иные обстоятельства, вынырнувшие из той эпохи. Война между северными и южными штатами Америки привела к грубой каперской войне, расплодившей пиратов. На всех путях Тихого океана, больших и малых, неистовствовали корсары, подкарауливавшие ценные грузы. Искали оружия, но довольствовались копрой, жемчугом, шоколадом и цветным деревом. Так свободная, ничем не ограниченная торговля в Островном архипелаге Тихого океана пришла в полное расстройство. Судовладельцы, неся крупные убытки, распродавали свои суда или устанавливали для них новые рейсы в другие части света. Негоцианты же оставались с залежами товаров.
Наступил день, когда в таком же положении очутился и Ларсен. Его трехмачтовое судно где-то запропастилось в необозримых просторах океана и зловеще не подавало о себе никаких вестей. Возможно, что его потопил бронированный монитор вместе с грузом сандалового дерева и пандануса. Ларсена охватила тревога, впервые им испытанная: прекратившееся сообщение и корсары не только угрожали его материальному благополучию, но еще отрезали его от всего мира.
Тревога стала усиливаться, когда с близлежащих островов начали бежать знакомые -- кто в Южную Америку, кто по направлению к Азии. И в тех же аллеях сада, где еще недавно в зыбких струях зеленого золота напряженно изыскивался способ оказания помощи далекой родине, обдумывался новый план -- переселения на Восток, в старые, безопасные и более цивилизованные места. В пользу этого говорило и другое, более убедительное соображение: дети росли дикарями, их надо было учить. С другой стороны, удачно разрешался вопрос о ликвидации дела. Уже два года Ларсена донимал некий англичанин, упорно желавший купить его усадьбу и рощу. Два раза он приезжал сюда, два раза звенел гинеями и одновременно подсылал комиссионеров, распространявших тревожные слухи. Корсарная война, всех ужасавшая, англичанина беспокоила очень мало, так как английский грузовой флот находился под защитой военных судов: воспользовавшись хаосом, Англия забирала в свои руки торговлю Тихого океана. И Ларсен решил: участок продать, а самому переселиться на Антильские острова и приобрести факторию у вдовы своего бывшего хозяина.
Когда это решение обозначилось, созрело и укрепилось, -- исчезло беспокойство. Тогда же -- освобожденные от докучливой тяжести -- снова завертелись мозговые жернова вокруг соблазнительной мысли об использовании треймансовских чертежей. Они лежали зря, попусту, без всякой пользы, а между тем...
Тут всплыло воспоминание о генеральном консуле (или как он там назывался?), жившем на одном из остров св. Девы. Не переговорить ли с этим чиновником, представителем датского правительства, не посвятить ли его в свои намерения? Вдобавок, там найдется немало богатых датчан, которых, пожалуй, удастся (хотя лучше было бы делать все самому) привлечь к этому патриотическому делу. Но это -- решил он -- только на худой конец.
Сделка с англичанином была заключена быстро. Англичанин, плотоядно учитывая тревожное время, пытался было выторговать по крайней мере треть, но наткнулся на каменное упорство и заплатил полностью. Ларсен предполагал, что сперва поедет один, а затем, устроившись, привезет семью. Но, искоса взглянув на жену, на ее бегающие, плутоватые и уже что-то затаившие глаза, немедленно переменил решение: жену взять с собой, детей оставить под присмотром карантинного врача, а затем послать за ними кого-нибудь из своих служащих. К его удивлению, жена согласилась на это очень легко.
Большой галиот, на котором, не торопясь, плыли Ларсены, носил нежное название "Floria", но в этот рейс правильнее было бы называть его Ноевым ковчегом. От чистенькой скользкой палубы, сверкавшей шоколадным блеском, до черных закоулков шершавого трюма, где жутко нависали могучие бимсы с сосульками застывшей смолы, пестро склеились пассажиры всех рас, птицы в клетках, обезьянки. И все это было перемешано громоздким багажом. Звонко заливались, давясь своим криком, грудные младенцы, горланили негры, гнусавили китайцы, лепетали, точно переливались один в другого -- застенчивые малайцы. Протискиваясь через вонючую людскую мозаику, уныло метались от форштевня до кормы рослые надменные люди в больших шляпах и бахромчатых штанах. Они нагло смотрели поверх людских голов, перебрасываясь односложными словами, которые звучали заговорщицким перекликаньем.
После спокойно-ленивого величия на тихом острове, где каждый человек был четко на виду, г-жа Ларсен ощущала здесь беспомощную затерянность. Густая, шумная толчея показалась ей адом. Новизна, прельщавшая ее в поездке, теперь внушала ей страх и отвращение: беспрестанная тревога, неумолкавший топот и острые запахи без остатка растворили в себе все любопытство островитянки, чуть ли не впервые увидевшей столько новых людей. Съежившись, сидела она возле обоих чемоданов, испуганная, немая, пришибленная, в ожидании, пока приступ морской болезни свалит ее на узкую, неудобную койку. Вдобавок, почти все время она оставалась одна среди незнакомых чопорных людей. Через иллюминаторы доносился яростный гул океана и хлестание бушующих волн, падавших, точно мокрые тряпки, на палубу. Галиот весь дрожал, напрягался, скрипел, и ей отчетливо казалось, что вот сейчас он развалится и раскроет перед нею черную бездну.
Ларсен же целые дни шагал по палубе, никого не замечая. В десятый или одиннадцатый раз он мысленно повторял свой предстоящий разговор с генеральным консулом, которого он собирался посвятить в свои намерения. Мало искушенный в беседах с неторговыми людьми, он решил, что о такого рода вещах, да еще с представителем правительства, надо говорить торжественным накрахмаленным языком, от которого сохнет в горле. Но когда Ларсену показалось, что он окончательно подготовился к разговору, его охватила злая мучительная досада: посвящая консула в свою тайну, он этим самым отдавал ее в чужие руки. Между тем, уже с давних лет он привык думать совершенно самостоятельно. Какой усладой было бы сознавать, что великое дело не захватано чужими равнодушными или корыстными руками! Что от начала своего до конца оно идет по прямой линии, исходящей от него собственной ларсеновской сердцевины, крепкой, как эбеновое дерево! Да, но эта прямая линия упиралась в пустоту, заполнить которую он собирался при помощи консула и далекого правительства, заседающего в Копенгагене. Проклятье! Ведь существуют же, вероятно, и другие возможности разрешить великую задачу, ибо нет такой задачи, у которой не было бы решения, если не совсем точного, то хотя бы приблизительного.
В эти мгновения припоминался пьяный голландец, начиненный идеями. Еще бы немного пощекотать его лестью и поддакиваньем, и он, несомненно, высыпал бы из своей некрепкой головы немало мыслей, которые можно было бы взять напрокат. Впрочем, здесь дело не в изобретательности. Думать он, Ларсен, умеет сам. Вся суть в том, что этот проходимец долго околачивался по всему свету, наталкивался на умных, опытных людей и обладал памятью. Ни золота, ни алмазов, ни дорогого сандалового дерева никто никогда не изобретал. На них счастливо наталкивались. Точно так же наталкиваются на удачные идеи. Надо только уметь хорошенько использовать находку.
Когда Ларсен вернулся к жене, он, к удивлению своему, нашел ее в обществе молодого смуглого человека, который увлеченно рассказывал ей что-то на ломаном спотыкающемся английском языке, пересыпанном немецкими словами. Молодой человек, широкозадый, как такса и с такими же, как у нее, кривыми ногами, сладко щурил масляные глаза, подергивал губой, сверкал крепкими белыми зубами и прижимал руку к своей выпуклой груди. Г-жа Ларсен внимательно слушала его, склонив голову набок и улыбалась, ежеминутно поправляя локоны, развихлявшиеся от сырости. Улыбка ее приподнимала края бледного вялого рта, откуда временами вылетал негромкий горловой смех. Тонкие ноздри ее чуть-чуть трепетали. Темный пушок над губой походил на тень. Уши стали розовыми. Одновременно на глазах ее играл и струился влажный блеск.
Ларсен сразу заметил и то, и другое, и третье. После застывшей бледно-зеленой маски, в которую морской путь превратил ее лицо, г-жа Ларсен предстала перед ним совершенно иной. Все это было ему отлично знакомо. В одно короткое мгновение влажный блеск ее глаз и трепетание ноздрей и приподнятые края губ красноречиво напомнили ему, что ее вечно напряженный чувственный мир уже воспламенился и покорно раскрывается; что сладкий, густой дым -- как непроницаемый полог алькова -- застилает перед нею всех здесь присутствующих и их насмешливые взгляды; что тонкие горячие руки ее готовы протянуться вперед в неотгонимом безудержном желании судорожно сомкнуться. Ларсен очень хорошо знал, что нисколько не ошибается. Сейчас она была кошкой, последним поощрительным мурлыканьем отвечающей на любовные вопли кота. Еще несколько молчаливых пауз, грациозных выгибаний спины и нервных виляний хвостом -- и кокетничающее целомудрие растворится в тумане острых, ненасытных желаний, которые приходят у нее внезапно, как шквал.
Жидкий огонь ревности растекся по всему телу Ларсена. Он нахмурился и сжал губы. Хорошо бы схватить этого щеголя за воротник и выбросить в иллюминатор. Но, увы, здесь не остров, где богатый, всеми уважаемый Ларсен сам себя мог считать непогрешимым судьей. Он церемонно поклонился. Собеседник г-жи Ларсен быстро вскочил, почтительно изогнулся и назвал свой фамилию: Фаринелли.
Вспугнутая кошка сразу остыла в своей любовной истоме и поджала хвост. Узкой белой рукой с ямочками на локтях она поправила съехавшую на бок мантилью и дипломатично улыбнулась обоим.
-- Непременно узнай у г. Фаринелли рецепт прекрасного средства против морской болезни: коньяк и что-то еще. Помогает мгновенно.
Ларсен подозрительно посмотрел на рюмку, стоявшую на столике между койками, и хмуро кивнул головой.
-- А вы не изволите страдать от качки? -- любезно спросил Фаринелли у Ларсена, который молча разматывал шейный шарф.
-- Нет, -- коротко ответил тот и про себя подумал, что этому знакомству надо немедленно положить конец, иначе исчезнет спокойствие, необходимое для дальнейших мыслей о предстоящем решении...
-- Я тоже не страдаю, -- продолжал Фаринелли, закладывая два пальца за свой коричневый двубортный жилет.
-- Я, правда, родился в горах, в Альпах, в городе Кортина д'Ампецо (может быть изволили слышать: в Доломитах?), но много ездил по Средиземному морю и к качке привык.
-- Вы моряк? -- с нескрываемым жадным интересом спросила г-жа Ларсен.
Фаринелли отрицательно поводил головой, прищурил глаза и, поиграв молчанием, чтобы поразить неожиданностью, с важностью ответил:
-- Мне приходилось много ездить, как участнику научных экспедиций. И сейчас я возвращаюсь тоже из одной такой экспедиции.
Г-жа Ларсен ничего не поняла. Научная экспедиция? По крайней мере, ее узкие брови недоуменно изогнулись и замерли вместе с появившимися морщинками. Зато ее супруг удостоил Фаринелли внимательным взглядом: со времени встречи с голландским инженером наука стала внушать ему большое к себе уважение.
Фаринелли мгновенно учел этот интерес к своей особе и оживился. Научные занятия нисколько не мешали ему усвоить практическую истину, утверждавшую, что самый верный способ безнаказанно поухаживать за чужой женой -- это понравиться ее супругу. Он повернулся к Ларсену, перестал щурить глаза и сделав серьезное лицо, принялся объяснять ему, в чем заключается его научная деятельность.
X
То, что Фаринелли рассказывал, было для обоих супругов увлекательно и ново, начиная с самого названия его науки: зоогеография. О жизни морских звезд, о каракатицах, медузах и кораллах -- таково было содержание неожиданной лекции, которую он очень удачно перебивал отступлениями, крайне приятными для г-жи Ларсен. Фаринелли успел, например, сообщить, что, разъезжая по пустынным островам Тихого океана, он в течение семи месяцев совершенно не видел белых женщин, но зато теперь с избытком вознагражден, встретив лучшую представительницу их.
Г-жа Ларсен слушала, кокетничала и удивлялась. Как, красные кораллы, из которых делают пуговицы и брошки, -- это животные? А где же у них ноги и глаза? Ее муж тоже внимательно слушал и тоже немало удивлялся, но больше всего недоумевал: ну да, знания приносят пользу, но какая может быть польза от изучения всех этих медуз и морских звезд. На что они годятся? Кому они могут принести пользу? Однако, умалять себя перед женой расспросами и доставлять ученому красавчику удовольствие объяснять -- Ларсен не захотел, и потому молчал, как барсук.
Вокруг распространялся крепкий мужественный запах американского табака, от которого воля г-жи Ларсен становилась мягкой, как каучук от тепла. Ей нравилось, что лекция Фаринелли предназначена главным образом для нее, что лектор поминутно ловит ее взгляды и что он итальянец.
А Фаринелли, увлекшись своим успехом, незаметно пустился в самое дальнее подводное плавание и, несмотря на плохое знание английского языка, запускал такие словесные фиоритуры, что захватывало дух и у него самого, и у его слушателей.
Он очень образно показывал, как ловкая каракатица спасается от своих врагов, как медуза, положенная на тарелку, обращается в ничто. Ларсен все это отлично запоминал, но внутренне никак не мог примириться с тем, что это кому-нибудь может принести пользу. Это занятно, как занятны фокусы, показываемые проезжими шарлатанами. Но ради какой цели серьезные и образованные люди могут посвящать этому всю жизнь? Если бы не жена, в присутствии которой не хотелось рисковать (а вдруг итальянец осрамит его?), Ларсен прямо поставил бы вопрос смазливому шалопаю: а какой толк от ваших дурацких медуз? Стоят ли они того, чтобы люди не только рассматривали их в увеличительные стекла, но еще снаряжали ради них какие-то экспедиции, которые, вероятно, поглощают чертову уйму денег?
"Впрочем, -- решил Ларсен, -- об этом можно будет поговорить с Фаринелли наедине, а пока что не мешает послушать его занимательную болтовню: может быть, скажет и что-нибудь путное".
А Фаринелли продолжал в том же роде. Усиленно жестикулируя, покачиваясь и откидываясь назад, он при помощи рук, головы и губ живописно иллюстрировал свою науку. Так он перешел к кораллам. Ларсен зевнул. В это время прозвучал гонг, созывавший к четырехчасовому кофе. Ларсен уже поднялся с места и прикоснулся было к плечу жены, чтобы помочь ей встать, как Фаринелли галантным жестом протянул ей руку и ловко поднял ее с койки.
-- Если позволите, -- сказал он, -- я буду продолжать свои описания после кофе. Обещаю вам, что это будет не менее интересно.
"Болтай, болтай, -- ревниво думал про себя Ларсен. -- Твои старания соблазнить ее, ученый негодяй, будут напрасны".
-- Я слушала вас с удовольствием, -- обронила г-жа Ларсен, приветливо закивав головой. -- Вы так увлекательно рассказываете. И вот видите: качка прошла для меня благополучно. Ваши рассказы сократят нам путь.
"Одним сократят, а другим удлинят, -- про себя острил Ларсен. -- Потому что твоему кавалеру еще предстоит отправиться ко всем чертям".
Так уж всегда случалось, что присутствие жены отравляло ему пребывание в обществе, самом интересном. В эти минуты неизменно ощущал он одно и то же: что она ему не принадлежит. Неискоренимое любопытство к новым людям и быстро воспламеняющаяся чувственность уносили ее далеко от него. Он угадывал ее греховные и порочные мысли и подмечал легкую готовность к самой беззастенчивой измене. То же самое происходило и теперь: общительный молодой человек начинал ему нравиться, но в сочетании с женой он раздражал его каждым своим удачным словом. Если бы захватить его с собой на палубу, подальше от кошачьих улыбок жены, пожалуй, можно было бы узнать от него немало. Он хотя и знает только то, чему его научили другие, но для людей, умеющих рассуждать, и этого бывает достаточно. Разве у Трейманса, например, были собственные идеи? У него были знания, память и опыт, а идеи возникали у того, кто его внимательно слушал и кто сумел воспользоваться его богатством, лежавшим без всякого употребления.
Так думал Ларсен, пока за общим столом все пассажиры молча, с напускным равнодушием друг к другу пили кофе. Но его мысли, развертывавшиеся обычным путем, очень скоро вернули его к хорошо знакомой мучительной досаде, что из за отсутствия каких-то данных у него, Ларсена, иссякала возможность надстраивать свой великий план и приходится звать на помощь со стороны. И главное, при убежденном сознании, что где-то непременно таится легкое решение задачи. Уединиться бы сейчас где-нибудь на палубе -- и заново попытаться решить ее! О, черт!
После кофе все трое вернулись в каюту. Фаринелли тоже успел за это время кое-что обдумать. По упрямо сжатым губам Ларсена, высокомерным и презрительным, он ясно понял, что для успешности своего натиска на хорошенькую островитянку, исполненную чувственного любопытства, надо прежде всего усыпить бдительную ревность ее супруга. Это можно было выполнить только одним способом (по крайней мере, других не было в его арсенале): напустить на себя озабоченную серьезность. Что касается легкомысленного тона, то его надо приберечь исключительно для г-жи Ларсен, когда представится случай остаться с ней вдвоем. Временный проигрыш в ее глазах -- приведет к выигрышу впоследствии. Он это ясно предвидел.
Когда все вернулись в каюту, Фаринелли важно занял свое место на складном стуле и осмотрелся по сторонам. Какой-то почтенный старичок, сидевший на верхней койке, вдруг соскочил вниз и попросил разрешения послушать г. ученого. Фаринелли сделал галантный жест в сторону г-жи Ларсен, как бы говоря: все зависит от дамы. Польщенная слушательница кивнула головой. Старичок скромно стал у стенки. Ларсен внимательно осмотрел его с ног до головы -- и вдруг ощутил потребность уйти от всех: ему показалось, будто сдвинулось что-то в его мозгу, как это бывает перед тем, когда в отдалении засверкают мысли. Он улыбнулся, взглянул на часы и вслух вспомнил, что ему еще надо поговорить с капитаном.
Фаринелли, конечно, не сообразил, что произошло; старичок тем более, но зато г-жа Ларсен, искушенная в понимании своего недоверчивого супруга, сразу поняла, что присутствие старичка избавляет Ларсена от необходимости быть цензором для слишком любезного итальянца.
На этот раз Фаринелли заговорил о кораллах, в глубине морей неутомимо строящих свои причудливые сооружения. Ветви полипняков, которые вырастают на окаменевших группах бесчисленных прежних поколений, Фаринелли сравнил с человеческой культурой: она также прочно держится на опыте прошлого, не всегда догадываясь об этом.
А Ларсен, обмотавшись шарфом, стоял в это время, прислонившись к бизань-мачте и напряженно думал. О чем? Все о том же. Как избегнуть проклятой необходимости -- отдать свою идею другим? Прислушиваясь к самому себе, он трепетно ждал, когда, наконец, его мозговые жернова снова придут в движение, чтобы изобрести новое звено в той цепи, начало которой связалось с припрятанным газетным листом от 31 октября 1864 года.
Со всех сторон угрюмо гудел океан, слышалось жутковатое хлестание влажных снастей и трепетал весь галиот, яростно преодолевая темно-зеленые валы. Ларсен ничего этого не замечал. Уже забывалась первоначальная цель: родина. Это само собой. Ее место занимал белый треугольник, обращенный острием вниз: Гренландия. Вот там, или нет, -- чуточку правее -- закрытый длинным материком, спит в древних льдах таинственная страна. Уж не проснется ли она одновременно с Холгером, который спит в подземельях Кронборга? Или, может быть, так: сам Холгер разбудит ее, оживит, сняв с нее ледяное покрывало?.. Думать об этом было сладостно и приятно. Но назойливо сверлила досада: что там Холгер, когда предстоит безрадостный разговор с правительственным агентом на островах св. Девы! Не ясно ли, что правительственный агент (таковы они все, черт бы их побрал!) сам способен заморозить живого человека -- своим равнодушием, надменностью и холодным высокомерием.
Нет, не хотели прийти в движение мозговые жернова. Они точно застыли. Точно замерзли. Неужели же нет такого Гольфстрема, который сдвинул бы их с места? Только бы на одно слово какое-нибудь наткнуться -- и...
Ларсен подождал немного, затем вздохнул и стал спускаться вниз.
Когда он вернулся в каюту, итальянец как раз заканчивал свою фиоритуру на тему о том, что естествознание -- самая реальная из наук.
XI
После ужина Ларсен предложил жене погулять по палубе. Ночь была тихая, спокойная, звездная. Острым блеском сверкал Южный Крест. Вдыхая соленую свежесть океана, Ларсен делал вид, что посматривает вниз, где у борта шумно взвивались черные водяные бугры и, не умолкая, рокотали. Снопы света, падая через иллюминаторы, преображали их в желтое кружево, стремительно уплывавшее назад.
На самом же деле ни бушующие гребни, ни рокот воды не занимали его нисколько. Ларсен по-прежнему думал о своем, стараясь предугадать, как повернется его дело, которое чем дальше, тем сильнее порабощало его душу и теперь горело неугасимым огнем.
-- О чем же он рассказывал? -- внезапно спросил Ларсен, чувствуя, что жена скучает и, вероятно, думает об итальянце.
Она, конечно, сразу догадалась, о ком идет речь, и оживилась.
-- Ах, он рассказывал очень занимательные вещи. Я не все поняла. Но все-таки... Например, кораллы один на другом вечно строят стену. Одни умирают, другие рождаются.
-- Это происходит со всеми тварями, -- недружелюбно прервал ее Ларсен. -- Подумаешь, какие новости!
-- Да, но на трупах живые кораллы строят дальше. И через несколько лет получается среди океана остров. Он заносится всякими... этими... ну, там травой, песком и вообще всякой грязью. Словом, получается остров. А между тем...
Ларсен, державший руки за спиной и рассеянно созерцавший звездное небо, вдруг схватил жену за плечо, заглянул ей в глаза и тревожным голосом спросил:
-- Он так и сказал: получается остров?
Г-жа Ларсен подумала, что сболтнула какой-нибудь вздор, и неуверенно, с виноватой интонацией ответила:
-- По-моему, он так и сказал. Я же не придумала. А что?
Ларсен остановился и в упор смотрел на жену. Казалось, в нем быстро, с лихорадочной поспешностью скоплялись мысли, его самого поражавшие своей новизной. Смущенная его напряженным молчанием, которое всегда предшествовало язвительности и насмешке, она тихо задрожала, стараясь вспомнить, не было ли в ее словах промаха, не попалась ли она в чем-нибудь перед ревнивым мужем?
Глухим голосом Ларсен спросил:
-- А не сказал ли он, сколько лет это продолжается?
-- Что продолжается?
Он ничего на это не ответил. Расспрашивать о таких вещах жену, голова которой набита всяким вздором? Он снова заложил руки за спину и медленно заскользил вперед, точно дальнейший разговор его больше не занимал.
Однако, она ясно видела, что ее слова сильно взволновали его.
-- В чем дело? -- возмущенно воскликнула она. Не чувствуя за собой -- на этот раз! -- никакой вины, она готова была поднять крик на весь корабль. -- В чем дело?
Но спокойно думать ему никак не удавалось. Новые мысли -- те самые, о которых он мечтал -- загорелись в нем широким пламенем и разбегались, как водяные блохи. Неужели он так-таки наткнулся на ту идею, которая позволит ему продолжат надстройку своего плана? Какие чудеса, однако, бывают на свете! Пустоголовая жена, насквозь пропитанная легкомыслием, способна навести...
Ларсен суеверно не закончил своей мысли: пока он точно не узнал, возможно ли все это, надо даже от самого себя скрывать успех.
Упорная молчаливость мужа и нежелание отвечать на вопросы снова встревожили г-жу Ларсен: его мрачная замкнутость всегда таила угрозу. Этот человек, когда он разозлится, способен на все. Он может со спокойной холодностью сейчас же столкнуть ее в черную воду и не шевельнуть при этом лицом.
Она в ужасе оглянулась. Слава Богу, они не одни на палубе. Недалеко от них, пошатываясь, передвигались двое мужчин, закутанные в пледы, а на вышке колебался черный силуэт вахтенного. Но из-за чего он мог разозлиться? Из-за того, что она внимательно слушала занятного итальянца и что тот бросал на нее масляные взгляды? Если так, тогда можно прибегнуть к верному лекарству.
-- Этот итальянец рассказывал интересные вещи, -- сказала она, беря мужа под руку. -- Но он несколько утомителен. И вообще... Ты заметил, у него раздроблен ноготь на правой руке? Это неприятно.
-- Перестань говорить вздор! -- хмуро и хрипло заметил Ларсен. -- "Интересные вещи"! Но они так тебя увлекают, что ты находишь время следить за его ногтями. Вот поэтому ты и не можешь толком передать в чем делю.
От изумления она глотнула воздух и онемела. Выходило так, что муж упрекал ее за невнимание к итальянцу. Что за чепуха! Но зато эта неожиданность сразу успокоила ее насчет ревности.
Через несколько минут молчания и хмурого покашливания Ларсен, точно вспомнив, что рядом с ним идет жена, возобновил разговор:
-- Да, да, -- сказал он, отвечая каким-то собственным мыслям. -- Так ты говоришь, что он рассказывал о кораллах. Жаль, что я его не слушал. Так как это -- они неутомимо строят острова среди океана? И что эти острова заносятся песком, травами и морской грязью. Но, наверное, это совершается чертовски медленно.
Г-жа Ларсен услыхала в словах мужа дружелюбную нотку и оживилась.
-- Как раз об этом опрашивал старичок, который стоял рядом со мной.
-- Ну, и что же он сказал?
-- Кто?
-- Ну, разумеется, итальянец.
-- Я не помню, -- виновато ответила она. -- Но кажется, действительно, очень медленно растут эти самые кораллы. Погоди, я сейчас вспомню. Он говорил так: сравнивали старые географические карты с новыми. Ну, и вот: заметили разницу. Нет, это не то. Погоди, я сейчас непременно вспомню.
Она задумалась. Ларсен задержал дыхание. Шаги его замедлились. Он ждал тревожно, нетерпеливо, ощущая сильное беспокойство. Чтобы не закричать на жену и не выругать ее за бестолковость, он плотно сжал губы. Вздох жгучего нетерпения шумно прорвался через его нос, и г-же Ларсен показалось, будто он над ней насмехается. Она съежилась, покрепче затянула шарф на шее и напрягала память. Ларсен, стараясь не смотреть на жену, чутко прислушивался в томительном ожидании ее ответа.
И вдруг, по-детски восторженно, звонко прозвучало ее восклицание, в котором слышалось и радостное чувство свободы от упрека и горделивое сознание, что она может быть полезной.
-- Вспомнила! Двадцать метров в четыре года!
Но, спохватившись, что это должно быть не так, поспешила поправить:
-- Или нет, наоборот: четыре метра в двадцать лет.
Ей даже не пришло на ум спросить, для чего это ему надо знать, но зато она была счастлива, что ей удалось вспомнить забытое. Она только испугалась, что муж задаст какой-нибудь новый вопрос, который поставит ее в тупик, и она поторопилась застраховаться.
-- Ты бы его попросил, и я думаю, что он охотно расскажет обо всем этом еще раз.
Ларсен уже не слушал ее. Он опустил голову и, глядя себе на ноги, сзади, на спине, тихо перебирал пальцами -- как он это всегда делал, когда вычислял.
-- Двести лет, -- оказал он с усмешкой, -- слишком большой срок.
-- Для чего? -- спросила г-жа Ларсен.
Он молчал. Из черного широкогорлого люка, сообщавшегося с трюмом, вырвался взрыв смеха. Через мгновение смех заклокотал, как кипящий котел и снова вырвался из отверстия вместе со струйкой теплого пара, пахнувшего кухней.
Ларсен прищурил глаза и сжал губы, точно готовился сказать что-то резкое, решительное, смелое. И если бы рядом с ним сейчас передвигалась не жена его, пустоцветная пичужка, двуногая мантилья, всегда пугавшаяся необычных слов, а тот итальянец, о котором они теперь оба думали, -- Ларсен уверенно отчеканил бы ему, не слушая его возражений:
-- Я убежден: то, для чего требуется 200 лет, при некоторой настойчивости можно сделать и в 20. Я убежден. Только настойчивость.
XII
Если бы Фаринелли знал Ларсена немного ближе, он сразу понял бы, какая ему была оказана честь, когда на другой день его посадили посредине -- между Ларсеном и его супругой. Но итальянец принял это, как должное. Человеку, владеющему знаниями, приличествует важность. Чрезмерно двигая подбородком, верхней губой, бровями, он во второй раз сообщал о жизни кораллов, но правой рукой, которая обычно помогала ему говорить, всячески давал знать теплому бедру г-жи Ларсен, что оно ему приятно. Соседка трепетала от щекотки и душившего ее смеха и изливала его визгливым избыточным восторгом, который мог казаться относящимся к науке. Ларсен же молчал. Он сидел спокойно, неподвижно, как каменный языческий идол.
В серо-зеленых просторах затуманился горизонт. Наверху волновались сумрачные облака. Беззвучно волновалась и душа Ларсена, предчувствуя близость решения, которое он обдумывал вчерашней ночью. Но возможно ли то, о чем он думал? Не ошибся ли он, понадеявшись на точность слов, оброненных женой?
Все, однако, обстояло как будто благополучно. Ни один факт, сообщенный Фаринелли, нисколько не противоречил замыслам Ларсена. Напротив, замыслы его укреплялись и твердели, что в свой очередь подстегивало его к дальнейшему. И то, что он, никогда не видя кораллов в естественной обстановке, уверенно строил на них свой план, отнюдь не смущало его, -- хотя бы потому, что об этом он даже не думал. Если бы прервать ток его мыслей, зажженных итальянцем, и попытаться смутить его скептическими замечаниями, он ответил бы просто: кто усиленно ищет, тот неминуемо натыкается на нужное; так было у него с голландцем и то же самое происходит с Фаринелли; по дороге к ясно намеченной цели сами собой находятся полезные средства для движения вперед; природа чутка -- и она услужливо помогает тем, кто задается верными задачами.
Но никто не прерывал ровного течения его упругих мыслей, и он тщательно впитывал в себя полезные сведения, стараясь ничего не забыть.
Вдруг у самого борта плавно заколыхалась чайка. Г-жа Ларсен, утомленная лекцией и напряженной боязнью, что муж заметит ее неосторожную игру с Фаринелли, поднялась со скамьи и подошла к борту. Описывая спирали, остроглазая чайка то вздымалась наверх, то падала на воду, ловко хватая кусочки хлеба, которые кто-то выбрасывал через иллюминатор. Г-жа Ларсен, полюбовавшись чайкой, вернулась к сидевшим и спросила:
-- А чем они питаются, живые кораллы?
Фаринелли приторно улыбнулся ей, поощрительно закивал толовой и ответил: