Иванов Иван Иванович
Совесть в истории одной жизни

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


   

Совѣсть въ исторіи одной жизни.

I.

   Никогда, кажется, въ теченіе всей человѣческой исторіи такъ часто и настойчиво не произносилось слово скучно, какъ въ наши дни. Оно, повидимому, замѣнило собой множество самыхъ разнообразныхъ понятій -- философскаго, художественнаго и практическаго характера. Больше не говорятъ: это разсужденіе ^нелогично, литературное произведеніе -- дурного направленія и слабаго таланта, человѣкъ держится сомнительныхъ убѣжденій. Нѣтъ: будь то книга или личность,-- достаточно бросить -- скучно,-- и эти два слога покроютъ собой и логику, и талантъ, и принципы.
   Всегда, конечно, имѣлся обширный разрядъ людей, спеціально преданныхъ скукѣ. Во всѣ времена существовали и будутъ существовать одряблѣвшіе пошляки, едва обладающіе способностью реагировать на простѣйшія физіологическія впечатлѣнія и по необходимости все, кромѣ этихъ впечатлѣній, клеймящіе эпитетомъ -- скучно. Не мало также было и будетъ лукавыхъ глупцовъ и находчивыхъ невѣждъ, искусно прикрывающихъ неразуміе и ограниченность многозначительнымъ скучающимъ видомъ. Все это -- обычные отбросы цивилизаціи и ради нихъ не стоило бы тратить словъ.
   Но нашему времени выпало на долю измѣнить исконную картину скучающаго человѣчества. Удручающій вздохъ или даже злобный крикъ -- скучно -- слышится изъ устъ благородныхъ и мудрыхъ пожалуй даже чаще, чѣмъ изъ низкихъ и неразумныхъ. Стоитъ присмотрѣться къ современной литературѣ, чтобы почувствовать всю необъятность царства скуки надъ человѣкомъ конца XIX вѣка.
   Еще не особенно давно на литературной сценѣ разыгрывались изумительно шумныя и яркія зрѣлища, происходили настоящія генеральныя сраженія -- на жизнь и смерть той или другой школы, художественной идеи, или просто -- одного избраннаго таланта. Откройте газеты или журналы, все равно иностранные или русскіе,-- положимъ тридцатыхъ или сороковыхъ годовъ,-- вы сразу очутитесь будто въ другомъ мірѣ... И изъ-за чего, скажете вы, эти люди портили столько крови, выходили изъ себя изъ-за какой-то философской или эстетической Гекубы, писали такія длинныя и основательныя статьи -- въ проповѣдническомъ или даже азартно-трибунскомъ тонѣ... Изъ-за чего? Не все ли равно,-- внукамъ этихъ наивныхъ воиновъ пришлось скучать и какъ отъ огня спасаться отъ основательности и краснорѣчивѣйшей убѣдительности.
   Все это намъ не по силамъ. Мы не станемъ ничего доказывать и никакой вѣры не намѣрены распространять. Хорошо, если нашего вниманія хватитъ на летучія импрессіонистскія отмѣтки, если мы за одинъ разъ пробѣжимъ двѣ-три страницы коротенькихъ, бойкихъ фразъ, набросанныхъ авторомъ отнюдь не для выясненія идеи или -- упаси Боже -- системы, а просто -- съ цѣлью подѣлиться съ читателемъ впечатлѣніями минуты. Вѣдь только еще впечатлѣнія могутъ быть не скучны, а мысли, доказательства -- все это будто свинцовыя тучи гнетутъ надорванную грудь и безкровный мозгъ современнаго интеллигента.
   Писатели быстро смекнули, чего отъ нихъ требуется, и принялись забавляться -- s'amuser: это ихъ собственное выраженіе:-- забавляться и забавлять, Когда-то, напримѣръ, сборники критическихъ статей назывались: опыты, этюды, изслѣдованія,-- теперь на красивыхъ и по возможности "удобныхъ" томикахъ читаются: впечатлѣнія, наброски, эскизы; прежніе термины говорили о трудѣ, продуманности, извѣстныхъ усиліяхъ мозга,-- новѣйшіе -- о молніеносной быстротѣ пера и своевольныхъ зигзагахъ воображенія. Фельетонная спѣшная и до самозабвенія игривая болтовня во всей неприкосновенности поступаетъ въ книгу и разсчитываетъ, слѣдовательно, на прочное господство у современниковъ и у потомства.
   И посмотрите -- какихъ предѣловъ достигаетъ эта власть! Когда-то французская академія Дидро считала не достаточно солиднымъ, Руссо -- слишкомъ безразсуднымъ, а Виктора Гюго -- прямо лишеннымъ здраваго смысла, чтобы наградить ихъ "безсмертьемъ". Друзья величайшаго французскаго поэта вынуждены были доказывать академикамъ въ теченіе долгихъ лѣтъ, что авторъ Кромвеля не такая ужъ бездарность и не совсѣмъ еще годится въ кліенты сумасшедшаго дома... Такою строгостью и щепетильностью отличалась ^почтенная корпорація на памяти нашихъ отцовъ! А теперь,-- она увѣнчиваетъ Впечатлѣнія какого-нибудь Лемэтра, замѣчательныя тѣмъ, что -- при тождествѣ предметовъ -- никогда не походятъ одно на другое,-- а потомъ и самого автора вводитъ въ свое святилище. О совершается это послѣ того, какъ "критикъ" доказалъ или старался доказать невозможность какой бы то ни было опредѣленности критическихъ взглядовъ и идей, т.-е. вообще литературной критики! Существуютъ только случайныя минутныя нервныя ощущенія, ихъ можно уловить и закрѣпить словами, но въ слѣдующую минуту они исчезнутъ, смѣнятся другими, можетъ быть совершенно противоположными,-- и статья тогда получится такого содержанія: средина будетъ отрицать начало, а конецъ -- опровергнетъ и то и другое. Общаго вывода никакого не получится, но читатель, несомнѣнно, развлечется, а главное -- ни на единый моментъ не почувствуетъ утомленія и необходимости сдѣлать умственное усиліе.
   Мы отнюдь не шутимъ и не преувеличиваемъ. Каждый по собственному опыту можетъ убѣдиться въ прелестяхъ новѣйшей критики по самымъ моднымъ произведеніямъ, и для этой цѣли даже не требуется прибѣгать къ иностраннымъ источникамъ. Мы давно извѣстны за очень понятливыхъ учениковъ, и отечественные газетные гаеры и профессіональные увеселители вполнѣ оправдываютъ эту славу. Конечно, явленіе остается по качеству тѣмъ же, какимъ оно было и во времена злополучнѣйшихъ Иванушекъ, т.-е. грубымъ до циничности и карикатурнымъ до уродства.
   Все равно, какъ западный символизмъ на русской почвѣ превратился въ шарлатанство и истерическое фиглярство,-- импрессіонизмъ вылился въ откровеннѣйшую форму всяческой безпринципности и нравственнаго отупѣнія. Именно у насъ расцвѣла пышнымъ цвѣтомъ импрессіонистская публицистика, т.-е. такая же неуловимость и прихотливость "впечатлѣній" въ области общественныхъ вопросовъ, какими щеголяютъ западные авторы -- въ художественной критикѣ. Именно у насъ, будто ползучая сорная трава, заполонилъ періодическую печать особый жанръ фельетоннаго ухарства, вдохновляющій обязательныхъ поставщиковъ веселаго матеріала на всевозможныя предпріятія, лишь бы только они лежали внѣ сферы уголовнаго кодекса.
   Въ этомъ отношеніи исторія иного "политическаго" русскаго изданія и біографія литературнаго критика могли бы представить едва ли не самый забавный импрессіонистскій фельетонъ, какой только мыслимъ въ концѣ скучающаго столѣтія. Но публикѣ нѣтъ дѣла до подобныхъ соображеній. Ей даже пріятнѣе читать веселое произведеніе, написанное спеціально веселымъ авторомъ. Читатель начинаетъ улыбаться, еще не зная содержанія написаннаго, а только прочитавъ знакомую подпись: заслуженный авторъ не выдастъ своихъ друзей и выполнитъ свою роль цѣной какой угодно истины и всего своего человѣческаго достоинства.
   Всякіе лавры всегда не даютъ спать кому-нибудь,-- и газетное раёшничество быстро образовало цѣлую школу. Появились органы, будто сплошь состоящіе изъ однихъ набросковъ и фельетончиковъ, готовые прыгать выше собственной головы, лишь бы читатель не встрѣтилъ ни одной "скучной" строки. А такъ какъ всякое литературное направленіе не только предварительно отвѣчаетъ на запросы публики, но съ теченіемъ времени создаетъ и свою публику,-- въ результатѣ импрессіонизмъ и шутовство грозятъ прямо съѣсть литературу и публицистику, тѣмъ болѣе, что у нихъ въ распоряженіи дѣйствительно неотразимое оружіе.
   Позвольте напомнить одну изъ эффектнѣйшихъ шекспировскихъ сценъ. Происходитъ она между героями, олицетворяющими двѣ противоположныхъ натуры, два непримиримыхъ міросозерцанія. На полѣ битвы встрѣчаются принцъ Генрихъ и Фольстафъ. Принцъ весь поглощенъ серьезностью положенія и величіемъ момента, охваченъ благороднымъ жаромъ борьбы; Фольстафъ здѣсь же, рядомъ съ принцемъ, но у него ни единый нервъ не отзывается на волненія царственнаго товарища и драматизмъ совершающихся событій. Вмѣсто оружія онъ протягиваетъ принцу бутылку съ виномъ...
   Вотъ безсмертная картина пошлости и благородства въ ихъ стихійныхъ столкновеніяхъ на общественной сценѣ! И какъ часто именно намъ приходится видѣть торжествующихъ Фольстафовъ, и какъ рѣдко въ отвѣтъ на ихъ дары слышится негодующая рѣчь и крикъ отвращенія! Намъ скучно, а что же легче и пріятнѣе прогоняетъ скуку, какъ не замѣна мысли и дѣятельности хмѣльнымъ напиткомъ, будь то даже чисто-желудочное зубоскальство наемнаго потѣшника.
   Мы нѣсколько увлеклись своими горькими чувствами по поводу новѣйшихъ литературныхъ явленій, имѣя въ виду собственно не эту тему. Мы только хотѣли подчеркнуть всѣмъ очевидное настроеніе современнаго читателя, безпомощно захваченнаго сѣтями повальной скуки. У насъ нѣтъ никакихъ поучительныхъ намѣреній: нѣтъ ничего безцѣльнѣе и трагикомичнѣе, какъ читать мораль скучающимъ людямъ. Намъ уже давно и краснорѣчиво разъяснили, что литература разъ навсегда должна отказаться отъ былыхъ просвѣтительныхъ цѣлей. Мы не герои и не святые,-- писалъ французскій критикъ,-- и не желаемъ состоять на амплуа Донъ-Кихота. Достаточно было опытовъ со всякими просвѣтителями: жизнь неизмѣримо выше идеи и инстинктъ сильнѣе принципа. Это совершенно очевидно изъ перемѣны декорацій на сценѣ, когда-то видѣвшей "литературную республику" во всемъ блескѣ "великой державы"... Если такъ полагаютъ наслѣдники единственнаго въ мірѣ идейнаго богатства, что же остается намъ, "позднимъ пришельцамъ"? Намъ, въ качествѣ таковыхъ, уже психологически естественно чувствовать страхъ и трепетъ оказаться въ смѣшномъ, отсталомъ положеніи и разыграть роль несовершеннолѣтнихъ идеологовъ. И мы не только не отстаемъ и не проявляемъ наивности и донъ-кихотства, а даже можемъ подчасъ изумить своихъ учителей. Какой-нибудь Верлэнъ или Лемэтръ могли бы со стыда сгорѣть предъ прогрессомъ декаданса и импрессіонизма на нашей скиѳской почвѣ.
   Въ результатѣ, французскій писатель еще можетъ отважиться вернуться къ старымъ литературнымъ преданіямъ, хотя эта рѣшимость приходитъ, очевидно, очень рѣдко. По крайней мѣрѣ, французская литературная и общественная исторія за послѣднія десятилѣтія представляетъ совершенно неожиданное зрѣлище для культурной страны. Французскіе критики совсѣмъ перестали интересоваться прошлымъ, и Лемэтръ даже возвелъ въ правило критическое репортерство, полное забвеніе историческихъ явленій и именъ. Только то, что въ данную минуту предъ глазами, должно сосредоточивать наше вниманіе, а все бывшее пусть остается въ рѣкѣ забвенія. И еслибы вамъ вздумалось изучать французскую литературу XIX вѣка, вы именно среди французовъ не нашли бы ни историковъ, ни руководителей. На ваше изумленіе и, пожалуй, отчаяніе французскій писатель отвѣтилъ бы: "у насъ ежедневно совершается столько событій, что намъ некогда заниматься исторіей, въ пору считаться съ настоящимъ..."
   И считаться, конечно, импрессіонистскимъ способомъ, т.-е. литературой, по быстротѣ и внутреннему достоинству стоящей на уровнѣ "событій".
   Вотъ какое направленіе, несомнѣнно, талантливѣйшей и вліятельнѣйшей западной литературы влечетъ насъ и простираетъ свою власть на неопредѣленно-далекое будущее. Трудно при такихъ условіяхъ отважиться на бесѣду объ очень старомъ и почти забытомъ писателѣ,-- да, кромѣ того, еще писателѣ совсѣмъ не современнаго типа во всѣхъ смыслахъ. А у насъ, кромѣ того, и еще одно затрудненіе. Годовщины, новыя изданія сочиненій или новыя работы объ авторѣ -- вполнѣ резонные поводы вести разговоръ о писателѣ какого угодно времени. Предъ нами нѣтъ ни одного подобнаго оправдательнаго обстоятельства, и мы принуждены обратиться къ неособенно, можетъ быть, убѣдительнымъ соображеніямъ, чтобъ объяснить нашъ выборъ.
   Мы сказали, нашъ писатель не похожъ на нашихъ современниковъ, и это будетъ видно дальше, но у него есть одна и, притомъ, самая существенная черта, приближающая къ намъ его личность и дѣятельность. Онъ -- тоже импрессіонистъ, всю жизнь писалъ только о своихъ впечатлѣніяхъ и не выходилъ изъ ихъ круга во имя какихъ бы то ни было идей и внѣшнихъ цѣлей. Здѣсь его сила и слабость, и онъ ни на минуту не старался дѣйствительную слабость подмѣнить кажущеюся силой при помощи очень распространеннаго и доступнаго средства -- красивой и величественно-послѣдовательной теоріи. Перомъ писателя водила исключительно дѣйствительность въ самомъ простомъ, прозаическомъ смыслѣ слова, т.-е. различныя происшествія въ личной и современной общественной жизни. Они, конечно, далеко не всегда отличались возвышеннымъ характеромъ, и писатель вслѣдъ за страницами благороднѣйшаго лиризма и величественныхъ идей набрасывалъ строки разочарованія и жалобъ. Онъ не старался геройствовать и вытягиваться во весь ростъ ни для собственнаго удовольствія, ни на удивленія публики. Онъ -- живая лѣтопись своей эпохи и драматическій хоръ совершавшейся на его глазахъ исторіи.
   Правда, эта исторія въ теченіе нѣсколькихъ лѣтъ шла въ самомъ патетическомъ тонѣ и колебала основы государства, церкви и общества. По буря улеглась, и тѣмъ безцвѣтнѣе и безжизненнѣе казалась наставшая тишина!...
   Нашъ писатель принималъ живѣйшее участіе въ бурѣ, не бросилъ пера и въ покоѣ. Трудно даже сказать, когда его рѣчь дышала болѣе увлекательнымъ одушевленіемъ -- одновременно ли съ общимъ подъемомъ страстей, или въ періодъ общаго малодушія и страха.
   Вотъ здѣсь и скрывается великая разница между "впечатлѣніями" нашего героя и современныхъ публицистовъ и критиковъ импрессіонистскаго направленія. Скука, со всѣхъ сторонъ налегающая на насъ, не является ни силой, ни даже значительнымъ историческимъ фактомъ. Разсказываютъ же очевидцы французской революціи и позже еще болѣе тяжкихъ временъ -- осады Парижа прусскими войсками -- о философахъ, ни на минуту не прерывавшихъ обычнаго хода своихъ дѣлишекъ изъ-за общественныхъ бѣдствій.
   Какой-нибудь обыватель предмѣстья правильно совершалъ ежедневныя путешествія въ центръ города за любимыми пирожками, уличныя торговки каждое утро являлись на перекрестки со всякою мелочью и равнодушно обходили лужи крови, стоявшія на парижскихъ улицахъ во дни сентябрьскихъ убійствъ, беззаботные франты подъ шумъ гражданской войны обдѣлывали интрижки и еще съ большимъ успѣхомъ, чѣмъ въ обыкновенное время... Такъ могла пронестись одна изъ величайшихъ всемірно-историческихъ бурь, и между тѣмъ у ипого современника осталось въ памяти нѣсколько дней безъ пирожковъ и какая-то странная назойливая уличная суета. И можно даже назвать не мало записокъ и историческихъ разсказовъ, написанныхъ какъ разъ по этой программѣ. Всегда въ человѣчествѣ сохранится типъ того англійскаго джентльмена, который не удостоилъ вниманіемъ рѣчи Кромвеля, такъ какъ у оратора были не совсѣмъ свѣжи манжеты, и того французскаго церемоніймейстера, который затруднился пропустить къ его величеству министра въ моментъ государственной опасности, такъ какъ у министра башмаки оказались безъ пряжекъ.
   Во всякую эпоху можно быть и пошлякомъ, и героемъ, весь вопросъ -- какъ относиться къ своему времени и на какихъ впечатлѣніяхъ останавливаться. Одно и то же время создало Тацита и тьму поэтовъ, тождественныхъ съ нашими декадентами по теоріи и практикѣ "творчества". Первые мученики христіанства жили и страдали рядомъ съ чудовищнѣйшими представителями "римскихъ пороковъ".
   Общій ходъ человѣческихъ дѣлъ можно сравнить съ очень сложнымъ спектаклемъ. Среди толпы зрителей одинъ заинтересуется смысломъ пьесы, другой -- игрою артистовъ, третій -- декораціями, а четвертый -- даже не сценой, а только зрительною залой, вопросомъ, кто изъ его знакомыхъ въ театрѣ.
   Точно такъ же и въ исторіи. Нѣтъ періода, изъ котораго нельзя было бы извлечь великихъ истинъ, нѣтъ общества, которое не представило бы наблюдателю поучительнѣйшаго психологическаго и нравственнаго зрѣлища, нѣтъ, наконецъ, положенія, кромѣ развѣ одиночнаго заключенія, когда человѣкъ имѣлъ бы право изнывать въ безысходной тоскѣ и безпомощно или озлобленно бороться съ неизбывнымъ томленіемъ духа.
   Одни и тѣ же факты у разныхъ людей вызываютъ часто совершенно противоположные душевные процессы: это -- явленіе самое заурядное, но оно получаетъ великій смыслъ на исторической и общественной почвѣ. Возьмемъ опять литературный примѣръ.
   Гамлетъ и Лаэртъ приблизительно въ сходныхъ драматическихъ положеніяхъ: оба потеряли своихъ отцовъ и оба должны мстить за ихъ смерть. Точки отправленія почти совпадаютъ, во какая разница въ путяхъ! У принца фактъ вызываетъ страшную, небывалую драматическую борьбу, до самыхъ основъ колеблетъ его нравственный міръ, порождаетъ нескончаемую цѣпь вопросовъ и думъ,-- и независимо отъ какихъ бы то ни было великихъ событій, даже безъ всякихъ событій, предъ нами развертывается одна изъ самыхъ сложныхъ и захватывающихъ трагедій.
   А Лаэртъ? У него, осиротѣлаго сына и брата, оказывается въ распоряженіи нѣсколько громкихъ фразъ, грозныхъ жестовъ и въ заключеніе всего -- подлый умыселъ. Ни драмы, ни борьбы, ни единаго проблеска человѣческой души,-- и мы, присутствуя равнодушно-при кончинѣ шумнаго рыцаря, вмѣстѣ съ датскимъ принцемъ хоронимъ будто свою "лучшую часть".
   И мы правы. Эта "лучшая часть" -- совѣсть, сознаніе. Самъ принцъ считаетъ его источникомъ всѣхъ своихъ мученій, но оно именно и ставитъ героя на неизмѣримую высоту предъ окружающимъ міромъ, въ сущности оно только и сообщаетъ драматическій интересъ и нравственный смыслъ внѣшнему положенію принца и какимъ бы то ни было эпизодамъ. Говорятъ, міръ не существовалъ бы, если бы не было въ немъ самосознающаго наблюдателя,-- вся красота и мощь мірозданія -- результатъ нашего духа. Въ этомъ духѣ заключено все, что есть великаго и возвышеннаго на всемъ необъятномъ океанѣ жизни. Такъ и на ограниченной общественной сценѣ и въ существованіи отдѣльной личности.
   Всего полвѣка назадъ ни одинъ самый просвѣщенный читатель не могъ представить, чтобы поэзія -- "дитя небесъ" -- могла снизойти до подлой мелкой жизни и даже извлекать отсюда "перлы". Но вотъ является творческій геній, одаренный чудною властью, за мелочами и пошлостями прозрѣвать тайныя слезы, наслѣживать здѣсь исконныя общечеловѣческія страданія и радости и какъ разъ въ исторіяхъ особенно ничтожныхъ и незамѣтныхъ людей вскрывать сущность "земной юдоли" -- несравненно правдивѣе и убѣдительнѣе, чѣмъ это дѣлалось по поводу самыхъ пышныхъ и величественныхъ героевъ. И писатель самъ съ совершенной точностью объяснилъ тайну своего искусства: она въ душевной глубинѣ поэта-наблюдателя. Это то же самое, что совѣсть датскаго принца, это -- исключительное нравственное богатство личности, творящее чудеса изъ самаго, повидимому, неблагодарнаго и низкаго матеріала, блещущее отвѣтными искрами на призывы, для другихъ нѣмые или пустые значеньемъ. Когда Гамлетъ весь трепещетъ отъ актерскаго монолога, а Полоній жалуется на скуку и не желаетъ слушать безсмысленныхъ для него рѣчей,-- намъ представляется вѣчная картина скучающаго внутренне-опустошеннаго человѣчества и немногихъ избранниковъ, неотвратимыми одинокими муками сердца и мысли искупающихъ человѣческое достоинство. Они -- эти избранники, по своей душевной глубинѣ, по своей совѣсти -- не могутъ просто и дешево отдѣлаться отъ самой сѣрой дѣйствительности, слово скучно не утолить ихъ "болѣзни сердца", какъ выражается Глѣбъ Успенскій, и они -- продолжаетъ тотъ же писатель,-- примутся размышлять и фантазировать, основываясь на своей внутренней сердечной тоскѣ.
   И вотъ въ наше-то время будто окончательно вывѣтрилась эта внутренняя сердечная тоска и исчезла вмѣстѣ съ тѣмъ "болѣзнь совѣсти". Мы слишкомъ покорно и легко идемъ во слѣдъ пошлякамъ, хотя во вкусахъ и средствахъ литературы они ни на шагъ не ушли дальше своихъ отдаленнѣйшихъ предковъ. "Имъ нужна или непристойная интермедія, или скандальная сказка,-- иначе они спятъ". О комъ изъ новѣйшихъ литературныхъ весельчаковъ нельзя повторить этой старой рѣчи шекспировскаго героя!...
   Мы сознаемъ всю безцѣльность "гражданскихъ" изліяній и,-- снова повторяемъ,-- не имѣемъ въ виду никакихъ нарочитыхъ поученій. Мы только желаемъ противоставить одной дѣйствительности другую, отвлечь на нѣкоторое время вниманіе читателя отъ неотразимой фигуры современнаго существователя, безнадежно скучающаго, или назойливо игриваго и вызвать изъ прошлаго живой образъ, исполненный душевной глубины и совѣсти. Это прошлое сравнительно далеко отъ насъ; но сущность не въ безусловномъ совпаденіи жизненныхъ явленій, а въ ихъ общемъ смыслѣ и въ отраженіи ихъ на личномъ духовномъ мірѣ человѣка. А эти вопросы, при какихъ угодно внѣшнихъ частностяхъ, во всѣ времена подлежатъ сравненію и относительной оцѣнкѣ. Она для насъ тѣмъ естественнѣе, что отъ стараго писателя мы услышимъ немало самыхъ новыхъ истинъ, и врядъ ли кто-нибудь другой могъ бы краснорѣчивѣе убѣдить насъ, что источникъ великихъ идей и уроковъ заключается не въ яркости или безцвѣтности эпохи, а въ нашемъ личномъ отношеніи къ ней, въ степени нашей душевной чуткости и высотѣ нашего нравственнаго сознанія.
   

П.

   Мы до сихъ поръ не назвали нашего героя, подражаемъ будто тонкоразсчитанному пріему драматурговъ, выпускающихъ на сцену главное лицо не раньше третьяго акта и послѣ самыхъ интригующихъ разговоровъ о таинственномъ незнакомцѣ. Къ сожалѣнію, мы не находимся въ такомъ выгодномъ положеніи: имя нашего героя, навѣрное, извѣстно всѣмъ нашимъ читателямъ. Каждый, по крайней мѣрѣ слышалъ о Потерянномъ раѣ и что особенно любопытно -- слышалъ даже въ томъ случаѣ, если во всю жизнь ему не суждено было прочесть ни одного иностраннаго литературнаго произведенія. Поэма Мильтона издавна очень распространена среди русскихъ исключительныхъ любителей "божественнаго" и совершенно равнодушныхъ и даже враждебныхъ къ "свѣтскимъ" книгамъ. Ни одно западно-европейское поэтическое произведеніе не переводилось и не издавалось въ Россіи столько разъ, сколько Потерянный рай, и не пользовалось такими, можно сказать, непримиримыми правами на авторитетъ. Замоскворѣцкій читатель, упивающійся исторіей райской жизни прародителей и ихъ грѣхопаденія, непремѣнно пришелъ бы въ ужасъ отъ нашихъ представленій о Сатанѣ и счелъ бы ихъ клеветой на автора. Противорѣчіе -- единственное въ литературной исторіи, но тѣмъ болѣе любопытное, что возникло и существуетъ вполнѣ основательно.
   Мы не намѣрены писать трактата ни о Мильтонѣ, ни объ его поэмѣ, и между тѣмъ, разсчитываемъ сдѣлать нѣчто большее -- показать поэта въ возможно полномъ и подлинномъ свѣтѣ. Мильтонъ -- авторъ поэмы -- только часть этой удивительной личности, и притомъ не самая характерная для насъ, для нашего времени не самая любопытная. Какъ это ни странно, но мы рѣшаемся утверждать: поэму можно прочесть со всѣмъ вниманіемъ только ради другого -- не поэтическаго -- Мильтона, а понять ее во всѣхъ подробностяхъ рѣшительно невозможно безъ этого условія. Въ результатѣ, популярный Мильтонъ очень далекъ отъ настоящаго, историческаго человѣка и писателя. Судьба въ сущности сыграла дурную игру съ его великимъ именемъ, наградивъ какой-то половинчатой славой, чуть ли не осудивъ быть усладителемъ созерцательныхъ или чисто-художественныхъ досуговъ,-- его, энергичнѣйшаго поборника общественной мысли и жизни, какихъ только знаетъ классическая родина такихъ дѣятелей!...
   Мы менѣе всего склонны приходитъ въ восторгъ отъ практической или умственной энергіи во имя ея самой. Мы знаемъ, для нашего -- ни холоднаго, ни горячаго -- времени не убѣдительна самая эффектная картина какихъ бы то ни было подвиговъ -- дѣла и слова только потому, что это -- подвиги. Ни благородные разбойники, ни радикальные маркизы -- вродѣ Карла Мора или Позы -- не потрясутъ нашихъ душъ и хорошо, если удостоятся простой терпимости, уйдутъ отъ насъ, не сопровождаемые улыбками насмѣшки и пренебреженія. Въ виду этого мы не рѣшились бы и заговорить о Мильтонѣ, если бы онъ въ жизни былъ поэтомъ, а въ поэзіи идеологомъ, т.-е. громилъ презрѣнную, но невѣдомую ему дѣйствительность съ высоты благороднаго, но недосягаемаго идеала и мнилъ "духа земли" одолѣть "пѣснями ангеловъ". Такихъ героевъ не мало въ человѣческой исторіи и біографіи и личности ихъ -- часто обильнѣйшій источникъ для трогательныхъ впечатлѣній и очень основательныхъ мыслей. Но, пожалуй, именно въ этой области современный скучающій человѣкъ представилъ бы намъ серьезнѣйшую опасность, и мы заранѣе гарантируемъ его отъ чувствительныхъ и спеціально-идеальныхъ мотивовъ.
   Съ первыхъ же шаговъ предъ нами -- два болѣе чѣмъ прозаическихъ положенія, понятныхъ самому обыкновенному смертному: Мильтонъ -- питомецъ школьной схоластики и Мильтонъ -- жертва легкомысленной супруги.
   Оба эти выраженія мы должны понимать въ самомъ простомъ, если угодно, современномъ смыслѣ. Схоластика -- не что иное какъ древній классицизмъ въ формѣ грамматики и стилистики, семейная исторія -- бѣгство веселой молодой жены отъ скучнаго и слишкомъ солиднаго мужа. Темы -- вполнѣ пригодныя для самой живой передовой статьи и пикантнаго романа даже въ концѣ XIX вѣка. Отчасти въ этомъ направленія они и разработаны самимъ Мильтономъ.
   Болѣе совершеннаго "классика", чѣмъ нашъ поэтъ, врядъ ли когда либо знала самая образцовая классическая школа. Прилежаніе, эта высшая добродѣтель для завоеванія цицероновской латыни и демосѳеновскаго аттицизма, у Мильтона граничило съ фанатизмомъ. Дѣтство Мильтона такое: мальчикъ жадно пожираетъ классическую словесность,-- днемъ и ночью отецъ тщетно борется противъ болѣзненнаго пристрастія, ребенокъ засыпаетъ въ непреодолимой усталости надъ рѣчами Цицерона и поэмами Гомера, и семья принуждена нанять особую прислугу -- для наблюденій надъ ночными бдѣніями преждевременнаго ученаго. Они, конечно, жестоко отражаются на его здоровьѣ, головныя боли грозятъ навсегда подорвать неокрѣпшій организмъ,-- удивительный ребенокъ пережидаетъ припадки и при первой же возможности снова набрасывается на книги. Воздухъ классной комнаты, повидимому, замѣняетъ ему самый роскошный просторъ полей и соблазнительнѣйшій шумъ столичной улицы. Что можетъ выйти изъ подобнаго ученика?
   Мы привыкли думать,-- книжный труженикъ, покорный слуга почтенныхъ авторитетовъ, герой среди фоліантовъ и безпомощный экзотическій страдалецъ въ дѣйствительной жизни -- своего рода Вагнеръ, знающій единственное на землѣ солнце -- ночную лампаду и высшее счастье -- десятки, сотни прочитанныхъ томовъ ради самаго чтенія. А потомъ -- возможны ли сильныя самостоятельныя умственныя способности у человѣка, съ дѣтскихъ лѣтъ забивающаго свою памать словами, цитатами, фактами ископаемой жизни?...
   Отвѣтъ -- извѣстный. Принято даже считать за правило,-- усерднѣйшіе ученики въ школѣ большею частью оказываются очень посредственными учеными и совершенно заурядными дѣятелями, напротивъ -- школа, да еще классическая -- пробный отрицательный камень оригинальныхъ личныхъ талантовъ.
   И намъ кажется столь законнымъ и естественнымъ, когда въ біографіяхъ знаменитыхъ историковъ и естествоиспытателей разсказывается исторія о мужественной инстинктивной борьбѣ даровитаго ученика съ школьною рутиной и когда побѣдоносные борцы впослѣдствіи сами присоединятъ свой голосъ къ нашимъ чувствамъ. Да, но именно потому что слишкомъ естественно,-- протестующій голосъ и не производитъ на иныхъ скептиковъ всего впечатлѣнія.
   Конечно, ученые труды Бокля и Грота отличаются большими достоинствами, открытія Дарвина могутъ быть названы геніальными,-- но какая жалость, что Бомь и Гротъ не прошли систематической школы, Дарвинъ не изучилъ основъ естествознанія обычнымъ путемъ, подъ руководствомъ учителей,-- тогда у знаменитыхъ историковъ было бы меньше публицистики и романтическихъ увлеченій, и Дарвинъ дошелъ бы до своихъ обобщеній скорѣе и легче...
   Такъ безпрестанно толкуютъ настоящіе ученые о разныхъ, хотя бы и геніальныхъ, дѣятеляхъ,-- и замѣтьте, толкуютъ уже послѣ того, какъ слава непризванныхъ, по ихъ мнѣнію, жрецовъ науки установилась безъ ихъ вѣдома и участія. А посмотрѣли бы вы, какъ цеховой педантизмъ встрѣчаетъ "непосвященныхъ", т.-е. не воспринявшихъ на своя рамена ихъ "методовъ", "пріемовъ", "научныхъ аппаратовъ" -- всего, что съ такимъ достоинствомъ и даже эффектомъ маскируетъ отсутствіе оригинальной мысли и дѣйствительно-научнаго таланта!
   Попробуйте заявить этимъ монополистамъ ума и знанія протестъ противъ ихъ сокровищъ,-- они непремѣнно предварительно справятся о вашемъ школьномъ цензѣ и вашей участи на поприщѣ мертвой рутины и священныхъ традицій. Горе вамъ, если вы безъ особеннаго блеска прошли обязательный тернистый путь: всѣ ваши доводы утратятъ всякую убѣдительность и получатъ видъ личной мести, самолюбиваго озлобленія на идеалъ, оказавшійся для васъ непосильнымъ.
   Но вотъ предъ нами человѣкъ, прямо исключительный именно по своей школьной учености, настоящій рыцарь и герой въ неизмѣнно побѣдоносной борьбѣ съ хитрѣйшими задачами вѣковой схоластики, добросовѣстнѣйшая жертва всѣхъ наставническихъ опытовъ. Латинскій и греческій языки становятся для него родными, одно изъ нелѣпѣйшихъ изобрѣтеній англійскаго школьнаго классицизма -- стихотворство на древнихъ діалектахъ -- у Мильтона превращается почти въ классическую поэзію: такъ легко и изящно изображаетъ онъ разныя солидныя чувства величественной латынью Виргилія и нѣжныя волненія юнаго сердца -- игривой музыкой Горація! Даже больше. Давно замершіе звуки какимъ-то чудомъ возвращаютъ себѣ всю былую свѣжесть и жизненность для слуха нашего классика, и онъ до конца дней, будто второй Аттикъ, не можетъ выносить невѣрныхъ и грубыхъ удареній на латинскихъ словахъ.
   Такой тонкости и разносторонности врядъ ли достигали самые отчаянные маленькіе цицеропы, не видѣвшіе спасенія ни въ нынѣшней, ни въ будущей жизни внѣ грамматической стилистики.
   Что же вышло съ Мильтономъ?
   Въ университетъ онъ явился съ запасомъ подавляющей учености и въ то же время съ какимъ-то неожиданнымъ настроеніемъ. Вмѣсто того, чтобы и дальше одерживать побѣды надъ школьной мудростью и логически превратиться въ магистра, доктора, профессора,-- молодой студентъ вдругъ мѣняетъ фронтъ и начинаетъ вести убійственную аттаку противъ схоластики и всякаго нереальнаго, практически-безцѣльнаго знанія.
   Откуда этотъ поворотъ? Вы скажете -- результатъ богато одаренной натуры, поэтическаго огня, отъ начала горѣвшаго въ душѣ образцоваго классика?... Всего этого было бы недостаточно: вѣдь, не помѣшали же поэтическіе инстинкты цѣною безсонныхъ ночей и физическихъ страданій -- одолѣвать словари древнихъ и новыхъ языковъ и сочинять латинскія поэмы. Если бы вопросъ зависѣлъ отъ поэтическаго таланта,-- мильтонъ, вѣроятно, совсѣмъ не сталъ бы годы самой пылкой впечатлительности тратить на вагнеровскій искусъ. Нѣтъ, въ студентѣ заговорила не муза поэзіи, а самое простое человѣческое сознаніе, настоятельная стихійная потребность благороднаго организма -- отдавать себѣ строгій отчетъ въ каждомъ явленіи жизни.
   И Мильтонъ-юноша прежде всего разсчитался съ своими школьными опытами. Онъ воспользовался обычаемъ англійскихъ университетовъ -- на высшемъ курсѣ произнесъ нѣсколько публичныхъ рѣчей, обязательныхъ вообще для всѣхъ студентовъ, но -- совершенно на своеобразныя темы.
   Рѣчи дышатъ чисто-юношеской искренностью, ораторъ будто исповѣдывался передъ публикой, скорѣе взывалъ къ ея сочувствію, чѣмъ стремился убѣдить холодною логикой. Этотъ пріемъ,-- задушевной, откровенной бесѣды съ читателями или слушателями,-- останется у Мильтона навсегда,-- все равно, какой бы вопросъ ни подлежалъ его обсужденію. Онъ старался прежде всего завоевать души и сердца въ пользу своихъ идей, отлично сознавая, что безъ любви всякая идея мертва, безъ одушевленія и энтузіазма благороднѣйшее предпріятіе становится коснымъ и безплоднымъ.
   Какую удручающую перспективу развертывалъ многоученый студентъ предъ своими наставниками и почетными гостями университета! Перспективу тѣмъ болѣе внушительную, что каждая подробность была переиспытана и прочувствована самимъ ораторомъ. Онъ будто предвосхищалъ монологъ Фауста, путемъ безжизненной и безрадостной учености дошедшаго до отчаянія, до страстной тоски о смерти. Слова Мильтона выходили еще, пожалуй, безнадежнѣе: юноша свидѣтельствовалъ, какъ послѣ книжной схоластики мысль слабѣетъ, утрачиваетъ отзывчивость на всякій живой предметъ, человѣкъ теряетъ нравственную энергію и желаніе быть полезнымъ обществу.
   Ораторъ такъ разсказывалъ о собственномъ опытѣ:
   "Я часто по необходимости долженъ былъ изслѣдовать вдоль и поперекъ тонкости схоластической премудрости, послѣ цѣлаго дня чтенія у меня тупѣлъ разсудокъ и уставали глаза. Я прерывалъ занятія, чтобы минуту передохнуть и почувствовать жалкое утѣшеніе, окинувъ взоромъ свою работу. Мнѣ всякій разъ казалось, что въ сущности я ничего не сдѣлалъ и мнѣ еще безъ конца осталось работать. Тогда я готовъ былъ скорѣе вычистить авгіевы конюшни, чѣмъ возиться съ этими глупостями, и считалъ Геркулеса счастливымъ, потому что Юнона, по своему милосердію, не возложила на него подобной работы..."
   Юношѣ казалось, онъ совершилъ путешествіе по какому-то проклятому безплодному краю, гдѣ не на чемъ остановить взора, гдѣ не было ни единаго слѣда высшихъ человѣческихъ дарованій, ни поэзіи; ни истиннаго знанія,-- нѣтъ, сказалъ бы Фаустъ, ни жизни, ни счастья.
   И не только рѣчи гётевскаго героя слышатся намъ въ краснорѣчіи молодого студента,-- онъ не уступитъ Руссо стремительными и безпощадными нападками на эгоизмъ и бездушіе книжныхъ педантовъ. Онъ не побоится предъ ученѣйшей аудиторіей доказывать, что какія угодно познанія далеко не рѣшаютъ вопроса о человѣческомъ назначеніи. Наука должна идти рядомъ съ неустанною силой воли, быть не мертвымъ внѣшнимъ украшеніемъ человѣка, а вдохновительницей его практической дѣятельности. Пусть просвѣщенная мысль сольется въ совершенной гармоніи съ жизнью людей, и возможное счастье водворится на землѣ.
   Можно подумать, ораторъ понималъ схоластику и педантизмъ въ слишкомъ устарѣломъ смыслѣ, для насъ уже не интересномъ. Къ сожалѣнію, нѣтъ. У Мильтона нѣтъ ни одного слова, которое не вызвало бы самаго сочувственнаго отголоска въ сердцѣ современнаго человѣка. Университетскія рѣчи -- только начало, впослѣдствіи въ особомъ сочиненіи Мильтонъ напалъ на мучительные призраки своей первой молодости.
   Прочтите эти страницы -- вамъ врядъ ли случалось слышать болѣе убѣдительную и, главное, болѣе компетентную рѣчь противъ грамматической филологіи, прошедшей побѣдоносно даль вѣковъ вплоть до нашихъ дней.
   Мильтонъ не станетъ вамъ толковать о переутомленіи, о нервныхъ разстройствахъ: онъ, пожалуй, счелъ бы недостойнымъ прибѣгать къ доводамъ отъ человѣческой слабости въ пользу какой бы то ни было истины. Онъ перенесетъ вопросъ на почву исторіи и психологіи и покажетъ вамъ, какіе ущербы потерпѣла цивилизація отъ словесной учености, какіе изъяны наносятся ежедневно нравственному міру отдѣльныхъ жертвъ "чистою филологіей". Онъ съ самоувѣренностью и энергіей личнаго опыта заклеймитъ всю безплодность, все удручающее тунеядство грамматиковъ и риторовъ и поставитъ ихъ ниже самыхъ обыкновенныхъ ремесленниковъ. Впослѣдствіи насмѣшки Мефистофеля не прибавятъ ничего новаго къ этой непреодолимой атакѣ ученѣйшаго филолога противъ ученаго шарлатанства и глубокомысленнаго буквоѣдства. А но значительности и внутреннему смыслу нечего, конечно, и сравнивать игривую иронію скептическаго чорта съ благороднымъ негодованіемъ мыслителя и гражданина.
   И не только мыслителя, а, кромѣ того, и геніальнаго поэта: у него идея немедленно вызываетъ образъ, разсужденіе заканчивается картиной, теорія -- по существу своему сухая и безличная -- подъ перомъ этого человѣка живетъ и искрится юнымъ вдохновеніемъ и искреннѣйшимъ чувствомъ.
   Но это не значитъ, будто авторъ ради эффекта обходитъ неблагодарныя подробности и стремится налечь преимущественно на нервы и воображеніе читателя,-- нѣтъ. Посмотрите, съ какою тщательностью высчитываетъ Мильтонъ годы, даромъ растрачиваемые молодежью на латинскія и греческія упражненія, съ какою основательностью слѣдитъ за непоправимо-тлетворными результатами классической школы: она не научаетъ своихъ питомцевъ правильно писать и логически думать ни на какомъ языкѣ, даже на родномъ, она не развиваетъ въ нихъ ни общечеловѣческихъ, ни гражданскихъ инстинктовъ, воспитываетъ или нетерпимыхъ, надутыхъ невѣждъ, или безпринципныхъ карьеристовъ. И все потому,-- прибавляетъ Мильтонъ,-- что въ молодости мы учимся только словамъ или такимъ вещамъ, какихъ лучше бы не знать.
   Взамѣнъ крайне вредной оффиціальной программы образованія у Мильтона есть своя, въ высшей степени подробная, оригинальная, не утратившая интереса до нашего времени.
   Школа должна воспитывать гражданъ: это -- исходный, основной принципъ. Всевозможный "грамматическій и софистическій вздоръ" слѣдуетъ рѣшительно устранить и весь путь образованія приспособить къ цѣлямъ жизни и общественной дѣятельности.
   Какъ же это сдѣлать?
   Мильтоновскій проектъ отнюдь не поблажка слабымъ способностямъ учащихся, вообще какому бы то ни было преднамѣренному "либерализму",-- напротивъ, программа Мильтона несравненно отвѣтственнѣе и въ вопросахъ умственнаго развитія труднѣе, чѣмъ казенная. Авторъ -- горячій поклонникъ классической литературы и не забываетъ рекомендовать всѣхъ главнѣйшихъ писателей античной древности. Предварительно, конечно, необходимо знакомство съ грамматикой. Оно не должно являться своего рода карой и искусомъ для молодежи,-- пусть учитель сумѣетъ грамматическія правила представить въ формѣ возможно интересныхъ объясненій и разсказовъ, пусть скроетъ отъ учащихся терніи и сосредоточитъ ихъ вниманіе на однѣхъ розахъ.
   Достигнуть этого въ совершенствѣ, конечно, трудно, но за то дальнѣйшія занятія безусловно будутъ проникнуты дыханіемъ живой мысли, и тамъ, гдѣ подъ руками педантовъ безъ конца плодятся безцѣльныя и безсмысленныя теоріи, зазеленѣетъ древо жизни -- вѣчно цвѣтущее и прекрасное.
   Напримѣръ, начните читать Катона и Баррона не съ грамматическими, чисто-словесными цѣлями, а ради предмета и содержанія,-- съ какимъ успѣхомъ вы пріохотите учащихся къ удовольствіямъ сельскаго хозяйства, пробудите въ нихъ любовь къ природѣ, и -- тогда знакомство съ античными естествоиспытателями прямымъ путемъ проведетъ вашу юную авдиторію къ положительной истинно-жизненной наукѣ. Напримѣръ, книги Аристотеля по естествознанію написаны самымъ простымъ и яснымъ языкомъ,-- сколько поводовъ могутъ онѣ представить для увлекательнѣйшихъ бесѣдъ!
   Правда, для этого и учителя должны обладать неизмѣримо-высшимъ развитіемъ и болѣе обширными свѣдѣніями, чѣмъ чистые филологи и грамматическіе классики. Мало того. Учитель долженъ стоять на высотѣ рѣшительно всякаго предмета, съ какимъ ему приходится встрѣчаться въ античной литературѣ. Естественникъ для аристотелевской физики, онъ обязанъ быть политикомъ, общественнымъ мыслителемъ, тонкимъ знатокомъ морали и психологіи,-- для другихъ важнѣйшихъ произведеній великаго философа. Ни единый часъ классныхъ занятій не долженъ пропадать даромъ для духовнаго совершенствованія учащихся: вѣдь, въ каждомъ прожитомъ моментѣ,-- говоритъ Мильтонъ библейскимъ тономъ,-- мы отдадимъ отчетъ Богу!...
   И посмотрите, какая безграничная и въ то же время манящая перспектива человѣческаго прогресса рисуется подъ перомъ этого оригинальнаго человѣка, то озаряющаго свой путь неожиданными искрами поэтическаго восторга, то поднимающаго свою рѣчь на высоту благороднѣйшей религіозной проповѣди, то разбивающаго своихъ томныхъ противниковъ, невѣждъ и педантовъ, тонкой и въ то же время величественной, ироніей! Никто еще не пользовался столь разнообразнымъ оружіемъ и никто не соединялъ въ такой степени публицистическаго таланта съ поразительными литературными и научными познаніями.
   Но и на этомъ рѣдкостномъ соединеніи не кончаются достоинства сочиненій Мильтона. Сталь можетъ быть въ высшей степени изящнымъ, художественнымъ, филиграннымъ, ученость -- глубокой и даже практически-осмысленной,-- но отнимите у этихъ великихъ силъ обаяніе личности писателя, лишите блестящія и поучительнѣйшія страницы того, что Гоголь называлъ участіемъ и сочувствіемъ, отдѣлите отъ литературной работы писателя исторію его души,-- и вы будто солнце устраните съ неба и великолѣпнѣйшій пейзажъ превратите въ царство молчанія и смерти.
   У Мильтона это солнце не сходитъ съ горизонта и при самыхъ, повидимому, объективныхъ, строго-логическихъ разсужденіяхъ, мы чувствуемъ напряженный личный интересъ автора: все, что онъ опровергаетъ или доказываетъ, его былое, фактъ его біографіи и выводы изъ его опытовъ. Это одинаково справедливо,-- идетъ ли вопросъ объ общихъ принципахъ образованія или частныхъ и мелкихъ статьяхъ программы, вродѣ музыки и пѣнія. Они, по мнѣнію Мильтона, необходимы даже для нравственнаго развитія молодежи. Когда мы читаемъ восхваленіе музыки, напоминающее знаменитый шекспировскій дифирамбъ тому же искусству,-- мы знаемъ,-- такъ могъ говорить только лично искусный музыкантъ и пѣвецъ, поэтической душой воспринявшій всѣ чары гармоніи.
   Пристрастіе Мильтона къ реальному, точнѣе жизненно-содержательному и значительному просвѣщенію росло, повидимому, съ годами. Можетъ-быть, онъ пошелъ даже слишкомъ даілеко въ этомъ направленіи. Лучшіе зрѣлые годы, потраченные на страстную политическую борьбу, будто еще больше озлобили Мильтона на безплодную науку,-- и онъ могъ бы подать руку самымъ послѣдовательнымъ позитивистамъ. Для него гипотезы, широкія обобщенія въ области естествознанія кажутся безплодною работой празднаго тщеславнаго ума. Въ Потерянномъ раѣ онъ смѣется надъ хитросплетенными, но крайне неустойчивыми "предположеніями" астрономовъ. Мильтонъ -- современникъ Галилея, слѣдовательно -- новой міровой системы... Идея о ней, очевидно, безпокоитъ и волнуетъ мозгъ поэта. Онъ заставляетъ Адама и ангела вести подробную бесѣду на эту тему, приводитъ не мало убѣдительныхъ доводовъ противъ центральнаго, привилегированнаго положенія земли, и все-таки не рѣшается высказаться рѣшительно за Коперника или Птолемея, предпочитаетъ -- оставить вопросъ открытымъ, даже совсѣмъ устранить его со сцены. Онъ принадлежитъ области непостижимаго, а желаніе познать непостижимое -- "чадъ и дымъ, безслѣдно теряющіеся въ пространствѣ".
   Послушайте дальше -- и не забудьте -- предъ вами рѣчь поэта на склонѣ лѣтъ, публициста и государственнаго дѣятеля, ослѣпшаго отъ неустанной работы мысли и слова: вы оцѣните неистощимо-юношескую ясность философскаго разума и здраваго смысла.
   "Всѣ силы своего ума мы должны направлять на то, чтобы хорошенько познать все окружающее насъ ежедневно. Въ одномъ этомъ наша прямая польза, а все остальное только прахъ и тлѣнъ суеты, только безполезно мучащіе насъ вопросы, мѣшающіе намъ познавать то, что знать намъ необходимо, и доводящіе насъ до прискорбныхъ ошибокъ и заблужденій, такъ какъ, гоняясь за излишнимъ и за неосуществимымъ, мы только теряемъ драгоцѣнное время, и намъ его уже не будетъ доставать, чтобы заручиться дѣйствительно полезными и необходимыми знаніями. Итакъ, не лучше ли будетъ намъ спуститься съ заоблачныхъ высотъ и обратиться къ окружающимъ предметамъ".
   Нельзя, конечно, однимъ какимъ угодно здравомыслящимъ разсужденіемъ пресѣчь неразрѣшимые вопросы: Гамлетъ -- безсмертенъ и въ этомъ фактѣ, можетъ-быть, законнѣйшее право человѣка претендовать на "вѣнецъ созданія". Только пусть подобные вопросы останутся личнымъ достояніемъ каждаго мечтателя и философа, его истиной, его вѣрой, и интересъ ими предоставленъ на нашу добрую волю. Что не можетъ быть доказано общеубѣдительными неотразимыми доводами, то и не должно разсчитывать на общеобязательное признаніе. Метафизика обязана окончательно утратить значеніе науки и очистить поприще положительному изслѣдованію общедоступныхъ явленій. Такова мысль Мильтона, и она особенно краснорѣчива въ устахъ писателя, свободнаго отъ всякой рѣзко-раціоналистической тенденціи. Мильтонъ съ одинаковой охотой черпалъ факты и доказательства изъ Св. Писанія и античной литературы,-- часто даніе, какъ истый пуританинъ, отдавалъ преимущество Библіи предъ эллинскою мудростью. Такого ученаго не могъ увлекать партійный азартъ! Вопросъ шелъ о строго взвѣшенныхъ результатахъ крайне разносторонней умственной работы и обширнаго личнаго опыта. Всѣ надежды Мильтона были и сосредоточились на просвѣтительной, просто учительской дѣятельности и разныхъ поэтическихъ планахъ. Его не манила широкая житейская сцена, онъ мечталъ о тихомъ семейномъ счастьѣ и мирныхъ радостяхъ воспитателя юношества и питомца музъ.
   Но бури поджидали его у самаго входа въ укромное святилище: первая -- и самая чувствительная -- разразилась надъ сердцемъ мужа.
   

III.

   Представьте себѣ необыкновенно красиваго, почти женственно изящнаго молодого человѣка, одареннаго блестящимъ даромъ слова, съ чудными глубокими глазами и роскошными кудрями, одинаково побѣдоноснаго и въ ученомъ спорѣ, и въ свѣтской импровизированной бесѣдѣ, притомъ поэта, отъ природы чуткаго къ красотѣ и ежеминутно готоваго загорѣться благороднымъ огнемъ увлеченія... Развѣ не чудное соединеніе даровъ природы въ одномъ человѣкѣ?
   Таковъ Мильтонъ въ тридцать лѣтъ. Онъ только-что совершилъ путешествіе, побывалъ въ Италіи, въ Парижѣ, всюду оставляя впечатлѣніе блестящей талантливости, не разъ привлекая восторженные взоры женщинъ. Но "чары Цирцеи" не нашли пути къ его сердцу, и онъ вернулся на родину все такой же мужественный и рѣшительный. У него будетъ свой небольшой домикъ, непремѣнно съ садомъ, съ молодой хозяйкой, и пусть тогда цѣлая жизнь пройдетъ среди труда, безъ блеска и шума! Пройдетъ въ строгомъ цѣломудренномъ отшельничествѣ труженика, собирающаго свои награды съ плодовъ своей работы, счастливаго ненарушимой гармоніей своей пуритански-строгой совѣсти!
   Но какъ разъ одинъ самый существенный параграфъ программы -- молодая хозяйка -- и разбилъ мечты Мильтона...
   Сколько разъ психологи, моралисты, поэты принимались разрѣшать вопросъ о любви, и до сихъ поръ покрывало Изиды остается на своемъ мѣстѣ. И даже можно думать, лучше его и не поднимать. Какой можно прочесть отвѣтъ, удовлетворительно объясняющій множество прискорбнѣйшихъ недоразумѣній, настоящихъ драмъ, въ жизни безусловно лучшихъ представителей человѣческаго рода! Какъ примирить побѣдоносную исторію Донъ-Жуана,-- несомнѣнно, одно изъ самыхъ жизненныхъ и глубокихъ литературныхъ достояній человѣчества,-- и жалкіе эпизоды въ біографіяхъ геніевъ мысли и искусства!
   Когда Мольеръ воспользовался безсмертной легендой для облегченія своего растерзаннаго сердца, когда въ лицѣ севильскаго обольстителя осыпалъ укоризнами и проклятіями разрушителей своего личнаго семейнаго счастья, онъ повторялъ вѣчную исторію безнадежной борьбы ума и сердца съ какой-то темною властью мужчины надъ природой женщины. Какъ жалокъ и смѣшонъ этотъ безгранично влюбленный мужъ въ глазахъ своихъ счастливыхъ соперниковъ, и какъ чуждъ и даже ненавистенъ той, кому онъ принесъ свой геній и свою славу! И такихъ подлинныхъ исторій можно бы набрать безчисленное множество. Но мы не имѣемъ въ виду ни рѣшать, ни даже обсуждать вопроса: мы желаемъ только напомнить одно изъ самыхъ заурядныхъ и, въ то же время, трагическихъ явленій человѣческой жизни. Пусть психологи отвѣтятъ, какой злой рокъ влекъ и продолжаетъ влечь людей исключительныхъ умственныхъ силъ къ женщинамъ чисто инстинктивной натуры, безъ единаго проблеска высшихъ стремленій, съ первобытнымъ нравственнымъ развитіемъ? Почему Фаустъ и Гамлетъ идутъ рядомъ съ Маргаритой и Офеліей, почему Мольеръ, Расинъ, Руссо, Пушкинъ связываютъ свою жизнь съ женщинами, не отдающими себѣ ни малѣйшаго отчета ни въ умѣ, ни въ талантахъ своихъ мужей? Идеальная фантазія нѣмецкаго поэта о сродствѣ идеальныхъ душъ осуществляется развѣ только какъ чудо, рѣдкостный капризъ дѣйствительности, между тѣмъ какъ вопли Шекспира на недостойную, но непреодолимую страсть слышатся безпрестанно,-- и къ элегіямъ этой благороднѣйшей изъ жертвъ Мильтонъ присоединилъ свой негодующій голосъ, своей фигурой умножилъ и безъ того обширную галлерію "великихъ силъ", безнадежно лежавшихъ у женскихъ ногъ.
   Мильтонъ отнюдь не страдалъ наклонностью -- занимать публику своими дѣлами и особенно огорченіями. Напротивъ, это изумительный образецъ самодовлѣющаго нравственнаго сознанія, гордаго и неприступнаго -- именно въ личныхъ испытаніяхъ. Но приключеніе съ женой возмутило, очевидно, всю его душу,-- и онъ, изливъ первое горе въ публицистическомъ разсужденіи, не забылъ о печальномъ опытѣ молодости до склона лѣтъ, перенесъ его и въ свою поэзію.
   Собственно, драмы особенной не произошло. Молодая, красивая женщина, привыкшая къ разсѣянной веселой жизни въ родной семьѣ, полагавшая назначеніе женщины -- въ искусствѣ нравиться и побѣждать, быстро соскучилась съ мужемъ, не могла вынести его упорнаго умственнаго труда и ни на одну минуту не задумавшись надъ смысломъ и цѣлями подобнаго времяпрепровожденія, бѣжала къ родителямъ... Можно представить чувства Мильтона! Вмѣсто семейныхъ радостей, ему пришлось медовый мѣсяцъ употребить на первый трактатъ о разводѣ,-- и, легко повѣрить, краснорѣчіе и ученость отнюдь не служили идеализаціи женщины, вообще женской природы. За первымъ трактатомъ слѣдовалъ рядъ другихъ, все болѣе страстныхъ и рѣзко враждебныхъ церковному браку. Они не могли пройдти даромъ, поднялась цензура, находившаяся въ рукахъ духовенства. Мильтонъ именовался вождемъ еретиковъ,-- тогда онъ отвѣтилъ небольшой, но едва ли не самой блестящей своей рѣчью -- въ защиту свободы слова. Это -- Ареопагитика, облетѣвшая всю Европу и донесшая до нашихъ дней всю свѣжесть и практическую цѣлесообразность своего содержанія.
   Слѣдовательно, и у Мильтона, какъ у большинства поэтовъ, музой оказалась женщина,-- на этотъ разъ только вызванныя чувства были гнѣвомъ или горькой жалобой, а не лиризмомъ счастья и восторга. Человѣчество отнюдь не проиграло отъ подобной замѣны мотивовъ: невольное одиночество, неудовлетворенныя сердечныя стремленія должны были направить всю энергію Мильтона на общее дѣло. Но самъ онъ все-таки являлся жертвой, потому что врядъ ли когда слава могла примирить кого бы то ни было съ тяготой личнаго существованія.
   Публика видѣла совершенно ясныя доказательства этой истины въ тѣхъ же трактатахъ Мильтона. Бракъ долженъ быть гражданскимъ договоромъ,-- писалъ онъ,-- потому что на каждомъ шагу онъ можетъ быть плодомъ ошибки, слѣпого увлеченія.
   Какъ легко потерпѣть неудачу въ выборѣ жены! И неудача тѣмъ естественнѣе, чѣмъ благороднѣе, нравственнѣе, идеальнѣе юноша, выбирающій невѣсту. Именно у такихъ менѣе всего опыта въ страстяхъ и искушеніяхъ. Онъ готовъ всякую минуту кажущееся принять за дѣйствительное, полную умственную безпомощность молодой дѣвушки смѣшать со скромностью и нарисовать въ своихъ мечтахъ неистощимыя сокровища души тамъ, гдѣ одна лишь грубая ограниченность. И представьте его участь, когда неразрывныя связи прикуютъ его къ подобному существу и онъ быстро убѣдится, что у него съ подругой всей его жизни не можетъ быть нравственнаго единенія, что пути ихъ никогда не сойдутся. Это значитъ -- живую душу приковать къ трупу.
   Какая тогда можетъ быть рѣчь о плодотворной дѣятельности, о выполненіи нравственнаго долга предъ обществомъ? Никакая политическая тираннія, по мнѣнію Мильтона, не можетъ до такой степени угнетать государство, какъ семейное несчастье -- семью. Проститесь со всѣми надеждами на развитіе государственнаго порядка, пока вы не устраните семейныхъ бѣдствій. Семья -- источникъ самыхъ могущественныхъ вліяній на взрослыхъ и на воспитаніе дѣтей. Ея власть одинаково тяготѣетъ надъ всѣми поколѣніями,-- и въ каждомъ семейно-несчастномъ человѣкѣ государство теряетъ свободнаго энергичнаго гражданина.
   Очевидно, и здѣсь, какъ и въ педагогическихъ сочиненіяхъ, громко говорило личное чувство автора,-- и здѣсь даже еще громче. Доказывать необходимость развода, едва ставъ мужемъ -- положеніе исключительное, и, естественно, Мильтонъ не щадитъ женской лукавой любви, преувеличиваетъ безпомощность идеальныхъ молодыхъ людей и собственною неутомимой, героически-мужественною дѣятельностью опровергаетъ, мысль о неограниченномъ значеніи семейныхъ условій во всѣхъ направленіяхъ человѣческой жизни. Но сущность идей и фактовъ, какъ непосредственно почерпнутая изъ пережитаго и выстраданнаго, остается правдивой. Мильтонъ переноситъ ее въ поэму,-- и передъ нами -- такой знатокъ женской психологіи, тонкій наблюдатель женской природы, что впослѣдствіи спеціальные пѣвцы любви, разочарованій и обольщеній съ большой для себя честью могли назваться только учениками нашего поэта.
   Женщина часто является истинной карой для человѣка, но это не мѣшаетъ ей быть воплощеніемъ красоты и поэзіи, и однимъ своимъ существованіемъ животворить и счастливить все, что ни есть подъ солнцемъ.
   Посмотрите, какъ преображается самый рай, что творится съ его блаженнымъ населеніемъ, со всей его роскошной природой,-- лишь только, по волѣ Господа, Адаму даруется подруга! Будто солнце восходитъ надъ мертвымъ дотолѣ пейзажемъ и тепло начинаетъ литься обильными волнами на охолодѣвшую было земную тварь.
   Да, Мильтонъ умѣлъ цѣнить чары женщины, не хуже своего соотечественника, талантливѣйшаго пѣвца Донъ-Жуана, могъ схватывать малѣйшія проявленія этихъ чаръ и проникать въ самую глубь человѣческой души, взволнованной чувствомъ восторга предъ женскими совершенствами. Можетъ быть, именно, эта чуткость, дивная, истинно поэтическая способность поддаваться неотразимому дѣйствію красоты -- и вызвали у Мильтона столь горькія укоризны въ минуты разочарованія. Повторялась вѣчная исторія благородной натуры: сліяніе любви и ненависти,-- и, какъ всегда въ такихъ случаяхъ, по рѣчамъ Мильтона трудно распознать, гдѣ больше любви -- въ вопляхъ ли негодованія, или въ лирическихъ идилліяхъ Потеряннаго рая.
   А эти идилліи безспорно -- драгоцѣннѣйшія личныя впечатлѣнія автора, любовно взлелѣянныя имъ въ "долинѣ лѣтъ преклонныхъ".
   Въ настоящее время существуетъ школа художниковъ-символистовъ. Они ищутъ тончайшихъ ощущеній -- всюду, въ человѣкѣ, въ пейзажѣ, даже въ мертвой природѣ. Они мучаются надъ задачей -- выразить образами сокровеннѣйшія движенія идеально-поэтической души, отразить едва уловимыя настроенія отрѣшеннаго отъ земли служителя чистой красоты -- даже на самыхъ грубыхъ реальныхъ предметахъ,-- и нашъ бѣдный міръ преобразить въ таинственный сверхчувственный храмъ неизглаголанныхъ наслажденій, доступныхъ избраннымъ... Но,-- увы!-- на землѣ нѣтъ мѣста для подобнаго святилища, и не призваннымъ жрецамъ остается терзать безъ конца и результата лишь свое бѣдное воображеніе.
   А между тѣмъ какая благодарная тема для символическаго изображенія красоты дана безусловно реальнымъ поэтомъ! Лишній разъ доказана истина, что безъ земли нѣтъ для насъ неба,-- мы хотимъ сказать: безъ дѣйствительности безпомощна и безплодна самая пылкая фантазія и всѣ мечты о прекрасномъ рискуютъ разлетѣться прахомъ или даже извратить прекрасное, если онѣ исходятъ не отъ осязательной живой красоты.
   Ева только-что появилась на свѣтъ и открыла глаза на пространный міръ. Для нея все тайна, все загадка, полная неизъяснимаго значенія. Она идетъ по Эдему съ восторженно-открытыми очами, съ замирающимъ сердцемъ: невольный трепетъ и непреодолимое любопытство борятся въ ея дѣвственной груди. Она подходитъ къ прозрачному озеру: предъ ней въ его глубинѣ опрокинутый небесный сводъ и какой-то невѣдомый образъ, съ ласковой улыбкой, со взорами полными любви... Это ея отраженіе; она, не отдавая себѣ отчета, впервые ощущаетъ смутное волненіе при видѣ человѣка. Волненіе становится яснѣе и властнѣе, когда она слышитъ голосъ Адама: "Ты взяла часть моей души, и я стремлюсь къ тебѣ, отыскивая второй своей половины".
   И какимъ обаяніемъ мужества, силы и разума звучитъ для Евы голосъ мужчины: ей инстинктивно открывается сущность женской природы -- сердце и красоту безраздѣльно, съ покорнымъ восторгомъ, отдавать за великую нравственную мощь мужчины.
   Но и красота -- сила! Она будто устраняетъ всякую матеріальную преграду между влюбленными. Въ присутствіи любимой женщины мужчина ощущаетъ подъемъ своихъ духовныхъ силъ. Его разумъ становится зорче, слово -- увлекательнѣе, энергія -- неистощимой. "Вліяніе твоихъ чудныхъ глазъ,-- говоритъ Адамъ,-- пробуждаетъ въ моей груди всевозможныя добродѣтели". За то и для женщины нѣтъ высшаго умственнаго наслажденія, чѣмъ ею самой вдохновленныя рѣчи. Ева не хочетъ слушать даже разсказовъ ангела, удаляется во время его бесѣды съ Адамомъ, предпочитая наединѣ разспросить мужа о тайнахъ, какія повѣдаетъ ему Рафаилъ. Для нея Адамъ гораздо болѣе увлекательный разсказчикъ, чѣмъ даже небожитель!
   "Его разсказы переполнены бывали частыми и чудными отступленіями, въ которыхъ краснорѣчиво прорывалась его страстная любовь къ ней, и онъ не разъ своими горячими супружескими ласками дѣлалъ ей понятнымъ даже то, что, быть-можетъ, было темно для него самого.
   "Она любила внимать звукамъ его мужественнаго и, въ то же время, мягкаго голоса, когда у властителя ея сердца не было иныхъ слушателей, кромѣ нея самой, такъ какъ внимала она не однимъ только слухомъ, но и всѣмъ своимъ существомъ, и каждое его даже самое незначительное слово глубоко западало ей въ душу..."
   Это -- высшее на землѣ счастье -- такое единеніе мужа и жены, и поэтъ разсказъ о жизни Адама и Евы заключаетъ пламеннымъ гимномъ въ честь супружеской любви, "драгоцѣннаго источника ни съ чѣмъ несравнимыхъ семейныхъ радостей". Онѣ ничѣмъ не могутъ быть замѣнены, онѣ выше мимолетныхъ увлеченій, одуряющихъ страстей и даже юныхъ восторговъ первой любви. Поэтъ вступаетъ въ страстную полемику съ "лицемѣрами", отрицавшими "обряды супружеской любви" у первыхъ людей до грѣхопаденія, и гнѣвъ его на неразумное усердіе чередуется съ настоящими брачными пѣснями, равными по красотѣ и искренности чувства знаменитой эпиталамѣ шекспировской Джульетты...
   Но блаженство веронскихъ героевъ быстро перешло въ трагедію -- "печальнѣйшую на свѣтѣ исторію",-- такъ въ нашемъ мірѣ происходитъ и съ семейными радостями.
   Ева -- чистая, благородная, безконечно-любящая -- таитъ въ своей природѣ едва замѣтныя, но обильныя плодами сѣмена паденія и раздора. Она инстинктивно чувствуетъ силу своей красоты: вѣдь, отъ ея взгляда,-- увѣряетъ поэтъ,-- даже цвѣты, кажется, растутъ быстрѣе, подъ ея легкой стопой роскошнѣе распускается зелень и ея дѣвственно-граціозная фигура всюду вноситъ гармонію чистоты и свѣта, даже въ среду безсловесныхъ и неразумныхъ звѣрей. Она невольно сознаетъ себя царицей окружающаго міра, и самъ Адамъ не можетъ скрыть отъ ангела головокружительной власти красоты Евы надъ всѣмъ его существомъ. Ему кажется,-- Богъ, создавая Еву, взялъ изъ груди мужчины больше, чѣмъ ребро,-- отнялъ у него часть его души,-- и очарованный мужъ, при взглядѣ на плодъ своихъ костей, готовъ забыть всѣ несовершенства женской воли и разума.
   "Я начинаю находить, что не можетъ быть существа умнѣе, добрѣе, добродѣтельнѣе, милѣе ея... Вся земная мудрость въ ея присутствіи обращается въ ничто, теряя не только свое обаяніе, но и весь блескъ свой, такъ что рядомъ съ красотою моей подруги начинаетъ казаться уже не мудростью, а безуміемъ. Кажется, будто она сотворена не второю, и не случайно, а первою, и что все остальное создано только для того, чтобы служить, чтобы поклоняться ей какъ божеству. Она является какъ бы вѣнцомъ творенія, въ которомъ слились и высшій разумъ, и высшая добродѣтель. Она принадлежитъ не къ человѣческой, а къ ангельской породѣ, къ которой надо стремиться не иначе, какъ съ сердечнымъ трепетомъ и съ безпредѣльнымъ благоговѣніемъ..."
   Ангелъ напрасно будетъ въ отвѣтъ хмурить брови и съ величайшимъ краснорѣчіемъ и убѣдительностью доказывать Адаму всю неосновательность его чувствъ, объяснять его несомнѣнныя преимущества надъ Евой, изображать настоящую возвышенную любовь и преступную страсть, и самъ Адамъ можетъ сколько угодно соглашаться съ ангеломъ,-- красота Евы одержитъ верхъ надъ разсудкомъ и моралью.
   И чѣмъ побѣдитъ она? Преступленіемъ, открытымъ порокомъ, тонкоразсчитаннымъ обманомъ и соблазномъ?-- Отнюдь нѣтъ. Все тою же неотразимой граціей и всемогущею дѣвственностью.
   Развѣ преступно, неестественно красавицѣ желать нравиться, развѣ у нея можно вырвать наивное, невольное ощущеніе счастья и торжества, когда она видитъ кругомъ безмолвный восторгъ и преклоненіе? Вѣдь этотъ восторгъ -- прямая дань самому виновнику столь обаятельнаго созданія. И, вѣроятно, самъ здравомыслящій ангелъ не остается безучастнымъ къ чарамъ царицы рая... Недаромъ она, оставляя Адама бесѣдовать съ небеснымъ гостемъ, не уходитъ совсѣмъ съ ихъ глазъ,-- она знаетъ, насколько увлекательнѣе и поэтичнѣе будетъ бесѣда, когда "цѣлый рой одной ей свойственныхъ чаръ" не перестанетъ носиться надъ человѣкомъ и ангеломъ...
   Итакъ, Ева, именно въ силу своихъ совершенствъ, безсознательно, съ дѣтскимъ простодушіемъ, жаждетъ все новыхъ побѣдъ, хочетъ безъ конца упиваться поклоненіемъ и обожаніемъ. Она -- красавица, не можетъ не желать нравиться, она, ежеминутно созерцающая восторги Адама, привыкаетъ къ этому наркотическому напитку, и сердце ея становится доступнымъ лести, слѣдовательно обману и соблазну. Правда, холодный разсудокъ, житейская опытность могли бы спасти Еву отъ наивной довѣрчивости и растлѣвающихъ рѣчей поддѣльнаго или преступнаго увлеченія. Но еслибъ одновременно съ красотой Ева была одарена и великими нравственными силами, логикой и волей мужчины, не утратила ли бы она тогда женственности, именно того таинственнаго, но неотразимаго очарованія слабости, предъ которымъ склоняется мужество Адама?
   Теперь онъ съ невыразимымъ наслажденіемъ просвѣщаетъ неопытный, несамостоятельный умъ Евы, въ ея почти дѣтскихъ взорахъ черпаетъ высшую усладу своему самолюбію наставника и руководителя, и немыслимо представить себѣ все безчисленное множество мелкихъ случайностей, совершенно, повидимому, незначительныхъ фактовъ, словъ, впечатлѣній, когда именно духовная и практическая безпомощность женщины вызываетъ у мужчины нѣжнѣйшія волненія мужа и защитника. Какъ зналъ эту тайну величайшій сердцевѣдецъ-поэтъ и, можетъ-быть, единственный во всей европейской поэзіи философъ женскаго сердца! Вы помните, какъ тщательно старается Шекспиръ подчеркивать женственную природу у своихъ самыхъ мужественныхъ героинь, и трогательнѣйшіе моменты на его сценѣ, несомнѣнно, тѣ, когда отважнѣйшая Имогена чувствуетъ себя несчастной даже въ костюмѣ мужчины, Віола, играющая роль юноши, дрожитъ при одномъ взглядѣ на оружіе, Розалинда падаетъ въ обморокъ при видѣ крови, и сама римлянка -- супруга Коріолана -- не можетъ вынести мысли о боевыхъ ранахъ...
   Отсюда -- вѣчная дилемма: подняться женщинѣ до полнаго совпаденія ея духовной природы съ мужской и этимъ разрушить,-- до сихъ поръ, по крайней мѣрѣ,-- вполнѣ реальный источникъ многихъ отнюдь не чувственныхъ и унизительныхъ радостей мужчины, или сохранить несовершенства ума и неустойчивость воли и безъ конца повторять драму своей прародительницы?
   Мы ставимъ дилемму безъ всякаго намѣренія рѣшать ее: мы только хотимъ ввести читателя въ необычайно тонкую и глубокую психологію событій, разсказываемыхъ Мильтономъ. Сущность ея до такой степени полна и типична, что исторія Евы, Сатаны и Адама можетъ быть признана образцовымъ романомъ, безсмертной любовною драмой, предвосхитившей рѣшительно всѣ мотивы въ извѣстной области.
   Прочтите сначала сонъ Евы. Она еще невинна, но въ глубинѣ ея природы уже готовы всѣ стихійныя данныя согрѣшить и пасть. Евѣ такъ естественно заснуть съ неотвязной мыслью о своей чудной красотѣ, о счастьѣ на каждомъ шагу испытывать ея власть надъ всѣмъ живущимъ. Что еще недоступно этой власти? Есть одинъ мучительно-терзающій предметъ, потому что онъ тайна, и притомъ скрытая даже отъ Адама. Какимъ бы наслажденіемъ было разгадать ее: вѣдь тогда не останется ни единой преграды видѣть все существующее подъ обаяніемъ своихъ чаръ, тогда, дѣйствительно, можно чувствовать себя "царицей міра". Правда, Адамъ -- "мужъ и господинъ", но если будетъ разгадана тайна, можетъ быть она, Ева, станетъ сильнѣе и выше Адама,-- не затѣмъ, конечно, чтобы злоупотреблять своей силой,-- о, нѣтъ!-- а затѣмъ, чтобъ еще нѣжнѣе любить своего мужа и быть достойнѣе его любви. Потому что нѣтъ совершеннаго счастья тамъ, гдѣ нѣтъ полнаго равенства. И какъ впослѣдствіи оказался находчивъ лермонтовскій Демонъ, когда пѣлъ Тамарѣ: "И будешь ты царицей міра", и называлъ ее подругой, и рисовалъ ей необъятную перспективу -- величественнаго бытія, выше всего земного, въ недоступномъ царствѣ небесныхъ пространствъ. Еще Ева могла оцѣнить эти обѣщанія, еще у нея -- въ ночныхъ мечтахъ -- духъ захватывало отъ какой-то манящей, таинственной дали. И отъ нея такъ же, какъ и отъ Тамары, близка возможность -- стать равной богамъ. Древо познанія -- только одинъ изъ безсчисленныхъ мотивовъ, одинаково дѣйствующихъ на женскую природу. Замѣните его какимъ угодно другимъ, столь же загадочнымъ и многосулящимъ,-- и вы измѣните только частную черту въ исторіи,-- содержаніе и смыслъ останутся тѣ же.
   Многимъ Евамъ ничего не снится похожаго на сонъ праматери человѣческаго рода, но онѣ за то неустанно грезятъ на яву о такихъ же рѣчахъ молитвеннаго восхищенія, о такомъ же блескѣ ихъ побѣдоносной красоты, о недосягаемой власти подъ замирающимъ отъ восторга -- міромъ. Не всякой Евѣ также является Сатана или Демонъ,-- въ жизни даже величайшія трагедіи совершаются просто и естественно, безъ нарушенія обычныхъ законовъ природы и логики. Но даже и самый маленькій и слабый претендентъ на демоническій соблазнъ говоритъ намѣченной жертвѣ языкомъ мильтоновскаго падшаго ангела и повторяетъ его лукавые напѣвы.
   Да,-- міръ удивительно старъ и бѣденъ творческимъ геніемъ: милліо мы разъ повторялась на землѣ исторія грѣхопаденія и ее до послѣднихъ дней можно читать со всѣми краснорѣчивѣйшими подробностями въ Потерянномъ раѣ.
   Представьте, немедленно послѣ сна, или послѣ первыхъ легкихъ искушеній наяву, Евѣ нужно свиданіе. Съ неподражаемой находчивостью женскаго инстинкта убѣдитъ она Адама, что имъ необходимо разстаться на этотъ разъ: совмѣстная работа не спорится, ласки, поцѣлуи, безконечные разговоры мѣшаютъ успѣшному ходу дѣла.
   Адамъ, напротивъ, увѣренъ, что именно присутствіе Евы облегчаетъ ему трудъ и оживляетъ энергію,-- Ева также думала раньше,-- но теперь сонъ не даетъ ей покоя, что-то новое, неизвѣданное чуется ей вдали отъ мужа,-- и она съ зарумянившимся лицомъ, еще болѣе чарующая и полная сдержанной страсти, скрывается въ тѣни райскаго сада.
   И дальше -- эта единственная въ своемъ родѣ сцена съ Сатаной! Поэтомъ, кажется, не забыто ни единой мелочи, схвачены всѣ оттѣнки въ тонѣ и пріемахъ соблазнителя, затронуто все, что -- искони вѣковъ -- туманило слухъ и взоръ женщины. Впослѣдствіи, въ началѣ нашего вѣка, когда наука страсти нѣжной переполнила поэзію мотивами разочарованія, когда поэтамъ понадобились основательнѣйшіе анализы такъ называемыхъ демоническихъ натуръ и ихъ подвиговъ,-- каждый стихъ Мильтона, кажется, разросся до объема цѣлой поэмы, и Сатана будто разсыпался миріадами искръ,-- все съ самыми громкими романтическими именами: Ренэ, ЧайльдъГарольдъ, Демонъ и, необозримый рядъ "мелкихъ божествъ", съ Онѣгинымъ и Печоринымъ во главѣ. И если когда отыщется историкъ одного изъ любопытнѣйшихъ психологическихъ и культурныхъ явленій европейскаго общества,-- въ первую главу своей исторіи онъ долженъ помѣстить всю девятую пѣсню Потеряннаго рая.
   И заключеніе этой пѣсни столь же безсмертно и реально, какъ и ея драматичнѣйшіе моменты. Соблазнъ совершился, паденіе ничѣмъ незагладимо,-- возникаетъ вопросъ о возмездіи, сначала о неизбѣжномъ нравственномъ слѣдствіи. Надъ бѣдной грѣшницей собирается гроза и, вмѣсто власти надъ міромъ, ей грозитъ участь его жалчайшей твари -- мольбы о состраданіи безъ права на него. Тогда въ послѣдній разъ просыпается снова истинно-женское чувство, жалость къ себѣ и желаніе отыскать вину въ другомъ. Зачѣмъ Адамъ отпустилъ ее, зачѣмъ довѣрилъ ей, такой слабой и неопытной? Правда, всего нѣсколько часовъ тому назадъ она необыкновенно краснорѣчиво доказывала свою самостоятельность, слезно жаловалась на недовѣріе къ ней и такъ резонно убѣждала, что тамъ нѣтъ счастья, гдѣ -- вѣчный страхъ утратить его. Но теперь все позабыто,-- и виноватъ одинъ онъ -- сильнѣйшій и разумнѣйшій.
   Не знаемъ, испыталъ ли Мильтонъ лично подобныя столкновенія и приходилось ли ему, по примѣру Адама, тщетно доказывать свою правоту и обличать женское малодушіе и эгоизмъ. Во всякомъ случаѣ, поэтъ тщательно изучилъ и горе, и счастье, вносимыя женщиной въ нашу жизнь. Трудно рѣшить, чего больше,-- и на этотъ вопросъ, неизвѣстно, какъ отвѣтилъ бы и самъ Мильтонъ.
   Онъ съ изумительной энергіей изобразилъ бѣдствія неудачныхъ браковъ, а въ уста Адама вложилъ даже пророчество,-- будто случайность, ошибка будутъ всегда играть рѣшительную роль въ брачныхъ союзахъ и любовь мужчины и женщины, достойныхъ другъ друга, не увѣнчается счастьемъ. Зачѣмъ Господь создалъ "эту красивую ошибку природы?" Такъ взываетъ раздраженный Адамъ, но поэтъ могъ бы сообщить ему о себѣ: Я былъ женатъ три раза и, слѣдовательно, находилъ долю счастья даже съ "ошибкой природы". Доля эта была невелика, но, очевидно, и поэтамъ, какъ и обыкновеннымъ смертнымъ, легче знать недостатки женщины, чѣмъ ненавидѣть ихъ, и спасаться отъ соблазна въ одиночествѣ.
   Во всякомъ случаѣ, у Мильтона оказался обширный опытъ для поэзіи, не менѣе, чѣмъ для педагогіи. Дѣтство и молодость принесли обильную жатву его мысли,-- и онъ естественно стремился извлечь плоды. Но уже супружеское приключеніе порвало мирныя будни и заставило поэта лиру промѣнять на перо публициста. А вскорѣ несравненно болѣе повелительная сила окончательно разстроила идиллическіе планы Мильтона,-- и ему пришлось ждать, по крайней мѣрѣ, двадцать лѣтъ, чтобы вернуться къ музамъ и припомнить тогда многое, пережитое въ злополучный медовый мѣсяцъ перваго брака.
   Теперь не до стиховъ, не до женской психологіи и даже не до педагогіи. Мильтона звалъ другой, неизмѣримо болѣе обширный міръ. Поэтъ могъ бы не откликнуться на призывъ. Во всѣ эпохи онъ оказался бы далеко не единственнымъ любителемъ покоя и величественнымъ философомъ гордаго равнодушія къ толпѣ и людской суетѣ. Найти укромный уголокъ всегда возможно, но при единственномъ условіи -- всепоглощающей заботѣ о личномъ благополучіи и завидной способности, при случаѣ въ своемъ "я" заключить и родину, и человѣчество. Это, конечно, будетъ эгоистическій обманъ зрѣнія, но именно искусство лгать предъ самимъ собой и самодовольство отождествлять съ мудростью самосознанія, надежнѣйшее оружіе мелкихъ натуръ въ непосильной борьбѣ съ великими запросами жизни. Мильтонъ не обладалъ подобнымъ счастьемъ и олимпійскимъ высотамъ самодовлѣнія и безучастія предпочелъ низины одной изъ самыхъ жестокихъ свалокъ, какія только знаетъ новая европейская исторія. Во имя чего это произошло, объяснилъ онъ самъ, по обыкновенію, и здѣсь, изъ фактовъ своей біографіи извлекая высокій нравственный смыслъ вообще для человѣческой дѣятельности.
   

IV.

   Мильтонъ вернулся изъ путешествія въ августѣ 1639 года. Двумя мѣсяцами раньше окончилось возстаніе въ Шотландіи Бервикскимъ миромъ, но смута не прекратилась. Карлъ I не хотѣлъ уступить Шотландіи трехлѣтніе парламенты и независимые выборы. Война грозила со дня на день. Съ весны слѣдующаго года начался рядъ безплодныхъ опытовъ англійскаго правительства -- и въ результатѣ 3 ноября собрался пятый парламентъ царствованія Карла, получившій наименованіе Долгаго. Ровно черезъ семь мѣсяцевъ вышелъ первый политическій трактатъ Мильтона О Реформаціи. Это было началомъ общественной и государственной дѣятельности поэта,-- окончилась она памифлетомъ противъ реставраціи Стюартовъ -- за три мѣсяца до вступленія Карла II въ Лондонъ. По этимъ даннымъ можно судить о мотивахъ и необыкновенной энергіи публициста.
   Англійская революція -- прежде всего церковный переворотъ, борьба умиравшаго католичества съ реформаціей. Оффиціальная реформа церкви, произведенная Генрихомъ VIII, весьма близко подходила къ католическому культу и римскимъ догматамъ. Англиканство -- наскоро устроенная сдѣлка между двумя враждебными и по существу непримиримыми теченіями. Стюарты всѣми силами старались уничтожить компромиссъ и вернуть католичество въ прежней полнотѣ и блескѣ. Въ народѣ, наоборотъ, реформаціонныя идеи продолжали жить и развиваться, даже въ самыхъ крайнихъ формахъ, вродѣ индепендентства, исповѣдуемаго и нашимъ поэтомъ.
   Неминуемо должно было произойти столкновеніе и логически разгорѣться въ государственный переворотъ. Роль Мильтона опредѣлялась заранѣе его религіозными убѣжденіями, т.-е. роль безусловно оппозиціонная и. радикальная,-- по трудно даже въ эту эпоху найти еще такой же примѣръ энтузіазма и самоотверженія, повидимому, совершенно не политической натуры какъ разъ на поприщѣ политическаго журналиста.
   Мильтонъ будто хотѣлъ разсѣять недоумѣнія публики и поспѣшилъ предложить ей вполнѣ откровенное объясненіе своего образа дѣйствій. Уже во второмъ трактатѣ -- также о вопросахъ церкви -- Мильтонъ разсказываетъ читателямъ о литературныхъ планахъ своей молодости, перечисляетъ намѣченныя темы будущихъ произведеній и даетъ -- единственную по силѣ и благородству -- характеристику поэта и поэзіи. Для насъ, она тѣмъ любопытнѣе, что въ устахъ Мильтона звучатъ завѣты нашихъ даровитѣйшихъ художниковъ слова,-- иногда до буквальнаго совпаденія выраженій и образовъ.
   Поэтическое созданіе не должно быть плодомъ юношескихъ порывовъ, любовныхъ увлеченій, легкомысленнаго разума. Оно создается не будничными искушеніями и страстями, а вдохновляется благочестивою молитвой къ вѣчному Духу, ниспосылающему серафима съ священнымъ огнемъ отъ небеснаго алтаря, чтобы прикоснуться къ устамъ избранника и освятить ихъ. Истинный поэтъ готовится къ своему творчеству путемъ продолжительнаго искуса,-- научныхъ занятій, пристальныхъ наблюденій надъ дѣйствительностью, изученія всего прекраснаго и благороднаго, что создаетъ жизнь и искусство.
   И авторъ мечталъ пойти этимъ путемъ, но теперь нѣтъ мѣста его мечтамъ, онъ принужденъ отсрочить свои планы и вступить на иную дорогу, неблагодарную и трудную.
   Не прихоть и не случайность внушили ему рѣшеніе,-- нѣкая высшая сила заставила его "покинуть спокойное милое уединеніе и пуститься въ бурное море ожесточенной борьбы, отказаться отъ яснаго, чистаго воздуха и художественныхъ наслажденій и погрузиться въ удушливую пыль ученыхъ фоліантовъ". Поэзія не можетъ процвѣтать подъ гнетомъ рабства,-- и надо предварительно поработать на пользу гражданской свободы, а потомъ отдаться вдохновенному досугу.
   Поэтъ рѣшилъ призвать на помощь безкорыстный энтузіазмъ, безстрашную юношескую рѣчь съ твердою надеждой, что эта рѣшимость будетъ величайшимъ сокровищемъ и утѣшеніемъ въ его старости. Совѣсть -- этотъ голосъ Господа -- не перестаетъ нашептывать ему такія рѣчи:
   "Когда твоихъ друзей постигнетъ неудача,-- ты принужденъ будешь раскаиваться въ своей трусости и страхѣ, будешь жалѣть, почему ты не принесъ въ помощь согражданамъ ни одной мысли изъ всего, что ты зналъ, и они должны были работать въ потѣ лица, пока ты на досугѣ занимался личными дѣлами. Ты обладалъ талантомъ, краснорѣчіемъ, могъ при случаѣ одушевить свою рѣчь поэтическимъ огнемъ -- и ты остался нѣмъ какъ животное".
   "А если на долю друзей выпадетъ побѣда, они тебѣ скажутъ: лѣнивый, непотребный рабъ! свобода, наконецъ, завоевана, но тебѣ нѣтъ въ ней части. Ты не имѣешь права раздѣлить радость ея истинныхъ слугъ и друзей. Что ты сдѣлалъ ради побѣды? Все, что ты теперь станешь говорить и писать, будетъ только милостыней, поданной тебѣ другими людьми дѣятельнаго знанія и общественнаго мужества. Не пытайся теперь загладить свою прежнюю трусость смѣлыми рѣчами. Вся твоя отвага будетъ постыдной эксплуатаціей чужихъ заслугъ. То, что раньше было твоимъ преступленіемъ, теперь твой долгъ -- оставаться отверженцемъ, лишеннымъ чести".
   И Мильтонъ съ этого момента отдаетъ лучшіе годы своей жизни на неутомимую защиту свободы совѣсти и государства. Можно изумляться, какъ у писателя хватило времени и силъ бросать въ публику одинъ трактатъ за другимъ, отнюдь не чисто-публицистическаго, летучаго содержанія. Напротивъ, Мильтонъ имѣетъ дѣло съ читателями, привыкшими къ богословскимъ и юридическимъ спорамъ, совершенно легко прочитывающими цѣлые томы основательнѣйшихъ догматическихъ и историческихъ изслѣдованій. Цитаты для нихъ -- вполнѣ естественная и удобоваримая пища, и чѣмъ больше текстовъ, тѣмъ, значитъ, справедливѣе дѣло писателя.
   И трудно представить, какой арсеналъ учености Мильтонъ двинулъ противъ враговъ реформаціи и народныхъ вольностей. Нѣтъ, кажется, ни одной священной книги, ни одного древняго политика и поэта, который не принесъ бы своей доли въ эту необъятную сокровищницу фактовъ и мыслей. Не легко современному читателю справиться съ подобной литературной артиллеріей, тѣмъ болѣе, что важнѣйшія политическія разсужденія Мильтона написаны на латинскомъ языкѣ. Даже въ спеціальной ученой литературѣ вы не встрѣтите достойной оцѣнки мильтоновскихъ не-поэтическихъ трудовъ, и истинный смыслъ его двадцатилѣтней дѣятельности остается въ какомъ-то непроницаемомъ туманѣ. Боролся этотъ человѣкъ противъ Стюартовъ, защищалъ республику и англійскій народъ въ его процессѣ съ династіей Стюартовъ,-- здѣсь будто и конецъ. А между тѣмъ неудобочитаемые трактаты Мильтона -- самая полная энциклопедія политическихъ идей новаго времени, Мильтонъ -- законнѣйшій предшественникъ всей общественной философіи XVIII вѣка, и сравнительно съ отдѣльными писателями просвѣтительной эпохи -- тоже, что громадное озеро и вытекающіе изъ него ручьи и рѣчки.
   Это не значитъ, будто Монтескьё, Мабли, Руссо сами читали сочиненія Мильтона и будто Вольтеръ въ войнѣ противъ l'infâme вдохновился трактатами О реформаціи и О сущности церковнаго управленія. Но, вѣдь, идеи только весьма рѣдко передаются изъ устъ въ уста учителемъ своимъ талантливѣйшимъ и популярнѣйшимъ ученикамъ. Онѣ часто долго носятся будто въ пространствѣ, изрѣдка попадая въ ту или другую голову, пока ими не овладѣетъ исключительно-сильный умъ и изъ membra disjecta не создастъ цѣльнаго живого организма. Въ результатѣ почти всегда крайне трудно рѣшить, откуда собственно полученъ счастливымъ творцомъ матеріалъ для его творческой работы. Можно указать на несомнѣнно прочитанную имъ книгу, но вѣдь это -- не источникъ идеи, это только одна изъ станцій ея многообразнаго и сложнаго странствія.
   Такъ и относительно философовъ XVIII вѣка.
   Ни для кого не тайна, что они, въ большинствѣ случаевъ, компиляторы англійскихъ писателей,-- имена Гоббса и Локка стоятъ во главѣ списка политическихъ учителей. Но эта слава не ихъ по праву: надъ ними слѣдуетъ написать еще одно имя. Педагогическія идеи Локка давно отысканы у Мильтона,-- слѣдуетъ пойти еще дальше, извлечь отсюда также политику,-- не только Локка, а вообще непосредственныхъ родоначальниковъ новой политической мысли. Мы, съ своей стороны, должны только пожалѣть, что въ журнальной статьѣ не можемъ сдѣлать этого даже съ приблизительною полнотой и принуждены ограничиться наиболѣе популярными идеями прошлаго вѣка.
   Прежде всего мы и здѣсь должны подтвердить существенную разницу между Мильтономъ и французскими философами: всѣ идеи и теоріи Мильтона -- прямыя внушенія современной ему дѣйствительности, не болѣе какъ логическія обобщенія фактовъ. Это одинаково справедливо и относительно частныхъ улучшеній въ строѣ культурнаго общества и самыхъ широкихъ и смѣлыхъ построеній въ области политики.
   Два первенствующихъ политическихъ писателя XVIII вѣка стоятъ во главѣ двухъ основныхъ идей: Руссо -- пророкъ естественнаго человѣка и договорнаго происхожденія общества, Монтескьё -- основатель теоріи свободнаго государства. Эти два открытія -- политическій контрактъ и раздѣленіе властей -- господствуютъ надъ умами законодателей революціи и являются исходными точками хартій и фактовъ великаго переворота. Можно съ перваго же взгляда указать практическіе источники политики Руссо и Монтескьё. Одинъ идею троевластія, несомнѣнно, почерпнулъ изъ англійской конституціи, другому ненависть къ цивилизаціи и восторги предъ первобытнымъ золотымъ вѣкомъ были подсказаны личною судьбой и личною психологіей. Естественно было человѣку, не обладавшему способностями къ научному образованію и лишенному инстинкта культурнаго общежитія, возставать противъ наукъ и общества.
   Но, въ то же время, также достовѣрно, что Монтескьё не понялъ англійскаго государственнаго строя и усмотрѣлъ двѣ независимыя другъ отъ друга власти -- законодательную и исполнительную -- тамъ, гдѣ въ дѣйствительности была одна рѣшающая власть -- народнаго представительства. Другой философъ, Руссо, впалъ въ безысходное противорѣчіе, то сначала воспѣвая естественное состояніе -- во второй диссертаціи, то -- въ Общественномъ договорѣ -- восторженно провозглашая переходъ изъ естественнаго состоянія въ гражданское -- нравственнымъ и общественнымъ прогрессомъ.
   Мильтонъ подробно раскрылъ обѣ теоріи, сливъ ихъ въ совершенной гармоніи, и избѣгъ всякихъ противорѣчій и недоразумѣній съ фактами.
   Откуда могла прійти идея естественнаго состоянія образованнѣйшему человѣку своего времени и какъ авторъ ученѣйшихъ трактатовъ могъ предвосхитить чистую поэзію женевскаго мечтателя?-- Очень просто. Историческая дѣйствительность пришла къ собственному отрицанію и вполнѣ послѣдовательно привела мысль наблюдателя отъ жизни къ одной изъ самыхъ отвлеченныхъ теорій.
   Послѣ второго сверженія Стюартовъ, конвентъ,-- собраніе, засѣдавшее вмѣсто парламента, въ промежутокъ между изгнаніемъ Іакова II и воцареніемъ Вильгельма III,-- долженъ былъ законодательнымъ путемъ рѣшить вопросъ о происхожденіи государственной власти. Нижняя палата большинствомъ 55 голосовъ противъ 46 признала первоначальный договоръ между государемъ и народомъ. Это происходило въ февралѣ 1689 года. Ровно за сорокъ лѣтъ Мильтону, въ виду низложенія династіи, настояло рѣшить тотъ же вопросъ. Обыкновенно, Локка считаютъ теоретикомъ англійской конституціи, какою она вышла изъ періода смутъ. На самомъ дѣлѣ теорія была установлена раньше и именно въ самый разгаръ переворота.
   Логически ясно, съ чего Мильтону приходилось начать вопросъ. Всѣ юридическія и традиціонныя основы государственной власти были подорваны или уничтожены, оставалось искать принципа власти за предѣлами законовъ и преданій. Человѣкъ, какъ гражданинъ, оказывался въ естественномъ состояніи не въ силу фантастическихъ представленій, а вслѣдствіе дѣйствительнаго исчезновенія гражданскаго строя. Приходилось начинать построеніе новаго порядка съ общихъ естественныхъ положеній, съ прирожденныхъ свойствъ человѣческаго нравственнаго міра. Точка отправленія здѣсь неминуемо предрѣшала и самый выводъ.
   Историческая дѣйствительность, только-что отвергнутая самою жизнью, казалась сплошь пропитанной одними отрицательными свойствами. Природа, противоположная и единственная спасительная сила, должна была явиться во всемъ блескѣ идеала. Мысль Мильтона идетъ глубже, чѣмъ у Руссо. У писателя XVIII вѣка человѣка -- идеальное существо отъ природы, у Мильтона -- сама природа совершенна. Онъ отождествляетъ природу съ разумомъ, какъ мыслитель, со священнымъ писаніемъ, какъ сектантъ, съ нравственностью, какъ моралистъ. Природа -- нѣжнѣйшая мать, все, создаваемое ею, безусловно прекрасно. Эта истина впослѣдствіи будетъ вложена въ уста самого Бога въ Потерянномъ раѣ.
   Первый даръ природы -- свобода. Въ поэмѣ будетъ доказана свобода воли, а въ трактатахъ безчисленное число разъ будетъ повторяться: человѣкъ свободенъ какъ членъ общества. А такъ какъ законы природы и заповѣди Бога -- тождественны,-- свобода также даръ Бога. У Мильтона есть и нравственное доказательство врожденной свободы человѣка.
   Нравственное совершенство само по себѣ неразрывно съ свободой. Разъ люди рождены добрыми, справедливыми, они этимъ самымъ уже одарены свободой. Рабство приходитъ одновременно съ утратой духовной красоты, вмѣстѣ съ пороками и развратомъ. Для дурныхъ людей истинная свобода -- немыслима, она превращается въ распущенность.
   При такомъ представленіи естественный человѣкъ Мильтона неизмѣримо выше и разностороннѣе той же идеи Руссо. У женевскаго философа онъ -- животное съ добрыми инстинктами, существо стихійное, лишенное сознанія и мышленія, какъ свойствъ противоестественныхъ. Духовная природа человѣка -- смертельный недугъ, корень несчастій и паденій,-- и Руссо жестоко обрушится на разумъ и философію. Но, вѣдь, и разумъ -- одна изъ естественныхъ силъ,-- слѣдовательно человѣкъ фатально не можетъ остаться нравственнымъ и свободнымъ, и природа, создавъ его прекраснымъ, сама же и губить свое созданіе.
   У Мильтона нѣтъ противорѣчій. Рабство является плодомъ извращенія природы, злоупотребленія нравственною свободой. Но почему же возникаетъ общество? Является ли оно также естественнымъ актомъ?
   Руссо рѣшилъ вопросъ, просто измѣнивъ своимъ раннимъ взглядамъ, Монтескьё остался на распутьи. Онъ призналъ идеальныя свойства естественнаго человѣка и врожденное ему стремленіе къ обществу,-- но именно въ обществѣ и открылъ перваго виновника всѣхъ бѣдствій. Люди, соединяясь въ общественный союзъ, утрачиваютъ наклонность къ миру и гуманности, потому что перестаютъ считать себя слабыми. Начинается состояніе войны и какъ результатъ ея -- различныя правовыя установленія. Выходитъ, человѣкъ отъ природы -- кротокъ и гуманенъ, но въ силу той же природы -- склоненъ къ общественной организаціи, слѣдовательно къ несправедливости и насиліямъ. Это одно изъ многочисленныхъ недоразумѣній и неразрѣшимыхъ противорѣчій, переполняющихъ Духъ законовъ -- этотъ идеальный образчикъ адвокатскаго крючкотворства и чиновничьихъ компромиссовъ.
   Мильтонъ вышелъ изъ затрудненія, установивъ ученіе о свободѣ воли рядомъ съ природой. Можно, конечно, остаться неудовлетвореннымъ послѣ краснорѣчивыхъ разсужденій о злоупотребленіи свободой,-- но, по крайней мѣрѣ, англійскій писатель ясно понималъ трудность вопроса и совершенно правильно перенесъ его на психологическую почву. Будто безсознательно набросанныя фразы Монтескьё и вдохновенныя превращенія Руссо кажутся не болѣе какъ легкой салонной petit jeu сравнительно съ неизмѣнно благородной и вдумчивою рѣчью пуританскаго философа.
   Возникновеніе общества неминуемо привело къ организаціи власти, т.-е. къ гражданскому порядку. Власть и право самозащиты, которыми раньше отъ природы владѣлъ каждый,-- теперь въ интересахъ спокойствія и ради того, чтобы каждый не являлся пристрастнымъ въ собственномъ дѣлѣ,-- перенесли на одну личность или нѣсколькихъ, выдающихся мудростью и нравственными достоинствами. Они вовсе не предназначались быть господами и владыками, а только представителями и уполномоченными народа и въ силу довѣренной имъ власти обладали такими же правами, какими отъ природы и на основаніи договора владѣлъ каждый гражданинъ отдѣльно.
   Идея договора, ясно высказанная въ этомъ разсужденіи, была новостью въ англійской литературѣ. Левіаѳанъ Гоббса, гдѣ та же идея положена въ основу политической системы, вышелъ двумя годами позже трактата: The Tenure of kings and Magistrates -- Основы власти королей и правителей,-- излагавшаго только-что приведенную теорію. Восемнадцатый вѣкъ усвоилъ понятія договора въ мильтоновской формѣ. Это -- существенный фактъ, совершенно неизвѣстный англійскому біографу Руссо -- Морли, или непонятый имъ.
   Договоръ у Гоббса -- единичный актъ, отказъ множества людей отъ власти въ пользу одного лица, у Мильтона въ договорѣ -- Эва момента -- согласіе образовать общество и учредить правительство. Локкъ буквально заимствовалъ это представленіе у Мильтона, и оно тщательно было сохранено Руссо.
   Разница въ практическомъ выводѣ -- громадная. Двойной договоръ безусловно гарантируетъ свободу личности. Не только само общество, учредившее правительство, можетъ перемѣнить его,-- и каждый членъ общества можетъ выйти изъ его состава, разъ договоръ нарушается. Руссо не избѣгъ обычныхъ противорѣчій и въ этомъ случаѣ. Разъ договоръ состоялся,-- личность совершенно и на всю жизнь порабощается, т.-е., по чисто-якобинской софистикѣ, въ случаѣ неповиновенія -- принуждается быть свободной всѣмъ обществомъ. Въ результатѣ, послѣ перваго же договора, у Руссо исчезала свобода -- политическая и религіозная, и его суверенъ совершенно логически могъ превратиться въ какое угодно чудовище, ничѣмъ не уступающее идеалу Гоббса, Недаромъ изъ нѣдръ якобинства вышелъ сначала Робеспьеръ, а потомъ тѣ же якобинцы привѣтствовали Бонапарта.
   У Мильтона идея личной свободы проведена съ неуклонною послѣдовательностью. Въ трактатахъ, написанныхъ во время революціи, нѣтъ отвѣта,-- какой выходъ для личности въ случаѣ нарушенія договора самимъ обществомъ? Если нарушается второй договоръ, устанавливающій правительство,-- Мильтонъ узаконяетъ всеобщее возстаніе -- идея, во всей полнотѣ усвоенная Локкомъ. Но и первый вопросъ рѣшается у Мильтона, хотя и косвенно.
   Въ самый разгаръ агитаціи въ пользу Стюартовъ Мильтонъ выпустилъ послѣдній политическій трактатъ, возсталъ противъ теченія, охватившаго громадное большинство его согражданъ. Помимо Стюартовъ, жестокой критикѣ подвергалась почти вся нація, и Мильтонъ не останавливался предъ самыми презрительными эпитетами... Авторъ, очевидно, лично порывалъ съ окружавшимъ его обществомъ. Такъ практически рѣшался вопросъ для Мильтона.
   Впослѣдствіи одинъ изъ просвѣтителей XVIII-го вѣка, Кантъ, возведетъ это поведеніе въ теорію, будетъ доказывать, что всякое культурное явленіе -- плодъ личной Ungeselligkeit, т.-е. временнаго возстанія личности, личной совѣсти противъ общественныхъ условій и общепринятыхъ идей. Въ результатѣ этихъ единичныхъ возстаній является, наконецъ, гражданскій правовой порядокъ.
   При опредѣленіи этого порядка Мильтонъ впервые на англійской почвѣ установилъ теорію двухъ властей -- законодательной и исполнительной {Въ виду полнаго пренебреженія историковъ политическихъ идеи къ этому факту приводимъ подлинныя слова Мильтона изъ его отвѣта на книгу Сальмазія противъ англійской націи въ защиту Карла I:,Ut summatim dicam quodresest Рагliamentum est supremum gentis consilium ad hoc ipsum а populo plane libero constitutum et potestate plena institutum, ut de summis rebus in commune consulat; rex ideo erat creatus ut de consilio et sententia illorum ordinum consulta omnia exsequenda curaret" (cap. IX).}, причемъ вторая лишена права veto. Судебную власть Мильтонъ соединяетъ съ законодательной, Локкъ считаетъ ее одной изъ функцій исполнительной, Монтескьё видитъ въ ней самостоятельный элементъ конституціи,-- и въ этой мысли едва ли не единственная сколько-нибудь оригинальная заслуга автора Духа законовъ.
   Но Мильтону недостаточно было опредѣлитъ власти,-- условія времени требовали подробнаго и тщательнаго описанія властей, т.-е. народа и короля. Характеристика послѣдняго не представляетъ для насъ интереса: она почти цѣликомъ подсказана ожесточенной борьбой съ защитниками Стюартовъ, и Мильтону пришлось собственно изображать не государя вообще, а государя извѣстнаго типа, тиранна. За то идеи о народѣ, какъ политической силѣ, въ высшей степени любопытны.
   Мильтонъ, при всей своей глубокой ненависти къ правительству Стюартовъ, не менѣе глубокое отвращеніе питалъ и къ демагогіи. Слова -- толпа, плебсъ -- за его языкѣ звучатъ искреннимъ презрѣніемъ. Онъ -- горячій поклонникъ Аристотеля вообще, но особенно дорога должна быть для него одна идея аристотельской политики -- идея третьяго сословія. Среди многочисленныхъ и не всегда ясныхъ опредѣленій лучшей политической формы Аристотель называетъ, между прочимъ, и ту, гдѣ власть принадлежитъ среднему классу гражданъ. Мильтонъ въ этомъ случаѣ не ссылается на Аристотеля: для него политическая неправоспособность толпы и государственное самосознаніе и свобода мысли средняго сословія -- аксіомы. Даже больше. Въ философскихъ идеяхъ Мильтонъ съ теченіемъ жизни становился постепенно либеральнѣе, изъ индепендента выросъ деистъ,-- но въ политикѣ -- энергичнѣйшія нападки на человѣческое стадо, невѣжественную толпу, принадлежатъ именно послѣднему трактату. Мильтонъ низшіе слои народа считалъ главной силой въ возвращеніи Стюартовъ,-- готовъ былъ сузить избирательныя права населенія, потому что, писалъ онъ, "будетъ справедливѣе и разумнѣе, если меньшинство принудитъ большинство сохранить свободу, чѣмъ если большинство заставитъ меньшинство раздѣлить рабство". Вся надежда Мильтона на людей среднихъ. "Богачамъ -- роскошь и приверженность къ матеріальнымъ благамъ, а бѣднымъ нужда и лишенія мѣшаютъ быть мужественными и вдумчивыми въ общественныхъ дѣлахъ".
   Но не буржуа говоритъ устами нашего политика! Мильтону тяжело испытывать чувства негодованія и презрѣнія, и онъ всѣми силами души желалъ бы не знать больше толпы. А путь къ этому идеалу одинъ -- безграничное распространеніе образованія. Вопросъ о народномъ просвѣщеніи -- одна изъ вѣчныхъ темъ Мильтона. Онъ предлагаетъ самыя рѣшительныя мѣры -- лишить духовенство земельныхъ имуществъ и обратить ихъ на школы и публичныя библіотеки. Эту идею Мильтонъ умѣлъ внушить Кромвелю, и только государственныя смуты помѣшали протектору осуществить возможно широкій планъ всенароднаго образованія.
   Мы видимъ, какъ далеко стояла мысль Мильтона отъ партійныхъ пристрастій и слѣпыхъ увлеченій. Онъ, весь проникнутый священнымъ долгомъ защищать свой народъ противъ навѣтовъ внутреннихъ и внѣшнихъ друзей Стюартовъ,-- не впалъ ни въ демагогію, ни въ фантастическій республиканизмъ. Монархія можетъ быть такимъ же естественнымъ политическимъ явленіемъ, какъ и республика: все зависитъ отъ нравственныхъ и историческихъ условій среды...
   Среди людей такой горячей общественной борьбы мало примѣровъ такого благороднаго сознанія своей силы при полной искренности поведенія, такой непоколебимой вѣры въ побѣду только во имя правоты убѣжденій. Это -- дѣйствительно чудо самосознанія, высшее практическое проявленіе -- думами и опытами выработанной -- совѣсти.
   Самымъ тягостнымъ испытаніемъ для нея былъ, несомнѣнно, послѣдній актъ революціонной драмы -- возстановленіе Стюартовъ. Вся многолѣтняя дѣятельность Мильтона, казалось, рушилась и безслѣдно исчезала съ возвращеніемъ на британскій тронъ завѣдомыхъ враговъ политической и религіозной свободы. Мильтонъ ни на одну минуту не могъ увѣровать въ перерожденіе Стюартовъ и сдѣлалъ послѣднее усиліе, написалъ трактатъ объ "опасностяхъ возстановленія королевской власти". Это было крайне опаснымъ шагомъ, и онъ могъ стоить Мильтону жизни. Мы точно не знаемъ, что и какъ спасло писателя; разсказываютъ, будто его друзьямъ пришлось распространить слухъ объ его смерти и даже устроить похороны. Во всякомъ случаѣ, дѣятельность Мильтона -- сначала публициста въ защиту англійскихъ вольностей, потомъ государственнаго секретаря республики -- должна была кончиться разъ навсегда, и теперь настало время -- выполнить планы молодости.
   Но какая пропасть легла между идиллическими мечтами юноши и вынужденнымъ досугомъ политическаго бойца! Будетъ ли это мирная, беззаботная бесѣда съ музой, возможно ли лирически-ясное, счастливое вдохновеніе на склонѣ лѣтъ, въ концѣ столь шумнаго, хотя и славнаго жизненнаго пути? Сердце, привыкшее въ теченіе десятковъ лѣтъ, горѣть гнѣвомъ и страстью гражданина, будетъ ли доступнымъ безоблачному чистому лиризму? И потомъ великій рыцарь свободы проститъ ли страшную обиду, нанесенную его личности и дѣлу всей его жизни, примирится ли съ торжествомъ порядка, воплощавшаго въ его глазахъ насиліе и рабство?
   Двухъ отвѣтовъ не можетъ быть на эти вопросы. Мильтонъ вернется къ поэмѣ на библейскую тему, напишетъ драму изъ еврейской исторіи,-- но повсюду, до послѣдняго дыханія, останется все тѣмъ же "человѣкомъ дѣятельнаго знанія и общественнаго мужества".
   

V.

   Мы видѣли, сколько эффектнѣйшихъ мотивовъ демонизма предвосхитилъ Мильтонъ, его Сатана -- истинный прародитель крупныхъ и мелкихъ демоновъ, первый герой соблазнительнѣйшей всеевропейской исторіи -- о безпомощной борьбѣ женскаго сердца съ подавляющею страстью "сильнаго организма"... Но существуетъ и громадная разница между соблазнителемъ Евы и его потомками.
   Поэзія обладаетъ изумительной чудесной силой -- украшать и даже облагороживать по существу мелкіе и отнюдь не возвышенные предметы. Сумѣла, напримѣръ, она возвести въ перлъ созданія Донъ-Жуана, и въ конецъ смутить даже не поэтовъ и превратить ученыхъ и критиковъ въ усерднѣйшихъ и простодушныхъ адвокатовъ "отважнаго блондина". Тотъ же самый фокусъ она совершила и съ демонами -- разновидностью Донъ-Жуана, облекла ихъ въ необычайно внушительные сверхъестественные уборы, головокружительные чувственные инстинкты возвела на исключительный героическій пьедесталъ и въ вопляхъ физической страсти: "люби меня" -- заставила юныхъ читателей и особенно читательницъ слышать "райскіе напѣвы", даже больше -- чуть ли не вѣчный крикъ мірового страданія...
   Да,-- поэзія своего рода фея, во мгновеніе ока изъ лягушки создающая обольстительно-прекрасную принцессу...
   Мильтонъ не могъ допустить подобныхъ метаморфозъ уже по самому строю своей натуры -- и въ образъ Сатаны вложилъ совершенно особенную стихію, предъ которой позднѣйшіе демоны кажутся прахомъ и пепломъ.
   Поэты, взводившіе демоновъ и Донъ-Жуановъ въ ликъ героевъ, дѣлали это за свой счетъ, т.-е. просто смотрѣлись будто въ зеркало на своихъ Ренэ и Чайльдъ Гарольдовъ. Исторія донжуанства и демонизма -- это "правда и поэзія", автобіографическія упражненія самихъ авторовъ. Въ какомъ же отношеніи находится Мильтонъ къ своему герою?
   Сатана -- падшій ангелъ, совратитель человѣческаго рода,-- однимъ словомъ, библейскій преступникъ, и поэтъ не смягчаетъ его злодѣяній и, конечно, не трепещетъ отъ восторга предъ его побѣдоносною аттакой на сердце и воображеніе Евы,-- какъ это происходило со всѣми пѣвцами демонизма. Но вглядитесь, если сможете, въ эту мрачную, дышущую зломъ фигуру... Если сможете,-- говоримъ мы,-- потому что поэзія ни раньше, ни позже не создавала такихъ грандіозныхъ чертъ, не поднималась на такую высоту личнаго самосознанія и непоколебимой гордости своимъ я, на какой остается Сатана -- побѣжденный и сожженный небесными молніями.
   Эгоизмъ -- эта гордость, тупая самоувѣренность злодѣя, или нѣчто другое? Любопытнѣйшая психологическая задача -- прослѣдить два параллельныхъ чувства въ душѣ поэта: искреннее негодованіе на черные замыслы духа зла,-- и будто невольное удивленіе предъ его ненарушимой энергіей. Вамъ невольно припоминается такая же двойственность впечатлѣній по поводу совершенно реальнаго историческаго героя -- Ричарда III, и что особенно интересно -- двойственность не только поэтическихъ настроеній въ драмѣ Шекспира, но также историческихъ -- въ сужденіяхъ аглійскихъ ученыхъ о королѣ.
   Прочитайте у Мильтона изображеніе внѣшняго облика Сатаны. Этовъ высшей степени типичное мѣсто Потеряннаго рая, можно сказать,-- спеціально-англійскій пріемъ говорить о злодѣяхъ, но злодѣяхъ герояхъ, о преступленіи, но нераздѣльномъ съ несокрушимою волей. Это будто невольное національное чувство уваженія къ громадной духовной силѣ, даже если она -- сила разрушительная.
   "Въ его глазахъ, грозно глядѣвшихъ изъ-подъ нахмуренныхъ бровей, читалась жестокость, но въ нихъ за то свѣтилась необузданная отвага; въ выраженіи лица, правда, отражалась неумолимая жажда мести, но оно было такъ гордо, такъ величаво и вмѣстѣ съ тѣмъ такъ полно глубокой скорби, вызванной упреками совѣсти, что не трудно было не только имъ залюбоваться, но даже почувствовать къ нему состраданіе"...
   Неправда ли,-- единственная въ своемъ родѣ борьба свѣта и тѣней, и вы понимаете, сочувствіе автора не безусловно на сторонѣ свѣта, пожалуй напротивъ.
   И дальше, эти величественнѣйшія картины -- Сатаны-оратора, Сатаны-воина, онъ говоритъ: "переполненный царственною гордостью, безъ малѣйшаго признака волненья", онъ передъ боемъ похожъ на "блестящую комету, раскинувшую по сѣверному небу свою громадную гриву, съ которой сыпались на міръ войны, моровая язва и прочія бѣдствія"... А эти рѣчи: "сознаніе собственной слабости всегда постыдно"; "разумъ въ самомъ себѣ находитъ подобающее ему мѣсто и можетъ сдѣлать изъ ада рай, а изъ рая адъ. Не все ли равно, гдѣ бы я ни жилъ, когда я остаюсь И буду оставаться такимъ же, какимъ былъ и какимъ долженъ быть, хотя-бы и казалось, будто я стою ниже Того, кто побѣдилъ меня своими громами"; "тотъ, кто побѣдилъ только силою, побѣдилъ врага только на половину"...
   Развѣ въ этихъ рѣчахъ одно зло, одна сатанинская гордость? И развѣ самъ поэтъ -- брошенный теперь въ уединеніе ненавистнымъ рабскимъ потокомъ жизни -- не вложилъ своихъ задушевнѣйшихъ чувствъ въ этотъ гимнъ самодовлѣющей свободной личности? И, можетъ быть, эти столь естественныя движенія его теперь одинокаго сердца гражданина заставили даже въ груди Сатаны открыть проблески любви, нѣжности, поэтическаго увлеченья. Все это, будто молнія, пронизываетъ духа зла, когда онъ приближается къ обаятельной и еще дѣтски-довѣрчивой царицѣ рая...
   Наши вопросы могутъ быть смѣлѣе. Поэтъ, ослѣпшій отъ непосильнаго труда, одинокій въ своей семьѣ, осужденный на физически-недужную старость, но создавшій за собой великое прошлое,-- развѣ не могъ проникнуться сочувствіемъ къ этому "обожженному молніей" лицу, но все еще прекрасному и полному мысли и воли! У Мильтона было многое, о чемъ стоило вспомнить,-- и предъ нами оказался бы совершенно невѣроятный случай -- поэтъ съ такой блестящей правдой -- безъ личной поэтической біографіи!... Мильтонъ раскрывалъ нравственный смыслъ своей жизни -- до послѣднихъ дней. Въ драмѣ Самсонъ-борецъ -- тотъ же величавый, побѣжденный, но непобѣдимый образъ,-- и здѣсь уже вполнѣ ясно могучая личность поставлена рядомъ съ мятущимся бѣднымъ человѣчествомъ и гнѣвная, въ то же время скорбная рѣчь израильскаго слѣпца -- подлинный отголосокъ думъ самого поэта...
   Мы не только не воспроизвели этихъ думъ во всей ихъ полнотѣ и глубинѣ,-- мы даже не могли коснуться многихъ краснорѣчивѣйшихъ фактовъ въ личной исторіи Мильтона, мы не показали, напримѣръ, съ должной рельефностью -- только намекнули -- основного принципа его духовной жизни -- непрестаннаго и ничѣмъ невозмутимаго прогресса въ области философской мысли. Старость, всевозможныя разочарованія не вызвали у Мильтона -- мы не говоримъ -- упадка духа,-- это было бы прямо неестественно въ этой натурѣ,-- а даже временныхъ сомнѣній и колебаній. Годы шли, организмъ слабѣлъ, а мысль пребывала такой же ясной, какими по капризу болѣзни оставались совершенно ослѣпшіе глаза... Но, мы думаемъ, намъ удалось,-- безъ всякихъ нарочитыхъ освѣщеній и подчеркиваній,-- представить, къ сожалѣнію, до сихъ поръ мало изученное и даже мало извѣстное, по-истинѣ героическое проявленіе человѣческой совѣсти. Оно, по существу, совершенно просто, какъ и все великое въ нравственномъ мірѣ. Оно, можно сказать, съ элементарной общедоступностью охарактеризовано самимъ Мильтономъ, сначала въ одномъ изъ раннихъ разсужденій -- Ареопагитикѣ -- и потомъ въ послѣдней публицистической брошюрѣ. Обѣ рѣчи интересны не какъ цитаты изъ книгъ знаменитаго писателя, а какъ личная, практически оправданная исповѣдь человѣка. И надо помнить, въ первый разъ она произносилась, когда противникъ былъ еще у власти, во второй разъ -- наканунѣ его полнаго торжества. Слова, какія вы сейчасъ прочтете, не потребуютъ никакихъ поясненій и толкованій. Ихъ давно истолковали соотечественники Мильтона,-- истолковали въ лицѣ Вордсворта, одного изъ благороднѣйшихъ людей и поэтовъ новаго времени, взывавшаго къ тѣни Мильтона, какъ самой яркой путе. водной звѣздѣ родины -- "въ дни паденія".
   Именно смыслъ этого неумирающаго нравственнаго путеводительства и раскрывается въ рѣчахъ Мильтона, тождественныхъ въ началѣ и концѣ его политической дѣятельности.
   "Я не могу,-- писалъ онъ въ Ареопагитикѣ,-- высоко цѣнить ту добродѣтель, которая убѣгаетъ въ келью и запирается тамъ, не подвергая себя никакимъ испытаніямъ, никогда не вступаетъ въ открытую борьбу, не становится лицомъ къ лицу съ противникомъ, а незамѣтно покидаетъ жизненную арену, гдѣ нельзя снискать желанный вѣнецъ безсмертія, не испачкавшись и не обжегшись".
   Послѣднія слова имѣли въ виду другихъ, менѣе сильныхъ и, можетъ быть, менѣе счастливыхъ борцовъ, менѣе счастливыхъ не по личнымъ дарованіямъ, а по сценѣ борьбы... Только незапятнанный, не обжегшійся человѣкъ могъ въ концѣ пути обращаться съ такимъ заявленіемъ къ публикѣ не одной только Англіи:
   "Я предпринялъ опасное дѣло -- сказать своимъ согражданамъ то, что считаю своимъ долгомъ и во-время предостеречь ихъ. Это все то же доброе старое дѣло, которое я уже давно защищаю. Въ настоящую минуту моя защита можетъ показаться не своевременной, но я не перестану говорить деревьямъ и камнямъ, восклицая вмѣстѣ съ пророкомъ: о земля! о земля!... буду говорить ей все, чего не хотятъ слышать ея вѣроломныя дѣти... Я продолжалъ бы дѣйствовать такъ, даже еслибы моя рѣчь была послѣдними словами угасающей свободы"...

Ив. Ивановъ.

"Русская Мысль", кн.XII, 1896

   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru