Маленький был Витька. Сколько? Лет восемь, не больше. Ходил он летним днем с дедом по саду, а дед говорил:
-- Ты еще неразумный, внучек мой! Ты еще много чего не знаешь. Видишь вон гору? Ты думаешь, это -- гора?
Витька храбро ответил:
-- Гора.
Дед хитро прищурил глаз и щелкнул языком.
-- Эге! Нет, миляк, это не гора, это -- змеева голова.
У Витьки глаза округлели, вырастая: видал он змей (на Кривом озере ужей сколько хочешь), маленькие они, а тут одна голова -- целая гора.
-- Да, брат, большущий был змей -- сорок верст длины, так врастяжку и лежал вдоль самой Волги. А пришел тот змей из Заволжья, -- видишь вон? Оттуда.
Поднял клюку дед, показал вдоль дорожки, где в самом конце видать синеватую широченную Волгу, а за ней еле-еле мельтешат кусточки на том берегу.
-- Пустыня-матушка прислала змея свой покой стеречь, никого не пускать с полуночной стороны, потому что предсказано было ей: завоюет тебя человек, что придет от полуночи.
О, как чудесно поверить в этого змея, в живую, думающую пустыню, в человека, который придет от полуночи. И слушать жадно сказ про них; слушать, раскрыв рот, чтобы ни единое слово, даже самое маленькое, самое юркое, не проскочило бы мимо. А дед такой торжественный, -- говорит и серебряную аршинную бороду поглаживает:
-- Ни прохода, ни проезда не было по Волге тогда. Чуть кто покажет нос, змей вскинется и проглотит сразу. Не только человеку аль птице, -- рыбе не было проходу. Вот в этих местах вся Волга пустой стала, века целые пустой лежала. Ну, потом пробил час: пришел богатырь русский и отрубил змею голову, а самого змея в куски иссек. Голова-то ишь куда отскочила! А тулово -- вон оно, зачинается возле нашего сада.
И дед -- клюкой в белую гору, что как раз за забором сада. Витьке хоть задохнуться впору.
-- А потом, дедушка?
-- Ну, что ж потом? Вот голова закаменела и тулово закаменело -- горами стали. Змеевы горы теперь прозываются. И некому защищать пустыню. Пришел человек с полуночной стороны, дороги провел, хуторов настроил, села да деревни пошли -- любо-дорого смотреть. И почти всё, брат, на моей памяти. Завоевали матушку-пустыню мы.
-- И ты воевал?
-- А как же? И я воевал. Победили, разделили. Вот теперь отец твой воюет, а придет время -- ты воевать будешь. Мы -- Андроновы, нам туда все пути.
А-а, мы -- Андроновы. Бывало, дед приедет домой из Заволжья, шумный такой, оручий, схватит Витьку на руки, зачнет носить по комнатам, зачнет качать да бородой щекотать.
-- Ты чей? -- спросит.
Витька уже знает, как надо сказать.
-- Я -- Андронов, Виктор Иванович.
Загрохочет дед, бородища заколыхается, глаза станут звездочками:
-- Зернышко ты мое...
А мама ходит за дедом, руки растопырит: боится, как бы дед не уронил Витьку...
Теперь уж не берет дед Витьку на руки. Где же! Витька большой. Вон лицо-то у него какое круглое, с пристальными глазами, смотрит на деда не мигаючи.
-- Дедушка, почему ты теперь не воюешь?
Дед потемнел сразу.
-- Отвоевал, внучек, отвоевал! Пора на покой, о душе подумать.
Помолчал, погладил задумчиво бороду, заговорил, будто сам с собой:
-- Ох, чуют кости старые: смерть идет, суд последний близится, а на суде на том дашь ответ за всякое слово праздное. А сколько их было на веку долгом -- слов праздных? Много, прости господи!
И уж совсем про себя:
-- Исчезе в болезнех живот мой, и лета моя в воздыханиях. Молись, молись, Михайло, молись за род весь свой -- андроновский.
Витька, вдруг притихший, молча идет рядом с дедушкой; ребячьим сердцем он чует: задел деда за живое за что-то. Слыхал Витька, дома не раз говорили: грехи дедушка замаливает, все ему дружки-приятели были -- и табашники, и бритоусцы, и щепотники, и рыла скобленые -- вино, пиво с ними пивал, на гулимонах гуливал. А ныне -- и поясница болит, и о грехах гребтится.
От сына от родного со снохой вот сюда в сад убежал, за четыре версты от города, зиму и лето здесь живет, постится, молится, душу спасает.
Сад большой-большой. Речка Сарга через самую середку бежит -- лентой светлой. Одним краем сад в берег Волги уперся, другим -- кустарником и вишней -- владимировкой и марелью -- чуть забрался на белую гору... А это не гора -- змеево тулово, что богатырь рассек.
В саду белый двухэтажный дом с широкой террасой, крыша на дому ярко-зеленая, и кругом дома -- высокие липы, от старости уже дуплистые. За домом, по взгорью, между кудрявых яблонь с выбеленными стволами, стоят ульи темными монахами, и дед целый день, бывало, ходит между ними с непокрытой головой, в длинном черном кафтане-сорокосборке, ходит шарящей походкой и поет тихонько "Отверзу уста моя". В дому у деда две комнаты в нижнем этаже, в комнатах -- чистота, вязаные дорожки на полах, картинки по стенам: "Жизнь праведника и жизнь грешника", "Страшный суд", "Ступени человеческой жизни"; а передний угол в большой комнате весь заставлен темными иконами, и перед ними три лампы горят неугасимо. Аналойчик перед иконами, на нем -- толстейшая книга в кожаном переплете, закладки разноцветные в книге -- утром и вечером и середь дня дед торжественно, нараспев читает каноны, кланяется в землю, кланяется и кряхтит...
На стене -- тоже в большой комнате -- висят огромные старинные часы с полупудовыми гирями на тонких бечевках. Часы медленно, по-стариковски говорят: чи-чи-чи -- и по-стариковски же через каждый час кашляют.
А живет с дедом работник Филипп, малость помоложе да пошустрей деда, однако седой весь, и тоже о спасении своей души думает: с лестовкой у пояса так и ходит, дрова ли рубить пойдет, за водой ли на речку Саргу, -- без лестовки ни шагу.
Так и жили два старика -- спасали душу -- в саду, на речке на Сарге, в том самом саду, про который сам дед говорил: "Место райское". И дед и Филипп ходят в сорокосборках -- сорок сборок в талии, -- одежде праведных, в сапогах высоких, потому что грех выпускать брюки на улицу. Оба -- с седыми бородами во всю грудь и оба мудрые, потому что оба доподлинно знают и могут рассказать Витьке, где живут волки и медведи; могут сказать, в каких горах, в каком месте клады зарыты и почему золотые яблоки растут только в раю. У деда есть книги толстые-претолстые в кожаных переплетах, от книг пахнет воском и ладаном, а в книгах этих картинки: красивые ворота с резными столбами да завитушками, а за воротами -- большущий сад, на яблонях -- яблоки золотые и птицы с голубыми хвостами.
Не из этих ли книг дед узнал про волков и медведей, про клады заколдованные и про змея?
Вдвоем ходят по саду -- дед и Витька, ходят по дорожкам, усыпанным золотым песком, и говорят. Или выйдут на берег -- там белые и серые камни. Волга широкая и вся светится; по Волге пароход бежит, дым распустил хвостом длинным; плот плывет, -- видать, как над самой водой люди по бревнам похаживают или в кружок усядутся, обедают. А то песни поют.
Стоят долго; дед держит Витьку за руку, не позволяет бегать по берегу:
-- Побежишь да утонешь!
Дед большой, как черный столб, а Витька маленький, в беленькой рубашечке, с русыми волосами до плеч. Отсюда, с берега, все горы -- вот на ладони; горы, что протянулись вниз от Андронова сада, вдоль Волги, нависли над самой водой, ярами стоят, а по их макушкам -- деревья зеленые, издали словно травка.
-- Эти горы, дедушка?
-- Эти, миляк! Вот эти самые Змеевы горы и есть.
Потом опять пойдут в сад. Вон, видать, ходят по саду, там, далеко, девки и бабы, ими командует садовник Софрон, что живет в синем домике в углу сада. А дедушка, как увидит, девки, бабы идут, сейчас в сторону.
Не раз Витька просил:
-- Дедушка, пойдем к ним!
Хотелось ему посмотреть, как там работают, а дед угрюмо:
-- Не к чему это. Пусть они там, а мы -- здесь. Баба мысли разбивает.
И хочется узнать Витьке, как там баба мысли разбивает, но деда не переспоришь: тянет к пчельнику, в гору, где бабы редко бывают.
С горя побежит Витька от деда, запрыгает на одной ножке, запляшет. А дед опять каргой закаркает:
-- Витька, не пляши! Грех!
-- Грех?
-- На том свете плясуны будут повешены за пуп. Видал на картинке? Вот и тебя так!
А, за пуп? Не распляшешься! О, дедушка знает все! За пуп? Это страшно!
Вот солнце передвинулось, стало спускаться с небушка к горе (а это не гора, а змеево тулово), Фимка кричит где-то за деревьями:
-- Витенька-а, домой пора!
-- Вишь, Фимка зовет тебя. Идем, брат, чай пить. Потом к матери поедешь.
Витьке не хочется к матери: у деда лучше, но знает: домой ехать надо. Вот и сама Фимка -- здоровая такая, с красными ручищами, как грабли, а в пазухе у ней будто два арбуза спрятаны.
-- Ехать надо, Михайло Петрович, барыня заругаются, ежели опозднимся.
Дед отвернулся недовольный, не смотрит на Фимку, ворчит:
-- Барыня... опозднимся.
А Фимке -- ровно с гуся вода.
-- Храпон уже лошадь запрег, поедем скорей, Витенька! -- говорит она весело.
Вдвоем поднимаются они на верхнюю террасу по скрипучим ступеням, а там, на столе, на белой скатерти уже фырком фырчит самовар и среди тарелок с булками и печеньями стоит розовое блюдо с медом.
Филипп не спеша ходит около стола с лестовкой в руке. Увидал хозяина -- лестовку к поясу, заулыбался навстречу Витьке:
-- Пожалуйте, заждались.
С террасы всю Волгу видать -- зарумянилась она перед вечером. И почти под берегом, совсем недалеко от сада, идет большущий пароход с красной полосой на трубе.
-- Вот как мы нынче загулялись!.. Уже самолет идет, -- говорит дедушка.
-- Да, нынче вы что-то заговорились. Уж и девки кончили работу.
И тихонько, по-стариковски они говорят о чем-то. А Витька, вдруг притихший (может быть, уставший), смотрит молча на Волгу, на дальние горы, за которые уже вот-вот закатится солнце.
-- Дедушка, а пароходы тогда как?
-- Когда?
-- Когда змей был.
-- Не было. Пароходов не было. Пароходы вовсе недавно. Я еще помню, как первый пароход пошел здесь, а мы тогда боялись ездить на нем, все думали: бесовская сила в нем работает. Бывало, пароход идет сам по себе, а мы на лодке плюх да плюх -- сами по себе.
-- Лодка -- дело верное, -- вмешался Филипп, -- на лодке сам Исус Христос со учениками плавал.
-- Так-то так. Ну, все-таки на пароходе не в пример скорее. И притом же, поглядел я: на кажном пароходе -- иконы. Никола милостивый -- уж это обязательно...
-- Почему же змей пароход не съел?
-- А-а, какой ты дурачок! Я же говорю, пароход -- это недавно. А змей -- и не помнит никто, когда змей был.
Сад уже затемнел. Стало слышнее, как журчит вода в Сарге, птички запели по-вечернему грустно, дальний берег Волги туманится. Слышно, как внизу, за домом, нетерпеливо стучит копытами запряженная лошадь. Комары тоскливо запели над ухом. А Фимка снизу зовет:
-- Скоро ли, Витенька? Мамаша ругаться будут.
-- Успеешь, -- говорит лениво дед, -- ну, ты, впрочем, пей скорей.
Витька ложкой ест мед, чаю пьет немножко, и вот уже чувствует: все у него стало сладко -- и во рту, и внутри.
-- Будет!
-- Напился? Ну, собирайся. Фимка, Витенька готов.
Фимка, скрипя ступенями, поднимается на террасу, торопится, надевает пальто на Витьку.
-- Стой-ка, сейчас записку напишу отцу. Филипп, принеси бумагу и перо!
Дед надел страшные очки, взял перо, прицелился, задвигал губами, бородой, -- начал писать. И все -- Фимка, Филипп, Витька -- замерли, точно боялись спугнуть духа.
Витька обнимает дедушку, целует, путается лицом в его большой бороде. А внизу, возле террасы, гремит пролетка. Кучер Храпон -- молодой смешливый парень -- едва сдерживает застоявшуюся лошадь. Витька бежит к пролетке, сам садится, Фимка лезет за ним, -- пролетка вся покряхтывает, когда лезет на нее здоровущая Фимка.
-- Трогай, Храпон. С богом!
Витька из-за деревьев в последний раз смотрит на дедушку. Дед, черный, стоит на террасе, улыбается. У ворот сада пролетка перегоняет толпу девок и баб. Со смехом и шутками они сторонятся, что-то кричат Храпону. А тот, лихо зыкнув, ударил Карька вожжами, и пролетка понеслась по мягкой дороге вдоль яра.
Солнце уже закатилось, небо над горой покраснело, горит пожаром. Волга темнеет, туманится. Витька прижимается к Фимкину горячему боку. Птичка сидит на сухой высокой ветке, поет печально. Дорога идет круто вверх, на яр. Храпон пускает лошадь шагом. Слыхать, как сзади, далеко, поют девки. В песке тихонько шуршат колеса. На яру светлее. Волга внизу. Темно там. Вот около города зажглись огни. А здесь еще видать горы. Витька вспоминает змея, богатыря, пустыню. И ему чуть страшно. И крепче он прижимается к Фимке.
II.ДомнадВолгой
И каждый раз, как побывает Витька у деда, утром и встать бы, а глаза слипаются и голову не поднимешь.
Витька чуть приоткрыл глаза, глянул и опять закрыл беспомощно. Бабушка! Это бабушка воркует. Наклонилась, улыбается, зовет:
-- Вставай!
Одеяло теребит, тянет с Витьки.
-- Бабушка, я сейчас!.. Еще хочу, -- бормочет Витька.
-- Устал вчера, горюшечко? Не надо бы так допоздна у дедушки сидеть. Легко ли? Приехали совсем темно. Ну, полежи еще немножечко, полежи!
И не утерпела: наклонилась, поцеловала Витьку в щеку -- розовую, належенную во сне.
-- Я сейчас, бабушка! -- просит Витька.
Ему досадно, что бабушка пристала, и хочется утереть поцелованную щеку. Он приоткрыл глаза. Бабушкина голова в белом платке отодвинулась.
"Это не гора, а змеева голова", -- вспоминает Витька и с удивлением открывает глаза, чтобы еще глянуть на голову.
Нет, гора не такая!
И разом опять: живая, думающая пустыня, змей, Волга, богатырь, что пришел от полуночи.
Пропал сон. Но скорей-скорей с головой под одеяло, будто спит, и -- ни гугу. Бабушка не тронет, подумает: Витька спит. Можно полежать, раз вчера были у дедушки. Чу! Скрипнула ступенька на лестнице, открылась дверь, и шепот:
-- Еще спит?
-- Спит. Пусть его. Устал. Что-то вы вчера так поздно приехали? Разве можно так?
-- Да не пускал дедушка. Хоть Храпона спросите. Совсем темно, а они все по саду гуляют.
А, это Фимка! Вот так утром всегда: когда ни проснешься, всегда они две стоят возле кровати, шепчутся. И, сколько помнит себя Витька, каждое утро бабушка с этой песенкой:
-- Вставай, Витенька, вставай, миленок!
И поднимет. Со смехом, с шутками, с поцелуями, а поднимет -- тут хоть ревом реви. Почнет приговаривать:
-- Кто рано встает, тому бог подает. Ранняя птичка носок прочищает, а поздняя -- глаза продирает.
Витьке -- эх, поспать бы! А бабушка тянет с кровати, поет:
Права ножка.
Лева ножка,
Поднимайтесь
Понемножку.
Трет, бывало, Витька кулачком глаза, куксится, готовый зареветь, а бабушка уже другую песню поет:
Вставай раньше,
Умывайся,
Полотенцем утирайся,
Богу молися,
Христу поклонися.
Христовы-то ножки
Бегут по дорожке.
Витька глубже забирается под одеяло, с головой прячется. Раздевает его бабушка, стаскивает все, холодными руками ловит его за голые ножки, и оба смеются. У бабушки все лицо дряхлыми морщинами излучилось. На висках ямы -- и там морщинки.
-- Ох, да что это мы? Лба не перекрестили, начал не положили, а уж за смеханьки да хаханьки? Ну-ка, вставай, вставай! Давай я тебе рубашку надену.
Одевает, умывает Витьку, ставит на молитву, а потом ведет вниз, в столовую, где на столе уже тихонько ворчит самовар. Бабушка любит, чтобы самовар бурлил во всю прыть, чтобы над ним клубами пар поднимался.
-- Митревна, подложи-ка уголек! -- кричит она в кухню.
А Митревна знает свое дело. Она уже готова. Идет к столу с лотком, полным золотых углей, и сыплет их в самовар. Витька уже развеселился, ему хочется схватить уголек. Он рвется к самовару, поднимается на стуле, протягивает руки.
-- Ай, обожжешься! -- пугаются и в один голос кричат и бабушка и Митревна. -- Фа-фа-фа!..
Витька отдергивает поспешно руки и тоже:
-- Фа-фа-фа!
А сзади кто-то обцепил его руками.
-- Опять балуешь? Ах, разбойник!
Мама! Витька весь к ней, лицом к ее груди...
Пьют чай долго, только втроем -- мама, бабушка и Витька, потому что дедушка и папа с утра, чем свет, уже уехали. Приедут только к обеду, повертятся, опять уедут -- и уже до самого вечера.
Напился чаю Витька, бежит на балкон. Широкий балкон с толстой балюстрадой висит над садом. Как далеко видно с него! Прямо под балконом -- сад, весь зеленый, а дальше -- Волга, широкая, голубая, серебряные блестки играют на ней -- будто смеются. Далеко-далеко чернеют кустики. Витька уже знает: там загадочная "та сторона". Сверху идет белый пароход. Когда идет от белой дальней горы, он совсем маленький -- с комара. Потом становится больше, больше. Вдруг белое живое облачко пара появляется над ним -- и грянет рев: ту-ту-у!..
Витька топает ножками в восторге, хохочет и сам дудит:
-- Ту-ту-у-у-у!..
А пароход заворачивает к пристаням, взбудораживает серебряную Волгу темными, змеистыми, ленивыми волнами. Выходит бабушка на балкон.
-- Ага, пароход пришел?
Она тоже радуется и этому дню, и пароходу, и солнышку. Глядит на Витьку, смеется.
-- Бабушка, пароход?
-- Да, да, милый, пароход.
Но лицо у бабушки озабоченно. Уходит она с балкона, кричит уже в комнате:
-- Смотри, не упади, Витенька! Бух... Фимка, посмотри за Витей!
И на балконе появляется Фимка -- краснощекая, с большими красноватыми руками, смешливая. Витька любит ее. Фимка умеет хорошо бегать, Витька ловит ее, а Фимка -- от него. Оба смеются... Потом собираются, идут в сад под деревья, на песочек... Хорошо в саду! Пестрый сад, везде дорожки, пруды, мостики. Высокой плотной стеной отгорожен он и от улицы, и от других садов. Только в одном месте -- решетчатые железные ворота. Здесь часто останавливаются рваные мальчики, с завистью смотрят в сад, смотрят, как Витька играет здесь один. Иногда бородатое лицо мелькнет.
Зеленые и белые беседки в саду. А пруды устроены один выше другого, и вода светлым ручейком всегда выливается из одного пруда в другой. Аллейки всюду, клумбы, деревья диковинные. А наверху, на яру, где стоит дом, два кедра раскидистых. И все стены дома закрыты высокими липами, сиренью да акациями.
От пруда к пруду, по дорожкам, бежать, бежать. Ласково светит солнышко, трогает Витькины щеки так нежно -- нежнее, чем бабушка. Тени шевелятся на дорожках, на поверхности пруда. Грачи возятся на больших осокорях, что вон вдоль забора у Волги, бабочки летают. Пройдет по Волге пароход, застучит колесами и заревет страшно.
Весь день, бывало, бегает Витька по саду, рвет траву, играет с Фимкой в прятки. Вдруг над садом зычный крик:
-- Витя-а!
Глядь, на балконе, там далеко, стоит отец, зовет. На белой каменной стене, между белыми колоннами, резко виднеется его черная фигура.
-- Папа, папа приехал! Зовет. Иди скорее! -- испуганно бормочет Фимка и, схватив Витьку за руку, тащит к дому.
-- Папа, папа, папа! -- смеется Витька.
-- Витя-а! -- кричит отец.
-- А ну откликнись, откликнись! Кричи: "Папа!", -- говорит Фимка.
-- Папа! -- во весь голос кричит Витька.
-- Витя-а! Сынок! -- зыкает отец.
И через минуту он -- черный, бородатый, большой -- бежит навстречу сыну, хватает его на руки, несет к дому, в столовую, где уже накрывают стол. Раскачивая на руках Витьку, отец несет его к столу, целует, щекочет длинной бородой. А там уже мама, бабушка, дедушка, тоже смеются. Принесли, дымящийся суп.
-- Садитесь, садитесь, -- торопит мама, -- будет вам!
Папа ставит Витьку на пол.
-- Ну, помолимся, сынок!
Все встают, оборачиваются лицом к иконам, и на минуту у всех лица становятся суровыми, неприятными. Долго крестятся, бормочут молитвы. Крестится и Витька. А потом садятся за стол, и опять отец и все -- добрые и ласковые, и незаметно, что сейчас папа сердито разговаривал с сердитым богом. Развертывает папа салфетку, крякает: видать, хочет сказать что-то, а молчит.
-- Грех за обедом говорить.
Поговорить бы! Витьке хочется рассказать отцу, дедушке, что он сегодня видел.
-- Молчи, молчи, Витенька, -- певуче-ласково говорит бабушка, -- есть надо молча.
И молчат. Весь обед молчат.
И, только пообедав и помолившись, опять все становятся и шумными и веселыми. Но дед спешит, папа спешит -- они "соснут полчаса" и опять куда-то пропадут из дома.
А Витька опять в сад, на солнышко.
Весь день хорошо дела идут, только вот вечером, бывало, обязательно неприятность: бабушка заставляет Витьку долго молиться перед сном.
-- Вставай, Витенька, помолись боженьке, начал положи. Поклонись богородице, святителям!
Это хуже ножа острого. Бывало, протянет Витька недовольным голосом:
-- Не хочу!
Потому что и устал он за день, и поужинал сейчас так, что живот вроде арбуза стал, -- тяжело Витьке.
-- Не хочу!
-- Нельзя, нельзя, миленький! Боженька побьет, в огонь посадит, ушко отрежет. Надо молиться!
Что ж, как ни отбивайся, а правда в огне сидеть неприятно или чтоб ухо отрезали.
-- Ну, складывай крестик! Давай сюда пальчики!
Возьмет бабушка Витькины пухленькие пальчики, сложит их.
-- Вот так! Эти два вместе прямо держи, а эти вот три к ладонке прислони. По-старинному молись, по-хорошему, как дедушка твой молится, папа, мама, я молюсь. Вот есть нечестивцы, которые щепотью молятся. Щепотники. Не бери с них обыку!
И бабушка левой рукой -- обязательно левой, бесовской, чтобы не осквернить правую -- Христову руку, -- покажет, как молятся щепотники.
Сама сложит Витьке пальчики. И только отнимет свою руку, а Витькины пальчики разошлись коряжкою.
-- Бабушка, гляди!
-- Ах, господи!.. А ты держи их, чтобы не расходились. Ну, клади на головку. Говори: господи...
-- Господи.
-- Исусь Христе.
-- Сюсехристе.
-- Сыне божий.
-- Бабушка, опять...
-- Что ты?
Сует ей Витька свою руку с растопыренными пальчиками к глазам.
-- Опять!
-- Да что же ты их не держишь? Держи!..
Ну, раз, два, три -- так, а потом научился капельный Витька пальчики держать. Этак, может быть, через неделю, через месяц. Научился сам и "Исусову" молитву читать. Встанет перед темным ликом иконы и откатает: "Господисусехристесынбожепомилуйнас".
Так, одним словом, подряд от начала до конца. Что оно и к чему, Витька не понимает. Так, какая-то неприятная тягота.
Хорошо, что коротко! Сразу скажешь, перекрестишься и бух в постельку. Спи!
Но потом стало труднее. Заставила бабушка "Богородицу" читать, потом "Достойну", а потом и до "Отче наш" дошли. Сперва-то в охотку.
-- Богородице дево, радуйся, обрадованная...
А потом ох как надоело!..
С этими молитвами и первый страх родился перед отцом, и перед бабушкой, и перед мамой. Хорошо помнит Витька этот темный вечер. Не по себе было. Хотелось спать.
-- Иди, молись, -- позвала бабушка.
Перекрестился Витька, прочел "Исусову".
-- Все!
-- Как это все? А "Богородицу"?
-- Не хочу "Богородицу"!
-- Как не хочешь? -- испугалась бабушка. -- Нельзя, нельзя, читай!
Лицо у нее стало строгим, будто с кучером Петром говорит, когда Петр пьяный напьется.
-- Читай, тебе говорю!
Ее строгое лицо еще больше раздражило Витьку.
-- Не хочу, не буду!
-- Что ж, я в постель не пущу. Иди на холод, там ночуешь.
Витька лезет в кровать, а бабушка не пускает.
-- Прочти "Богородицу", потом и ляжешь.
-- Не хочу!
-- А я тебе велю. Читай!..
-- Не хочу!
-- Читай, тебе говорю!
Лицо у бабушки стало страшным: рот открылся, и зуб завиднелся -- желтый и длинный, как палец.
-- Не хочу!
-- Ах ты, пащенок!.. Вот я отца позову. Он тебя...
Бабушка на минуту ушла. А Витька стоял на коврике перед иконой, босиком, в одной рубашке ночной, без штанишек. Стоял, глаза стали большие, ждал, что будет. Бабушка вбежала, запыхавшись, а за ней -- папа, хмурый, в одной жилетке, из-под которой белая рубаха, в валяных туфлях.
-- Что такое?
-- Не хочет молиться. Заставь его ты.
-- Это что такое? Ты, брат, смотри! С тропы не сваливайся. Знай край, да не падай. Молись сейчас же!
Но Витька упрям.
-- Не хочу!
-- Как не хочешь, болван? Молись!
И отец свирепо дернул Витьку за руку, повертывая к иконе. Но Витька уже оскорблен.
-- Не хочу!
-- Ах, ты так? Где двухвостка-то? Подай-ка, бабушка, двухвостку!
А бабушка с полной готовностью побежала вниз, в большую комнату, и скоро-скоро возвратилась с коротенькой палкой, на конце которой прикреплены два узких, длинных ремешка -- двухвостка. А за бабушкой, видать, поднимается по лестнице мама -- у ней лицо недоброе. Отец взял двухвостку в руки.
-- Молись!
-- Не хочу!
Р-раз! Двухвостка больно обожгла Витькину спину. Впервые. Взвизгнул Витька. Отец опять замахнулся. Сквозь слезы увидел Витька, что лицо у отца стало свирепым, страшным. О-о!.. Бабушка! К бабушке бы... К маме бы... Но и у них обеих лица сердитые.
-- Читай молитву! -- ревел отец и держал двухвостку над Витькиной головой. И опять: р-раз!
-- Да будет же, будет! -- истерически закричала мама и вырвала Витьку из отцовских рук. Отец все еще пытался ударить, но мама и бабушка уже загораживали его, не дали.