В дни, когда в Америке астроном Годдар готовится к практическому опыту посылки космической ракеты, когда у нас в Москве уже организовано общество межпланетных сообщений, -- этот роман, написанный более двух лет тому назад, несколько устарел.
Утопия близится к реальности на глазах живущих.
Но мне милы наивные и немного старомодные герои этого романа. И мне думается, что моя попытка описания возможного межпланетного полета найдет отклик у всех пресытившихся сутолокой земли и иногда с надеждой и вопросом подымающих глаза к звездам...
Александр Ярославский.
23-го февраля 1925 года.
МОСКВА.
ГЛАВА I. Чемберт.
...И день и ночь работало радио. Сотрясались высокие башни от упругих искровых ударов. И нежно звенела певучая антенна.
А рядом еще выше, еще безумнее поднимались башни. Спешно заканчивали новую станцию. Суетились рабочие.
Проходили туземцы, работавшие на насыпи. Было оживленно и шумно. Работы подходили к концу, но Чемберт испытывал недовольство...
Уже две недели он не получал никаких известий из Парижа... И все чаще его взгляд с неопределенным вопросом обращался к громадному эллингу, скрывавшему окутанное парусиной и брезентом железное тело "Победителя". Распоряжался Чемберт спокойно и властно.
Выбритый, чистенький, с неизменным пробором и папироской, безукоризненно точный, холодный и выдержанный, -- сын латыша и англичанки, он по-прежнему выполнял порученную ему работу. Что ж! Он, конечно, не гений, как Горянский, он ничего не сможет выдумать или изменить, но свою часть работы он доведет до конца!.. -- Что теперь с Горянским?.. Заболел он? Может быть арестован?..
-- Удался опыт или нет? -- Или, может быть, у него не хватило денег? -- Тысячи предположений возникали сразу и перепутывались. Но нельзя было показывать даже намека на неопределенность и сомнения. -- Вера в Горянского была слишком велика; половина рабочих работала в кредит. Если бы у них мелькнула хоть тень догадки, -- предприятие бы распалось. -- Банкроты!.. -- Да, если не вернется Горянский, -- они банкроты!.. Впрочем, припасов хватит еще на три месяца. Горянский может вернуться... А если они заговорят о плате, если захотят домой, если откажутся работать, -- тогда?
Нет!.. Этого не будет!.. Гениальная попытка не может окончиться так пошло и глупо какой-то Панамой...
-- А если -- все-таки? -- Узловатая рука Чемберта погладила нервно холодное тельце браунинга в кармане, -- он заставит! -- Перестреляет половину, если понадобится, или умрет сам... -- Впрочем, нет, глупости!.. -- При чем здесь Панама? -- Горянский ведь не Лессепс!.. Тут, конечно, другие... совсем другие причины. -- Но что бы то ни было, а свою часть работы Чемберт доведет до конца!
-- "Господин Чемберт! Господин Чемберт!" -- к нему черненьким клубочком подкатился маленький негритенок Мукс.
-- "Новости! -- необыкновенные новости: -- мы перехватили американское и французское радио! -- Вас просят к аппарату, господин Чемберт!"
-- Радио... Париж... Горянский!.. -- у Чемберта заискрились глаза и напряглись ноздри. Он вздрогнул и, нервно сутулясь, зашагал в аппаратную.
Маленькая лестница. Металлические колонны, изящные и мощные, как легкий абрис Эйфелевой башни. Желтые медные наконечники выключателей и спокойный, четкий, немного танцующий ритмический стук аппаратов. Телеграфист в громадной предохранительной каске, неуклюжий, смешной и немного похожий на водолаза, что-то суетливо показывает ему, оживленно жестикулируя. Его лицо в каске странно гримасничает. И Чемберту кажется, что это -- средневековый Мефистофель издевается над ним здесь, в аппаратной.
...Разочарование! -- тяжелое и острое, неожиданное и грубое, как удар кулаком в сердце, -- это не Горянский!
Чемберт изнеможенно опускается на кожаное сиденье стула. -- Который раз!... Который раз его зовут на аппарат для того, чтобы он выслушивал какие-нибудь глупости, а от Горянского -- ни слова!.. -- Ах, разорвать бы эти глупые бесполезные проволоки!.. Какое ему дело до всего остального мира, до политических новостей, до этой нелепой бессмысленной войны, до визитов коронованных идиотов друг другу!.. До этих рабочих стачек! Все равно из этого никогда ничего не выйдет!... -- Разве могут рабы обойтись без кнута и погонщика?! -- Да и что ему до этого, если радио молчит о Горянском?
Но телеграфист по-прежнему размахивает руками и по-прежнему сует Чемберту длинную узкую бумажку с рядами черточек, цифр и точек. И, наконец, сквозь ритмический стук приборов до сознания Чемберта долетают какие-то слова и упорно, сквозь безразличие и разочарованность проталкиваются в мозг: -- "Гражданская война в России... Правительство Николая второго свергнуто... Революционеры захватили власть... Братания на фронте... Русская революция опасна: есть симптомы, указывающие, что она может превратиться в международную... Беспорядки на почве голода в Германии... Русский царь захвачен и арестован революционерами..." Брови Чемберта удивленно приподымаются: неужели из этого, действительно, что-то вышло!.. Рабы без погонщика?! Россия без царя?! Как это удивительно!.. Страна дикарей и рабов, страна малоподвижных тупых крестьян, где, казалось, было невозможно никакое свободное течение мысли, -- и вдруг!..
-- Неужели это, действительно, конец самодержавия?! С телеграфистом происходит нечто невозможное: он сбрасывает свою неуклюжую шапку и бежит, взволнованно крича, мимо Чемберта, вниз по металлической лесенке. Чемберт изумленно смотрит вниз. -- Ведь вовсе не смешон теперь без каски этот стройный, бледный человек со смуглым семитическим типом лица! До Чемберта, который хотя плохо, но все же понимает по-русски, доносится голос телеграфиста, тонкий, острый и жалобный, отдаленно напоминающий плач. Проходящие рабочие останавливаются. У аппаратной собирается небольшая группа.
-- "Братья!.. Товарищи!.. В России революция!.. Сейчас мы перехватили американское радио... Царь Николай Романов арестован!.. Пришла, пришла, наконец, и к русским свобода!.."
-- "Братья! Мне не давали учиться в России... Моя мать убита во время еврейского погрома..." -- слова телеграфиста переходят в рыдание.
-- "Долго терпели мы, евреи! Долго терпел весь народ, но есть справедливость, есть возмездие!.."
Голос его прерывается. К телеграфисту подбегает русский рабочий. Говорят все вместе, шумно, непонятно и несвязно; рабочие бросаются на шею телеграфисту, -- целуются... Чемберт с удивлением и с некоторым испугом смотрит вниз: -- "Да, эти русские... Видно наболело у них на сердце много и долго... Экспансивный народ! Вот и Горянский такой!.. Нервный, впечатлительный, чуткий, но в то же время решительный, героически-смелый... О, этот не станет плакать -- нет! Он, когда нужно, сумеет быть острее стали, тверже гранита..."
Чемберт вспомнил шестой год в России. Баррикады в Москве. Себя и Горянского. Подъезжавших казаков, наведенный пулемет и застывшую наверху у красного знамени фигуру Горянского, красивого и спокойного под выстрелами, улыбавшегося радостно и по-детски наивно в глаза неизбежной смерти.
Он вспомнил, как схватил его, -- тогда почти мальчика еще -- в охапку, вместе со знаменем, и унес, спас чудом от неминуемой бессмысленной гибели...
-- Где теперь Горянский? -- Почему нет известий? -- Что с ним? -- Доведут ли они до конца это грандиозное дело, которое затеяли вместе? Но вдруг остро, сквозь печаль, сквозь воспоминание, одна практическая сегодняшняя мысль деловито постучалась в мозг: -- эти русские! -- этот телеграфист, который должен быть у аппарата!.. Как бы это не помешало работе?! Надо прекратить это!
Чемберт встал, сразу сухой и бесстрастный, чтобы спуститься к шумевшей, жестикулирующей кучке. -- Вдруг звонок негромкий, но продолжительный и настойчивый ударил в сознание и уши:
Раз... Два... Три... Четыре... Пять!..
Три -- Россия. Семь -- Америка. Пять!.. Радио-телефон!..
-- Нет сомнений: Горянский звонит из Парижа!..
С легким стуком отпала крышка прибора; забыв все на свете, Чемберт бросился к слуховой трубке. -- Что это? -- Женщина! -- Значит говорит не Горянский!..
-- Кто же это может быть? -- Мать Горянского умерла!.. Сестра тоже... Кто же это?
Голос женщины тихий, нежный, вдумчивый и далекий тонкой струей вливался в напряженное сознание Чемберта.
-- "Говорит Елена Родстон из Парижа, по поручению Горянского... Попросите к телефону господина Чемберта".
-- "Оль-райт! -- Я, Чемберт, у аппарата, слушаю вас. В чем дело?" -- и почему-то странно враждебно звучит голос Чемберта, -- сам он не знает почему.
-- "Мы с вами еще незнакомы, тов. Чемберт, -- давайте будем знать друг друга! Я -- Елена Родстон, невеста Горянского..."
-- Что? Невеста?! Горянский женится? Чемберт ошеломленно хлопает себя по лбу.
Но дальше, дальше!.. Проклятая девчонка, которая не может сразу перейти к делу!..
-- "Горянский был болен, но вы не беспокойтесь, все благополучно, он уже поправляется, пока еще слаб. Он находится у меня: Улица Аллей 1б, 81Б. -- Говорю с вами по его просьбе. Через три дня вышлите за нами аэроплан; сами не отлучайтесь. Ваше присутствие на острове теперь более необходимо, чем когда-либо... Горянский нашел, что искал. -- Больше говорить не могу -- опасно. Аппарат вышлите маскированный. Ко мне являйтесь не сразу, а через несколько часов после прибытия. Успех близок; нужны лишь терпение и осторожность. Привет от меня и Горянского!"
С гулким стуком захлопнулась крышка. Слуховая трубка замолчала.
Радостный и ошеломленный откинулся Чемберт на спинку стула. -- Горянский жив! Он нашел!.. Они почти у цели!
-- Это главное!.. -- И Чемберт радуется этому искренно и глубоко. -- Но как в реке, чистой и прозрачной, все же на дне, по течению, грузно поворачиваются тяжелые камни, так и в радости Чемберта оседало что-то тоскливое и чуждое... Да, все это так естественно!..
Так и должно было случиться... А между тем никогда он не думал, что будет именно так! -- Всегда представлял себя и Горянского рядом. Всегда считал он, что Горянский -- его ребенок, ребенок гениальный, бесконечно больший, чем он сам, но все же -- его, его, Чемберта, неотъемлемо... А вот теперь между ними, двумя становится третий, то есть нет, третья! И как-то сами собой наивно, обиженно и совсем по-детски опускаются углы рта у крепкого, как кремень, сухого и стойкого Чемберта.
-- Ну что ж! -- Горянский молод, ему мало его, Чемберта, дружбы, ему захотелось страсти, женского теплого тела, женской чуткости и ласки... Может быть, это и хорошо! -- вот болен он; она, вероятно, ухаживает за ним... Он, Чемберт, несмотря на всю его преданность и любовь, не сумеет ведь создать всей той атмосферы тепла, ласки и уюта, которой так легко окружает женщина любящая и желанная... -- Что ж, пусть так! -- Женщина победила! Пусть уходит к ней Горянский!.. Остается их дело, нужное, великое, которому Чемберт будет служить до конца!
И, подавив вздох, опять спокойный и бесстрастный, с лицом, точно застегнутым на все пуговицы, он говорит телеграфисту, который уже снова в неуклюжей шапке стоит перед ним, смущенный своей недавней вспышкой, и мнет бумажки, чтобы скрыть свое замешательство, говорит сурово:
-- "Делаю вам выговор, мистер Тамповский; какие бы интересные известия вы ни получили, все же до окончания дежурства нельзя отлучаться от аппарата! Сейчас я получил телефонограмму от мистера Горянского: послезавтра мы отправим ему почту в Париж. Приготовьте копии наиболее интересных телеграмм, которые мы получали, и больше не смейте никуда уходить".
Телеграфист бормочет извинения срывающимся тонким голосом, плохо слышным сквозь шум приемников... Но Чемберт уже не обращает на него внимания. Берет трубку телефона. Соединяется с ангаром. И говорит спокойно, отрывисто и сухо, как капитан дредноута во время сражения:
-- "Алло! Ангар!
-- Говорит Чемберт!..
-- Приготовить Л/з для отправки за мистером Горянским в Париж. Аппарат маскируйте. Взять бензину на три дня. -- Отправление послезавтра в час дня. -- Летит Джонни!.."
Чемберт вешает трубку телефона и сухой, бесстрастный, немного похожий на засушенную орхидею, идет осматривать работы.
ГЛАВА II. Елена.
Елена Родстон медленно шла по улице Аллей. Был веселый радостный солнечный день, и ей тоже было легко и радостно: Горянский лежал у нее и выздоравливал!..
-- "Теперь он -- мой!" -- думала Елена. -- "Эта напыщенная русская княжна, дочь генерала, такая красивая, с пышными волосами, не отнимет его у меня! -- Ее дело проиграно!"
Да и теперь она, Елена, все равно не отдаст его!
-- "Он -- мой и больше ничей!..." -- и сама не заметив, в такт мыслям, притопнула ботинком с невысоким английским каблуком.
Но что-то накидывало паутину грусти на игру радости; резкая прямая морщина прорезывала невысокий изящный лоб; забота, самая примитивная забота: нужно было достать для Горянского молока! Это было очень несложно, житейски просто и в то же время не совсем выполнимо. Кредит ее у лавочника давно иссяк. В булочной еще пока давали, но мясник и молочник вчера взбунтовались... И сейчас идти не стоит: все равно без денег ничего не дадут.
Елена еще в самом начале болезни Горянского истратила свои последние деньги, которых у нее вообще было очень недостаточно, и с тех пор жила вместе с больным в кредит.
Правда, у лих были консервы, которые она захватила из лаборатории Горянского после пожара, но нужны были еще: какао, белый хлеб, сахар, молоко, главное -- молоко!.. Доктор сказал, что молоко необходимо, и чтоб пил его Горянский как можно больше. Как же быть? В долг не дадут!.. Это определенно... До прибытия аэроплана от Чемберта целых три дня! Раньше вызвать его никак нельзя!.. Она и так страшно опасается, как повлияет перелет на Горянского. -- Три дня!.. Нужно по крайней мере шесть бутылок -- самое меньшее! Он поправляется и с каждым днем пьет больше.
Продать или заложить пальто? -- Но как взять его незаметно? И потом она ведь подстелила его Горянскому, чтобы ему было теплее и мягче. Взять у Горянского? -- Нет!.. Ни за что на свете! -- Он еще может подумать, что она пошла за ним из-за денег... Он ведь знает, что она бедная, очень бедная... Да и как она будет просить у него денег?! Она -- просить! И потом: разговаривать о деньгах, когда он болен!.. И, наконец, ведь эти деньги -- золото!.. Он сам не раз говорил ей раньше, что их мало, что их едва хватит на дело... Как же может она надоедать милому с такими глупостями?!
-- Нет, она должна достать деньги сама, и -- достанет... И вот Елена решилась на такую вещь, о которой долго потом вспоминала с величайшим омерзением...
Владелец маленького кафе на повороте улицы Аллей, в котором Елена не бывала уже больше двух месяцев, преследовал ее своими ухаживаниями чуть не с первого дня ее появления в Париже. Елена решила зайти к нему. Стиснув зубы и вся сжавшись, нервно поеживаясь, как будто собираясь войти в холодную ванну, она открыла дверь в кафе, где в ранний утренний час еще никого не было...
-- "Добрый день, мосье Фанкони!" -- заговорила она, преувеличенно развязным тоном с хозяином, стоявшим за стойкой, и первая, с деланной игривостью, протянула ему руку.
-- "Здравствуйте, милая барышня", -- забормотал Фанкони, сластолюбиво поблескивая черными глазками, похожими на две круглых мелких маслины.
-- "Я же говорил вам, что вы еще придете ко мне! Значит, понадобился старый знакомый!..
-- Да, в Париже Фанкони многим нужен!... Фанкони все знают!.. -- Какая вы сегодня хорошенькая! -- прямо как богиня!..
-- Нет, прямо три богини сразу; Диана, Аврора и Венера!.. Ваши губки, ваши глазки пленяют смертных, да и бессмертных я полагаю... Будьте же поласковее к любящему вас Фанкони! -- Это будет хорошо и для него и для вас. -- Не правда ли?.."
И он потянулся к ней через стойку. Елену чуть не стошнило, но надо было сдерживаться.
-- "Мосье Фанкони, -- прервала она его разглагольствования почти прежним тоном, -- я пришла к вам за маленьким одолжением: у меня временные затруднения в редакции, где я работаю... задержали гонорар... -- У них, кажется, нет сейчас денег; а мы с подругой хотим отпраздновать ее именины, так, знаете, по-русски, в вашем французском Париже, -- чтобы всего было вдоволь...
Так вот не устроите ли вы нам взаимообразно две четверти молока, булок, печенья, ну там еще чего-нибудь? Я, разумеется, расплачусь с вами на днях..."
-- "С удовольствием, мадемуазель Елена, с очень большим удовольствием!.. -- Почему не сделать услугу такой приятной барышне, как вы? Но только, знаете, я не люблю давать в долг: какие могут быть долги, да еще с очаровательными барышнями?!. Наоборот, мы у вас всегда в долгу... Мы просто сделаем вам этот небольшой подарок...
-- "Мальчик!" -- обратился он к непроспавшемуся гарсону -- "собери все, что просила мадемуазель! А вы, -- продолжал он, обращаясь к Елене и нагло поблескивая глазками -- тоже сделаете нам небольшой подарочек и зайдете ко мне сегодня вечерком, часиков в девять на чашку кофе. Зайдете, -- не правда ли, миленькая?.." -- повторил он почти просительно. Елена страшным усилием воли подавила непреодолимое желание плюнуть ему в физиономию, повернуться и уйти, -- самое главное это -- молоко для Володи!.. -- В конце концов не все ли ей равно? А через три дня она с Горянским будет далеко от Парижа... А все-таки хорошо бы раза два сочно и смачно хлестнуть по жирной щеке этого пошляка!.. Но, подавив дрожь отвращения, она пробормотала:
-- "Вам, может, и деньги нужны?" -- он выбросил на стойку десятифранковую монету. -- "Возьмите!.." Елена вспыхнула до корней волос, но опять сдержалась.
-- "Унижаться так до конца!.." -- подумала она. "Пригодится! Куплю Володе сахару и какао..." И опустила монету в карман. Через минуту шла Елена по улице, в сопровождении гарсона, нагруженного молоком и свертками, ощущая в кармане десятифранковик, который жег ей тело сквозь платье, сама удивляясь и стыдно любуясь тому, что сделала. И еще думала, что нет для любви ни высокого, ни низкого, когда делаешь для любимого. И знала, что и жизнь свою, и любовь, и тело отдала бы до конца, и на самом деле продалась бы Фанкони, если бы это нужно было для спасения ее Володи... Солнечный свет окрылял и радовал... Думала, что сейчас увидит Володю... Уже соскучилась о нем за два часа утренних поисков. Воображала, как поцелует этот высокий гениальный белый лоб, как пригладит эти волнистые русые волосы, которые так славно курчавятся над точно отполированной нежной раковиной уха...
-- "Володик, хороший, славный!.." -- думала она и понимала, что нет ничего в мире, чего бы ни сделала для милого своего... Тут Елена вспомнила, что нельзя, чтобы кто-нибудь увидел у нее Горянского, так как его разыскивают и это опасно; гарсон может проболтаться. Забрала сама свертки и бутылки, отпустила гарсона, дав ему случайно завалявшиеся пять су, и пошла в сторону, прижимая к себе пакеты, хотя была уже близко: все боялась, чтобы не подглядел за ней хитрый мальчишка. Внутренне побранила себя за то, что не вспомнила этого сразу и взяла с собой мальчика. Нарочно шла долго в обратном направлении...
Лишь когда увидела, что нет никого вдали, кроме случайных прохожих, повернула к себе. Шла торопливо. Думала, что еще три дня будут они безраздельно вместе с Володей... Еще три дня, а дальше... Дальше они, правда, тоже будут вместе... Вообще Елена не представляла себе своей жизни без Горянского, но дальше у него будет дело!.. Величественное... Смелое... И сложное, которого она не понимала и боялась, -- боялась больше русской княжны, ибо знала, чувствовала каким-то подсознательным инстинктом, что, невзирая на всю его любовь к ней, Елене, -- она для Горянского все же меньше, чем его дело.
Она женским чутьем представляла себе дело в виде большой, сильной и любимой соперницы, чувствовала неопределенную безликую ревность, в которой она сама себе стыдилась сознаться...
Вот ее маленькая скромная парадная!.. Вот улыбающаяся консьержка...
С тех пор, как Елена поместила к себе Горянского, ее встречали с какой-то особенной улыбкой. Правда, она выдала его за двоюродного брата; правда, он был болен, но все, же эта улыбка тонкого женского понимания не сходила с губ консьержки после переселения Горянского...
Поднялась по лестнице на пятый этаж. Вынула из сумочки ключ (уходя, она заперла Горянского). Щелкнула задвижкой и вошла в маленькую прихожую. Заглянула в комнату: Горянский спал. Сняла шляпку, положила свертки на окно и минуты две, любуясь, смотрела на спящего...
Он спал, беспокойно бормоча негромко какие-то слова:
-- "Свинец... гелий... уран... опять свинец... Нет, радий, только радий!.."
Выражение лица его изменилось, стало веселым, как у ребенка.
"...Радий..." -- шептал он, улыбаясь во сне. -- "Победа... Радий..."
Елена наклонилась над ним, осторожно, боясь разбудить, дотронулась губами до влажного горячего лба.
-- "Володик, милый!.. Даже во сне он думает об этом своем, мужском и далеком!.. Выздоравливай скорей, мой мальчик!.." Еще раз поцеловала его в лоб и осторожно, боясь шуметь, стала развертывать фанконовские свертки. Тихо прошла в кухню. Газовая плита не работала -- газопровод уж два дня был испорчен... Поставила чайник на примус и долго задумчиво глядела на холодное синее пламя, любовно лизавшее дно и бока медного чайника.
Под ровное спокойное гудение примуса было так хорошо думать...
Прошла в комнату и опять смотрела на Володю.
Луч солнца ласковый, быстрый, жаркий скользнул ему на лицо. Уколола ревность: как смеет солнце целовать милого?!
Хотела задернуть занавеску, но было поздно, -- Горянский проснулся.
-- "Елена, ты?! -- Я не слышал, как ты вернулась... Меня разбудило солнце... Ты знаешь -- я видел сон: будто мы с тобой взлетали все выше и выше к солнцу двое, и только жаль было, что кто-то третий остался на земле...
-- Мы мчались, как свет!..
-- И вдруг солнце разбудило меня... Я проснулся и вижу тебя наяву! Иди ко мне!.."
Елена подошла и села на край кровати. Горянский потянулся к ней жадно, как к цветку...
-- "Успокойся, милый!.. тебе вредно..." -- говорила Елена, отвечая на его слабые, но бурные поцелуи. -- "Успокойся, детка!.. -- Хочешь, я принесу тебе молока?"
Она осторожно высвободилась. Через минуту вернулась со стаканом и булкой.
Горянский жадно пил горячее молоко, а Елена рассказывала ему, как звонила на остров.
-- "Умница!.. -- похвалил Горянский, -- "значит, ты хорошо запомнила все, что я тебе объяснял перед тем, как свалился.
-- "Володя!" -- обиделась Елена, -- "я всегда хорошо помню то, что ты мне раз показал!.. -- Хочешь, сейчас включу радио-телефон?.." -- и она поднялась было с кровати...
-- "Не надо... не надо, милая! я и так верю..." -- остановил Горянский и пробормотал задумчиво:
-- "Да, послезавтра Чемберт вышлет за нами Л/з". -- Хорошая машина. -- Менее чем в восемь часов перенесет она нас на своих широких крыльях из Парижа на остров.
-- Елена, а ты не боишься связать свою участь со мной, -- полусумасшедшим изобретателем, -- с преступником-анархистом?..
-- Идиоты! -- они считают меня преступником!.. Они думают, что там, в лаборатории, я готовил покушение на их правительство... Они думают, что во время пожара сгорел я, безумный анархист, вместе со своей лабораторией!..
Чины парижской охранки, вероятно, получат награду... Тут попахивает орденом Почетного Легиона в петличке...
Официально считается, что они уничтожили опасного государственного преступника... -- О, ослы! Ведь если бы я захотел!.. Смотри, Елена".
Он с трудом своей ослабевшей после болезни рукой поднял с постели маленькую четырехугольную, похожую на большой портсигар, металлическую вещицу, очевидно, очень тяжелую, с которой он не расставался даже во время болезни, и показал ее Елене... Та вспомнила, что даже в бреду он прижимал эту вещь к себе, и свои напрасные попытки убрать ее с кровати...
-- "Смотри, Елена: вот здесь в этой маленькой металлической коробке сосредоточена страшная, неизмеримая сила: стоит нажать вот этот незаметный рычажок и отсюда вытечет один атом освобожденного радия, и этого будет более чем достаточно, чтобы взорвать весь Париж!"
Глаза Горянского заблестели лихорадочном блеском... Он приподнялся в рубашке, сбросив с груди одеяло...
Бледный, красивый и страшный, прижав тесно к себе левой рукой Елену, заговорил, безумно присасываясь поцелуями:
-- "Положи свой маленький пальчик сюда... вот так!.." Елена почувствовала упругое сопротивление кнопки и ей почему-то вдруг стало страшно...
-- "Хочешь, Елена?.. В твоей власти сейчас жизнь всего Парижа!.. И наша!.. Один нажим этого розового пальчика, детски наивного, такого изящного, который я люблю задумчиво целовать, не спеша... и все полетит ко всем чертям!.. -- Париж!.. Правительство!.. Охранка!.. Богатые, бедные -- все!..
-- Погибнет весь город, все вокруг на пятьдесят верст в окружности... Погибнем и мы...
-- Четверть секунды -- и мы превратимся в тончайшие продукты распада атомов!.. Мы и не заметим, как перейдем в ничто!..
-- Жизнь или смерть? -- Хочешь, Елена?"
-- "Жизнь!.. С тобой!.. Милый, не надо!.." -- в нервическом испуге воскликнула Елена, отдергивая палец от страшной кнопки. -- "Люблю!.. С тобою жить хочу! Вдвоем!.. Вместе!.. Не надо... не надо смерти!.." Страстно, безотчетно прижалась она к Горянскому... Их губы соединились мучительно и долго... Смертоносная коробка с грохотом упала на пол. Глаза Елены сладко и безумно запрокинулись в глаза Горянского... Ей чудилось, что она отнимает его у смерти... А ему казалось, что к нему пришла сама жизнь, бившая ключом в ее упругом податливом теле, и обнимает его просто и пьяно... И в объятии упругих тел жизнь и любовь торжествовали над смертью...
ГЛАВА III. Горянский.
Горянский прибыл в Париж более двух месяцев тому назад. Почти все было готово для осуществления его идеи: рабочие, втайне из разных мест собранные на остров, башни радио, сотни машин, -- мастерские и приборы, порученные его "altro ego" -- его верному другу -- Чемберту. В одном из эллингов острова, тщательно укутанные парусиной, скрывались почти законченные мощные формы "Победителя"...
И все же этого было мало: главного, души аппарата -- двигателя пока еще недоставало. Горянский был инженером, но он мало походил на этих людей, почти всегда узких и ограниченных, практичных и меркантильных дипломников, выше всего ставящих карьеру и трезвую выгоду сегодняшнего дня, тупых и косных мещан.
-- Да, как это ни странно, но инженеры -- "творцы Фаустовской культуры", по меткому выражению Шпенглера, -- почти всегда мещане. Особенно -- заграничные, -- эти тупые рутинеры, техники мысли, которые, приделав крантик или подставку к раньше существовавшему прибору, уже считают себя новаторами.
Техника керосиновых примусов, чайников, лампочек, освещающих будуары и уборные, электрических ковров, согревающих ножки дам полусвета и света, техника тысяч деталей буржуазно-мещанской "обстановочки" цивилизованного готтентота, -- вот их ближайшие цели...
У них все реально, практично и трезво, все полно вульгарного здравого смысла, все достижимо... Никогда не увлекутся они высокими задачами, никогда не поставят целью невыполнимого...
Бывают конечно, и среди них радостные исключения, которыми только и жива техническая мысль и культура Запада. Но их немного, а основная масса -- мещане, до ужаса трезвые и практичные.
Русские инженеры интереснее и безумнее, но их мало и в их распоряжении неизмеримо меньше технических средств и возможностей... Горянский был одним из безумнейших: только невыполнимое, только непреодолимое привлекало его.
Он был истинным поэтом техники, только поэмы его создавались из проволоки и железа.
Он рифмовал безумие в изумительнейших триолетах из стали... Его электрические сонеты, излучавшие молнии, могли смело поспорить с сонетами Петрарки.
..........Еще в шестом году, во время баррикад в Москве, ему случайно пришлось столкнуться с остатками работ гениального русского химика и революционера Кибальчича, удушенного царским правительством, которые сохранились в архиве полиции.
..........Еще раньше в мозгу Горянского мелькала мысль о возможности окончательной победы над пространством, о реальном преодолении страшных миллионоверстных промежутков пустоты, отделяющих островки жизни во вселенной, отдельные планеты друг от друга.
Работы Кибальчича, детски наивные, принимая во внимание технические возможности его эпохи, и в то же время ослепительно-дерзкие по изумительной силе и простоте основной мысли, захватили Горянского. Он имел раньше в виду другой принцип: он хотел использовать энергию света, наполняющую отдаленнейшие уголки вселенной, положив в основу закон лучевого давления, открытый русским физиком Лебедевым...
Но Горянский, человек, получивший высшее техническое образование в России и за границей, прекрасно сознавал, что при современном состоянии техники этот принцип, теоретически, безусловно, верный, практически неосуществим...
И тем не менее, корабль вселенной -- машину, преодолевающую космические пространства, построить можно.
Горянский был убежден, что за эпохой летания над землей последует эпоха заатмосферного, космического полета.
Он стал работать в этом направлении.
Ему пришлось ознакомиться с работами русского ученого Циолковского, с проектом француза Эснопельтри, и он увидел, насколько верна и даже близка к осуществлению основная мысль погибшего Кибальчича.
Горянский оставил свой первоначальный план об использовании лучевого давления и стал производить изыскания в направлении работ Кибальчича, Циолковского и Эснопельтри.
Горянскому досталось богатое наследство: план, проект и теория заатмосферного полета были фактически разработаны этими его предшественниками. Циолковский до мелочей разработал схему междупланетного корабля, теоретически, безусловно, верную; и Горянскому, после продолжительных проверок, удалось открыть лишь незначительную ошибку в вычислениях Эснопельтри.
По работам предшественников Горянский сознавал себя на верном пути... Как новый космический мореплаватель, он стоял перед безграничным межзвездным пространством и чувствовал себя междупланетным Фультоном...
Но не было двигателя...
Работы предшественников давали лишь принцип; двигатель должен был найти он сам, и в этом, собственно, и заключалось решение вопроса. Это не было невыполнимой задачей, как первый проект, -- это было трудно, сверхчеловечески трудно, но в конце концов осуществимо.
Когда Горянский понял это, когда увидел, что, действительно, близок к решению одной из красивейших задач, которую когда-либо ставило себе человечество, -- он стал беречь себя, перестал подставлять свой спокойный лоб под нелепые казачьи пули...
Было бы бессмысленно и глупо ему, будущему планетному Колумбу, погибнуть от руки жандармов и штыков где-нибудь в московских тупичках и переулочках.
Горянский покинул Москву и такие красивые, увлекавшие его раньше баррикады.
Его друг, англичанин Чемберт, скучающий турист, фланер, объездивший весь мир, и от скуки решивший поиграть со смертью под красным флагом, последовал за ним. Мысль о возможности междупланетных сообщений, мысль о реальном проникновении на отдаленные миры, обожгла мозг Чемберта. Глубокий энтузиаст и мечтатель под пеплом холода и безразличия, искавший всю жизнь и не знавший, куда бросить себя, он нашел, наконец, выход для своей заглушённой энергии и предоставил Горянскому себя и свое очень большое состояние для достижения цели.
Его отец, богатый торговец, латыш по происхождению, женился на единственной дочери владельца одной из крупнейших английских фирм, оставшейся миллиардершей после смерти отца. Чемберт унаследовал одно из самых больших в Европе состояний.
Горянский -- истинный пролетарий, родившийся от отца-рабочего и матери-интеллигентки, не имевший ничего, кроме своих рук, знаний и дипломов, -- которому еще в гимназии приходилось содержать себя своим трудом, увидел в своем распоряжении свыше двух миллиардов на текущем счету английских и французских банков.
Он инстинктивно презирал буржуазию и случайно подружился с Чембертом лишь потому, что тот показался ему немного Агасфером, бродягой, мечтателем, выходящим из рамок класса.
Горянскому приятнее было бы, конечно, достичь победы собственными силами, и сначала он чувствовал себя как-то странно, пользуясь деньгами Чемберта, но потом, когда увидел искренний энтузиазм последнего, когда понял, что идея обожгла Чемберта не меньше, чем его самого, -- тогда Горянский успокоился и стал рассматривать происшедшее, как акт своеобразной справедливости, когда буржуазия, в лице Чемберта, возвращала прогрессу и человечеству кристаллизованный в золоте человеческий труд, награбленный в течение столетий.
В Чемберте Горянский нашел незаменимого помощника, товарища и соратника.
Горянскому не хотелось окружать свои опыты рекламной шумихой и газетной трескотней.
Кроме того, он боялся, что в атмосфере надвигающейся войны... а его работы были так близки к уничтожению, к смерти, к исследованию разрушительной силы внутриатомной энергии; его достижения захотят использовать для убийства и войны, которые были ему глубоко омерзительны.
Потом он еще боялся, что ему могут помешать довести дело до конца....
Рассчитывать на правительственную помощь было бы, конечно, нелепо... Ему могли бы дать миллиарды на дредноуты, пушки, подводные лодки и т. п., но не дали, бы, разумеется, ни копейки на постройку междупланетного корабля, отнесясь к этому, в лучшем случае, с иронией, сочтя его просто за тихого помешанного.
Правительство буржуазной Европы, правительство царской России могли только помешать осуществлению его планов. Состояние Чемберта являлось в данном случае прямо манной небесной и Чемберт буквально спасал идею Горянского, как однажды на баррикадах в Москве спас его самого.
..........За не особенно большую сумму в пятьдесят тысяч долларов они купили целый маленький остров, -- один из бесчисленных островков мало исследованной группы Самоа.
Плату внесли частью деньгами, так как туземцы вели торговлю с соседними островами и имели представление о деньгах, частью порохом, табаком, дробью, ружьями, одеялами и спиртом.
Невзирая на все протесты Горянского, которому не хотелось спаивать туземцев, пришлось пойти и на это, так как иначе вождь племени островных туземцев, по имени Чигринос, не соглашался на сделку, заявляя, что какой же он будет царь, если не омочит губы и горло солнечной влагой радости, -- так поэтично и пышно именовали островитяне спирт...
Чигринос считал необходимой выпивку в связи с продажей острова и приобретением взамен одеял, пороха и ружей, делавших его, по его мнению, могущественнейшим повелителем в мире.
Горянскому был очень смешон этот вождь, -- Чигринос, казавшийся ему типичным по глупости, жадности и продажности образцом правителя вообще, не исключая и цивилизованной Европы.
Глядя на эту комичную фигуру, с головой, утыканной перьями, с необычайным убранством, причем из одного уха свешивался легкий алюминиевый портсигар, а возле другого болталась перламутровая трубка, -- в нос, уступая традициям старины и отеческим преданьям, он воткнул просто страусовое перо, -- Горянский думал, что по существу пестрое убранство Чигриноса не хуже и не лучше, чем цилиндр и фрак какого-нибудь европейского президента или мундир, ленты, эполеты, золотое шитье и лосевые штаны любого российского генерала. У Горянского мелькала ироническая мысль, что если бы переодеть на наш лад этого очаровательного малого, то из него, вероятно, вышел бы недурной российский губернатор.
При заключении договора было поставлено особое условие, что Чигринос освобождает им необходимую для построек землю, хотя бы для этого пришлось выселить с острова часть племени.
Вождь островитян -- "отец народа" согласился на это с легким сердцем, совершенно беззаботно, подобно правители цивилизованных стран или российским министрам, легко распродававшим оптом и в розницу отечественную территорию иностранным банкирам за небольшую взятку, -- и быстро покончив с этим маловажным, по его мнению, вопросом, перешел к определению количества пороху, одеял и ружей, и особенно священной солнечной воды.
Однако, на деле это оказалось труднее, чем думал мудрый Чигринос, и при водворении на острове людей и машин пришлось неоднократно прибегать даже к угрозе вооруженной силой для освобождения нужной территории, невзирая на то, что все условия Горянским и Чембертом были соблюдены, и плата Чигриносу была внесена вперед. В конце концов удалось все устроить, так как для туземцев было вполне достаточно меньшей, более возвышенной части острова. И даже удалось наладить вполне дружественные отношения с Чигриносом и его подданными.
Горянский очутился в роли неограниченного владыки этого пустынного клочка земли, а Чемберт ревностно исполнял обязанности первого министра.
Чигринос в данном случае исполнял роль дипломатического представителя дружественных пограничных держав, с которыми сохранялись добрососедские отношения.
Горянский часто в шутку сам называл себя островным кациком, -- сыном луны и неба и младшим братом Чигриноса.
За восемь лет, которые истекли со времени переселения на остров, была сделано многое: пустынный заброшенный островок по внешнему виду напоминал, самое меньшее, германский фабричный поселок. Башни радио, эллинги, починочные мастерские представляли главную массу построек.
Возле башен возвышался двухэтажный каменный домик, где жили Горянский и Чемберт.
Дальше раскинулись маленькие одноэтажные домики для рабочих, добрая половина которых обзавелась уже женами из числа очаровательных согражданок Чигриноса (Горянский, по совету Чемберта, не брал женатых рабочих и теперь, приехавши, рабочие акклиматизировались и начинали врастать в островную почву семейственными корнями). Правительство островитян, как именовал Горянский иногда себя и Чемберта, могло быть спокойно за будущее островного племени.
Но дело Горянского все же медленно, слишком медленно, подвигалось вперед: два года потратил он на необходимые закупки, на заказы машинных частей в разных странах, на доставку их на остров, и вообще на организацию островных мастерских и островной жизни, и сверх того восемь лет упорной работы на самом острове, -- всего около десяти лет протекло с тех пор, как у Горянского явилась мысль положить в основу своих изысканий принцип Кибальчича, а все-таки дело двигалось до обидного незаметно...
Давно уже были собраны отдельные части машин, выполненные на лучших европейских и американских заводах, давно все схемы и диаграммы возможного полета, пересмотренные тысячу раз и проверенные, лежали в специальных папках, но двигателя -- этой таинственной души машины, ее всеоживляющего сердца, ее основного и отправного импульса, -- все еще не было...
И в двадцать пятый раз снималась с якоря "Мария", прекрасная турбинная паровая яхта, служившая для сообщения острова с внешним миром, которую Чигринос за резкие пронзительные гудки сирены прозвал "железной рыбой белого человека, кричащей со злости", -- и в двадцать пятый раз пересекала океан, чтобы перевезти новые материалы для новых опытов...
И в сотый, в тысячный раз, в течение десяти лет с непоколебимым мужеством и стальным упорством принимался Горянский за повторные опыты и медленно, слишком уж медленно приближался к цели...
Гигантская скорость, -- свыше десяти верст в секунду, нужна была ему, чтобы привести в действие машину.
Он же за время своих многолетних опытов с трудом добился шести верст и дальше не подвинулся ни на шаг.
Между тем, время шло и, невзирая на всю экономию Чемберта, невзирая на то, что почва острова давала хороший урожай и содержание рабочих им почти ничего не стоило, средства все же постепенно иссякали.
Отчаяние начинало охватывать Горянского: неужели из-за недостатка денег остановится великое дело, неужели проклятое золото -- символ человеческого порабощения и унижения, восторжествует и тут!
Несколько раз он впадал в умственную и нервную прострацию, и если бы не Чемберт, который заботился о нем, как о ребенке, то он, может быть, покончил с собой.
Наконец, тоже по настоянию Чемберта, Горянский на последние деньги отправился в Париж, чтобы заняться изысканиями с радием. Это была его последняя ставка, последняя конвульсивная попытка спасти свое дело.
Если и это не удастся, если он не найдет этих проклятых, недостающих ему четырех верст в секунду, -- машина не полетит, его "Победитель" станет побежденным, он не сдвинется с места, он инертной грудой бессмысленного мертвого металла будет лежать под крышей эллинга!..
......Тогда Горянский -- банкрот, тогда он обманул Чемберта и попусту растратил его состояние!
Но первые же опыты с радием убили пессимизм и возбудили энергию Горянского.
Он снял квартиру в отдаленном глухом предместьи Парижа, устроил себе на скорую руку походную лабораторию и работал, работал с утра вечера, а иногда и целыми ночами, как бешеный. У него появилась вера в успех; опыты с радием дали неожиданно блестящие результаты, открывалась возможность получения еще большей скорости, чем было нужно... И, кроме того, еще одна возможность, настолько сказочная, что он сам боялся в ней себе признаться.
Горянский продолжал упорно работать и даже нарочно до получения определенных результатов не хотел ничего сообщать Чемберту на остров, с которым мог ежедневно сообщаться, благодаря усовершенствованному им радиотелефону.
..........Вечерами, совершенно истомленный от упорной сосредоточенной работы, он выходил подышать свежим воздухом прогуляться по тенистым бульварам...
Там он встретился однажды с Еленой.
Горянский принял было сначала ее за гризетку, за одну из тех бесчисленных ночных женщин, которые наполняют бульвары и главные улицы всех больших городов Европы, в особенности Парижа, и равнодушно прошел мимо.
Но потом его поразила небрежность ее костюма и торопливая походка (она шла из редакции домой и боялась, что консьержка закроет двери и придется долго стучаться) и он заговорил с ней, неожиданно для самого себя, может быть, потому, что ему инстинктивно почуялось что-то русское в ее манере и движениях.
Она не обиделась и не рассердилась. Отвечала спокойно, просто, с большим достоинством.
Ее низкий серебристый голос ласкал уши и заплетал хорошими прядями утомленный мозг Горянского.
Она рассказала Горянскому, что работает в "Пти Журналь" в редакции, и когда Горянский попросил у нее разрешения зайти к ней завтра вечером в редакцию, она не ответила отказом.
Они стали встречаться почти ежедневно; и эти встречи служили для Горянского приятным отдыхом после напряженной ночной работы.
Правда, у него были еще официальные знакомства, было одно семейство княгини Тамирской, дочь которой княжна Анна (познакомился он с ней еще в России) была влюблена в него по уши.
Но его врожденная нелюбовь к буржуазии и аристократии мешала ему чувствовать себя свободно в их вылощенном аристократически-мещанском салоне, и он не знал, о чем ему говорить с этой влюбленной в него, но чуждой ему, красивой напыщенной барышней. Горянский не умел и не хотел быть кавалером, -- "кавалериться", как он иронически иногда выражался; и сознание, что ему внушают какую-то роль и что он должен как-то держаться и что-то делать, -- внушало ему чуть ли не отвращение и ненависть к красивой княжне, которая в конце концов была виновата лишь в том, что его любила.
С Еленой же Горянскому было просто и хорошо, и уже каждый вечер он провожал ее из редакции до дому, и они незаметно сближались все больше и больше.
Один раз Елена оказала ему неожиданную услугу: у нее через редакцию были знакомства в электрохимическом институте и ей удалось устроить Горянскому возможность приобрести необходимый для опытов гелий по необычайно низкой цене.
Это расположило Горянского к ней еще больше...
Скоро он узнал ее несложную историю:
Дочь англичанина-врача, попавшего в Россию, Елена с детства росла в очень скромных условиях, граничащих с бедностью.
Отец ее умер рано. Она окончила гимназию в Питере и поступила на Бестужевские курсы, окончить которые ей не пришлось, так как нужно было содержать и себя и мать. Хорошее знание языков помогло ей найти место воспитательницы детей в богатом французском семействе, с которым она и уехала в Париж после смерти матери. Там с большими усилиями, тоже благодаря исключительному знанию языков, она устроилась в "Пти Журналь", как переводчица международной хроники...
После смерти матери она -- одна, совсем одна на белом свете...
Горянский сказал о себе, что он инженер и работает над изобретением, которое должно доставить ему большие средства.
Так они встречались друг с другом... Время шло... Настроение Горянского было совсем радужным; он почти уже получил необходимую ему скорость... И, кроме того, то, другое, что казалось ему невозможным, -- предстало перед ним во всей своей фантастической реальности...
Оставалось еще раз проверить и резюмировать добытое в форме портативного удобного прибора.
Горянскому казалось, что победа совсем близка.
Еще усилие и напоенный сверхчеловеческой мощью "Победитель" прорежет земную атмосферу, чтобы взлететь к звездам....
Как вдруг совершенно неожиданно он открыл, что за ним следят!..
Вечером, возвращаясь после прогулки с Еленой, Горянский заметил, как быстро прошмыгнули две тени, когда он входил к себе в дом.
Ночью, когда он нарочно неожиданно погасил свет в лаборатории, он ясно увидел на мгновение два глаза и приплюснутый нос в стекле окна.
Ему вспомнилось старое революционное время, когда он спасался от шпиков в России...
Что ему было делать? -- Бросить все и возвратиться на остров, не доведя до конца работу?
Но это было бы непростительным малодушием.
Пойти к префекту полиции и объяснить ему все.
Но он не хотел открывать тайну своих работ и потом ему, вероятно, все равно бы не поверили.
-- Как же быть?..
Мысль о том, что необходимо что-то сделать, как-то выпутаться преследовала его неотступно.
Один раз в разговоре, неожиданно для самого себя, он сообщил Елене, что за ним следят. Его необычайно обрадовало то простое, открытое сочувствие, с каким встретила столь неприятную новость эта девушка, с которой ему было так хорошо и которую он уже начинал любить...
Она сразу же предложила ему, в случае надобности, свою квартиру, обещала помочь скрыться и добавила, что завтра же через бывавших в редакции, имевших какие-то связи с Парижской охранкой знакомых эмигрантов она выяснит, в чем дело...
..........На другой вечер она встретила его с очень серьезным лицом и передала, что дело обстоит совсем плохо: охранка, которая последнее время была почти без работы, решила воспользоваться случаем и инсценировать в его лице прекрасный политический процесс...
Его считают опасным преступником-анархистом, готовящим с помощью адской машины покушение на правительство.
За его лабораторией, действительно, всегда следит сыщик и, что хуже всего, в конце этой недели Горянского собираются арестовать...
...Горянский горячо благодарил Елену. Его работы были почти закончены. План действий моментально возник у него в голове.
-- "Если вы столько сделали для меня до сих пор, то вы поможете мне и впредь, не правда ли, мадемуазель Родстон?"
-- "Да", -- ответила Елена просто, -- "я сделаю все, что сумею..." -- и протянула Горянскому свою маленькую нежную руку, которую тот крепко пожал... И это пожатие послужило как бы скреплением их нарождающейся дружбы и любви...
-- "Завтра, в час ночи -- быстро проговорил Горянский, -- вы наймете фиакр, не считаясь с ценой, и самый быстроходный, и законтрактуете его по часам на всю ночь. Вы будете ждать меня на втором повороте от переулка, где я живу, в течение десяти минут... Если я не появлюсь там к этому сроку, то, не спеша, нарочито шумно, всячески обращая на себя внимание, вы пойдете по направлению к моей лаборатории...
-- Будет хорошо, если вы запоете какую-нибудь шансонетку (если только, конечно, не найдете этого неудобным). Как бы сильно вас ни поразило то, что там произойдет, -- не пугайтесь и не беспокойтесь за меня серьезно, но внешне проявляйте свои чувства как можно более эффектно и шумно: кричите, зовите на помощь, даже, если это вас не затруднит, расплачьтесь, вообще не бойтесь и действуйте открыто и громогласно... -- Вот вам программа на завтрашнюю ночь, если хотите оказать мне большую услугу... А сейчас разрешите показать вам дорогу в мою лабораторию и вообще считать своей гостьей на сегодняшний вечер..."
Мягкой улыбкой Елена выразила свое согласие, и они, смеясь и оживленно болтая, дошли до квартиры Горянского.
В лаборатории сидели недолго: -- Елене надо было утром рано в редакцию, но все же здесь, над колбами и ретортами, над сложными приборами, значение которых объяснил Горянский изумленной Елене, в обстановке, похожей на пещеру средневекового чародея-алхимика, -- они поцеловались, поцеловались впервые!..
И наивность ее молодого, только что расцветшего чувства, прикосновение нежных, немного холодных, губ, ее невысокая упругая грудь и все ее крепкое, свежее тело, так хорошо прижавшееся к Горянскому в объятии, -- опьянило его легко и радостно, как бокал "Клико", и наполнило новой бодростью и уверенностью в победе.
Целовались и сидели в сумерках, тесно прижавшись, как дети. И нарочно не зажигали света...
Было радостно обоим и хорошо вместе... И в целом мире не нужно было больше никого...
Но истекало время и надо было расставаться: величие идеи у него и забота будней у нее нависали жестоко над любовью...