Аннотация: Исторический роман из времен Екатерины II.
Владимир Тимофеевич Юрезанский
Исчезнувшее село
ИСТОРИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ
I
Звонкими белыми морозами, глубокими снегами начался 1787 год. И когда инеем, как пышными сказочными кружевами, запушились высокие деревья дворцовых парков, Екатерина приняла окончательное решение отправиться по санному пути в Киев, чтобы оттуда весной плыть галерами по Днепру в Новороссию и Таврию -- в эти новые области, завоеванные князем Потемкиным и управляемые его размашистой, самовластной рукой.
С блеском и неслыханной роскошью организовал Потемкин путешествие: пред ним не было никаких преград ни в тратах денег, ни в исполнении самых затейливых и невероятных выдумок.
Об этом легендарном путешествии иностранные послы писали потом своим монархам с завистью и восхищением, а европейские дворы, падкие до сплетен, создали множество ехидных рассказов и анекдотов о предприимчивой русской царице, умеющей веселиться и жить, несмотря на наступающую старость.
Окруженная вельможами, фрейлинами, пажами, камеристками, камер-лакеями, в сопровождении австрийского, английского и французского послов, Екатерина выехала в солнечный морозный день. За ее великолепным раззолоченным возком, украшенным сверкающей парчей и гербами, быстро мчались бесчисленные повозки придворной знати. Впереди скакали лейб-драгуны, по обе стороны широко разметенной дороги шпалерами стояли на морозе войска. Свыше шестисот лошадей приготовлялось на каждой станции для подставы. В местах остановок для ночлега по распоряжению Потемкина с непостижимой быстротой заранее были выстроены временные деревянные дворцы. По вечерам, чтобы освещать путь, горели целые леса, и морозное зарево в снежных искрах переливалось на огромные пространства как чудесное северное сияние. На всем протяжении от Петербурга до Киева горнисты из гвардейских полков, пролетавшие на взмыленных конях, за сутки до прибытия царицы сгоняли из окрестных сел и деревень тысячи жителей -- с иконами, хоругвями, хлебом-солью. В церквах, монастырях и соборах заливисто трезвонили в колокола, как на Пасху. Помещики подносили государыне верноподданнические адреса, выстраивали на коленях в снегу своих крепостных, а по ночам, при помощи заблаговременно присланных потемкинских пиротехников, жгли умопомрачительные фейерверки в виде огромных огненных фонтанов, римских свечей, китайских колес, пальм, башен, летающих драконов или падающих с высоты разноцветных звезд. Священники, архимандриты и архиереи с крестными ходами встречали пышный проезд Екатерины, славословя ее в таких речах, какими нё восхваляли даже святых.
На границе Псковской губернии восьмерка резвых раскормленных рысаков, запряженных в возок императрицы, испугавшись колеблющихся на ветру хоругвей, метнулась с дороги в толпу. Были выбиты и втоптаны в снег иконы, разметаны караваи хлеба-соли с белых вышитых полотенец. Стремительная вереница торжественных повозок вихрем пролетела по толпе, по хоругвям, по крестам, покалечив более тридцати человек.
Но на следующий день, как ни в чем не бывало, архиепископ могилевский Георгий Конисский, приветствуя царицу, восторженно говорил:
-- Оставим астрономам доказывать, что земля около солнца обращается. Наше солнце вокруг нас ходит...
И, слушая эту льстивую, витиеватую речь, Екатерина улыбалась своей ясной счастливой улыбкой, думая о себе с привычной горделивостью, что действительно она не обыкновенная женщина, а высшее, почти сверхъестественное существо.
Мелькали сотни сел, оставалась по бокам и сзади безвестная крестьянская жизнь, раскинувшаяся по глухим просторам империи, уплывали коленопреклоненные толпы крепостных, всегда бывших далекими для Екатерины. Из окошечек просторного возка, обитого внутри белоснежным атласом на тончайшем пуху, она любовалась на видимое довольство и необъятность своего царства. А в это время на Полтавщине, при слиянии рек Хорола и Пела, в бывшем вольном казацком селе Турбаи назревали кровавые события, жестокой вершительницей которых через некоторое время стала Екатерина.
II
Три дня подряд, как темный горячий улей, потревоженный злой рукой, волновалось село Турбаи. Три дня и три ночи глухой ропот и гневное возмущение беспокойным ветром переносились из конца в конец, из хаты в хату. Случилось такое, чего никогда еще не бывало: на панской конюшне по приказанию помещика Степана Базилевского, упитанного молодого самодура, дворовые слуги высекли мочеными в рассоле розгами казака Келюха.
-- Украли нашу волю, а теперь издеваются! -- стискивая зубы, угрожающе говорили турбаевцы.
-- Разве можно вольного казака сечь?
-- Что мы, в турецкой неволе, что ли?
Собирались по нескольку человек и в бессильном озлоблении вспоминали все притеснения, обиды и надругательства, какие пришлось пережить Турбаям под властью Базилевских. Особенно тяжело стало, когда умер старик Федор Базилевский, и Турбаи вместе с Кринками, Вубанихой и Очеретоватовым достались его младшим сыновьям -- Степану и Ивану. Правда, и при старике было не сладко: жить под палкой, чья бы она ни была, трудно. Он отобрал у турбаевцев их землю, -- у кого подачками, у кого силой, -- отобрал все документы и бумаги, какие еще хранились от былых вольных: турбаевских; дней. Но старик обошел хитростью, обманом, лисьей сноровкой, молодые же его наследники на каждом шагу старались самым обидным образом показать свою власть, обращались с высокомерием и напыщенной презрительностью, унижая достоинство подвластных; себе людей. Говорили, будто молодые паны учились разным наукам за границей, у немцев, кончили будто бы там университет, однако ничему хорошему, как видно, не выучились: от неограниченной власти у них просто головы кружились; жили оба в роскоши, в праздности, пили-ели сладко, богатству счета не знали и самодурствовали, как только на ум взбредет.
-- Какие они паны, чтоб им кишки повыкручивало!.. -- возмущался, шамкая беззубым ртом, дед Колубайко, самый старый турбаевец, которому насчитывали около ста лет. -- Корень у них самый обыкновенный, наш казацкий!..
В хате собрались некоторые соседи и угрюмо перекидывались редкими словами о Келюхе. Свесил голову черноволосый бондарь Грицай, рядом с ним сидел тощий, с впалыми щеками Нестеренко, у стола в простенке поместились синеглазый смолокур Степура и Кузьма Тарасенко, а около окна сорокалетний внук Колубайки, Игнат, чинил тяжелый пеньковый хомут.
-- Я же с их прадедом, Васькой Рыжелобым, в миргородском полку казаковал вместе, -- рассказывал дед. -- Он простым обозным был, невелика птица, панским духом от него и не пахло. Беден был, как крыса с погоста, грамоты не знал, мозгами или смекалкой там какой-нибудь не отличался. А так Васька и Васька, самый обыкновенный человек, ему и зову другого не было. Это потом уже, когда ущемил он каким-то тайным способом полковую копейку, карманы набил и жиреть начал, стали величать его Василием Онисимовичем.
-- А как же наши ироды панами очутились? -- вскинул голову Тарасенко.
-- Как, как... -- ворчал дед и хмурил свои белые лохматые брови. -- На нашей спине, да нашей глупости выехали. Они все так выезжают. Вся старшина казацкая в дворяне выскакивать стала. Вот поживете с мое, сами увидите. У этого Васьки, обозного, сын уже в сотники вышел. А чтобы переломить судьбу казацкую на панскую, взял да записался не Василенкой, как ему по отцу следовало, а на польский манер -- Базилевским: "Я-де теперь к шляхте присоединяюсь"... Отсюда и пошло. Новоиспеченный шляхтич тоже понахватал полковых денежек, нажился, а богатство, известно, и самую черную кость в белую перекрашивает: богатству почет, уважение, поклоны, перед ним шапки снимают, а каков ты вчера был, никто и не спросит, лишь бы сегодня золото у тебя звенело. Сын его Федор тоже сотником был, еще больше капитал увеличил, разжился уже до больших тысяч, стал скупать имения разные и в конце концов, сами знаете, девять лет тому назад купил Турбаи. Вот вам и все. Базилевские как облупленные, их и пересчитывать недолго.
-- Значит, кто в паны, а кто в неволю, -- мрачно и глухо вздохнул Игнат.
-- Им барство, а нам горе, -- отозвался также Нестеренко.
-- Не принимает моя душа этой несправедливости, -- пылко и взволнованно сказал Грицай. Его черные горячие глаза сверкнули непримиримо. -- Как это можно было, с самого начала свободы лишиться? Зачем поддавались этими разбойникам? Что же наши деды, овцы, что ли, были?..
Старик Колубайко посмотрел на него острыми маленькими глазами из-под насупленных бровей.
-- Не овцы, а беда стряслась нечаянная. Силой нас взяли, лихой человек с оружием обошел и страхом опутал. Спокон веков Турбаи были свободным войсковым селом. Это Данило Апостол, кривой чорт, лютый полковник миргородский, волю у нас отнял, чтоб он покою не нашел на том свете! Вы думаете, мы сами дались? В голые руки? Нет, хлопцы, не браните, не обвиняйте стариков. Случилось это при царе Петре. Ох, посбавил он казацкой волюшки! Так посбавил, что уже вовек не будет по-старому... Объявил царь поход на реку Прут, против турок. Снарядилось село, поседлало коней и пошло. А тут вдруг приказ от Данилы Апостола: остановиться, возвращаться назад. Что такое? В чем дело? Почему? А приказ исполнить должны, потому как Турбаи в состав миргородского полка входили. Велел полковник греблю гатить через Хорол для переезда. А около гребли той, под самыми под Турбаями, незадолго перед этим купил он у одного нашего казака мельницу. Казаки сначала наотрез отказались: не наше, мол, дело полковничью мельницу греблей крепить. А он как рассвирепеет да закричит: "Как? Не подчиняться? Бунтовать? Силою моей полковничьей власти приказываю! Через эту греблю тысячи разного войска должны пройти по царскому указу!.." И оружием угрожает. Что тут было делать? В каленые клещи словами этими нас взял. Подчинились. Поверили. Думали, и впрямь царский указ. А потом оказалось, ничего подобного. Волк, а не человек был Данило Апостол. По-волчьи с нами поступил, как хищник. Потом взял, да донес, что село Турбаи ненадежно, и потому в прутский поход его пустить нельзя, и добился, что нас в наказание, или просто по его самовольному распоряжению, в точности неизвестно, вычеркнули из казацких компутов.
-- Это что за компуты? -- спросил Степура, удивленно уставившись наивными синими глазами.
-- Эх ты, каза-ак! Компутов не знаешь... Цыпленок желторотый. Это списки всех казацких родословных в старину так назывались. Там подробно записывались и имена, и какая служба, и где человек жительство имеет, -- одним словом, и наша свобода, и наша кровная казацкая порода, -- все там значилось. А Данило Апостол вчистую похерил, как метлой смел. И где правды искать, неведомо стало. Прошло некоторое время, полковник еще хуже сделал: просто-напросто приписал Турбаи к списку своих собственных владений. А силы у нас против него нет: все в его руках было. Шутка ли сказать -- сорок четыре года в полковниках ходил, заматерел, как стервятник. А когда лет через пятнадцать гетманом сделался, тут и совсем тягаться с ним невозможно стало. Перед царем, как льстивая собака, хвостом вилял и по жадности своей все новых и новых поместий домогался. А царю такие псы как раз и нужны. Спасибо, умер скоро. Со смертью его дух наш поднялся, и мы своих вековечных прав добиваться стали. Новый миргородский полковник Капнист, который тоже ненавидел Апостола, потому как обижен им был незаслуженно, взял да опять записал турбаевцев в казацкие компуты. Но тут чебурахнули нас с другой отороны. Гетманша, вдова Апостола, жох-баба, выхлопотала царскую грамоту на утверждение всех имений за собой. И Турбаи перешли к ней. После гетманши Турбаями владел внук ее Павел, а затем уже дочь Павла, Катерина Битяговская.
-- Не продай она нас Базилевским, мы бы от нее отбились, -- вздохнул Грицай.
-- Она потому и продала, что боялась.
-- А сотник Базилевский не побоялся.
-- Этого коршуна все село на своей шкурё и сейчас еще чует. А отродыши его, как гадюки в гнезде, засели над нами.
-- До каких же пор терпеть будем?..
В хате стало темнеть. Синие мартовские сумерки сгущались за окнами. Весенний талый воздух туманился холодноватой мглой.
-- Ну что, правнучек, уж не сбежал ли ты от панов? -- спросил дед Колубайко.
Осенью Базилевские, проезжая по улице, обратили внимание на шустрого черноглазого мальчика и взяли его к себе в казачки. Сергунька в панских хоромах очень тосковал и пользовался всякой удобной минутой, чтобы сбегать домой. Между ним и белым стариком, прадедом Кондратом, была самая тесная, нежная дружба.
Сергунька как большой сел на скамейку рядом со стариком.
-- Что же ты молчишь?
-- Сегодня я табак просыпал, а меня за это чубуком по голове...
-- Да ну? -- невольно расплылся в улыбку беззубый сморщенный рот.
-- Ей-богу, дедушка. Смотри, какая шишка, -- зашептал Сергунька и, схватив старую иссохшую руку, стал тыкать ею себя в лоб.
-- А паны едут царицу встречать... -- спешил он выложить все новости.
-- Царицу?
-- Да. Утром приехал какой-то важный советник киевский из наместничества. Сказывает, царица Катерина в Киеве сейчас -- и дальше в Крым едет до самого Черного моря. Вот паны и поедут ее встречать: не то в Канев, не то в Кременчут-город, не то в Катеринослав. Я не понял хорошенько.
Грицай быстро поднялся от внезапно осенившей его мысли.
-- Слушайте... -- сказал он тихо, как заговорщик. -- А не подать ли нам царице жалобу?
Все молча раскрыли глаза и уставились на него.
-- А что же?.. Дело, -- согласился Игнат. -- Дитя не плачет, мать не разумеет.
-- Притти, обсказать, как следует, все наши трудности, все обиды от этих злодеев. Неужели же милости у нее к правде нашей не будет?.. -- с горячей убедительностью уговаривал Нестеренко.
-- Ой, хлопцы, хлопцы! Короткие у вас глаза: недалеко вы видите, на шаг от себя не больше, -- качая головой, задребезжал своим старым голосом дед Кондрат. -- Да разве царица вас послушает? Ведь эти стервятники ей ближе, чем простой казак!
-- Нет, дедушка, не говори, -- решительно возразил Грицай. -- Правда, она, матушка, силу имеет крепкую. А наша правда ясная. Известно, все ближние власти подкуплены, все они в кулаке у Базилевских...
-- Верно, верно, дядечку... -- вдруг заволновался и вскочил Сергунька. -- Я сам видел, как сегодня этому киевскому советнику барин Степан Федорович тысячу рублей из сундука серебром отсчитал. А от него только бумажку какую-то получил и в сундук на ключ запер.
-- Ну вот, видишь... Что я говорил?.. А высшие правительства денег от Базилевских не видели, ни серебром, ни золотом не подкуплены. Почему им на нашу сторону не встать? Тем более, если прямо самой царице поклонимся...
Дед молчал, только хмуро кряхтел и беспокойно двигался на скамейке.
-- Идем к атаману советоваться, -- нетерпеливо встал Грицай.
Игнат быстро надел кожух, отыскал шапку.
-- Ну, Сергунька, молодец, что сказал. Терпи: теперь уж, может, недолго. Разве тебе в холуях быть? Ты вольный казак.
Все вышли и, тихо переговариваясь, направились в другой конец, -- к атаману села Кириллу Золотаревскому. В хате остались только дед Кондрат и Сергунька. Через минуту стукнула дверь -- пришла от соседки мать Сергуньки.
-- Дарця, -- заботливо и мягко сказал ей дед, -- дай хлопчику молочка или чего-нибудь. Ему уж, поди, в усадьбу бежать надо.
Мать захлопотала над Сергунькой, а у того от отцовских слов сердце билось как ласточка.
-- "Ты вольный казак"...
Эти три слова алой зарей разлетались по крови, огненным хмелем обжигали маленькое тело, расцветали гордо и высоко, как радуга.
III
Белела над Хоролом большая мазаная хата атамана Золотаревского; просторный широкий двор, уже весь оттаявший из-под снега, темнел холодной грязью, а за хатой, за клуней и за сараями по берегу реки голый весенний садок раскинулся: слышно было в сумерках, как течет по яблоневым и вишневым прутьям влажный густой ветер.
Вся хата наполнилась народом. Во дворе, под навесом и около клуни тоже стояли беспокойные кучки людей: глухой горячий говор шмелиным жужжаньем волновал всех.
В господскую усадьбу посылали разузнать подробно и в точности у приезжих кучеров или у дворовых, что слышно про царицу: действительно ли она в Киеве, долго ли там пробудет, куда дальше ее путь лежит, в какой город и когда поедут Базилевские для встречи. Посланный вернулся уже около полуночи: все узнал, что только можно было. Подтвердилось на самом деле: царица в Киеве. Везет ее Потемкин -- показывать отвоеванный у турок Крым и новые степные города, построенные в честь ее, царицыной, славы. В Киеве остановку сделали надолго: ждут, когда Днепр пройдет, когда погода потеплеет, чтобы не в колясках ехать, а Днепром и на галерах плыть. А пробудет царица до отправки еще наверно не меньше двух недель. Советник же правления киевского наместничества, послан вперед -- готовить везде и всюду царице такой прием, какой только во сне может присниться. Приказано от Потемкина всем господам в пышности и роскоши навстречу выехать, чтобы обрадовалось сердце царицыно несметному богатству ее украинских, новороссийских и крымских земель. А Потемкин будто бы -- тайный царицын муж, власть самую сильную имеет во всем государстве, и от поездки той чинов и наград ожидает себе прямо неслыханных.
-- Если случай такой упустим, потом до смерти сами себе не простим, -- говорили турбаевцы.
-- Не плошайте, старики, думайте крепче.
-- Нечего долго думать: посылать ходоков надо.
-- Выберем надежных людей, пусть постараются для себя и для всей громады.
-- Кого же, громадяне, пошлем? -- спрашивал атаман.
Ни колебаний, ни сомнений ни у кого не было. Из всех кучек, из всех уст слышались только два имени:
-- Игната Колубайку.
-- Грицая.
Поклонились Колубайко с Грицаем громаде:
-- Постараемся, насколько сил хватит. Все равно без воли нам не жить.
Рано утром, чуть занялся рассвет, Колубайко и Грицай в старых рваных свитах, под видом нищих, идущих к мощам на поклонение, с холщевыми кисами через плечо, с калиновыми посошками в руках, вышли из Турбаев. Нищенский наряд они придумали, чтобы никто по дороге не принял их за беглых и не остановил. А так как не было у них помещичьего отпускного билета, то решили итти очень осторожно, чтобы добраться до Киева во что бы то ни стало, чтобы выполнить кровную задачу непременно -- добиться царицыной милости к своей правде.
IV
По утрам итти было хорошо: за ночь талые дороги примерзали, -- тонкий, хрусткий ледок затягивал ямки и колеи колесные, черная хлябь распутицы сковывалась туго и крепко. Но к полдням грязь распускалась, ноги скользили, облипали землею, увязали, -- передвигаться становилось трудно. В полях журчали неисчислимые ручьи, по небу часто тянули с юга длинные косяки диких гусей.
-- Смотри, Грицай, как гуси низко летят. Значит, еще холода будут, -- говорил Колубайко, пересчитывая серые гусиные треугольники.
-- Да, низко. Слышь, как туго у них крылья рипят?
И останавливался, чутко прислушиваясь к птичьему перелету. Но сейчас же вспоминал, за каким делом вышли, и, несмотря на трудность, упрямо передвигал ноги по липкой весенней грязи, не чувствуя усталости.
На шестой день пути показались золотые главы Киева. Подтянули потуже свои рваные свиты Колубайко с Грицаем, поправили наполненные хлебом льняные кисы и вошли в город.
Узнать, где находилась царица, было легко: любой человек мог указать, как пройти к дворцу, но все остальное оказалось недостижимым. Когда турбаевские ходоки, по простодушию, прямо направились к высоким дворцовым хоромам, часовые, неподступно шагающие по длинным дорожкам, моментально отогнали их пиками:
-- Не подходи! Куда лезешь?
Напрасно Грицай и Колубайко пытались разъяснить, что им непременно надо повидать царицу по делу, касающемуся целой казацкой громады. Часовые ничего слышать не хотели, -- зычно кричали и замахивались черенками пик:
-- Отваливай, тебе говорят! Бить будем.
Ошарашенные такой встречей, Грицай и Колубайко поневоле отступили, отошли в сторону, огорченно обсуждая и советуясь, что же нужно делать, чтобы добиться своей цели, как дойти до царицы. Но ничего придумать не могли: дворец стоял враждебной страшной крепостью, как гнездо Соловья-разбойника...
Ночевали они на Подоле у какого-то медника. Тот им советовал:
-- Рублем, рублем дороги ищите, -- через челядь или через кого там.
И вот однажды подкараулили они дворцового водовоза, выехавшего с бочкой по воду. Водовоз, лохматый, тщедушный старичонко, с хитрой усмешкой в сивых усах, долго не отвечал им ни словак как глухонемой, и, лишь когда они сунули ему из глубоких карманов несколько тяжелых серебряных монет, согласился провести их в дворцовый двор, как чернорабочих -- для укладки льда в погребах. Грицай и Колубайко, не отступая ни на шаг, пошли за водовозом и, когда тот, наполнив бочку, вернулся к дворцу, проскочили вслед за ним во двор с черных конюшенных ворот.
В этот день царица никуда не выходила. Но к крыльцу то и дело подъезжали важные сановники в дорогом одеянии, в треуголках, в высоких белых чулках, в белых завитых париках. Вечером в залах зажглись свечи, заиграла музыка. Колубайко с Грицаем сквозь окна видели издалека веселое оживление, белые полные лица, улыбающиеся фигуры, играющие за столиками в карты.
-- Неужели царица тоже в карты играет? -- спрашивали они водовоза в его тесной каморке.
-- А то как же!
-- Да ведь великий пост, -- удивлялись Колубайко с Грицаем, -- страстная неделя!..
Старичонко ехидно и насмешливо кривил тонкие губы:
-- Эх, деревня! Это, чтобы вы в страхе жили, колокола бьют. А царице такие штуки ни к чему. Зачем ей великий пост? Х-ха... Ее судьба -- скоромная.
Замутились духом турбаевские уполномоченные, первый раз какое-то тревожное сомнение в успехе задуманного дела взяло их за сердце. В следующие дни они несколько раз пытались протиснуться к царице во время ее выходов. Но об этом нечего было и думать: около блестящей, богатейте разукрашенной кареты и у крыльца такая всегда собиралась толпа знатных царедворцев, не считая почетного гвардейского караула, что подойти никто бы не дал.
Темные думы охватывали Колубайку и Грицая. Ночами не было сна. И темнели, опадали у ходоков угрюмые, упорные лица.
-- Зря вы тут изводитесь, -- сказал им однажды вечером водовоз. -- Вас до веку к царице не допустят. А вы сделайте лучше так. Пусть вам какой-нибудь приказный писец прошение напишет. С этим прошением идите в лавру: там легче всего к царице подбежать. Станьте на паперти загодя, пораньше, бейте поклоны поусердней, -- чтобы подозренья какого не получилось, а как покажется по ступеням государыня, падайте на колени и ползите навстречу. Беспременно тогда вашему прошению ход будет...
Послушались Колубайко с Грицаем старичонкиного совета и на следующее же утро, ни свет ни заря, стояли с прошением за пазухой на лаврской паперти. В десятом часу из города на Печерск показались десятки раззолоченных карет. Раскормленные кони круто, машисто выкидывали копыта, дугой гнули шеи, -- кареты неслись как на крыльях. Из первой, запряженной белоснежными рысаками, вышла полная высокая женщина, и по тому, как все низко и подобострастно ей кланялись, Колубайко с Грицаем поняли, что это царица. Царица шла прямо, гордо неся красивую голову. Вот она, угодливо подхваченная под руки с обеих сторон высокими дородными сановниками в ослепительных мундирах, уже поднялась на последнюю ступеньку паперти.
Грицай и Колубайко, как подкошенные, порывисто опустились на колени -- и с протянутым в руках прошением сделали несколько движений вперед.
-- Матушка государыня! -- твердо и горячо сказал Колубайко. -- Мы вольные казаки, а нас обманно забрали в помещичье подданство и хотят переделать навеки в холопов. Защити твоею царской милостью!
Царица недовольно сдвинула быстрые брови, негодующе взглянула на одного из поддерживающих ее спутников, на мгновенье приостановилась и холодно сказала:
-- Никаких жалоб. Ведь был же мой указ. Только в сенат. Пусть сенат разберет.
И ледяной, надменно-величественный взгляд с быстрой брезгливостью бросила, -- точно не глаза, а отточенные ножи сверкнули, -- ножи, которыми ударяют и убивают.
Сейчас же Колубайку и Грицая отжал, оттеснил, почти смял поток движущихся в лавру щегольских, затянутых в тонкие чулки ног. Кто-то поспешно и сердито рассказал, что такое сенат и что он находится в Петербурге.
Как в тумане поднялись ходоки с колен -- с непринятым прошением в руках. Белел, дрожал ненужно развернутый лист. Обида, горечь, стыд и беспомощность сдавили им сердце душным гнетом.
V
Просохли, пригладились, умялись узкие полевые дороги. Выше и теплее стало солнце. Зажурчали нежными свирелями жаворонки в синем небе. Высыпали люди на поля, закипела работа: без конца, без края во все стороны пахали, сеяли, боронили, -- вздымали, разрыхляли, осыпали землю зерном, -- всюду, куда глазами ни кинуть, шла кипучая весенняя жизнь.
Но смутные и темные вернулись Колубайко с Грицаем в Турбаи. Грицай еле дошел: в дороге заболел совершенно.
Выслушало село невеселую весть о неудаче, об отвергнутом обращении к царице, и нахмурилось, словно тучей его накрыло.
Думали, судили, рядили. И чем больше чувствовали всю силу неудачи, тем ясней приходили к выводу:
-- Не миновать, видно, доверенных в Петербург посылать надо. Пусть обойдут все высшие правительства, пусть добьются воли казацкой.
-- А раз посылать, -- слышалось со всех сторон, -- то нечего откладывать.
-- Правильно.
-- Куй железо, пока горячо.
Снова выбрали Игната Колубайку, а вместо заболевшего Грицая назначили самого атамана Кирилла Золотаревского. На время же его отсутствия атаманом избрали Цапко, казака решительного и твердого.
Обложили турбаевцы каждый двор по состоянию, собрали денег, сколько могли, -- и на дорогу доверенным, и на ведение дела в Петербурге: хорошо знали, что одними поклонами да просьбами многого не достигнешь.
-- Не жалейте денег, громадяне, отдавайте все, что есть! -- говорили старики. -- Правда за семьюдесятью семью замками лежит. Каждый чин, каждый писец любит, чтобы его серебряным ключом отворили.
-- Насквозь продажное отродье!
-- Без освобождения не возвращайтесь, -- наказывала громада ходокам. -- Душу свою отдайте, а принесите волю.
Простились выборные и, как на край света, пошли в долгий, далекий путь.
Никого из Базилевских в это время в Турбаях не было; они выехали в Кременчуг встречать царицу, забрали даже с собой сестру Марью Федоровну: лестно было и той показаться на царицыны очи, да еще на виду у всей многочисленной блестящей свиты, на виду у послов, у придворной знати и вообще у всего сопровождающего дворянства.
Сергунька без отца затосковал. В господских хоромах с отъездом панов ему нечего было делать, и он жил дома. Близко подружился с Ивасем и Оксаной, Грицаевыми детьми. Ивасю было двенадцать лет, а Оксане -- восемь. По вечерам, после домашних работ, они сходились где-нибудь у плетня и начинали играть. Игры выдумывались самые разнообразные и были настолько приятны, что не хотелось расходиться, когда матери звали к ночи по домам.
Иногда дети пробирались в хорольский заулок, где, криво уйдя в землю, подслеповато стояла хата бандуриста Калиныча, дряхлого одинокого старика. Калиныч умел необыкновенно трогательно играть на бандуре. Струны под его рунами сладко и грустно рокотали, унося мысли и сердце, точно ветер, в поля, в синие дали, в сказочные древние просторы. Калиныч пел длинные истории про турецкую неволю, про Марусю Богуславку, про казацкие походы и битвы, а дети, затаив дыхание, слушали. Густели сумерки за тусклым бедным окном, а Калиныч тихим и точно прислушивающимся к чему-то очень глубокому голосом выводил:
Розлилися крутi бережочки, гей, гей, по роздоллi,
пожурились славнi козаченьки, гей, гей, у неволi.
Гей ви хлопцi, ви добрi молодцi, гей, гей не журiться,
посiдлайтi конi воронiО, гей, гей, садовiться!..
Все детские игры и встречи и заманчивые хождения к Калинычу должны были прекратиться, когда вернулись Базилевские, проводившие царицу до Екатеринослава. Вернулись они еще более важными и напыщенными: царица наградила и того и другого чином надворного советника. Когда же на балу, устроенном в честь приезда на поклон польского короля Станислава Понятовского, влюбленного в Екатерину, кто-то шепнул ей, что Базилевские окончили университет в Геттингене, царица удостоила братьев особым вниманием и обещала вызвать в Петербург для государственной работы. Обласканные высочайшей милостью, Степан Федорович и Иван Федорович стали мнить о себе как о существах необыкновенных, и в обращении со своими слугами сделались еще круче и требовательней, упрямо проявляя на каждом шагу высокомерие и капризную заносчивость.
Сергуньке часто доставались затрещины чубуками, палками, а от окриков он часто начинал дрожать -- и все сильней и горячей стал тосковать по отце.
Колубайко вернулся только осенью, после Покрова дня. Исхудал за дорогу, осунулся, но глаза у него весело блестели: дело освобождения от Базилевских пошло на лад. Рассказал, с какими приключениями и трудностями они с Золотаревским добрались до Петербурга, как долго обивали пороги сената, как напали случайно на хорошего душевного человека, который научил их, как и что нужно делать.
-- Стоим раз в сенатском коридоре, просто духом пали, не знаем, к кому подойти, кого просить, чтобы по-человечески к нам отнеслись: чиновники там, все равно, что деревянные истуканы. Вдруг подходит человек, улыбается. -- "Что, говорит, браты казаки, носы повесили?" Мы ему и рассказали. Оказался он отставным полковым канцеляристом, из Лубен, а прозванье ему -- Осип Коробка. Такую накатал он нам бумагу, что в сенате даже в удивление пришли. Стали мы с ним встречаться почти каждый день. Он нам все тонкости сенатские объяснил и сразу поставил дело на верную дорогу. Башковитый человек. Хлопочет за всех нас, как за родных. А сам в бедности, с хлеба на квас перебивается. Мы уж ему платить за труды стали. -- "Не загинем, говорит, браты казаки, не поддадимся вражьей силе ни за что на свете!" Кирилло остался с ним -- решения ждать. Как только окончательное решение состоится, так оба вместе в Турбаи и прикатят. Сильно нужный для нас человек этот Осип Коробка.
Поздно осенью, уже когда снег выпал и санная дорога установилась, пришел в Турбаи из Лубен странник в монашеской скуфейке. Постучался в хату к Колубайке:
-- Я из Питера, от известного тебе Осипа Коробки. Просил зайти -- передать горькую весть.
-- Что такое? -- испугался Колубайко. -- Отказал нам сенат? Не признал?
-- Нет, еще рассмотрения сенатского не было. С Нового года только обещают. А горькая весть в другом: товарищ твой, с которым ты до сенату хлопотать приходил, застудился в сырости и холоде, схватила его какая-то болезнь острая, -- и как на огне сгорел, -- умер. Осип его похоронил по закону. Наказывал передать, что после случая этого по гроб жизни своей будет для вашего дела стараться и не отступится, пока не добьется свободы.
Странника Колубайко отвел к атаману Цапко. Собралась громада. И перед громадой еще раз рассказал прохожий старичок все, что ему передал Осип Коробка.
-- За народ помер человек, слава ему вечная! -- говорили взволнованно турбаевцы о Золотаревском.
И была эта смерть как бы огненным столбом, вставшим над всей жизнью села: еще упорней, еще горячей каждый подумал, что воля должна быть отвоевана, что панских надругательств и утеснений терпеть дальше нельзя, что если не избавиться от них сейчас, они тяжким гнетом придавят и придушат на долгие времена.
VI
Золотыми снопами поля уставились. Уже отжали яровую пшеницу и овсы. Наступил тихий август. Заскрипели возы с полей на гумна, застучали на гумнах цепы. Но не на казацких усадьбах складывались свозимые хлебные сокровища, не около клунь и садов турбаевских вставали теплые стены снопов, -- главная сила золотого урожая рекой потекла на обширные панские молотильные токи, тучные богатые скирды коренасто вырастали в усадьбе Базилевских, в их амбары ненасытные ссыпалось тяжелое крупное зерно. Только малая доля того, что уродила щедрая земля турбаевская, только редкие кучи с узких полос легли в стройных невысоких скирдочках в казацких дворах: не для своего благосостояния натирались жгучие мозоли и проливался едкий пот турбаевцев из года в год, а для увеличения богатств Базилевских.
Вечером, накануне спасова дня, когда в садочке за клуней Колубайко вырезывал из борти, привязанной к старой дикой груше, первые соты меда, его окликнула жена Одарка.
-- Игнат, тут тебя какой-то человек спрашивает.
Повернул Колубайко голову -- и даже сердце заколотилось гулко и сильно:
-- Осип! Коробцю! Да ты ли?
Коробка стоял у перелаза и улыбался, прищурив один глаз не то от закатывающегося солнца, не то от какой-то большой радости, переполнявшей его.
-- Я самый. Здравствуй, Игнат. С праздником, с великим днем тебя поздравляю!
Колубайко, наскоро заложив борть, шел уже навстречу, неся в руках глиняную миску с медом.
-- Как с праздником? С кануном пока. Завтра праздник ведь.
-- Нет, друже, сегодня праздник. Сегодня. Волю казацкую привез я вам!
-- Волю? -- воскликнул Колубайко, и ноги у него вдруг стали легкими, точно воздух поднял его над землею. -- Волю? Брат! Осип!.. Дорогой человек... Значит, все-таки дождались, добились?..
От волнения он побледнел. Только черные глаза его сверкали счастьем и твердостью и стали еще темней и глубже.
-- Добились!.. Можно сказать, зубами вырвали. Вот и бумага: "Июня тридцатого дня постановил правительствующий сенат признать вольные права за всеми теми турбаевцами, которые записаны полковником Капнистом в казацкие компуты, и за всеми, кто народился от них".
Как радостный ветер, как необыкновенная чудесная птица, облетела эта весть Турбаи. Давно уже ночь наступила, давно уже звезды усеяли небо мерцающими роями, а село, точно на Пасху, не-спало, -- в светлом волнении, в разговорах, в обсуждении случившегося. Начиналась новая, свободная, жизнь. Каждый чувствовал, будто он второй раз родился.
Вся хата атамана Цапко была густо набита народом. Втиснулось туда столько людей, что казалось, вот-вот, -- и стены лопнут, не выдержав небывалого человеческого напора. В переднем углу: в светце горела лучина. Коробка, придвинувшись к мигающему мутному свету, читал большой лист мелко исписанной бумаги -- копию сенатского указа. Каждое слово ловилось присутствующими, как дар, как откровение. И хотя многое из замысловатых канцелярских выражений осталось непонятным, но главное было ясно: за турбаевцами признаны вольные казацкие права, власти Базилевских конец. Завтра начнется день -- и шире будет земля, родней солнце, слаще воздух, милей жизнь.
-- Мне не хотели этой копии давать, -- рассказывал Коробка после прочтения. -- Но я подкупил одного канцеляриста, и он тайно переписал всё -- от слова до слова.
-- А когда нам объявят этот указ? Скорей бы! -- гудели нетерпеливые голоса.
Коробка поднимал голову, лучина освещала его огромный лоб и острые серые глаза, с улыбкой уверенности в себе, в своих силах, в своей удаче.
-- С объявлением, известно, будут тянуть. Пока все формальности проделают, должно время пройти.
-- А если скроют? Ведь могут указ утаить совершенно.
-- Ну, нет! -- зло и решительно сверкали колючие глаза Коробки. -- Этого не бойтесь... Не посмеют. За сокрытие сенатского указа и дворянским головам не поздоровится.
И всю ночь, до рассвета, громада советовалась с Коробкой, что нужно делать, как поступать и держаться, чтобы скорее избавиться от Базилевских. Решено было ждать объявления указа от властей, а если случится задержка, подавать жалобу на нарушение распоряжений правительства.
Утром Коробку на подводе, как самого дорогого и почетного гостя, повезли на его родину, в Лубны. Собрали ему в благодарность сыру, масла, меду и даже денег дали.
VII
Поздно проснулся помещичий дом. Трудно поднять от сонной лени тяжелые головы молодым помещикам. Да и спешить некуда. Все работы в доме, во дворе, в поле, подобно заведенным часам, идут своим чередом: делаются подданными.
-- Прошка, одеваться! -- вяло крикнул Степан Федорович, переваливаясь на мягком пуховике с боку на бок и громко зевая.
Подобострастно, на цыпочках, вошел лакей.
-- Как почивать изволили, барин батюшка? -- с угодливой слащавостью низко поклонился.
-- Молчи, болван. Куда ты суешься со своим языком?
-- Виноват-с.
-- Чулки, -- капризно приказал Степан Федорович, выпятив полную, пухлую верхнюю губу.
-- Слушаюсь.
Прошка засуетился, залебезил, согнулся и с трепетной услужливостью стал натягивать на барские ноги чулки.
-- Трубку! Эй, казачок!
Вбежал Сергунька.
-- Какую прикажете?
-- Янтарную. Кривую. Табак крымский, -- лениво и презрительно бросал Степан Федорович.
Сергунька быстро набил сухим табаком длинную желтую трубку с кривым мундштуком, ловко высек огонь в кусочек трута и поднес барину. Тот раскурил и, пуская дым левым уголком рта, повел бровью:
-- Пошел вон.
Сергунька моментально исчез за дверью.
-- Дальше, -- вытянул обе ноги Степан Федорович.
Прошка снова наклонился и стал продолжать одевание. Глаза его в нетерпении бегали. Он что-то хотел сказать, но не решался. Наконец, глотая слюну, тихо проговорил:
-- Не извольте гневаться, батюшка. Осмелюсь доложить вам: злостные затеи у нас зачинаются.
-- Ну? Что еще? -- насторожился Степан Федорович.
-- На селе темные дела пошли...
-- Какие?
-- Слышно, воли казацкой добиваются, глупцы...
-- Знаю, слыхал. Ты уши мне уже прожужжал.
-- А сегодня ночью какой-то человек будто указ им привез...
-- Указ?
-- Ей-богу, так шепчутся, батюшка барин. Что слышал, то и вашей милости докладываю, по преданности своей.
-- Ну?
-- Указ будто от сенату. И приписана там им полная воля.
-- Что? Воля? Дубина ты подлая! Умнее брехни не мог придумать? Я им дам указ! Таких указов пропишу, век будут помнить.
Сонные, заплывшие жиром глазки Степана Федоровича налились мстительным: злом. Он быстро вскочил и, полуодетый, побежал в комнату брата.
-- Слушай, Ваня, у нас почти бунт, а ты спишь, как херувим... Это чорт знает что! Вставай, брат, нечего прохлаждаться.
Иван Федорович непонимающе протирал веки:
-- Что случилось? Что такое?
-- Указ! Ты понимаешь, до какой наглости эти холопы дошли? Они уже для себя указы сочиняют! А? Завтра же еду в Киев к наместнику, возьму роту солдат и все село поголовно перепорю. Вот это им будет указ!
-- Брось. Не горячись... Это тебе наверно опять Прошка наврал?
-- Разиня ты. Понял? Ра-зи-ня. Тут сечь надо, сечь нещадно, пока не поздно.
-- Я по силе возможности секу, когда надо, -- как бы оправдываясь, сказал. Иван Федорович.
-- Мало! Мало! Ну, ладно же... -- и в возбуждении Степан Федорович, раздраженно хлопнув дверью, вышел из комнаты брата.
-- Что за чертовщина! -- недовольно проворчал Иван Федорович, сожалея пока больше всего, что у него оборвали очень интересный, увлекательный сон, который в другой раз уже, конечно, не приснится...
-- Гаврилыч! -- крикнул он лакея.
Вошел вёрткий бритый старичок, лет пятидесяти, и начал его одевать. Уже завязывая гарусный мягкий пояс поверх шелкового халата, Базилевский вдруг озлобленно спросил:
-- Ты слышал что-нибудь?
-- О чем-с, сударь?
-- Про указ?
-- Никак нет-с, ничего не слыхал.
-- Ах, вот как... Все слышали, все знают, а ты оглох?
Лакей виновато мигал редкими короткими ресницами и неуверенно переступал с ноги на ногу.
-- Позови мне кучера Спиридона, -- зловеще сказал молодой барин.
Через минуту вошел толстый мурластый Спиридон.
-- Двадцать розог! -- величественно тыкая указательным пальцем в лицо Гаврилыча, крикнул Иван Федорович. -- Сейчас же отведи на конюшню и немедленно всыпь.
-- Слушаюсь...
Мгновенная бледность, как тень облака, покрыла лицо Гаврилыча. Кровь сошла, будто ее кто выпил. Губы его задрожали. Он упал на колени и заметался жалко и отчаянно:
-- Не разговаривать! -- топнул ногой в исступлении Иван Федорович и отвернулся. Спиридон схватил лакея за руки и вытащил за дверь.
Пока подавали кофе -- Степан Федорович любил верный, приготовленный по-турецки, в серебряной кружечке на углях, Иван Федорович -- по-польски, сваренный без воды, на одних густых сливках, -- оба брата, нервничая, ходили взад и вперед по комнатам. С конюшни глухо доносились захлебывающиеся старческие стенания наказываемого Гаврилыча. После завтрака Степан Федорович взял арапник и пошл в село.
На селе было солнечно, тихо. Веяло осенней сушью. Пели, петухи. Кое-где по клуням мягко и глухо молотили цепы. В палисадниках перед окнами пышно цвели мальвы.
На завалинке Колубайковой хаты сидел древний дед Кондрат. Заслонив костлявой рукой глаза от солнца, он пристально всматривался в подходившую фигуру Степана Федоровича, точно не узнавал, кто это. Когда Базилевский поравнялся, дед Кондрат, кряхтя, поднялся и поклонился.
-- Ты как встаешь, старый хрен? Ждешь, чтобы тебе барин первым кланялся?
-- Старость, сударь. Кости мои уже не слушаются, -- оправдываясь, возразил дед Кондрат и хмуро сдвинул лохматые белые брови.
-- Молчать! -- крикнул, рассвирепев, Степан Федорович и замахнулся арапником, но удержал движение руки, -- плюнул прямо в глаза старику и, твердо выстукивая каблуками, пошел дальше. Дед Кондрат остолбенело ахнул, затем растерянно и гневно начал утираться рукавом рубахи. И еще долго стоял, неподвижно-высокий, худой, высохший от столетней жизни, глядя вслед оскорбителю.
А Степан Федорович, кипя от злобы и как будто ища добычи, шел по селу. Если ему встречался кто-нибудь из казаков, он кричал бешено:
-- Ты тоже из-под моей власти уйти хочешь? Тоже? Воли захотел? Указа? Вот тебе воля! Вот тебе указ! -- и, отхаркнув слюну, раз за разом плевал в лицо встречному. Он хотел унизить, растоптать, раздавить всех, кто вздумал бы с ним тягаться. Он хотел показать свою силу, могущество, превосходство.
VIII
Горячо заволновались Турбаи. Не было хаты на селе, которая бы, как палящего ожога, не чувствовала на себе какой-нибудь издевательской выходки Базилевских. По распоряжению из барской усадьбы загонялся и отбирался турбаевский скот, за малейшие оплошности на работе людей сажали в арестантскую избу, в клоповник, и держали как преступников. Несколько молодых хлопцов было высечено за непочтительные разговоры с панским управляющим, распределявшим повинности. Один брат изощрялся превзойти другого в жестокости и общности наказаний. Даже барышня, Марья Федоровна, обычно незаметная и уравновешенная, стала всячески притеснять работавших у нее девушек, ставила их голыми коленями на горох, на гречку, на битое стекло, а горничную Устю за потерю ленточки велела высечь крапивой в присутствии всей девичьей. Устя почернела от стыда и срама -- и едва не наложила на себя руки: вечером, после наказания, вынули в сарае из затянувшейся уже петли и едва отходили. У Усти был на селе жених -- Павлушка Нестеренко. Он пришел к своему крестному -- атаману Цапко и поклялся лучше лишиться жизни, но отомстить за надругательство над невестой. Степан Федорович уехал в Киев: в селе стали говорить, что он повез полный сундук денег на подкуп чиновников, чтобы те скрыли сенатский указ. По требованию громады Цапко послал в Лубны мальчика за Коробкой: вызвался итти Грицаев Ивась.
Коробка приехал сейчас же, не откладывая ни одного дня, и, скрываясь от Базилевских, прожил в Турбаях больше недели. Все это время по ночам происходили жаркие обсуждения создавшегося положения. Были многие споры. После одного из тайных собраний молодой Павлушка Нестеренко сказал атаману глухо, весь дрожа от ненависти к Базилевским:
-- Нужно порешить весь их род поганый. С корнем. Тогда будет воля. Скажите слово, дядечку крестный, и я их кончу сегодня же.
Но Цапко уговаривал Павлушку не думать о мести, не предпринимать ничего самостоятельно, чтобы не случилось беды, от которой может пострадать вся громада.
После долгих разговоров и споров решили послать Коробку в Киев, в наместничество за справками, почему так долго нет указа, скоро ли его объявят, и не сделали ли там Базилевские силою своего богатства какой-нибудь каверзы.
Коробка вернулся в начале ноября и привез утешительные вести: указ есть, скрыть его или замазать уже никак нельзя, и что он передается для исполнения голтвянскому нижнему земскому суду.
-- Эх, пока солнце взойдет, роса очи выест... -- говорили беспомощно и горько турбаевцы.
-- Будут они нам голову морочить до скончания века?
-- Мерзавцы!..
Зло нарастало, как волны в море, подымаемые хлещущим ветром.
Наконец наступил новый 1789 год, и в январе месяце, после крещения, приехал в Турбаи земский исправник Клименко. Это был толстый, как боров, с непомерным брюхом, человек, при виде которого в недоумении и изумлении останавливались прохожие. Кучера говорили, что летом возить его опасно, так как на дорожных рытвинах под тяжестью его жирного тела лопаются самые крепкие дрожки.
Исправник приказал собрать всю турбаевскую громаду на площади, около церкви. Утром к десяти часам площадь была черна от людей: пришло поголовно все село, старые и молодые, женщины и даже подростки-дети. Когда с возвышения громко был прочитан указ, толпа загудела как несметная стая птиц.
-- Теперь вы должны доказать документами, актами, грамотами или прочими бумагами, что среди вас есть какие-нибудь потомки тех семидесяти шест казацких родов, которые были записаны Миргородским полковником Капнистом в казацкие компуты, -- объявил Клименко. -- Кто это докажет, тому, будут возвращены свободные казацкиё права. Кто же доказать не сумеет, тот останется в подданстве у господ Базилевских.
Было одно мгновение полной внезапной тишины. Но сейчас же взметнулся ропот, громада забурлила, закипела, заклокотала:
-- Обман!
-- Насмешка!
-- Вы нас продали Базилевским!..
-- Мы все природные казаки!
-- Среди нас не казаков нет.
-- Что это, -- ловушка? Задушить нас хотите?..
Напрасно Клименко пытался что-то говорить, напрасно, выкатив свой огромный тугой живот на возвышение, он кричал в толпу хриплым пропойным басом, -- громада шумела гневом и возмущением:
-- Высшие правительства нашу волю признали, а вы хотите украсть?..
-- Гады продажные!
-- Предали нас панам, казенные хвосты!..
-- Нахапали рублевиков в карманы, чтоб вам печенки лопнули от панских денег!..