В политическом мире нет ничего обманчивее общих правил и отвлеченных формул. Сами по себе они мертвы и двусмысленны; в своей отвлеченности они могут безразлично относиться к случаям противоположным, и две враждебные стороны могут весьма часто, с одинаковым правом, ставить один и тот же девиз на своем знамени. А потому-то и нельзя судить о явлениях жизни на основании каких-нибудь отвлеченных сентенций. В действительности все до бесконечности определенно и индивидуально; все в ней требует особой точки зрения и особой оценки, и наши понятия будут годны для такой оценки лишь по мере своей способности приблизиться к факту и освоиться со всеми его особенностями. Без этой способности наши понятия будут все то же, что открытые, но не зрячие глаза.
В Европе за последнее время особенно часто и громко говорилось о правах народности и принципе невмешательства. И права народности, и принцип невмешательства -- очень хорошие понятия, заслуживающие почетного места в мире идей. Ничего нельзя возразить против них, и остается только пожелать, чтоб они приобретали все большую силу и ясность в умах. Но иное дело признавать какое-либо правило, и иное дело употреблять его для оценки данных явлений. Иное дело понятие, и иное дело суждение. Понятия у нас могут быть прекрасные, но суждения у нас могут выходить никуда не годные; а чтобы наши суждения были годны, для этого мало иметь прекрасные понятия, для этого необходимо, чтобы наши прекрасные понятия соответствовали факту. Дважды два, без всякого сомнения, дают четыре; но если в том счете, который подают нам события, окажутся другие цифры, то сколько бы мы ни твердили несомненную истину: дважды два четыре, никакого толку не выйдет, а чтобы вышел толк, надобно исчислить данные цифры и в них что сложить, а что вычесть.
Вопрос о правах народности был возбужден и поднят в последнее время преимущественно итальянским делом. Кому не известны обстоятельства, среди которых разыгрывалось это дело? Кому не известно что способствовало его успеху и чему оно было обязано всеобщим сочувствием? По поводу этого дела с особой энергией повторялось еще учение о невмешательстве во внутренние дела независимого государства. Так как эти учения сами по себе очень основательны и так как общественное мнение везде симпатически относилось к итальянскому делу, то все заявления этих принципов по поводу итальянского дела были встречаемы живейшим одобрением. Император ли Наполеон III или министр ее британского величества ссылался по этому делу на права народностей или на теорию невмешательства, эффект всегда был очень хороший, хотя весьма нередко одно и то же мудрое правило провозглашалось с противоположных сторон и в противоположном смысле.
Но теория невмешательства не препятствовала западным державам вмешиваться очень деятельно в ход итальянского дела; принцип народности не помешал Франции присоединить к себе Ниццу, которая, по этому принципу, точно так же принадлежит Италии, как принадлежит ей Венеция. Права народностей и принцип невмешательства напрасно стучатся теперь в ворота Рима: французские войска не очищают вечного города. Теория невмешательства не препятствует Англии управлять турецкими делами и забирать в свои руки греческую революцию; права народностей не помешали ей пристукнуть турецких славян, когда они подняли было голову -- не только во имя народности, но с жалобами на всевозможные угнетения. Черногорцы не были ни подданными, ни даже данниками султана, а тот же самый британский министр, который накануне торжественно провозглашал принцип народностей, трактовал черногорцев как мятежников. Корабли с волонтерами и боевыми припасами отправлялись из английских портов в Италию, когда там кипела борьба, и никто не придавал этому важности; а вот теперь идут горячие толки о том, по какому праву попали в Сербию ружья с тульским клеймом. Значит, сила не в общих учениях, а в их применении. Значит, сила заключается в индивидуальности каждого факта, в его обстоятельствах, в его особенностях. Английское правительство находило уместным припомнить теорию невмешательства и права народностей по отношению к итальянскому делу; оно находит неуместным припоминать эти теории в турецком вопросе, точно так же, как и Франция считает это неуместным по отношению к римскому делу. В какой мере уместно одно, а неуместно другое, об этом можно судить так или иначе; очевидно только то, что сила состоит не в общих аксиомах, а в оценке факта и в интересах и побуждениях, руководящих этой оценкой. Уважительны или неуважительны эти интересы и побуждения, но их непременно нужно принять к сведению, с ними непременно нужно счесться, потому что в них заключается жизненная сила оценки; а общие сентенции ничего не значат и пленяют только глупцов, которые смотрят на вещи выпученными, но не зрячими глазами.
Не говорите англичанину о правах народностей в Индии: он сочтет вас сумасшедшим, точно так же как француз сочтет вас таковым же, если вы заговорите ему о правах народностей в Алжире. Они не станут и возражать вам. Но вы немного выиграете, если вздумаете повести с англичанином речь о восстановлении кельтической народности в Ирландии, или с французом о возможности независимого политического существования того же племени в Бретани. Напрасно стали бы вы развивать теорию прав, принадлежащих каждой народности на самостоятельное существование: никто не стал бы вас слушать и вам бы заметили, что вы говорите вещи совершенно невозможные. Вам скажут, что вы применяете свою теорию бестолково, что теория эта хороша сама по себе, но никак не может быть применяема к случаям, вами взятым, что не всякая народность может претендовать на самостоятельное политическое существование и что произошел бы самый бессмысленный хаос, если бы вдруг заявились на деле такие притязания. Вам скажут, что права имеет только та народность, которая доказала их своей историей и умеет хранить и поддерживать их; вам скажут, что права заключаются не в букве, не в слове, не в фразе, а в действительности, в существующих условиях и отношениях, в данном сочетании жизненных сил. Вам скажут, что действительность служит не только самой лучшей, но и единственной поверкой действительных прав; что же касается до посторонних сочувствий и приговоров, то они ничего не решают, пока эта проверка не состоялась. Общественное мнение будет принимать ту или другую сторону по разным побуждениям и интересам, нередко не имеющим никакого отношения к вопросу о правах народностей. Если у человека, которого мы не любим, возникнет спор с другим, и если основания спора нам еще мало известны, то мы невольно будем принимать сторону его противника. Как отдельные люди, так народы и государства могут быть предметом симпатий и антипатий, и точно так же в случае спора между двумя народностями общественное мнение может принимать сторону той или другой, смотря по своему настроению, независимо от сущности возникающего спора. Иногда причиной предубеждения бывает самое могущество торжествующей народности, и общественное мнение склонится своим сочувствием к стороне слабейшей, даже к самому несбыточному и отчаянному делу. В то время, как Англия боролась с кровавым возмущением сипаев в Индии, разве европейская журналистика не вопияла о правах народностей, не оглашалась криками сочувствия к этим жертвам коварного и могущественного Альбиона? Разве общественное мнение, например во Франции, не готово было рукоплескать всякому успеху индийских мятежников, даже неистовству их возмездий? Если бы можно было вообразить себе какую-нибудь серьезную попытку в Ирландии отделиться от Великобритании, разве во Франции не стали бы радоваться всякому, хотя бы мнимому успеху такого отчаянного дела, не стали бы оглашать землю и небо воплями негодования при несомненном торжестве Великобритании, не стали бы барабанить на все лады учение о правах народностей? Но этот шум не произвел бы никакого впечатления в самой Англии; дело шло бы своим ходом, и ни один англичанин не дал бы никакого значения всем этим крикам и воплям, точно так же как теперь янки в Северной Америке нимало не смущается мнениями англичан о его кровопролитной распре с отделившимися штатами; он не конфузится, слыша из-за моря неблагоприятные суждения; он огрызается на своих порицателей и на каждое жесткое слово шлет десять, двадцать еще более жестких, а между тем продолжает свое дело и бьется до истощения сил, чтобы возвратить отпавшие части своего государства.
Всякий знает, что на всякое дело можно смотреть с разных точек зрения и что противоположные интересы будут относиться противоположным образом к одному и тому же делу. Англичанин и не рассчитывает на сочувствие француза, и француз, в свою очередь, не рассчитывает на сочувствие англичанина в своих успехах или неудачах. И тот, и другой сумеют вычесть из посторонних сочувствий или несочувствий именно то, что есть в них постороннего; и тот, и другой постараются прежде понять свое дело собственным умом, оценить и взвесить его собственным чувством; ни тот, ни другой не станет конфузливо прислушиваться к чужим мнениям, для того чтоб определить по ним образ своих действий; и тот, и другой будут действовать из полноты собственных сил, интересов и побуждений. Возможное ли дело, чтобы в случае борьбы или кризиса тот или другой стал мерить себя чужим аршином или, помилуй Бог, аршином своего противника?
В этой беспрерывной борьбе за существование, которую мы называем жизнью, называем также историей, всякое дело имеет и защитников, и противников. Если бы не было защитников, то не было бы и дела; если бы не было противников, то оно не могло бы заявить себя и показать свою силу, свои права на существование и развитие. Посреди этой борьбы, называемой жизнью и историей, все права относимы и все интересы односторонни. Если есть защитники, то есть и противники; если есть противники, то должны быть и защитники. И у противников, и у защитников есть свои более или менее уважительные интересы, свои более или менее уважительные права; жизнь и история покажут, чья сила сильнее, чьи права правее. Но среди борьбы никто не может стоять за обе стороны или не стоять ни за одну. Кто не хочет участвовать в борьбе, тот уходи с поля, -- а на поле битвы всякий должен быть или защитником, или противником. Какая надобность англичанину или французу доискиваться истины в споре между русскими и поляками? Посторонний наблюдатель будет судить дело, руководимый не мотивами дела, а своими личными сочувствиями или своими интересами, если они как-нибудь замешаны в чужом споре. Очень естественно, что ни англичанин, ни француз не пламенеют усердием к интересам России и не были бы огорчены, если бы русское дело в чем-нибудь потерпело ущерб. Еще недавно Европа с недоверием и страхом оглядывалась на северный колосс; еще недавно опасалась она его военного деспотизма. Теперь эти опасения приутихли, Россия перестала быть пугалом; но пока никому еще особенно не нужно ее могущество, никто особенно не стал бы скорбеть от невзгод, которые приключились бы ей извне или внутри. Никто со стороны не задает себе серьезного вопроса: эта сила, так тяжко и так медленно слагавшаяся в северо-восточных пустынях Европы, -- истинная ли это сила, или метеор, возникший случайно, призрак, который должен исчезнуть? Никто не обязан и никто не может принимать к сердцу русское дело, страдать за него, надеяться за него, умирать за него, -- никто, кроме русского человека. Нигде наше историческое призвание, наша народность, наши судьбы, наши страдания и торжества не могут быть почувствованы со всей энергией жизни, как здесь, в самой России, в нас самих. У всякого дела два конца, всякое дело имеет и защитников, и противников, и ни в ком русское дело не может иметь себе защитников, как в самих русских, хотя противников оно может иметь в изобилии повсюду.
Вопрос о Польше есть столько же русское, как и польское дело. Вопрос о Польше был всегда и вопросом о России. Между этими двумя соплеменными народностями история издавна поставила роковой вопрос о жизни и смерти. Оба государства были не просто соперниками, но врагами, которые не могли существовать рядом, врагами до конца. Между ними вопрос был уже не о том, кому первенствовать или кому быть могущественнее: вопрос между ними был о том, кому из них существовать. Независимая Польша не могла ужиться рядом с самостоятельной Россией. Сделки были невозможны: или та, или другая должна была отказаться от политической самостоятельности, от притязания на могущество самостоятельной державы. И не Россия, а прежде Польша почувствовала силу этого рокового вопроса; она первая начала эту историческую борьбу, и было время, когда исчезала Россия, и наступило другое, когда исчезла Польша. Навсегда ли удержит силу этот роковой вопрос, или наступит время, когда при могущественной и крепкой России может жить и процветать самостоятельная Польша? Об этом можно размышлять на досуге, но в минуту кризиса, посреди борьбы, поляку естественно отстаивать польское дело, а русскому естественно отстаивать русское дело. Польша утратила свою самостоятельность, но она не примирилась со своей судьбой; польское чувство протестует против этого решения, чувство своей народности еще живо и крепко в Польше; оно всасывается с молоком; оно ревниво охраняется и поддерживается; оно питается и усиливается страданиями. Утратив политическую самостоятельность, поляк не отказался от своей народности, и он рвется из своего плена и не хочет мириться ни с какой будущностью, если она не обещает ему восстановления старой Польши со всеми ее притязаниями. Ему недостаточно простой независимости, он хочет преобладания; ему недостаточно освободиться от чужого господства, он хочет уничтожения своего восторжествовавшего противника. Ему недостаточно быть поляком; он хочет, чтоб и русский стал поляком, или убрался за Уральский хребет. Он отрекается от соплеменности с нами, превращает в призрак историю и на месте нынешней России не хочет видеть никого, кроме поляков и выродков чуди или татар. Что не Польша, то татарство, то должно быть сослано в Сибирь, и на месте нынешней могущественной России должна стать могущественная Польша по Киев, по Смоленск, от Балтийского до Черного моря. Винить ли, осуждать ли польского патриота за такие притязания? Что толку винить и осуждать! Логические аргументы ни к чему не ведут в подобном споре; никакое красноречие не может помочь его разрешению; в подобном споре могут говорить только события, только они обладают убедительным красноречием и неотразимой логикой. В подобном споре решают не слова, а факты, и факты решили. Но как бы то ни было, разумны или неразумны польские притязания, они понятны и естественны в поляке. Осуждайте и оспаривайте их, оспаривайте и словом и делом; но согласитесь, что даже в крайностях, даже в безумии своем польский патриотизм все-таки есть дело естественное в поляке. События решили, но поляк подает на апелляцию, он не теряет надежды и утешает себя сочувствиями посторонних, не разбирая, много ли толку в этих сочувствиях и точно ли в них есть сочувствие к нему или только неприязнь к его противнику. Ему рукоплещут, о нем скорбят, но в самом-то деле только он один в целом мире может чувствовать призыв своей народности. Ему нечего прибегать к разным теориям, ему нечего толковать о правах народностей и о разных других истинах: ему достаточно назваться поляком, чтобы всякий мог понять, чего он хочет или чего бы должен хотеть. Благоразумие и опыт могут научить его лучше и вернее понимать интерес своей народности и действовать с большим смыслом и с большей для нее пользой. Но на истинных или ложных путях поляк -- естественный защитник своего дела. За отсутствием поляка, кто же возьмется быть поляком.
Так бы казалось. Но рок не до конца прогневался на Польшу. Он поразил ее, но он же и судил ей редкое счастье: на противной стороне в самом разгаре битвы поляк находит себе союзников, которые готовы подписать, не разбирая, все его условия. На русской стороне находит он людей, которые с трогательным великодушием готовы принести ему в жертву интерес своей родины, целость и политическое значение своего народа, находит людей, готовых из чести послужить ему послушными орудиями, -- людей готовых с энтузиазмом повторить все, что скажут недруги русского имени, все, что может обесславить и опозорить русское дело, все что может возвеличить и украсить противную сторону, -- людей, готовых быть поляками не менее, если не более, чем сами поляки.
19 февраля, в самый день восшествия на престол ныне царствующего Императора и вместе в годовщину освобождения стольких миллионов народа от крепостной зависимости, разбрасывалось в Москве новое изделие нашей подземной печати. Мы было думали, что эта забава уже надоела нашим прогрессистам, но вот перед вами новая прокламация со штемпелем Земля и Воля. Авторы этого подметного листка, говоря от лица русского народа, взывают к нашим офицерам и солдатам в Польше, убеждая их покинуть свои знамена и обратить свое оружие против своего Отечества. Такого поступка нельзя было бы ожидать даже от наших прогрессистов. Это еще хуже пожаров. Но надобно думать, что прокламация эта, как и многое другое, есть дело эмиссаров польской революции, хотя нашему народному чувству оскорбительно и больно, что наши враги так низко думают о нас, рассчитывая на успех подобной проделки. Неужели в самом деле русский народ подал повод к такому презрительному мнению о себе? Как бы то ни было, факт перед глазами: значит есть что-нибудь у нас оправдывающее такую тактику наших врагов; есть, стало быть, к стыду нашему, такие элементы у нас, на которые могут они рассчитывать и которые своим существованием клевещут на свою родину. Польские агитаторы образовали у нас домашних революционеров и, презирая их в душе, умеют ими пользоваться, а эти пророки и герои русской земли (как польские агитаторы чествуют их, льстя их глупостям) сами не подозревают, чьих рук они создание. В самом деле, подумайте, откуда бы они могли выйти у нас, к чему могли бы они примкнуть, в чем бы они могли держаться? Что глупости у нас довольно, в том, конечно, нет сомнения. Но одного этого качества было бы недостаточно, чтобы сгруппировать людей, возбудить их к действию, поселить в них убеждение, будто они ни с того ни с сего действуют во благо своего народа и от его имени, в том, как они позорят его и посягают на все основы его исторического существования. Почему все эти нелепости высказывались у нас тоном некоторого убеждения и энтузиазма в то самое время, когда русский народ возрождался к новой жизни, когда каждый русский должен был стоять на своем посту, честно исполняя свой долг? Нет, для этого одной глупости мало! Нужно было, чтобы к туземной глупости присоединилось какое-нибудь чужое влияние, чтобы какая-нибудь ловкая рука поддержала это обольщение, дала этим нелепостям опору, гальванизировала эту гниль. Рука эта нашлась; она действовала искусно, она действует и теперь; но результаты обманули ее. Наши враги перехитрили; они слишком увлеклись своим презрением к русскому народу. Они действовали обманом на слабые головы, но за то и сами жестоко обманулись. Считая Россию не только "больным, расслабленным колоссом", но разлагающимся трупом, они затеяли свою кровавую шутку. Они в самом деле вообразили, что наши войска разбегутся, или станут под их знамена, как им сказали их друзья. Они понадеялись на разные прокламации и адресы, будто бы от русской армии, и, понадеявшись, подали сигнал к восстанию. Кто же виной этих прискорбных событий, которых театром стала теперь Польша? Авторы упомянутого выше подметного листка упрекают правительство той кровью, которая там теперь льется. Но кто бы они ни были, поляки или русские, пусть они подумают: ближайшей виной этой крови были они сами. Если, к стыду нашему, они действительно русские, то своим презрительным ничтожеством они вовлекли польских агитаторов в гибельное для них заблуждение относительно истинных сил и чувств русского народа. Если они поляки, то сами же они поставили это ничтожество на ноги и сами обманули себя своим собственным произведением. Авторы этой прокламации не соглашаются на то, чтобы Польша оставалась в соединении с Россией. Какое право имеем мы, восклицают они, хозяйничать в Польше, когда она сама этого не желает? Какое право! Вот до какой метафизики восходят наши патриоты! Все зло мира сего хотят они взыскать со своего народа. Они не спрашивают, по какому праву делается что-нибудь в других местах. Они не спрашивают, по какому праву поляки владели и теперь хотят владеть областями, исконно заселенными русским народом, не спрашивают, в каком уложении написано это право или какой потентант даровал его полякам. Этого они не спрашивают, но зато они спрашивают с великодушным негодованием: зачем русские владеют Польшей?
Они требуют, чтобы Россия возвратила Польше ее независимость? Возвратить независимость Польше! Но что такое Польша, где она начинается, где оканчивается? Знают ли это сами поляки? Спросили ли у них об этом наши патриоты? Сообразили ли эти жалкие жертвы своей глупости и чужого обмана, что обладание Царством Польским совсем не радость для России, что оно была злой необходимостью, такой же, как и все те пожертвования, которые налагал на себя русский народ для совершения своего исторического дела. Но кто же сказал, что польские притязания ограничиваются нынешним Царством Польским? Всякий здравомыслящий польский патриот, понимающий истинные интересы своей народности, знает, что для Царства Польского в его теперешних размерах несравненно лучше оставаться в связи с Россией, нежели оторваться от нее и быть особым государством, ничтожным по объему, окруженным со всех сторон могущественными державами и лишенным всякой возможности приобрести европейское значение. Отделение Польши никогда не значило для поляка только отделения нынешнего Царства Польского. Нет, при одной мысли об отделении воскресают притязания переделать историю и поставить Польшу на место России. Вот источник всех страданий, понесенных польской народностью, вот корень всех ее зол! Если б она могла освободиться от этих притязаний, судьбы ее были бы совсем иные, и Россия не имела бы надобности держать Польшу вооруженной рукой. Но в том-то и беда, что польский патриотизм не отказывается от своих притязаний: он считает Польшей все те исконно-русские области, где в прежнее время огнем и мечом и католической пропагандой распространялось польское владычество.
Если бы вопрос состоял в том, чтобы дать Польше лучшие учреждения, чтобы предоставить ей полное самоуправление и национальную администрацию, тогда объясняться было бы легко; тогда всякому русскому можно было бы от души сочувствовать полякам, не становясь изменником своему Отечеству. Но вопрос не в этом. Нам известны желания лучших из польских патриотов; мы знаем, какой адрес подан был от имени польских землевладельцев графом Замойским; нам известно также, о чем просили польские дворяне в одной из русских губерний, смежных с Польшей. Пусть иностранные политики изъявляют громкое сочувствие к польскому делу и осыпают укоризнами Россию. Мы без них знаем свои недуги и чего не достает нам; но мы знаем также, что с каждым годом и с каждым днем наше положение уясняется, что на нашем горизонте показались несомненные признаки лучшего будущего. Нет, борьба наша с Польшей не есть борьба за политические начала, это борьба двух народностей, и уступить польскому патриотизму в его притязаниях значит подписать смертный приговор русскому народу. Пусть же наши недруги изрекают этот приговор: русский народ еще жив и сумеет постоять за себя. Если борьба примет те размеры, какие желал бы придать ей польский патриотизм и наши заграничные порицатели, то не найдется ни одного русского, который бы не поспешил отдать свою жизнь в этой борьбе. Пусть же наши недруги не обольщают себя призраками и не расшевеливают дремлющих народных сил: им не послужит это к лучшему, а для нас эта борьба будет последним испытанием истории, последним освящением наших народных судеб. Легко понять, что, собственно, значат неприязненные нам манифестации вожаков общественного мнения в Европе, что значит это единогласное осуждение России и единогласные приветствия полякам, раздающиеся теперь в Британской палате общин. Как не понять этого? Как Англии не сочувствовать теперь польскому делу, когда есть надежда, что оно может запутать нас своими затруднениями и отдать ей в руки весь Восточный вопрос, в котором мы с ней сталкиваемся? Что же касается до искренних желаний лучшей участи польскому народу, то мы разделяем их с не меньшей искренностью. Мы от всей души желаем лучшей участи польскому народу. Но чтобы эти желания сбылись, должно не распалять притязаний поляков, а, напротив, успокаивать и умирять их. От самих поляков зависит выбор между благотворным для обоих народов согласием и беспощадной борьбой, в которой они встретятся уже не с одним правительством, но с целым великим народом.
_____________________
Помещаем здесь статью, которая назначалась нами в "Московские Ведомости" (в No от 21 февраля), но ее появлению неожиданно встретились препятствия. Теперь эти препятствия устранились, и мы получаем возможность напечатать ее по крайней мере в "Русском Вестнике". Мы оставляем ее без перемены как выражение минуты, которая не должна была остаться без отзыва. В этом виде она послужит дополнением к сказанному выше.
Москва, 20 февраля 1863
Недавно в заседании прусской палаты депутатов по польскому вопросу министр-президент заметил, между прочим, следующее: "Наклонность воодушевляться в пользу чуждых народностей, хотя бы и в ущерб собственному своему отечеству, есть особый вид политической болезни, географическое распространение которой ограничивается одною Германией".
Министр-президент, к сожалению, немного ошибся: географическое распространение той болезни, о которой он говорит, не ограничивается пределами Германии. Эта зараза коснулась и некоторых русских, конечно, весьма немногих и, как мы надеемся, на короткое время. После того как русские солдаты во многих местах Царства Польского подверглись изменническому нападению, когда еще продолжает литься русская кровь, в тот самый день, когда Россия празднует вступление на престол Императора Александра II и вместе с тем торжествует годовщину освобождения крестьян от крепостной зависимости, в тот день, когда для всей массы бывших дворовых людей наступает прекращение обязательных отношений, какие-то безвестные лица, именуя себя русскими, рассылают свои подметные письма, в которых выражают сочувствие к полякам и ненависть к русскому правительству, в которых они от имени целой либеральной России предоставляют независимость Польше и взывают к русской армии, чтоб она изменнически прекратила борьбу с поляками и шла против правительства. Если эту прокламацию писали польские эмиссары, то образ действий их более или менее понятен; но что если эти честные люди в самом деле русские? Ведь это была бы прямая измена, измена уже не правительству, чем они хвалятся, но своему народу, своему отечеству, чем хвалиться нельзя даже и русскому мятежнику и за что не похвалили бы его, а стали бы презирать сами поляки.
В тот же самый день прочли мы очень куриозный документ, напечатанный во французской газете "La Presse" за подписью г. Эмиля де Жирардена. Это ни более ни менее как письмо французского публициста к русскому монарху в пользу полного отделения Царства Польского. "В последнее столетие, -- говорит автор письма, -- величие народа почти исключительно еще измерялось пространством завоеванных им земель; но уже теперь оно измеряется тою деятельностию, какую он обнаруживает, теми богатствами, которые он производит, теми сбережениями, которые он накопляет, тою свободой, какою он обладает, тем превосходством, какое он усвоил себе в деле разумения науки, искусства, промышленности, торговли. Вчера еще величие народов измерялось разрушительною и завоевательною силой; завтра мерилом его станет только сила в производстве и в обмене произведений; нынешний же день принадлежит делу перерождения, которое еще не совершилось: всякое перерождение медленно, но оно несомненно совершается. Если это так, -- продолжает медоточивый публицист, -- какая нужда вам, государь, иметь шестью миллионами подданных и полутора тысячами квадратных миль земли больше или меньше, вам -- властителю самого обширного государства, какое когда-либо существовало, государства, распростирающегося в Европе, в Америке и в Азии, равного по пространству почти седьмой части земного шара, государства, едва еще населенного и уже насчитывающего 70 миллионов подданных? И в настоящем, и в будущем Ваше Величество бесконечно возвеличите себя, обратившись к полякам с такою речью: "Хорошо; я даю вам, чем вы желаете; управляйтесь сами собою, и, если сумеете, управляйтесь хорошо. Изберите для управления собою кого пожелаете. Я не навязываю вам в короли ни кого-либо из моих братьев, ни кого-либо из моих сыновей. Между вашим королевством и моею империей я не воздвигну никаких преград, ни военных, ни таможенных. С обеих сторон торговля будет совершенно свободная: ни преград, ни связей, кроме связи благодарности, которая будет тем сильнее, чем шире отмерил я вам дар независимости, которую вы цените так высоко". Государь! в тот самый день, когда обратитесь вы с такою речью к полякам, благодарность их не будет иметь себе подобной и поравняется только с удивлением целого Mipa. Вам будет принадлежать слава большая, чем слава побед и завоеваний; вам будет принадлежать слава указания державною рукой нового пути, на котором Австрия, вынужденная вашим примером к освобождению Венециянской области, явит лишь ту заслугу, что последовала за вами. Освобождение народов путем цивилизации, таким образом, сменило бы собою порабощение их путем войны".
Нужна немалая доля легкомыслия, от которого несвободны многие из французских публицистов, для того, чтобы в настоящую минуту давать подобные советы, не справившись, одобрят ли их сами поляки, которые совсем не того хотят, о чем просит за них г. Эмиль Жирарден. Но как могут попадать на подобные же мысли русские люди, те самые, которые выдают себя за поборников русского народа, которые фантазируют, будто бы они составляют какой-то центральный народный русский комитет?
Недавно еще сообщали мы в "Московских Ведомостях" нашим читателям полновесное свидетельство венского корреспондента газеты "Times" о том, какое впечатление производит на жителей Вены самый легкий намек на то, что Австрия принуждена будет уступить Венецию Италии. Такой намек приводит в ярость мирных жителей и чуть не сводит с ума военных. Приказание очистить Венецию, говорят они, повело бы к военной революции, так как ни один монарх не имеет права отказываться от областей, добытых потом и кровью народа. Жители Вены, как видно, не причастны той болезни, которая состоит в наклонности воодушевляться в пользу чуждых народностей и в ущерб своей собственной. И между тем потеря Австрии в случае уступки Венеции была бы незначительна в политическом отношении, а для уступленной страны была бы действительным благодеянием. Австрия, отказавшись от Венеции, теряет только одну область, но зато вполне вознаграждается тем, что одним неугомонным врагом у ней становится меньше, что этот враг на другой же день может стать вернейшим другом, что ей возможно будет сберечь много людей и денег, употребляемых теперь на удержание в покорности Венециянской области и на отражение нападений со стороны Италии. Совсем другое дело -- вопрос между Россией и Польшей. Правда, Польша не приносит России никаких материяльных выгод и поглощает несравненно больше, чем в состоянии дать сама. Правда, обладание Польшей много вредит нам и в нравственном отношении. Но дело не в обладании самою Польшей, а в том, чтобы так или иначе было обеспечено спокойствие в значительной части исконно русских областей, лежащих на западе и юго-западе нашего отечества; чтобы была обеспечена целость состава Русского государства. Какое русское сердце не содрогнется и не сожмется болезненно при одной мысли, не говорим -- о разрушении, а только о сериозной опасности, которая стала бы грозить делу тысячелетней, исполненной тяжких трудов, лишений и испытаний исторической жизни русского народа? До сих пор почти все, чем может дорожить живой народ, приносилось в жертву одному великому делу -- делу собирания Русской земли в одно целое, делу созидания этого громадного государственного тела: проливались для этой цели потоки крови, гибли целые поколения; для укрепления единой государственной власти народ отказывался от всех своих прав и вольностей, одушевляемый инстинктивною верой, что за собиранием земли Русской не замедлит последовать созидание ее внутреннего благосостояния путем развития свободы, столь свойственной нашему народному быту. И вдруг все это великое многотрудное дело должно поколебаться, должно подвергнуться опасности, и водворение внутреннего благосостояния и законной свободы должно снова отодвинуться, и снова должны заговорить инстинкты самосохранения. Вольно французскому публицисту мечтать об узах вечной благодарности, которые соединят теперешнюю Польшу с Россией; но те, которые действительно знают партию, теперь управляющую польским восстанием, те, которые хотя бы из статей г. Лебедева, помещенных в "Московских Ведомостях", познакомились с замыслами вождей польской революции, те знают очень хорошо, что, предав Польшу в руки фанатиков-якобинцев, Россия нажила бы себе не друга, а врага, такого врага, который ежечасно возмущал бы ее спокойствие, с которым пришлось бы вести борьбу не на живот, а на смерть за обладание исконно русскими областями, на некоторое время входившими в состав Польского королевства, но ненавидевшими и ненавидящими польское владычество. Если бы польский патриотизм и в состоянии был обуздать якобинцев, то и тогда не миновала бы опасность: явились бы попытки другого рода завоеваний, знаменем которых было бы латинство, вождями -- отцы-иезуиты. Им ли должно мирволить русское правительство? Не зависит ли, напротив, все дело от самой Польши, от того, как скоро протрезвятся ее политические стремления? Если вы уважаете свободу народов, если вы дорожите возможностью для каждого из них развиваться самостоятельно, согласно с собственною своею природою и с исторически выработавшимся характером, то почему желаете вы отдать все Царство Польское во власть бессмысленнейшей политической партии, ищущей для себя опоры во лжи и терроризме, и тем паче какое вы имеете право приносить наших белорусов и малорусов на жертву национально-польским и римско-католическим притязаниям надменных панов и фанатических ксендзов? Знаете ли, что могло бы быть результатом такого образа действий? О Царстве Польском мы говорить не станем; мы даже согласимся, что загнанное и забитое поляками белорусское племя могло бы действительно поддаться, в ущерб для самого себя, национально-польской и религиозно-католической пропаганде; но в пределах населения малорусов -- в Подолии, в Волыни, в Киевской губернии -- конечно, не уцелело бы ни одного поляка, если бы только русское правительство не имело возможности охранять безопасность всех классов тамошнего населения. И, наконец, что выиграл бы от предполагаемого усиления польско-католических элементов многочисленный, к сожалению, слишком еще пренебрегаемый нами, все еще загнанный класс евреев, проживающих на западе и юго-западе России, класс, заслуживающий со стороны России большего внимания? Спросите у любого сведущего еврея, где лучше живется ему, где меньше подвергается он оскорблениям, в Новороссии ли и Малороссии, среди русского населения или же в Виленской и Ковенской губерниях, среди поляков и успевших ополячиться белорусов.
Чем же, кроме бессмыслия, объяснить явления вроде прокламации, вчера полученной в нескольких московских домах? Не скроем от себя, что в этих явлениях сказывается общественная язва, воспитанная нашим ближайшим прошедшим: привычка смотреть на всякое общее дело, касающееся существенных интересов целой России, всего русского народа, как на дело, в котором заинтересовано будто бы одно правительство.
В заключение не можем не сказать, что г. фон Бисмарк совершенно не прав в своих нападках на немецкое равнодушие к национальным интересам Германии. Прусские прогрессисты себе на уме в своем великодушии к Польше: оппозиционные члены очень ясно говорили в прусской палате депутатов, что Пруссия ни за что не уступит полякам ни Данцига, ни Эльбинга и ни одной пяди земли, обработанной немецкою предприимчивостью. За такое великодушие немецкие прогрессисты утешают себя надеждой, что поляки откажутся, разумеется в их пользу, от притязаний на наши Остзейские губернии. Порицания г. фон Бисмарка заслужили бы только мы, русские, если б остались безответными перед подобными претензиями. Но мы не посрамим себя такою безответностью. Мы чувствует себя народом великим и сильным. Мы еще постоим за себя и в то же время, с Божию помощию, не забудем о долге справедливости к родственному нам народу польскому, как только польский патриотизм успокоится, отрезвится и войдет в должные пределы.
Впервые опубликовано: Русский вестник. 1863. Т. 43. No 1. С. 471-482.