Аннотация: The End of the Tether.
Перевод Евгения Ланна (1926).
ДЖОЗЕФ КОНРАД
КОНЕЦ РАБСТВА
РОМАН
ПЕРЕВОД С АНГЛИЙСКОГО Евгения Ланна
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО МОСКВА * 1926 * ЛЕНИHГРАД
I
Когда пароход "Софала", изменив курс, направился к суше, низменный болотистый берег долго казался лишь темным пятном, отделенным сияющей каймой. Жгучие лучи солнца падали на спокойное море и, словно ударившись о поверхность, твердую, как алмаз, рассыпались сверкающей пылью, сияющей дымкой, которая слепила глаза и утомляла мозг изменчивым своим блеском.
Капитан Уоллэй не смотрел на море. Когда серанг, приблизившись к поместительному тростниковому креслу, в котором он сидел, тихим голосом сообщил, что курс следует изменить,-- капитан тотчас же встал и, повернувшись лицом к морю, стоял, пока нос его судна описывал четвертую часть круга. Он не произнес ни одного слова, даже не дал приказаний рулевому. Серанг, расторопный пожилой маленький малаец с очень темной кожей, шопотом отдал тому распоряжение. И тогда капитан Уоллэй медленно опустился в кресло, стоявшее на мостике, и устремил взгляд вниз -- на палубу у своих ног.
Здесь, в этих морях, ничего нового он увидеть не мог. У этих берегов он плавал последние три года. Между низким мысом и Малантаном расстояние было в пятьдесят миль: шесть часов пути для старого судна во время прилива и семь часов -- во время отлива. Затем судно поворачивало к суше, и постепенно вырисовывались на фоне неба три пальмы, высокие и стройные; растрепанные их верхушки были сближены, словно они конфиденциально критиковали рощу темных мангифер. "Софала" под углом направлялась к суше, и в определенный момент на темной полосе берега можно было разглядеть несколько светлых блестящих линий -- полноводное устье реки. Вверх по коричневому потоку, состоявшему на три четверти из воды и на одну четверть -- из черной земли, между низкими берегами, где на три четверти было черной земли и на четверть солоноватой воды,-- пробивала себе путь "Софала", и это повторялось ежемесячно в течение семи лет, задолго до того как он узнал об ее существовании, задолго до того как принял он участие в однообразных ее путешествиях.
Старое судно должно было знать дорогу лучше, чем ее знал экипаж, ибо люди на борту оменялись,-- лучше, чем знал верный серанг, которого капитан забрал с собой с последнего судна, плававшего под его командованием,-- лучше, наконец, чем знал ее сам капитан Уоллэй, командовавший им последние три года. На "Софалу" всегда можно было положиться в пути. Компасы ее никогда не портились. Никаких хлопот она не причиняла, словно преклонный возраст наделил ее знанием, мудростью и постоянством. Причаливала она к берегу в определенном месте, в назначенный срок, чуть ли ни минута в минуту. Когда капитан сидел на мостике или лежал в постели, он мог, зная день и час, точно определить, в каком именно месте он находится.
Знал он хорошо и этот однообразный путь вверх и вниз по проливам, знал порядок, методы торговли, знал людей. Первая остановка была в Малакке на рассвете, а в сумерки судно снималось с якоря и пересекало эту проезжую дорогу Дальнего Востока, оставляя за собой фосфоресцирующий след. Темнота, отблески на воде, яркие звезды на черном небе, иногда огни идущего на родину парохода, продвигающегося неуклонно по средине пролива, или ускользающая тень туземного судна с парусами из цыновок. А по другую сторону виднеется при свете дня низменный берег. В полдень показываются три пальмы -- место следующей остановки, и путь вверх по течению сонной реки. Единственный белый, живший там, был молодым моряком в отставке, и с ним у капитана завязались дружеские отношения. Еще шестьдесят миль -- и снова остановка: глубокая бухта и один -- два дома на берегу. Заходя в бухты, снимаясь с якоря, судно продолжает путь, на каждой остановке принимает грузы и, наконец, пройдя последнюю сотню миль в лабиринте островков, подходит к большому туземному городу -- конечному пункту. Старое судно отдыхает три дня, а затем капитан отправляется в обратный путь, слышит все те же голоса и видит те же берега и, наконец, возвращается в порт, где зарегистрирована "Софала",-- в порт, расположившийся у великой проезжей дороги на Восток. Здесь судно бросает якорь почти напротив большого каменного здания, где помещается управление порта, а затем снова пускается в путь, покрывая все те же 1.600 миль в течение тридцати дней. Не очень-то занимательная жизнь для капитана Уоллэя,-- Генри Уоллэя, носившего прозвище "Смельчак Гарри Уоллэй" в те дни, когда он командовал знаменитым клипером "Кондор". Да, не очень-то занимательная жизнь для человека, который служил в известных фирмах, плавал на известных парусных судах (и кое-какие из этих судов были его собственностью), который совершал трудные рейсы, открывал новые пути и новые торговые пункты, плавал по неисследованным проливам Южных морей и встречал восход солнца на островах, не занесенных на карту.
Пятьдесят лет на море, из них -- сорок лет на Востоке ("недурной ученический стаж", говаривал он с улыбкой), доставили ему почетную известность у многих судовладельцев и торговцев. Слава его была отмечена на адмиралтейских картах. Не находятся ли где-то между Австралией и Китаем остров Уоллэй и риф Кондор? На этот опасный коралловый риф налетел знаменитый клипер, и в продолжение трех дней капитан и команда сбрасывали груз за борт и отражали натиск военных каноэ дикарей. В то время ни остров, ни риф на картах не существовали. Позже офицеры военного судна "Пехотинец" получили предписание исследовать новый путь и, окрестив остров и риф, воздали должное заслугам человека и выносливости клипера. Кроме того, всякий может убедиться, что в "Общем Руководстве" -- том II, стр. 410 -- описание пролива Малоту, или Уоллэй, начинается словами: "Этот удобный путь, открытый впервые в 1850 году Генри Уоллэй, капитаном парусного судна "Кондор", и т. д... Этим путем рекомендуется плыть всем парусным судам, которые из китайских портов отправляются на юг в декабре и в течение следующих четырех месяцев.
То был чистый выигрыш, полученный им от жизни. Эту славу никто не мог у него отнять. Прорытие Суэцкого канала -- словно прорыв плотины -- открыло в Восточные моря путь новым судам, новым людям, новым методам торговли. Изменился лик Восточных морей, изменилась и сама жизнь, и новое поколение моряков не нуждалось в опыте капитана Уоллэя.
В былые дни в его руках перебывало немало тысяч фунтов: то были деньги его хозяев и собственные его сбережения. Капитан Уоллэй верно служил судовладельцам, фрахтовтикам и страховым обществам, чьи интересы не всегда совпадали. Он не потерял ни одного судна, ни на одну темную сделку не дал своего согласия. Он жил долго и пережил условия, создавшие ему имя. В заливе Петчили он похоронил жену, выдал замуж дочь за человека, на которого пал ее неудачный выбор, и потерял больше чем приличное состояние при крахе известного банкирского дома Трэвэнкор и Деккэн. Словно землетрясение, эта катастрофа потрясла Восток. Капитану Уоллэю было шестьдесят семь лет.
II
Он бодро носил свою старость и разорения своего не стыдился. Не он один верил в прочность банкирского дома. Люди, сведущие в делах финансовых так же, как он сведущ был в мореплавании, признавали, что капитал помещен им надежно, и сами потеряли много денег при крахе банка. Разница между ним и теми заключалась лишь в том, что он потерял все. Впрочем, кое-что он сохранил. От былого богатства у него осталось хорошенькое маленькое трехмачтовое судно "Красавица", которое он купил, чтобы было чем заниматься на досуге, когда он выйдет в отставку: "Есть с чем поиграть", как говаривал он сам.
За год до замужества дочери он об'явил, что пресытился морем. Но когда молодая пара поселилась в Мельбурне, он понял, что не может чувствовать себя счастливым на суше. Он был моряк до мозга костей,-- капитан торгового флота,-- и мореплавание как развлечение не могло его удовлетворить. Ему нужна была иллюзия какого-то дела, и покупка "Красавицы" помогла ему жить. Своим знакомым в различных портах он говорил о ней, как о последнем судне, плавающем под его командой. Когда он будет слишком стар, чтобы можно было доверить ему командование, он сойдет на берег, и пусть его похоронят на суше. В своем завещании он распорядится, чтобы в день похорон судно вывели на глубокое место и, просверлив дыры, погрузили на дно. Дочь поймет его желание; никто не должен распоряжаться последним судном, каким он командовал. По сравнению с тем состоянием, которое он ей оставит, стоимость барки в пятьсот тонн не могла иметь значения. Обо всем этом он говорил, шутливо подмигивая слушателям: слишком бодр и энергичен был этот крепкий старик, чтобы почувствовать сентиментальное сожаление; но была в его словах какая-то серьезность, ибо он любил жизнь и искренно наслаждался ее дарами -- заслуженной своей репутацией и своим богатством, любовью к дочери, радостью, какую давало ему его судно -- игрушка одинокой старости.
Каюту он обставил, удовлетворяя несложным своим требованиям комфорта на море. Одну стену занимал большой книжный шкап (капитан любил читать); против кровати висел портрет покойной жены, писанный масляными красками; на портрете была изображена в профиль молодая женщина, вдоль щеки ее спускался черный локон. Три хронометра усыпляли капитана своим тиканьем, а по утрам будили его. Каждый день он вставал в пять часов. Помощник, державший утреннюю вахту, допивал чашку кофе на корме у штурвала, а через широкое отверстие медного вентилятора слышно было, как плещется и фыркает капитан, совершая свой туалет. Пять минут спустя голова и плечи капитана Уоллэя высовывались из люка кают-компании. Неизменно он останавливался ненадолго на ступеньках трапа, окидывал взглядом горизонт, смотрел на обрасопленные по ветру паруса, глубоко вдыхал свежий воздух. Лишь после этого поднимался он на ют и, приложив руку к козырьку фуражки, бросал величественно и благосклонно: "Доброе утро".
Ровно до восьми часов он шагал по палубе. Иногда,-- не чаще, чем дважды в год,-- ему приходилось опираться на толстую, как дубина, палку, так как у него немело бедро. По мнению капитана, то был легкий приступ ревматизма. Помимо этого, он никаких болезней не знал. Когда колокольчик призывал к завтраку, капитан Уоллэй спускался вниз, кормил своих канареек, заводил хронометры и занимал место во главе стола. Перед его глазами на кленовой переборке кают-компании висели в черных рамках большие фотографические карточки дочери, ее мужа и двух малюток с пухлыми ножками -- внуков капитана. После завтрака капитан собственноручно стирал тряпкой пыль с этих карточек и обметал портрет жены метелочкой, висевшей на маленьком медном крючке рядом с тяжелой золотой рамой. Затем закрыв дверь каюты, он садился на кушетку под портретом, чтобы прочесть главу из толстой карманной библии -- ее библии. Но иногда он сидел около получаса, положив палец между страницами и не раскрывая книги, покоившейся на коленях. Быть может, в эти минуты он вспоминал, как любила она морское плавание.
Она была настоящей женщиной и верным товарищем. Капитан придерживался того убеждения, что никогда не было и не могло быть ни на воде, ни на суше более веселого и беззаботного дома, чем его дом на корме "Кондора", с большой кают-компанией, белой с золотом, украшенной, словно для празднества, гирляндой неувядающих цветов. На каждой филенке жена капитана Уоллэя нарисовала букет цветов. На эту работу, выполненную любовно, ей понадобилось двенадцать месяцев. Ее рисунки капитан всегда считал величайшим достижением и чудом искусства, а старый Суинбёрн, его помощник, спускаясь в кают-компанию обедать, неизменно приходил в восторг, созерцая ее работу. "Кажется, что можно понюхать эти розы", говорил он и потягивал носом, вдыхая слабый запах скипидара; в ту пору в кают-компании всегда пахло скипидаром, и, как признавался впоследствии помощник, этот запах отбивал желание приступить к еде. Зато ее пением уже ничто не мешало ему наслаждаться. "М-с Уоллэй поет, как соловей", изрекал он с глубокомысленным видом и, стоя возле застекленного люка, внимательно слушал. В хорошую погоду капитан и помощник, стоя на вахте, прислушивались к ее трелям и руладам, раздававшимся под аккомпанемент рояля в кают-компании. В тот самый день, когда они обручились, он выписал из Лондона инструмент, но лишь через год после их свадьбы рояль прибыл к ним, обогнув мыс Доброй Надежды. Большой ящик был первым грузом, адресованным на Гон-Конг. Толпам на современных набережных это событие кажется таким же далеким, как темные века истории. Но капитан Уоллэй мог за какие-нибудь полчаса восстановить в памяти всю свою жизнь со всем ее романтизмом и горем.
Ему самому пришлось закрыть глаза жене. Хоронили ее при спущенном флаге; она ушла из жизни, как жена моряка и сама в душе -- моряк. Он читал над ней молитвы из ее же собственного молитвенника, и голос его ни разу не оборвался. Поднимая глаза, он видел перед собой старого Суинбёрна, прижимавшего к груди фуражку; слезы струились по суровому обветренному бесстрастному лицу, походившему на глыбу красного гранита, омытую ливнем. Хорошо было этому старому морскому волку -- он мог плакать. Но капитан Уоллэй должен был дочитать до конца. Затем раздался всплеск. Капитан не помнил, что было в течение следующих нескольких дней. Пожилой матрос, ловко владевший иглой, сшил ребенку траурное платьице из черной юбки покойницы.
Забыть ее капитан не мог; но нельзя запрудить жизнь, словно сонный поток. Она прорвет плотину, зальет тоску человека, сомкнётся над скорбью, как смыкается море над мертвым телом. И мир не так уж плох. Люди были добры к нему, в особенности миссис Гарднер, жена старшего компаньона фирмы Гарднер, Паттисон и Ко,-- той самой фирмы, которой принадлежал "Кондор". Миссис Гарднер вызвалась следить за воспитанием девочки, а затем увезла ее вместе со своими дочерьми в Англию заканчивать образование. В те дни такое путешествие считалось нешуточным. И только через десять лет он снова увидел дочь.
В детстве она никогда не боялась бури и просила, чтобы ее вынесли на палубу. Он держал ее на руках, укрывая своим клеенчатым пальто, а она смотрела, как огромные волны разбиваются о кузов "Кондора". Грохот и рев волн, казалось, приводили ее в восторг. "Избалованный мальчишка", говорил он о ней в шутку. Он назвал ее Айви {Айви -- плющ (Ivy).}, потому что любил это имя и руководствовался смутной ассоциацией идей. Она обвилась вокруг его сердца, и он хотел, чтобы она льнула к отцу, как к несокрушимой башне. Пока она была ребенком, он забывал о том, что современем она может предпочесть кого-то другого. Но он слишком любил жизнь, и, несмотря на предчувствие личной утраты, даже эта мысль была ему отчасти приятна.
Купив "Красавицу" для того, чтобы занять свой досуг, он пошел на невыгодный фрахт в Австралию с одной только целью: повидать свою дочь в ее новом доме. Теперь она тянулась к другому, но расстраивала его не эта мысль, а тот факт, что опора, избранная ею, при ближайшем рассмотрении оказалась довольно ненадежной,-- зять был физически немощен. Его нарочитая вежливость не понравилась капитану Уоллэю, пожалуй, еще сильнее, чем его манера распоряжаться деньгами, полученными Айви от отца. Но о своих опасениях он не сказал ни слова. Только в день от'езда, в самую последнюю минуту, он взял руки Айви в свои и, пристально глядя ей в глаза, сказал:
-- Помни, моя милая: все, что я имею, принадлежит тебе и твоим детям. Пиши мне откровенно.
Она ответила ему, чуть заметно кивнув головой. У нее были материнские глаза, на мать она походила характером и тем, что понимала его без слов.
И действительно, ей пришлось написать. Читая эти письма, капитан Уоллэй поднимал свои седые брови. Впрочем, он считал, что жизнь щедро его наградила, дав ему возможность удовлетворять просьбы. Такой радости он не испытывал со времени смерти жены. Характерно для него, что неизменные неудачи зятя пробуждали в капитане Уоллэе дружелюбное чувство к неудачнику. Парень так часто садился на мель, что несправедливо было бы об'яснять это одним безрассудством. Нет! Капитан понимал, в чем тут дело. Не везет -- вот оно что! Ему самому удивительно везло, но слишком много хороших людей, пришибленных постоянным невезеньем, перевидал он на своем веку, чтобы не подметить зловещих признаков. Когда он размышлял о том, как сберечь каждый пенни, пронеслись первые грозные слухи, настигшие его в Шанхае, а за этими слухами последовал великий крах. Ужас, сомнение, негодование,-- через все это он прошел и, наконец, должен был признать тот факт, что своей дочери он никакого состояния оставить не может.
Его подстерегала еще одна катастрофа: неудачник там, в Мельбурне, отказался от своей проигрышной игры и окончательно сел на мель -- на этот раз в кресло инвалида. "Он никогда не сможет ходить", написала его жена. Впервые за всю свою жизнь капитан Уоллэй почувствовал некоторое замешательство.
Теперь "Красавице" всерьез пришлось взяться за работу. Речь шла уже не о том, чтобы поддержать славу смельчака Гарри Уоллэя или снабдить старика карманными деньгами, новым костюмом и сотней первосортных сигар. Он должен был сократить расходы и отпускать самую незначительную сумму на позолоту лепных украшений на носу и корме "Красавицы".
Тогда глаза его открылись, и он увидел, какие грандиозные перемены произошли в мире. От прошлого остались только знакомые имена, но вещи и люди, каких он знал раньше, исчезли. Имена Гарднера и Паттисона все еще красовались на стенах складов, на медных дощечках и витринах, на набережных и в деловых кварталах восточных портов, но в фирме уже не было ни Гарднера, ни Паттисона. В частной конторе фирмы капитан Уоллэй уже не мог более рассчитывать на радушный прием, удобное кресло и выгодную сделку, какую предлагали старому другу в память былых услуг. Зятья Гарднера сидели за конторками в той самой комнате, куда капитан всегда имел доступ при старике Гарднере. Их суда были украшены теперь желтыми трубами с черными верхушками, и в конторе имелось расписание, похожее на расписание трамваев. Декабрьские и июньские ветры не имели для них значения; их капитаны (прекрасные молодые люди -- в этом он не сомневался) были, конечно, знакомы с островом Уоллэй, ибо не так давно правительство поставило маяк на северном конце острова и красный буй -- у рифа Кондор, но они удивились бы чрезвычайно, если бы узнали, что Уоллэй во плоти все еще существует,-- капитан Уоллэй, старик, блуждающий по свету и пытающийся подцепить груз для своей маленькой барки.
И всюду было то же самое. Ушли люди, которые, заслышав его имя, кивали одобрительно и считали долгом чести сделать что-нибудь для смельчака Гарри Уоллэя. Не представлялось больше благоприятных случаев, какими он сумел бы воспользоваться; рассеялась белокрылая стая клиперов, живших буйно, по воле ветра, и сколачивавших состояние из пены морской. В мире, где надежда получить барыш очень невелика, в мире, где свободных грузов почти нет, а жалкие фрахты перехватываются по телеграфу за три месяца вперед,-- в этом мире человеку, который скитается на-авось со своей маленькой баркой, не приходится рассчитывать на удачу да вряд ли и на место под солнцем.
С каждым годом ему приходилось все труднее. Дочери он мог посылать лишь незначительные суммы, и это причиняло ему страдания. Между тем, он ограничил себя шестью сигарами в день, да и то второсортными о своих затруднениях он никогда ей не говорил, а она не распространялась на тему о своих лишениях. Друг другу они доверяли и не нуждались в об'яснениях, а их взаимное понимание не требовало из'явлений благодарности и сожалений. Он был бы неприятно удивлен, если бы ей пришло в голову поблагодарить его, но считал вполне естественным ее уведомление о том, что ей нужны двести фунтов.
В порт, где зарегистрирована была "Софала", он ввел "Красавицу" с балластом, собираясь поискать фрахта, и тут получил ее письмо. Смысл письма был тот, что не стоит прикрашивать факты. Единственным выходом было -- сдавать комнаты с пансионом. По ее мнению, это дело могло пойти. Поэтому она считала возможным сообщить ему, что с двумястами фунтов она бы могла начать. Он поспешно разорвал конверт на палубе, где вручил ему письмо посыльный судового поставщика, явившийся с письмами в тот момент, когда "Красавица" бросила якорь. Во второй раз за всю свою жизнь капитан Уоллэй пришел в ужас. Он остановился, как вкопанный, у двери каюты, а письмо дрожало в его руке. Сдавать комнаты с пансионом! Двести фунтов для начала! Единственный выход! А он не знал, где ему достать двести пенсов.
Всю эту ночь капитан Уоллэй шагал по корме своего лежавшего на якоре судна, словно собирался подойти к берегу в густой туман и не мог определить положение судна после длинного ряда серых дней, когда не видно ни солнца, ни луны, ни звезд. В черной ночи мерцали путеводные огоньки маяков и прямые линии огней на берегу; вокруг "Красавицы" огни судов отбрасывали трепещущие полосы на воду рейда. А капитан Уоллэй не видел ни проблеска света. Рассвело, и он заметил, что одежда его насквозь пропитана росой.
Судно проснулось. Он остановился, погладил свою влажную бороду и устало спустился с юта. При виде его первый помощник, сонно бродивший по шканцам, застыл с разинутым ртом, не закончив утреннего зевка.
-- Доброе утро,-- торжественно произнес капитан Уоллэй и направился в каюту. Но в дверях он приостановился и, не оборачиваясь, сказал: -- Где-то в лазарете должен быть пустой деревянный ящик. Он не поломан, а?
Помощник закрыл рот, а затем с недоумением спросил:
-- Какой пустой ящик, сэр?
-- Большой плоский ящик от портрета, что висит в моей каюте. Распорядитесь, чтобы его вынесли на палубу, и пусть плотник его осмотрит. Он скоро может мне понадобиться.
Первый помощник стоял, не двигаясь, пока не услышал, как захлопнулась дверь капитанской каюты. Тогда он поманил пальцем второго помощника и сообщил ему, что "в воздухе чем-то пахнет".
Когда послышался колокольчик, из каюты прогудел властный голос капитана Уоллэя:
-- Садитесь за стол и не ждите меня.
Помощники, заинтригованные, заняли свои места, переглядываясь и перешептываясь через стол. Как! Не будет завтракать? А ведь он, видимо, всю ночь шагал по палубе! Ясно -- в воздухе чем-то пахло! У застекленного люка над их головами, задумчиво склонившимися над столом, покачивались три проволочных клетки, в которых беспокойно прыгали голодные канарейки. Помощники могли слышать, как их "старик" возится в своей каюте. Готовясь сойти на берег, капитан Уоллэй не спеша, методически заводил хронометры, сметал пыль с портрета покойной жены, доставал из комода чистую белую сорочку. В то утро он не мог проглотить ни одного куска. Он принял решение продать "Красавицу".
III
Как раз в то время японцы повсюду разыскивали суда, построенные европейцами, и он без труда нашел покупателя, спекулянта, который предложил низкую цену, но уплатил за "Красавицу" наличными, рассчитывая выгодно ее перепродать. Итак, настал день, когда капитан Уоллэй вышел из почтовой конторы -- одной из наиболее важных почтовых контор Востока -- и спустился по ступеням, держа в руке клочок синей бумаги. То была квитанция заказного письма, заключавшего в себе чек на двести фунтов и адресованного в Мельбурн. Капитан Уоллэй сунул бумажку в карман жилета, взял в руку палку, которую он держал подмышкой, и спустился на улицу.
Это была грязноватая, недавно проложенная улица с незаконченными тротуарами и мостовой, устланной мягким слоем пыли. Одним концом она упиралась в грязную улицу с китайскими лавками, неподалеку от гавани, затем тянулась на протяжении двух миль среди незастроенных участков и пустырей, похожих на джунгли, и, наконец, обрывалась у ворот новой "Об'единенной Компании Доков". Незаконченные фасады новых зданий чередовались с изгородями пустырей. Улица была пустынна; туземцы ее избегали в те часы, когда заканчивалась работа, словно опасались, как бы один из тигров, обитающих по соседству от водопроводных сооружений на холме, не спустился галоппад с гор, чтобы раздобыть себе на ужин какого-нибудь лавочника-китайца.
Но капитан Уоллэй не казался карликом на этой пустынной и широкой улице. Он импонировал своим видом. Это была одинокая фигура задумавшегося человека; его длинная белая борода походила на бороду пилигрима, а толстая палка напоминала оружие. С одной стороны виднелись низкие колонны приземистого и грубого портика при новом здании суда; эти колонны были полускрыты несколькими деревьями. С другой стороны павильон нового колониального казначейства вынес свои крылья до самой улицы. Капитан Уоллэй, не имевший теперь ни судна, ни дома, вспомнил, как по приезде из Англии он увидел на этом самом месте рыбачью деревушку: несколько хижин со стенами из цыновок высились на сваях между тинистой речонкой и грязной тропинкой, которая, извиваясь, уходила в джунгли, и не было здесь ни признаков доков или водопроводных сооружений.
Нет судна -- нет дома. И у бедной его Айви тоже не было дома. Нельзя назвать домом меблированные комнаты, хотя они и могут доставить вам средства к жизни. Он возмущался при мысли о меблированных комнатах. Были у него кое-какие предрассудки, заставлявшие его считать некоторые занятия унизительными. Так, например, он всегда предпочитал плавание на торговых судах (честное, порядочное занятие) покупке и продаже товаров, ибо торговля сводится к тому, чтобы кого-нибудь при сделке одурачить -- недостойное состязание в хитрости. Отцом капитана Уоллэя был отставной полковник Уоллэй, живший на пенсию и имевший очень скудные средства, но прекрасные связи. Когда капитан Уоллэй был мальчиком, ему часто приходилось слышать, как лакеи в гостиницах и приказчики в магазинах называли старого воина "милордом", ибо внешность у него была аристократическая.
И сам капитан Уоллэй (он служил бы в королевском флоте, если бы отец не умер, когда сыну было четырнадцать лет) важной своей осанкой походил на старого заслуженного адмирала. Но сейчас он, словно соломинка в водовороте, затерялся в толпе коричневых и желтых людей, запрудивших улицу. После широкой и пустынной дороги, по которой только что шел капитан, улица эта показалась ему узкой, как тропинка, и жизнь кипела здесь ключом. Стены домов были голубые; китайские лавки походили на пещеры и логовища; груды всевозможных товаров виднелись во мраке, под сводами, а заходящее солнце заливало улицу из конца в конец огненным пламенем, похожим на отблеск пожара. Солнечные лучи падали на темные лица босоногой толпы, на бледно-желтые спины полуголых толкающихся кули, на бутафорский форменный мундир кавалериста с разделенной посередине бородой и грозными усами -- солдата из племени сикхов, стоявшего настраже у ворот полицейского отделения. В красной дымке пыли, поднимаясь высоко над головами толпы, маячил битком набитый вагон трамвая и осторожно пробирался вперед среди потока людей, постоянно давая гудки, словно пароход, разыскивающий путь в тумане.
Капитан Уоллэй перебрался, как пловец, на другую сторону и, остановившись в тени, между стенами запертых лавок, снял шляпу, чтобы освежить лоб. Что-то унизительное связано было с профессией содержательницы меблированных комнат. Говорили, что эти женщины жадны, недобросовестны, нечестны, и хотя он не презирал никого из своих ближних, но ему казалось делом неподобающим, чтобы его дочь могли заподозреть в недобросовестности. Однако он ее не упрекал; он верил, что она разделяет его чувства, жалел ее и доверял ее суждению. Утешение он видел в том, что может еще раз ей помочь. Но в глубине души он чувствовал, что ему было бы легче, если бы она сделалась швеей. Смутно вспоминал он прочитанное много лет назад трогательное стихотворение, называвшееся "Песня о рубашке". Прекрасное занятие -- складывать песни о бедных женщинах. Внучка полковника Уоллэя содержит меблированные комнаты! Он надел шляпу, порылся в карманах, поднес зажженную спичку к концу дешевой сигары и с горечью выпустил облако дыма в лицо миру, преподносившему такие сюрпризы.
В одном он не сомневался: она действительно была дочерью умной матери. Теперь, преодолев боль, вызванную разлукой с судном, он понял, что этот шаг был неизбежен. Быть может, он все время это знал, но даже самому себе не признавался. Но она, там, далеко, должна была почувствовать интуитивно: нашлась у нее смелость посмотреть правде в лицо и высказать правду; благодаря этому-то свойству мать ее и была женщиной, всегда умевшей дать блестящий совет.
Во всяком случае, так должно было кончиться! Хорошо, что она принудила его сделать этот шаг. Через год или два и продать было бы уже невозможно. Чтобы поддерживать судно в порядке, он с каждым годом все больше запутывался. Он не мог защищаться против коварных происков врагов, но сумел бы мужественно встретить открытую атаку; он походил на утес, который стоит в бурном море и не ведает того, что предательские волны подмывают его основание. Теперь, когда он расплатился со всеми долгами и исполнил ее просьбу, у него оставалось еще пятьсот фунтов, которые он поместил в надежное место. Кроме того, на руках у него имелось около сорока долларов -- этого было достаточно, чтобы уплатить по счету в отеле в том случае, если он не слишком долго будет занимать скромную спальную, где нашел себе приют.
Эта комната, скудно меблированная и с навощенным полом, выходила на одну из боковых веранд. В отеле -- большом кирпичном здании -- ветер разгуливал, словно в клетке для птиц, и постоянно слышалось хлопанье тростниковых жалюзи, висевших между выбеленными колоннами на веранде, обращенной к морю. Комнаты были высокие, на потолке переливалась рябь солнечных лучей. Периодически повторялись нашествия туристов с какого-нибудь пассажирского парохода, прибывшего в гавань. В темном, обвеваемом ветром отеле раздавались незнакомые голоса, появлялись и исчезали люди, словно толпы блуждающих теней, которые обречены с головокружительной быстротой носиться вокруг земли и нигде не оставлять по себе воспоминаний. Их болтовня внезапно смолкала; коридоры, где разгуливал ветер, и кушетки на веранде не видели больще этих людей, вечно стремившихся поглядеть на новый пейзаж или в изнеможении отдыхавших после беготни. А капитан Уоллэй, почтенный старик, нимало не похожий на тень, оставался чуть ли не один на весь отель, покинутый веселой компанией; он себя чувствовал, как турист, севший на мель и не имеющий перед собой никакой цели, как путник, покинутый и бездомный.
Одинокий в своей комнате, он задумчиво курил, поглядывая на два морских сундука, куда спрятано было все, что он мог назвать своим. Карты, свернутые в трубку и засунутые в парусиновый футляр, виднелись в углу. Плоский ящик с портретом и тремя фотографиями был задвинут под кровать. Капитана Уоллэя утомило обсуждение условий, утомила необходимость присутствовать при осмотре судна, вся эта деловая процедура. То, что для других было лишь продажей судна, казалось ему знаменательным событием, заставлявшим по-новому взглянуть на жизнь. Он знал, что после этого судна другого уже не будет, а все надежды молодости, все чувства, достижения, вся деятельность зрелого возраста -- были связаны у него с судами. На многих кораблях он служил; несколько судов было его собственностью; в те годы, когда он отошел от моря, жизнь казалась ему выносимой, ибо он мог протянуть руку с пригоршней денег и раздобыть себе судно. Продажа этого последнего судна была делом утомительным; но теперь, когда он окончательно его потерял и подписал последнюю бумагу, он почувствовал себя так, словно в мире не осталось ни одного корабля, а он покинут на берегу беспредельного океана с семьюстами фунтами в руке.
Твердыми шагами, не спеша, шел капитан Уоллэй по набережной, отворачиваясь от знакомого рейда. С того дня, как он впервые вышел в море, народились два поколения моряков, стоявших между ним и всеми этими судами на рейде. Его собственное судно было продано, и он задавал себе вопрос: что дальше?
Чувство одиночества, душевной пустоты и потери,-- словно отняли у него самое дорогое,-- навело на мысль немедленно уехать и поселиться вместе с дочерью. "Вот последние мои пенсы,-- скажет он ей,-- возьми их, милая. А вот твой старый отец: ты должна принять и его".
Но тут он содрогнулся, словно испуганный тем, что скрывалось за этой мыслью. Отступить! -- Никогда! Когда человек очень утомлен, всякий вздор лезет в голову. Недурной был бы подарок бедной женщине -- семьсот фунтов, а в придачу бодрый старик, который, повидимому, протянет еще много лет. Разве не годится он на то, чтобы умереть в упряжи, как любой из юнцов, что командуют этими судами там, на рейде? Сейчас он был таким же здоровым и крепким, как и раньше. Но кто даст ему работу -- это уже другой вопрос. Если он, с его внешностью и его прошлым, будет искать низших должностей, люди -- боялся он -- примут его слова за шутку; если же ему удастся их убедить, они, быть может, его пожалеют, а это все равно, что раздеться донага и принять побои.
Он не хотел даром приносить себя в жертву. Ни в чьей жалости он не нуждался. С другой стороны, командование,-- единственное, чего он мог бы добиваться, соблюдая все правила приличия,-- вряд ли поджидало его на углу следующей улицы. Командования вам теперь не навязывают. С тех пор как он перебрался на берег, чтобы покончить с продажей судна, он все время прислушивался, но не слышал ни одного намека на свободное место. А если бы место и нашлось, славное прошлое капитана Уоллэя послужило бы помехой. Слишком долго он был сам себе господин. Единственной рекомендацией, какую он мог пред'явить, было свидетельство всей его жизни. Можно ли требовать лучшего? Но смутно он подозревал, что единственный этот документ покажется архаической диковинкой Восточных морей,-- каменной плитой, на которой начертаны слова на полузабытом языке.
IV
Погруженный в размышления, он шагал вдоль перил набережной, широкоплечий, никогда не горбившийся, словно спина его не ведала тяготы ноши, какую приходится нести от колыбели до могилы. Ни одна предательская хмурая морщинка или линия не искажали спокойного его лица. Оно было полное и незагорелое; верхняя часть лица, обрамленная ниспадающей волной серебряных волос, казалось массивной и спокойной, с энергичным широким лбом. Цвет лица был нежный, светлый; взгляд прямой и быстрый, как у мальчика; но косматые белоснежные брови делали этот внимательный взгляд острым и испытующе проницательным. С годами он немного пополнел, словно старое дерево, не проявляющее признаков гниения; и даже густая волнистая белая борода на груди какбудто свидетельствовала о неистощимом здоровьи и силе.
Когда-то он гордился своею огромной физической силой и даже своею внешностью, знал себе цену и сознавал свою правоту; словно в наследство от былого благополучия, досталась ему эта спокойная поступь и манеры человека, доказавшего свою приспособленность к той жизни, какую он избрал. Он шел вперед, защищенный широкими полями старой шляпы-панамы. Панама была с низкой тульей, узкой черной лентой и складкой, проходившей по диаметру через всю тулью. Благодаря этому головному убору, немного выцветшему и не знавшему сноса, легко было узнать его издалека на запруженных людьми пристанях и людных улицах. Он никогда не носил модных пробковых шлемов; форма шлема ему не нравилась, и он надеялся, что сумеет сохранить голову свежей до конца своей жизни, не прибегая к гигиенической вентиляции. Волосы его были подстрижены, белье всегда отличалось ослепительной белизной. Костюм из тонкой серой фланели, сильно поношенный, но старательно вычищенный, был широкого покроя, отчего мощная фигура капитана казалась еще полнее. С годами его добродушие и непоколебимая смелость уступили место ясному спокойствию. Своей палкой с железным наконечником он небрежно постукивал по плитам, и этот звук аккомпанировал его шагам. Невозможно было себе представить, чтобы этот красивый и безмятежный на вид человек был знаком с унизительными денежными затруднениями; казалось, вся жизнь его должна быть легкой и нестесненной, и средствами он мог располагать так же свободно, как свободен был костюм, облекавший его тело. Безрассудный страх прикоснуться к пятистам фунтам для покрытия личных его расходов в отеле нарушал душевное его равновесие. Времени терять было нельзя. Счет все возрастал. Капитан лелеял надежду, что в случае неудачи эти пятьсот фунтов помогут ему найти работу, которая прокормит его самого,-- больших расходов ему не требовалось,-- и дадут ему возможность оказывать помощь дочери. По его мнению, он пользовался ее собственными деньгами, но делал это с одной лишь целью -- поддержать отца для блага дочери. Получив работу, он будет посылать ей большую часть своего заработка. Он проживет еще много лет. Каковы бы ни были виды на будущее, рассуждал он, но эти меблированные комнаты не могут быть по началу какою-то золотой россыпью. Но где взять работу? Он готов был ухватиться за любое дело, только б оно было честным, и ухватиться не медля, ибо пятьсот фунтов следовало сохранить нетронутыми -- на всякий случай. Вот что было самым существенным. Пятьсот фунтов служили какой-то опорой. Но капитану казалось, что, уменьшись эта сумма до четырехсот пятидесяти или хотя бы до четырехсот восьмидесяти, деньги потеряли бы цену, словно в этой кругленькой сумме была какая-то магическая сила. Но какую взять работу?
Преследуемый этой мыслью, словно беспокойным духом, которого он не умел заклясть, капитан Уоллэй остановился у маленького мостика, круто стягивающего речку с гранитными берегами. Ошвартованная между каменными глыбами и полускрытая аркой, лежала на воде морская малайская пирога со спущенными реями; на борту не видно было признаков жизни; пирога от носа до кормы была покрыта цыновками из пальмовых листьев. Позади остались нагретые солнцем мостовые, окаймленные каменными фасадами домов, которые тянулись вдоль набережной, словно отвесные склоны утесов. Перед капитаном Уоллэем раскинулся огромный, аккуратно распланированный парк с лужайками, похожими на зеленые ковры; длинные аллеи, окаймленные деревьями, тянулись, словно бесконечные галлереи с темными колоннами, на которых покоился купол из ветвей.
Некоторые из этих аллей обрывались у моря. Берег опускался террасами; а дальше, по морской глади, глубокой и мерцающей, как темно-синие глаза, протянулась пурпурная полоса ряби и, прорезав прорыв между двумя зеленеющими островками, уходила вдаль. Мачты и реи нескольких судов там, далеко, на внешнем рейде поднимались над водой, словно тонкая паутина розовых линий, начертанных на затененном фоне с восточной стороны. Капитан Уоллэй окинул их долгим взглядом. Судно, некогда бывшее его собственностью, стояло там, на внешнем рейде. Жутко было думать, что он уже не имеет возможности нанять лодку у мола и с наступлением вечера отправится на борт. Судна нет! И, быть может, никогда больше не будет. Пока не закончена была сделка и не уплачены деньги, он ежедневно проводил несколько часов на борту "Красавицы". Деньги он получил в это самое утро, и тогда внезапно не стало судна, на борт которого он мог бы подняться в любое время; не стало судна, которое нуждалось бы в его присутствии, чтобы делать свое дело -- чтобы жить. Такое положение казалось невероятным, слишком чудовищным -- так продолжаться не могло.
А на море было много всевозможных судов. И эта пирога, так тихо покоившаяся на воде в своем саване из сшитых вместе пальмовых листьев,-- она тоже имела нужного ей человека. Они жили друг другом,-- этот малец, которого он никогда ни видел, и эта маленькая пирога с высокой кормой, казалось, отдыхавшая после долгого путешествия. И из всех судов, видневшихся вблизи и вдалеке, каждое имело человека -- человека, без которого самое лучшее судно становится ненужной мертвой вещью, бревном, плавающим по волнам.
Окинув взглядом рейд, он пошел дальше, ибо незачем ему было возвращаться, а время нужно было как-то провести. Аллеи тянулись через эспланаду и пересекались друг с другом. Большие деревья походили на колонны, украшенные пышной листвой. Переплетенные ветви вверху как будто дремали; над головой ни один лист не шевелился. Чугунные фонарные столбы по середине дороги длинной линией уходили вдаль, а белые фарфоровые шары наверху напоминали варварское украшение -- страусовые яйца, разложенные в ряд. Пламенное небо зажигало крохотную малиновую искорку на блестящей поверхности фарфоровой скорлупы.
Опустив подбородок на грудь, руки заложив за спину, концом палки чертя по гравию слабую волнистую линию, капитан Уоллэй размышлял о том, что если судно без человека -- все равно, что тело без души, то человек без судна имеет в этом мире не больше значения, чем бревно, бесцельно плывущее по морю. Само по себе бревно может быть крепким, твердым, и трудно его уничтожить... но что толку! И вдруг сознание безнадежного безделия сковало его ноги, словно великая усталость.
Открытые экипажи вереницей проезжали по недавно проложенной приморской дороге. За широкими лужайками видны были спицы колес, сливающиеся в блестящие диски. Яркие купола зонтиков раскачивались, слегка перегибаясь за линию экипажа, словно пышные цветы у края вазы. Спокойная гладь синей воды, пересеченная пурпурной полосой, служила фоном для вращающихся колес и бегущих лошадей, а тюрбаны слуг-индусов, поднимаясь над линией горизонта, быстро скользили на более бледном фоне голубого неба. На открытом пространстве, неподалеку от маленького мостика, экипажи описывали широкий полукруг, удаляясь от солнечного заката, затем движение их резко замедлялось, и, свернув на главную аллею, они медленно тянулись длинной нереницей, оставляя позади пламенное неподвижное небо. Стволы могучих деревьев были, с одной стороны, тронуты красным отблеском; воздух, казалось, пламенел над листвой, и даже земля под копытами лошадей была красной. Торжественно вращались колеса, один за другим опускались зонты, смыкая свои яркие складки, словно пышные цветы, складывающие лепестки к концу дня. На протяжении полумили -- вся дорога была запружена экипажами -- никто не произнес ни одного раздельного слова, а слышался лишь слабый гул, смешанный с легким звяканьем, и неподвижные головы мужчин и женщин, сидевших парами, возвышались над опущенным верхом экипажей, словно сделанные из дерева. Но один экипаж, прибывший позже, не присоединился к веренице.
Он проехал бесшумно, но при в'езде в аллею одна из гнедых лошадей, испугавшись столба, захрапела, выгнула шею и метнулась в сторону; клок пены упал с мундштука на атласное плечо лошади, а кучер со смуглым лицом тотчас же наклонился и крепче сжал вожжи. Это было длинное темно-зеленое ландо на рессорах, изогнутых в форме буквы S, очень элегантное и внушительное на вид. Оно казалось поместительнее обычных экипажей, и лошади были как будто покрупнее, отделка -- чуточку изысканнее, козлы -- выше. Платья трех женщин,-- две были молодые и хорошенькие, а третья -- красивая, массивная и зрелая,-- почти заполняли весь экипаж. Четвертым седоком был мужчина с аристократической внешностью, болезненным цветом лица, тяжелыми веками, густыми, темными с проседью усами и эспаньолкой. Его превосходительство...
По сравнению с этим быстро мчавшимся ландо все остальные экипажи казались плохими, потертыми, передвигающимися со скоростью улитки. Ландо стремительно обогнало длинную вереницу; лица сидевших в тем людей -- бесстрастных, рассеянных, с остановившимися глазами -- скрылись из виду. И когда ландо исчезло, длинная аллея, несмотря на ряд экипажей, сворачивавших у моста, показалась пустынной, безлюдной и уединенной.
Капитан Уоллэй поднял голову, чтобы взглянуть на ландо; нить его мыслей оборвалась, и он, как это часто случается, задумался о вещах, не имеющих значения. Вспомнилось ему, что в этот самый порт, где он только что продал барку, явился он с первым судном, какое мог назвать своею собственностью. В ту пору он был целиком поглощен мыслью о том, чтобы завязать торговлю с отдаленными островками Архипелага. М-р Дэнхэм, бывший тогда губернатором, по мере сил оказывал ему поддержку. Он не был "его превосходительством" -- этот м-р Дэнхэм, разгуливавший без пиджака; о благоденствии разрастающегося поселка он заботился день и ночь с бескорыстной преданностью няньки, выхаживающей любимого ребенка. Одинокий холостяк жил с несколькими слугами и тремя собаками в так называемом губернаторском бёнгало -- низком строении на расчищенном склоне холма; перед бёнгало торчал новый флагшток, а на веранде стоял вестовой.
Капитан Уоллэй вспомнил, как он поднимался под палящими лучами солнца на этот холм к губернатору. Темная прохладная комната была не убрана; на одном конце длинного стола лежали кипы бумаг, на другом -- два ружья, медный телескоп и маленькая бутылочка с маслом. С каким лестным внимнием отнесся к нему этот человек, стоявший у власти! Предприятие, которое задумал капитан Уоллэй, было связано с серьезном риском, но после двадцатиминутной беседы в губернаторском бёнгало на холме дело пошло гладко с самого начала. А когда он уходил, м-р Дэнхэм, уже склонившийся над бумагами, крикнул ему вслед:
-- Через месяц "Дидона" выходит в море и будет в тех краях; я распоряжусь, чтобы ее капитан заглянул к вам и разузнал, как подвигается дело.
"Дидона" была одним из нарядных фрегатов, крейсировавших в китайских водах, а тридцать пять лет -- немалый промежуток времени. Тридцать пять лет назад предприятие, подобное затее капитана Уоллэя, имело настолько серьезное значение для колонии, что наблюдение за ним поручалось фрегату королевского флота. Давно это было. Тогда еще считались с отдельными людьми -- с такими людьми, как капитан Уоллзй или бедняга Ивэнс -- Ивэнс с красной физиономией, черными, как уголь, бакенами и быстрыми глазами, который устроил первый элинг для починки небольших судов у опушки леса в пустынной бухте, на расстоянии трех миль от берега. М-р Дэнхэм поощрял и это предприятие; однако бедняга Ивэнс, вернувшись на родину, умер в бедности. По слухам, сын его выжимал масло из кокосовых орехов на каком-то заброшенном островке Индийского океана и этим зарабатывал себе на жизнь; но из этого первого элинга в пустынной бухте выросли мастерские "Об'единенной Компании Доков" с ее тремя доками, выбитыми в скале, с ее дамбами, пристанями, электрической станцией, с ее гигантским краном, поднимавшим самые тяжелые грузы, какие когда-либо переправлялись по воде. Если вы под'езжали к новой гавани с запада, верхушка этого крана торчала, словно странный белый памятник, над кустами и песчаными косами.
Было время, когда с людьми считались. В ту пору в колонии не насчитывалось столько экипажей, хотя у м-ра Дэнхэма, кажется, имелся кабриолет. Волна воспоминаний захлестнула капитана Уоллэя и, казалось, увлекла его с широкой аллеи. Он вспомнил грязный берег, гавань, где не было и намека на набережную, один единственный деревянный мол (постройка его была делом общественным), криво выдававшийся в море, вспомнил первый угольный склад -- навесы на Монки Пойнт, которые по неведомой причине загорелись и несколько дней дымились, а недоумевающие суда входили в рейд, окутанный серым туманом, и солнце пламенело, кроваво-красное в полдень. Он вспомнил предметы, лица и еще кое-что -- словно слабый аромат чашки, осушенной до дна, словно нежное мерцание в воздухе -- мерцание, какого нет в атмосфере наших дней.
Воскрешая прошлое со всеми всплывающими его деталями, словно при вспышке магния заглядывая в ниши темного зала воспоминаний,-- капитан Уоллэй созерцал вещи, некогда имевшие значение, усилия маленьких людей, рост великого дела, теперь обесцененного величием достижений и надежд. На мгновение он почти физически ощутил течение времени и так остро осознал неизменность наших чувств, что остановился, как вкопанный, ударил палкой о землю и мысленно воскликнул: "Что я, чорт возьми, здесь делаю!". Казалось, он отдался изумлению, но тут кто-то дважды окликнул его задыхающимся голосом, и медленно он повернулся на каблуках.
К нему, торжественно переваливаясь, приближался человек со старомодной и подагрической внешностью, с волосами такими же белыми, как у капитана Уоллэя, но с бритыми румяными щеками. Жесткие концы галстука, похожего на шейный платок, высовывались из-под подбородка. У него были круглые руки, круглые ноги, круглое туловище, круглое лицо; казалось, его приземистую фигуру растягивали с помощью воздушного насоса до тех пор, пока выдерживали швы костюма. Таков был начальник порта. Начальник порта является старшим из портовых чиновников; на Востоке это персона очень значительная -- правительственный чиновник, чья административная власть весьма велика, но пределы ее не достаточно ограничены. В частности, этот начальник порта, по слухам, считал эту власть до смешного несоответствующей своему положению, ибо ему не было дано власти над жизнью и смертью моряков. Но то было лишь шутливое преувеличение. Капитан Элиот был доволен своим положением и не имел преувеличенного представления о выпавшей ему власти. Его тщеславие и деспотизм не давали ей зачахнуть неиспользованной. Холерический его темперамент и бурные откровенные суждения о характере и поведении людей внушали страх; впрочем, в разговоре многие утверждали, что не обращают на него ни малейшего внимания, другие, заслышав его имя, кисло улыбались, а были и такие, которые осмеливались называть его "старым буяном, сующим нос не в свое дело". Но почти каждому из них не очень-то хотелось иметь дело с капитаном Элиотом, когда тот рвал и метал.
V
Подойдя совсем близко, он ворчливо проговорил:
-- Что я слышу, Уоллэй? Правда ли, что вы продаете свою "Красавицу"?
Капитан Уоллэй, глядя в сторону, отвечал, что дело уже сделано, и деньги уплачены сегодня утром, а капитан Элиот поспешил одобрить столь разумный поступок. Затем он сообщил, что вышел из своей двуколки, чтобы поразмять ноги перед обедом. Сэр Фредерик выглядит недурно перед уходом в отставку. Не так ли?
Капитан Уоллэй не мог высказаться по этому вопросу: он успел только заметить, как проехал экипаж сэра Фредерика.
Начальник порта, засунув руки в карманы кителя из альпага, неподобающе короткого и узкого для человека его возраста и комплекции, шагал, слегка прихрамывая; голова его едва доходила до плеча капитана Уоллэя, который шел свободной походкой, глядя прямо перед собой. Много лет назад они были добрыми приятелями, чуть ли не близкими друзьями. В то время, когда Уоллэй командовал прославленным "Кондором", Элиот был капитаном едва ли менее знаменитого "Дикого Голубя", принадлежавшего тем же владельцам; а когда создана была должность начальника порта, Уоллэй мог оказаться единственным серьезным кандидатом. Но капитан Уоллэй, бывший в расцвете сил, решил не служить никому, кроме своей благосклонной фортуны, и рад был узнать об успехе приятеля. У толстого Нэда Элиота была какая-то светская гибкость, которая могла сослужить ему службу на этом официальном посту. По существу, эти двое слишком не похожи были друг на друга, и теперь, когда они медленно шли по аллее мимо собора, Уоллэю даже не пришла в голову мысль, что он бы мог занимать место этого человека и быть обеспеченным до конца жизни.
Священное строение, воздвигнутое в величественном одиночестве на скрещении обрамленных гигантскими деревьями аллей, словно вправляя мысль о небе в часы отдохновения, обращало свой закрытый готический портал к великолепному солнечному закату. Стекло, в форме розетки, над стрельчатым сводом горело, как тлеющий уголь, в глубоких впадинах, зажатых каменной оправой. Собеседники повернули назад.
-- Я вам скажу, Уоллэй, что им следует теперь сделать,-- буркнул вдруг капитан Элиот.
-- Что?
-- Они должны прислать сюда настоящего лорда, когда срок службы сэра Фредерика кончится. Что вы на это скажете?
Капитан Уоллэй не понимал, почему настоящий лорд окажется лучше кого-либо другого. Но собеседник его придерживался иной точки зрения.
-- Конечно! Местечко растет. Теперь ничто не может остановить его рост. Место годится для лорда,-- бросал он короткие фразы.-- Посмотрите, какие перемены произошли на наших глазах. Сейчас нам нужен здесь лорд. В Бомбей они назначили лорда.
Один или два раза в год он обедал в губернаторском доме -- дворце с арками и множеством окон, воздвигнутом среди садов на холме, изборожденном дорогами. А не так давно он на своем катере возил одного герцога и показывал ему усовершенствования, сделанные в гавани. До этого он, из вежливости, лично выбирал удобную якорную стоянку для герцогской яхты, а затем получил приглашание позавтракать на борту. Герцогиня завтракала вместе с ними. Массивная женщина с красной физиономией. Обожжена солнцем. Пожалуй, цвет лица окончательно испорчен. Очень любезная особа. Они направлялись в Японию...
Он рассказывал об этих подробностях капитану Уоллэю, приостанавливался, чтобы раздуть щеки, словно сознавая важность своих слов, и то-и-дело выпячивал толстые губы, так что розовый тупой кончик его носа как будто окунался в молочно-белые усы. Местечко разрасталось; оно стоило любого лорда и хлопот не доставляло, если не считать работы в морском ведомстве...
-- В морском ведомстве,-- повторил он снова и, громко фыркнув, начал рассказывать, как на-днях генеральный консул во французской Кохинхине телеграфировал ему -- лицу, занимающему официальный пост,-- прося прислать опытного человека для командования судном из Глазго, капитан которого умер в Сайгоне.
-- Я дал об этом знать в офицерское отделение "Дома Моряка",-- продолжал он и, постепенно раздражаясь, начал, казалось, сильнее прихрамывать.-- Народу там много. Людей вдвое больше, чем мест на торговых судах. Все жаждут получить легкую работу. Людей вдвое больше... и... что бы вы думали, Уоллэй?..
Он остановился; сжав кулаки, он глубоко засунул их в карманы кителя, который, казалось, вот-вот должен был лопнуть. У капитана Уоллэя вырвался легкий вздох.
-- А? Вы, быть может, думаете, что они набросились на это место? Ни чуть не бывало. Побоялись ехать на родину. Им нравится жить здесь в тепле и валяться на веранде в ожидании работы. Я сижу и жду в своей конторе. Никого. На что они рассчитывали? Думали, я буду сидеть, как болван, перед телеграммой генерального консула? Э, нет. Я просмотрел список, он у меня под рукой, послал за Хамильтоном -- самый негодный бездельник из всей компании -- и заставил его поехать. Пригрозил, что прикажу заведующему "Домом Моряка" выгнать его в шею. Парень, видите ли, считал, что это место не из лучших. "У меня здесь имеется ваш счет,-- сказал я ему.-- Вы сошли на берег полтора года назад и с тех пор не проработали и шести месяцев. Теперь вы задолжали в "Доме Моряка". Рассчитываете, вероятно, на то, что морское ведомство в конце концов за вас уплатит. А? Уплатить-то уплатит, но если вы не воспользуетесь представившимся вам случаем, то вас отправят в Англию с первым же пароходом, возвращающимся на родину. Вы -- не лучше нищего, а нам здесь нищие не нужны". Я его запугал. Но вы только подумайте, сколько мне это доставило хлопот.
-- У вас не было бы никаких хлопот,-- сказал капитан Уоллэй чуть ли не помимо воли,-- если б вы послали за мной.
Это чрезвычайно позабавило капитана Элиота, и он затрясся от смеха. Но вдруг перестал смеяться: смутно вспомнилось, как после краха банка Трэвэнкор и Деккэн стали поговаривать о том, что бедняга Уоллэй разорился в пух и прах. "Парень нуждается, ей-богу нуждается!" -- подумал он и покоса, снизу вверх посмотрел на своего спутника. Но капитан Уоллэй улыбался задумчиво, глядя прямо перед собой И высоко держа голову, что казалось несовместимым с нищетой, и капитан Элиот успокоился. "Не может быть! Он не мог потерять все свои деньги. Его судно "Красавица" служило ему для развлечения. Человек, в то самое утро получивший сравнительно большую сумму денег, вряд ли захочет занять место с маленьким жалованьем". Этот довод окончательно успокоил капитана Элиота. Однако разговор оборвался, последовала длинная пауза, и, не зная, с чего начать, он проворчал хладнокровно:
-- Нам, старикам, не мешает теперь отдохнуть.
-- Для кое-кого из нас лучше всего было бы умереть за веслом,-- небрежно оросил капитан Уоллэй.
-- Ну, полно! Неужели вся эта история вас не утомила?-- сердито буркнул тот.
-- А вас?
Капитан Элиот устал. Чертовски устал. За свое место он держался, чтобы выслужить самую высокую пенсию, после чего думал вернуться на родину. Жизнь предстоит тяжелая, пенсия невелика, но только она и могла спасти его от убежища для бедняков. И ведь у него семья. Три дочери, как известно Уоллэю. Он дал понять "старине Гарри", что; эти три девушки являлись для него источником постоянного беспокойства и забот. Это могло свести с ума.
-- Почему? Что они теперь делают?-- спросил капитан Уоллэй, рассеянно улыбаясь.
-- Делают! Ничего не делают. Вот именно -- ничего! С утра до ночи лаун-теннис и дурацкие романы... Если б хоть одна из них была мальчиком! Так нет же! Все три -- девушки. И на беду, во всем мире как будто не осталось приличных молодых людей. Бывая в клубе, он видел лишь самодовольных щеголей, слишком эгоистичных, чтобы взять на себя заботу о счастья женщины. Крайняя нищета грозит ему, если придется содержать всю эту ораву. Он лелеял мечту построить себе домик -- скажем, в Сюррэе -- и там доживать свой век, но опасался, что мечта эта неосуществима... Тут он с таким патетически-озабоченным видом закатил свои вытаращенные глаза, что капитан Уоллэй, подавив горькое желание засмеяться, сострадательно ему кивнул.
-- Вы это и сами должны знать, Гарри. Девушки причиняют чертовски много забот и хлопот.
-- Да! Но моя ведет себя молодцом,-- медленно проговорил капитан Уоллэй, глядя в конец аллеи.
Начальник порта был рад это слышать. Чрезвычайно рад. Он прекрасно ее помнил. Она была хорошенькой девочкой.
Капитан Уоллэй, спокойно шагая вперед, подтвердил, как сквозь сон:
-- Она была хорошенькой.
Процессия экипажей расстраивалась.
Один за другим они покидали ряд и удалялись по широкой аллее, внося движение и жизнь. А затем торжественная тишина снова спустилась на прямую дорогу. Грум в белом костюме стоял возле пони, запряженного в покрытую лаком двуколку; и лошадь и экипаж, поджидавшие у поворота, казались не больше детской игрушки, забытой под вздымающимися к небу деревьями. Капитан Элиот вперевалку направился к двуколке и уже занес-было ногу, но приостановился; опустив одну руку на оглоблю, он переменил разговор и со своей пенсии, дочерей и нищеты перешел на другую интересовавшую его тему,-- заговорил о морском ведомстве, людях и судах порта.
Он стал приводить примеры того, что от него требовалось. В неподвижном воздухе невнятный его голос походил на упорное жужжание гигантского шмеля. Капитан Уоллэй не знал, что мешало ему сказать "спокойной ночи" и уйти: было ли то проявлением силы или слабости? Казалось, он слишком устал, чтобы приложить усилия. Как странно! Любопытнее, чем примеры Нэда. Или же то было ошеломляющее чувство праздности, что заставляло его стоять здесь и выслушивать эти истории? У Нэда Элиота никогда не было настоящих забот. Постепенно Уоллэй стал как будто улавливать знакомые нотки, словно окутанные грубым хриплым гудением,-- что-то похожее на чистый веселый голос молодого капитана "Дикого Голубя",-- и задумался над тем, неужели и он сам до такой степени изменился. И показалось ему, что голос старого его приятеля не так уж сильно изменился... что человек остался все таким же. Неплохой парень -- этот весельчак и шутник Нэд Элиот, услужливый, хорошо справлявшийся со своим делом... и всегда любивший прихвастнуть. Как забавлял он жену капитана Уоллэя! Она могла читать в нем, словно в открытой книге. Когда "Кондор" и "Дикий Голубь" вместе стояли s порту, она часто просила его пригласить на обед капитана Элиота. С тех пор они редко встречались: быть может, один раз в пять лет. Из-под седых бровей он смотрел на человека, которому не мог довериться, а тот продолжал изливаться и был так же далек от своего слушателя, как если бы разглагольствовал на вершине холма, находившегося на расстоянии мили отсюда.
Теперь у него вышло недоразумение с пароходом "Софала". Всегда кончается тем, что ему приходится распутывать каждый узел. Они почувствуют его отсутствие, когда он через полтора года уедет, а на его место, повидимому, посадят какого-нибудь отставного флотского офицера -- человека, который ничего в этом, деле не понимает и понимать не хочет. Этот пароход был торговым каботажным судном, плававшим на север до Тенассерима; но беда была в том, что не находилось капитана, который согласился бы совершать регулярные рейсы на этом пароходе. Никто не хотел на нем плавать. У капитана Элиота, конечно, не было власти приказать человеку занять эту должность. Можно удовлетворить требование генерального консула, но...
-- Чем плохо судно?-- спокойно перебил капитан Уоллэй.
-- Судно-то не плохо. Хороший старый пароход. Сегодня владелец его был у меня в конторе и волосы на себе рвал.
-- Он -- белый?-- спросил Уоллэй. начиная заинтересовываться.
-- Называет себя белым,-- презрительно ответил начальник порта,-- но белая у него только кожа. Я так и сказал ему в лицо.
-- Но кто же он такой?
-- Он -- механик "Софалы". Понимаете, Гарри?
-- Понимаю,-- задумчиво отозвался капитан Уоллэй.-- Понимаю. Механик.
-- Эта история -- как парень стал судовладельцем -- прямо сказка.
Капитан Элиот помнил, что пятнадцать лет назад тот приехал на английском судне, исполняя обязанности третьего механика, и был уволен после ссоры со шкипером и первым механиком. Повидимому, они очень рады были от него отделаться. Ясно, что парень был не из покладистых. Так он и остался здесь и всем опостылел; вечно он нанимался на судно и получал расчет, не умея удержать за собой место; прошел машинные отделения чуть ли не всех судов, принадлежавших колонии.
-- И как вы думаете, Гарри, что случилось?
Капитан Уоллэй, как будто производивший в уме какие-то вычисления, слегка вздрогнул. Право же, он не мог себе представить. Голос начальника порта хрипел и глухо вибрировал. Парню посчастливилось выиграть второй крупный приз в Манильской лотерее. Все механики и помощники, словно одержимые манией, покупали лотерейные билеты.
Теперь все надеялись, что он вместе со своими деньгами уберется на родину или отправится к чорту, куда ему вздумается. Но ничуть не бывало. Владельцы "Софалы", находя ее слишком маленькой и недостаточно современной для той торговли, какую они вели, выписали из Европы новый пароход, а "Софалу" продавали за умеренную цену. Он бросился к ним и купил. Парень не проявлял признаков духовного отравления, какое может вызвать полученная крупная сумма денег,-- не проявлял до тех пор, пока не сделался владельцем судна. Но тут он вдруг утратил равновесие: влетел в управление порта, размахивая легкой тросточкой и сдвинув шляпу на левый глаз, и сообщил всем клеркам по-очереди, что: "Теперь никто не может его выставить. Пришел и его черед. Нет и не будет на земле никого, кто бы стоял над ним". Он чванился, важно разгуливал между столами, орал во всю глотку и все время дрожал, как лист. Пока он был в конторе, текущая работа приостановилась, и в большой комнате все стояли, разинув рот, и смотрели, как он кривляется. Затем можно было наблюдать, как в жаркие часы дня он с красной физиономией разгуливал по набережным и созерцал свое судно то с одного, то с другого места; казалось, он готов был остановить первого встречного и довести до его сведения, что "нет над ним теперь ни одного человека; он купил судно; и никто на земле не может его выставить из машинного отделения".
Как ни дешево продавалась "Софала", но на покупку ее ушли почти все выигранные деньги. Он не оставил себе капитала, с которым можно было бы начать дело. Это обстоятельство особого значения не имело, ибо то были счастливые дни для каботажной торговли, пока английские судовые фирмы не решили завести специальный местный флот для обслуживания главных линий.
Когда дело было организовано, эти суда отрезали себе, конечно, лучшие куски пирога; а затем через Суэцкий канал пролезла шайка германских бродяг и подобрала все крошки. Эти люди охотились за дешовкой и шныряли вдоль берега и между островами, словно акулы, готовые подхватить все, что вы роняете. И тогда доброму старому времени пришел конец. В течение нескольких лет "Софала", по его мнению, зарабатывала не больше, чем нужно для того, чтобы жить хорошо. Капитан Элиот считал своим долгом всемерно помогать английскому судну. Ясно было, что "Софала", не находя себе капитана и пропуская рейсы, скоро растеряет все свои торговые связи. Вот в чем была беда. Парень оказался слишком непокладистым.
-- Не на свое место попал,-- пояснил капитан Элиот.-- Время шло, а он изменялся к худшему. За последние три года он сменил одиннадцать шкиперов; кажется, всех здесь перебрал. Я его раньше предупреждал, что так поступать не следует. А теперь, конечно, никто и смотреть не хочет на "Софалу". Я вызвал к себе двух -- трех человек и потолковал с ними; но какой смысл -- заявили они мне -- поступать на службу, вести в течение месяца собачью жизнь, а затем получить расчет по окончании первого рейса? Парень, конечно, говорит, что все это вздор: уже несколько лет пытались составить заговор против него. И теперь дело сделано. Негодяи-шкиперы в порту сговорились его унизить, потому что он -- механик.
Капитан Элиот хрипло хихикнул.
-- А факт тот, что пропусти он еще пару рейсов -- и не будет ни малейшего смысла снова приниматься за дело. Никакого груза он не найдет. Слишком велика сейчас конкуренция, чтобы люди держали свои товары в ожидании судна, которое во-время не является. Плохо его дело. Он клянется, что засядет на борту и умрет с голода в своей каюте, но не продаст судна, даже если ему и удастся найти покупателя. А это мало вероятно. Даже японцы не дадут за "Софалу" той суммы, в какую она застрахована. Это не то, что продавать парусные суда. Пароходы скоро становятся устаревшими, не говоря уже о том, что они изнашиваются.
-- Все-таки он отложил, должно быть, приличную сумму,-- спокойно заметил капитан Уоллэй.
Начальник порта раздул свои пурпурные щеки.
-- Ни пенни, Гарри. Ни единого пенни.
Он умолк, выжидая. Но так как капитан Уоллэй, медленно поглаживая бороду, смотрел в землю и не говорил ни слова, то капитан Элиот коснулся пальцем его руки, привстал на-цыпочки и хриплым шопотом сказал:
-- Манильская лотерея поедала его сбережения.
Он чуточку нахмурился и быстро закивал головой. Все они этим занимались; треть жалованья, выплачиваемого офицерам ("в моем порту", добавил он), уходила в Маниллу. Какая-то мания. Этот парень Масси с самого же начала был одержим ею, как и все остальные; но раз выиграв, он как будто убедил себя, что стоит попытаться -- и второй выигрыш достанется ему. С тех пор он дюжинами покупал билеты перед каждым розыгрышем. Вследствие этого порока и неопытности в делах денег ему никогда не хватало с тех пор как он на свою беду купил судно.
По мнению капитана Элиота, это давало возможность разумному моряку, имеющему на руках небольшую сумму денег, войти в дело и спасти безумца от последствий его безумия. Масси был одержим манией ссориться со своими капитанами. Поступали к нему и хорошие люди, которые рады были бы остаться, если б только он этому не препятствовал. Но не тут-то было! Казалось, он считал, что перестанет быть хозяином, если не выгонит утром старого капитана и не поссорится к вечеру с новым. Ему нужен был человек с двумя -- тремя сотнями фунтов, который на приличных условиях сделался бы пайщиком в деле. Вы не станете прогонять человека, ни в чем не повинного, только потому, что вам доставляет удовольствие сказать ему, чтобы он собирал овои пожитки и отправлялся на берег,-- вы не станете его прогонять, ибо в противном случае вам придется выкупить его пай. С другой стороны, человек, заинтересованный в деле, не бросит своего места из-за пустяка. Капитан Элиот сообщил свое мнение Масси. Он сказал ему:
-- Это не годится, м-р Масси. Вы начинаете надоедать нам здесь, в управлении порта. Теперь вы должны попытаться найти моряка, который бы согласился стать вашим компаньоном. Вот, поводимому, единственный выход. И это был разумный совет, Гарри,-- добавил капитан Элиот.
Капитан Уоллэй, опиравшийся на палку, застыл на месте и сгреб бороду рукой. Что же парень на это сказал?
Парень имел дерзость напуститься на начальника порта. Совет он отверг самым бесстыдным образом.
-- "Я пришел сюда не затем, чтобы надо мной смеялись,-- завизжал он.-- Я обращаюсь к вам, как англичанин и судовладелец, почти доведенный до разорения вследствие незаконного сговора ваших негодяев-моряков, а вы изволите мне говорить, чтобы я искал себе компаньона!.." -- Парень дерзнул злобно топнуть ногой. Где ему достать компаньона? За дурака, что ли, его здесь принимают? Из всей презренной банды на берегу в "Доме Моряка" ни один не имеет двух пенсов в кармане. Даже туземцам -- и тем это известно...
-- И ведь это правда, Гарри,-- рассудительно заметил капитан Элиот.-- Все они задолжали китайцам с Дэнхэм Род, не уплатили даже за костюмы, какие носят. "Послушайте, м-р Масси,-- сказал я,-- слишком вы тут шумите, а мне это не нравится. До свидания". Он ушел и хлопнул дверью; он осмелился хлопнуть дверью, дерзкая скотина!
Глава морского департамента чуть не задохнулся от негодования, но скоро пришел в себя.
-- Болтаю тут с вами... кончится тем, что опоздаю к обеду, а жена этого не любит.
Грузный, он полез в свою двуколку, наклонился и хриплым голосом спросил о том, что же, чорт возьми, делал последнее время капитан Уоллэй. Сколько лет они друг друга не видели, и вдруг неожиданно он его встретил в конторе... Где, чорт возьми...
Капитан Уоллэй, казалось, улыбался себе в бороду.
-- Земля велика,-- бросил он туманную фразу.
Тот, словно для того, чтобы проверить это заявление, огляделся по сторонам. На эспланаде было очень тихо, но издалека доносился слабый стук трамвая: от галлерем общественной библиотеки вагон отправлялся в трехмильное путешествие к докам новой гавани.
-- Кажется, не очень-то много места осталось на земле,-- проворчал начальник порта,-- с тех пор как появились эти немцы и стали толкать нас на каждом шагу. Не так было в наше время.
Погрузившись в глубокие размышления, он похрапывал, словно вздремнул с открытыми глазами. Быть может, и он, в свою очередь, всматривался в этого молчаливого, похожего на пилигрима человека, который стоял возле двуколки,-- всматривался и улавливал в его лице забытые черты молодого капитана, командовавшего "Кондором". Славный парень -- Гарри Уоллэй... не очень общительный. Вы никогда не знали, что у него на уме... С особами, имеющими вес, он обращался слишком уж запросто и склонен был неверно судить о людях. Факт тот, что он придерживался слишком хорошего мнения о себе самом. Капитану Элиоту хотелось усадить его в двуколку и повезти домой обедать. Но кто знает... понравилось ли бы это жене?
-- Странное дело, Гарри,-- снова загудел он,-- из всех людей на земле, кажется, только мы с вами и помним эту часть света такой, какой была она раньше...
Он уже готов был отдаться приятному сентиментальному настроению, но тут ему пришло в голову, что капитан Уоллэй, неподвижный и молчаливый, как будто чего-то ждет... быть может, надеется... Он тотчас же забрал вожжи и добродушно проворчал:
-- Да, дорогой мой! Помним... людей, каких мы знали, суда, на которых плавали... да! и дела, какие мы делали...
Пони рванулся вперед, грум отскочил в сторону. Капитан Уоллэй поднял руку. - Прощайте.
VI
Солнце зашло. И когда капитан Уоллэй двинулся дальше, ночь уже собрала под деревьями свою армию теней. Они сгруппировались в восточном конце аллеи и словно ждали сигнала, чтобы начать генеральное наступление на открытые пространства; они собрались внизу, между облицованными камнем берегами канала. Малайская пирога, полускрытая аркой моста, не изменила своего положения ни на одну четверть дюйма. Капитан Уоллэй долго смотрел вниз, за парапет, и, наконец, в неподвижности затененной пироги почудилось ему что-то необ'яснимое и жуткое. Сумеречный свет угас в зените неба, отраженные отблески покинули мир, и вода в канале, казалось, превратилась в смолу. Капитан Уоллэй пересек канал.
До поворота направо, по направлению к его отелю, оставалось всего несколько шагов. Он снова остановился (все дома, обращенные к морю, были заперты, набережная безлюдна, и только один -- два туземца виднелись вдали) и начал мысленно подводить итог счета. Столько-то дней в отеле по столько-то долларов в день. Дни он пересчитал по пальцам; сунул руку в карман и звякнул серебряными монетами. Хватит еще на три дня; а потом, если что-нибудь не подвернется, он должен будет тронуть пятьсот фунтов -- деньги Айви, помещенные, так сказать, в ее отца. Ему казалось, что он подавится первым же куском, купленным на эти деньги. Доводы рассудка не помогали -- то было лело чувства. А чувства капитана Уоллэя никогда его не обманывали.
Он не свернул направо, а пошел дальше, словно все еще стояло на рейде судно, на которое он мог вечером отправиться. Вдали, за домами, на склоне индигового мыса, замыкающего набережные, стройная колонна -- заводская труба -- спокойно выбрасывала в чистый воздух прямой столб дыма. Китаец, прикурнувший на корме одного из полдюжины сампанов, которые лежали на воде у конца мола, заметил поднятую руку. Он вскочил, обмотал вокруг головы косицу, натянул широкие темные штаны на свои желтые бедра и, бесшумно двигая веслами, словно плавниками, подвел к ступеням сампан, скользнувший, как рыба, легко и плавно.
-- "Софала",-- раздельно произнес сверху капитан Уоллэй, а китаец, должно быть, недавно приехавший, смотрел вверх с напряженным вниманием, словно ждал, что странное слово, срываясь с губ белого человека, станет видимым.-- "Софала",-- повторил капитан Уоллэй, и вдруг сердце у него сжалось. Берег, островки, холмы, низменные мысы были окутаны мраком; горизонт потемнел, а на восточном выгибе берега белый обелиск -- конечная мачта телеграфного кабеля -- поднимался, как белый призрак, перед темной массой неровных крыш и пальм туземного города. Капитан Уоллэй снова заговорил:
-- "Софала". Знаешь "Со-фа-лу", Джон?
На этот раз китаец разобрал чудное слово и издал странный горловой звук. С мерцанием первой звезды -- она появилась внезапно, словно головка булавки, воткнутой в гладким бледный сияющий купол неба -- острый холодок рассек теплый воздух земли. Спускаясь и сампан, чтобы ехать на "Софалу" и получить командование, капитан Уоллэй слегка вздрогнул.
Когда он вернулся и снова вышел на набережную, Венера, словно редкий драгоценный камень, вправленный низко в бордюр неба, отбрасывала за его спиной слабую золотую полосу на воду рейда, ровного, как пол из темного полированного камня. Высокие своды аллей были черны -- все было черно над головой, а фарфоровые шары на фонарных столбах походили на жемчужины, гигантские и сияющие, разложенные в ряд, дальний конец которого, казалось, опускался до уровня колен капитана Уоллэя. Он заложил руки за опину. Теперь он мог спокойно обсудить целесообразность этого шага, раньше чем произнести завтра последнее слово. Гравий громко хрустел у него под ногами... Целесообразность. Легче было бы дать оценку, если бы представлялся другой выход. Честность намерений капитана Уоллэя не оставляла места сомнениям: этому парню он хотел добра. Рядом с ним тень его прыгала по стволам деревьев и растягивалась косая и тусклая на траве, подражая его походке.
Целесообразность. Был ли выбор? Казалось, капитан Уоллэй что-то уже потерял: уступил призраку голода кусочек своего достоинства и своей правды, чтобы жить. Но жизнь его была необходима. Пусть бедность делает свое дело и вымогает унизительную подать. Ясно, что Нэд Элиот, сам того не зная, оказал ему услугу, о которой невозможно было просить. Он надеялся, что Нэд никакого тайного умысла в его поведении не усмотрит. Должно быть, услыхав теперь о его поступке, он все поймет... или, пожалуй, назовет Уоллэя эксцентричным старым дураком. Стоило ли ему объяснять? И никакого смысла не было выкладывать всю историю этому парню Масси. Капитал в пятьсот фунтов. Пусть он его использует. И пусть недоумевает. Вам нужен капитан -- мне нужно судно. Этого достаточно. Бррр... Какое неприятное впечатление произвел на Уоллэя этот безлюдный темный пароход...
Пароход, стоящий на рейде, кажется мертвым телом; парусное судно как будто всегда готово проснуться к жизни с первым дыханием чистого неба, но пароход с потушенными котлами -- размышлял капитан Уоллэй -- пароход, где не встречают вас на палубе струйки тепла, поднимающиеся снизу, и не слышно шипения пара и бряцания железа вего груди,-- такой пароход лежит на воде, холодный, неподвижный, без пульса, словно труп.
На пустынной дороге, черной вверху и освещенной внизу, капитан Уоллэй, размышляя о целесообразности сделки, случайно повстречался с мыслью о смерти. Он оттолкнул ее с презрением и неприязнью. Он готов был рассмеяться ей в лицо; несокрушимо бодрый и крепкий, он с каким-то радостным трепетом подумал о том, как мало ему нужно, чтобы поддерживать в себе жизнь. Бедная женщина как бы вложила свой капитал в банк -- и этим банком был ее отец. Капитал помещен был надежно. А затем в договоре на всякий случай будет обусловлено: если что случится, пятьсот фунтов должны быть выплачены ей полностью в течение трех месяцев. Полностью. До последнего пенни. Он не намерен был терять хоть сколько-нибудь из ее денег, даже если бы и пришлось расстаться с чем-либо иным -- утерять кусочек собственного достоинства и самоуважения.
Раньше он никогда не допускал, чтобы кто-нибудь делал ложные выводы из его слов. Теперь пусть будет так -- ради нее. В конце концов он не сказал ничего, сбивающего с толку... И тут капитан Уоллэй почувствовал себя испорченным до мозга костей. Он усмехнулся, в глубине душн презирая свою осторожность. Несомненно, такого рода парню не следовало знать сути дела, принимая во внимание те своеобразные отношения, какие должны были их связать. А парень ему не понравился. Не понравилась его заискивающая болтливость и вспышки злобы. А в общем -- жалкий человек. Не хотел бы он очутиться на его месте. В конце концов -- люди не злы. Не понравились ему его гладкие лоснящиеся волосы и странная манера стоять, задрав нос, и глядеть на вас через плечо. Нет, в общем люди не плохи -- они только глупы или несчастны.
Капитан Уоллэй покончил с обсуждением целесообразности сделанного шага. Перед ним была долгая ночь. При свете фонарей длинная его борода блестела, словно серебряная кираса, закрывающая грудь; его массивная фигура казалась неясной, огромной и таинственной. Да, не так уж много зла в людях. А все это время тень шагала вместе с ним, по левую его руку -- что на Востоке считается дурным предзнаменованием.
-----
-- Ты еще не можешь разглядеть эту группу пальм, серанг?-- спросил капитан Уоллэй, сидевший на мостике "Софалы", которая приближалась к мелководью Бату-Беру.
-- Нет, тюан. Скоро увижу.
Старый малаец в синей одежде, босой, с костлявыми темными ногами, стоял, заложив руки за спину, под тентом мостика и смотрел вперед; бесчисленные морщинки собрались в уголках его глаз.
Капитан Уоллэй сидел неподвижно и даже не поднял головы, чтобы посмотреть вдаль. Три года -- тридцать шесть раз. Тридцать шесть раз он различал эти пальмы, вырисовывавшиеся на юге. Они появятся своевременно. Слава богу, старое судно совершало свой peйc и покрывало расстояние с точностью часового механизма. Наконец, он снова прошептал:
-- Еще не видно?
-- Солнце очень ярко светит, тюан.
-- Смотри внимательно, серанг.
-- Да, тюан.
Белый человек бесшумно поднялся с палубы по трапу и остановился, прислушиваясь к коротким фразам. Затем он вступил на мостик и стал шагать взад и вперед, держа в руке длинную трубку из вишневого дерева. Длинные прямые пряди черных волос прикрывали лысую макушку. Лоб у него был морщинистый, цвет лица желтый, нос толстый и бесформенный. Жидкие бакенбарды не скрывали очертаний челюсти. Он выглядел озабоченным и задумчивым. Когда он посасывал изогнутый черный мундштук своей трубки, профиль его казался особенно резким и тяжелым, и даже серанг поневоле размышлял иногда об исключительном безобразии некоторых белых людей.
Капитан Уоллэй как будто выпрямился на своем стуле, но не обратил ни малейшего внимания на присутствие Масси. Тот выпускал клубы дыма и вдруг оказал:
-- Понять не могу, компаньон, что это у вас за новая мания -- держать при себе, как тень, этого малайца.
Капитан Уоллэй поднялся со стула, выпрямился во весь свой внушительный рост и направился кнактоузу; шел он по прямой линии, не сворачивая; Масси вынужден был поспешно отступить, потом остановился, как будто оробев, а трубка дрожала в его руке.
-- Растоптать меня хочет,-- пробормотал он, расстроенный и изумленный. Затем произнес медленно и раздельно: -- Я вам не грязь.-- И добавил вызывающе: -- А, повидимому, вы это думаете.
-- Я вижу пальмы, тюан,-- выкрикнул серанг.
Капитан Уоллэй подошел к перилам, но вместо того, чтобы смотреть вперед зорким взглядом моряка, нерешительно озирался, словно он, открывший новые пути, заблудился на этой узкой полосе моря.
Еще один белый -- помощник капитана -- поднялся на мостик. Это был худой высокий молодой человек с недобрыми глазами и усами, как у солдата. Он остановился рядом с механиком. Капитан Уоллэй, стоявший к ним спиной, осведомился:
-- Сколько по лагу?
-- Восемьдесят пять,-- быстро ответил помощник и подтолкнул механика локтем.
Капитан Уоллэй своими мускулистыми руками с силой сжал железные перила; сдвинув брови, он напряженно всматривался вдаль; пот выступил у него на лбу, и слабым голосом он прошептал:
-- Когда судно возьмет правильное направление -- держать так, серанг.
Молчаливый малаец отступил назад, выждал немного и предостерегающе поднял руку, давая знак рулевому. Колесо быстро повернулось. Снова помощник подтолкнул механика, но Масси накинулся на него.
-- М-р Стерн,-- оказал он злобно,-- разрешите мне на правах судовладельца заявить вам, что вы ведете себя, как идиот.
VII
Стерн, видимо, нимало не обескураженный, посмеиваясь, опустился вниз, но механик Масси остался на мостике и продолжал расхаживать взад и вперед с видом самоуверенным и в то же время смущенным. На борту все были ниже его -- все без исключения. Он им платил жалованье и кормил их. Они поедали его хлеб и прикарманивали его деньги, получая больше, чем того стоили. И никаких забот у них не было, тогда как ему одному приходилось сталкиваться со всеми затруднениями, связанными с владением судном. Когда он представлял себе свое положение со всеми его грозными последствиями, ему казалось, что в течение многих лет он был добычей шайки паразитов; и в течение многих лет он ворчал на всех, связанных с "Софалой",-- на всех, за исключением, быть может, китайцев-кочегаров, которые помогали судну продвигаться вперед. Их польза была очевидна; они были неот'емлемой частью механизма, хозяином которого он являлся.
Проходя по палубе, он грубо толкал каждого, кто попадался ему на пути, но матросы-малайцы научились его избегать. Он вынужден был их терпеть, ибо должен же был кто-то выполнять черную работу на судне. Ему приходилось бороться и измышлять средства, чтобы "Софала" могла совершать свои рейсы... а что он за это получал? Даже должного уважения ему не оказывали. Впрочем, если бы осе мысли и поступки людей были направлены к тому, чтобы оказывать ему всяческое уважение, он бы все равно не почувствовал удовлетворения. К тому времени гордое сознание своей власти перестало доставлять ему радость; остались лишь материальные затруднения, боязнь лишиться того положения, какое оказалось, по существу, не стоящим, и тревожные мысли, перед которыми бессильно было самое гнусное раболепство людей.
Он ходил взад и вперед. В конце концов мостик был его собственностью,-- он за него заплатил. Держа трубку в руке, он время от времени останавливался и с напряженным, сосредоточенным вниманием прислушивался к заглушённому стуку машин (его собственных машин) и тихому скрежетанию рулевой цепи, вечно омываемой водой у борта. Не будь этих звуков, судно казалось бы неподвижным, как бы ошвартованным у берега, и безмолвным, словно покинутым всеми людьми; но длинная прямая линия берега -- низменного болотистого берега с рощей мангифер и группой из трех пальм на заднем плане -- постепенно вырисовывалась все отчетливее; не было на берегу ни одного штриха, который приковал бы внимание. Туземцы -- пассажиры "Софалы" -- лежали на цыновках под тентом; дым из трубы парохода казался единственным признаком жизни и таинственным образом связан был со скользящим движением судна.
Капитан Уоллэй, стоявший с биноклем в руке рядом с маленьким малайцем-серангом, словно старый гигант со своим слугой,-- сморщенным пигмеем,-- вел судно через мелководье.
Трудно было миновать эту гряду грязи, смытой потоком с мягкого дна реки и отложившейся на твердом морском дне. На берегу из наносного ила не было никаких распознавательных знаков, и определить направление можно было, лишь руководствуясь очертаниями гор в глубине страны. Гору с плоской и неровной вершиной, похожую на коренной зуб, и другую седлообразную возвышенность приходилось разыскивать при ослепительно ярком свете, который, казалось, растекался, как сухой огненный туман, пронизывая воздух, поднимаясь над водой, окутывая дали, слепя глаза. В этой дымке света вырисовывался только ближайший край берега, неподвижный, несокрушимый, угольно-черный. На расстоянии тридцати миль в глубь страны виднелся на фоне неба зазубренный хребет с очертаниями и тенями голубыми, бледными и трепещущими, словно нарисованными на воздушной паутине, на легком, не осязаемом занавесе, который опущен был над равниной из наносного ила. Рукава устья сверкали, как серебро, вправленное между квадратными кусками, отрезанными от плоти берега, окаймленного мангиферами.
На переднем конце мостика гигант и пигмей часто обменивались тихими словами. За ними Масси стоял с недоумевающей и презрительной миной. Круглые глаза его уставились в одну точку. Казалось, он позабыл о своей длинной трубке, которую держал в руке.
Под мостиком, на шкафуте, затененном белым тентом, молодой матрос-индус перелез через перила. Пропустив подмышками широкую полосу из парусины, он налег на нее грудью и перегнулся далеко за борт. Рукав его тонкой бумажной рубахи был засучен до локтя, обнажая смуглую руку, мускулистую, округлую, с кожей атласной, как у женщины. Грозным движением пращника он взмахнул рукой: четырнадцатифунтовый лот, кружась, взвился в воздухе, затем, метнувшись вперед, долетел до носа судна. Мокрая тонкая веревка, скользя между смуглыми пальцами, со свистом развернулась, и лот, погружаясь в воду у борта судна, провел серебряный шрам на золотой ряби. Немного погодя молодой малаец протяжным голосом выкрикнул на своем родном языке глубину.
-- Тига стенга,-- кричал он всякий раз, когда лот был опущен, и торопливо свертывал веревку, чтобы снова ее забросить. "Тига стенга" означает три с половиной сажени. На протяжении мили до самого устья реки глубина была одинакова.
-- Три с половиной. Три с половиной. Три с половиной,-- и его модулирующий голос, звучавший монотонно, как повторный крик птицы, казалось, растворялся в сиянии солнца, таял в безмолвии пустынного моря и безжизненного берега, в открытом пространстве, тянувшемся на север, юг, восток и запад, где не видно было ни тени облака, не слышно топота других людей.
Механик -- владелец "Софалы" продолжал неподвижно стоять позади двух моряков, отличных друг от друга расой, религией, цветом кожи. Европеец, своей мощной фигурой бросающий вызов годам, и маленький малаец, тоже старый, но слабый и сморщенный, словно увядший коричневый лист, который то воле ветра приютился в тени того, другого. Внимательно смотрели они вперед на приближающийся берег, и у них не было времени отрываться от дела. А Масси, смотревший на них сзади, казалось, видел в этой преданности долгу неуважение к собственной своей особе.
Это было неразумно, но уже много лет он жил бессмысленной досадой. Наконец, проведя влажной ладонью по редким прядям жестких волос на макушке своей желтой головы, он медленно произнес:
-- Вам нужен лотовой! Должно быть, вы считаете это необходимым, чтобы управлять пароходом. Неужели вы не можете, глядя на берег, определить, где вы находитесь? Я не плавал здесь и двенадцати месяцев, как уже постиг эту штуку... а ведь я всего-навсего механик. Я могу вам отсюда указать, где находится гряда, а кроме того, могу вас уведомить, что вы минут через пять посадите судно на мель. Но, пожалуй, вы заявите, что я вмешиваюсь не в свое дело. А в нашем договоре сказано, что вмешиваться я не должен.
Он замолчал. Капитан Уоллэй все с тем же суровым напряженным лицом шевельнул губами и прошептал:
-- Близко ли, серанг?
-- Очень близко, тюан,-- поспешно пробормотал малаец.
-- Тихий ход,-- громко, твердым голосом сказал капитан.
Серанг схватился за ручку телеграфа. Внизу ударил гонг. Масси, презрительно усмехаясь, отошел и просунул голову в люк машинного отделения.
Помещение, куда он заглядывал, было глубоким и темным; серые отблески стали внизу казались холодными после резкого сияния моря вокруг судна. Но воздух, пахнувший ему в лицо, был горячим и липким. Отрывистый гулкий крик, в котором невозможно было уловить какое-либо выражение, поднялся снизу. Так отвечал своему начальнику второй механик.
То был человек средних лет, рассеянный и молчаливый. Он был до того поглощен своими машинами, что, казалось, разучился говорить. Когда обращались непосредственно к нему, единственным его ответом было ворчание или гулкий крик -- в зависимости от расстояния. За все те годы, что он провел на борту "Софалы", никто ни разу не слыхал, чтобы он обменялся дружелюбными приветствиями с кем-нибудь из своих товарищей. Казалось, он не замечал, что люди приходят и уходят,-- как будто вовсе их не видел. На берегу он никогда не узнавал своих товарищей по судну. За столом (четверо белых на борту "Софалы" обедали вместе) он бесстрастно смотрел в свою тарелку, а в конце обеда неожиданно вскакивал и бежал вниз, словно что-то побуждало его пойти и посмотреть, не украл ли кто машины, пока он обедал.
В порту -- по окончании рейса -- он регулярно сходил на берег, но никто не знал, где и как проводил он свои вечера. Среди команд местных каботажных судов была популярна довольно туманная легенда о любовном его увлечении женой сержанта ирландского пехотного полка. Много лет назад полк стоял здесь гарнизоном, а затем перебрался в другой уголок земного шара. Два или три раза в год механик выпивал лишнее. В таких случаях он возвращался на борт в более ранний час и пробегал по палубе, растопырив руки и балансируя, словно канатный плясун; заперев дверь своей каюты, он всю ночь напролет беседовал сам с собой на разные тона: гневно, насмешливо, плаксиво -- с изумительной настойчивостью. Масси на своей койке в соседней каюте, приподнявшись на локте, прислушивался и обнаруживал, что второй его механик помнил имена всех белых, когда-либо служивших на борту "Софалы". Он вспоминал имена людей, которые уже умерли, имена вернувшихся на родину и тех, что уехали в Америку; в пьяном виде он вспоминал людей, которые так недолго связаны были с судном, что Масси позабыл, при каких обстоятельствах они служили, и едва мог воскресить в памяти их лица. По другую сторону переборки механик пьяным голосом обсуждал их поведение, обнаруживая при этом исключительную язвительность и измышляя скандальные истории. Выходило так, что все они чем-то его оскорбили, а он в отместку их всех раскусил. Он злобно бормотал, сардонически смеялся, сокрушал их одного за другим, но о своем начальнике Масси лопотал с завистью и наивным восхищением.
-- Умный негодяй. Таких не каждый день встречаешь. Вы только на него посмотрите. Ха! Великий человек! Собственное судно. Уж он-то не собьется с толку, э, нет!
А Масси, приняв с довольной улыбкой эту безыскуственную дань своему величию, начинал кричать и колотить кулаками в переборку:
-- Заткни глотку, сумасшедший! Дай мне спать, идиот!
Но горделивая улыбка играла на его губах. Снаружи одинокий индус, державший ночную вахту в гавани,-- быть может, юноша, недавно пришедший из лесной деревушки,-- неподвижно стоял на темной палубе, прислушиваясь к несмолкаемой пьяной болтовне. Сердце его замирало от благоговейного страха перед белыми людьми,-- властными и упрямыми людьми, которые неумолимо преследуют непонятные цели,-- перед существами, которые говорят с жуткими интонациями и руководствуются необ'яснимыми чувствами и неисповедимыми мотивами.
VIII
После ответного крика второго механика Масси еще некоторое время мрачно стоял над люком машинного отделения. Капитана Уоллэя, который с помощью пятисот фунтов удерживал за собой командование в течение трех лет, можно было заподозреть в том, что он никогда раньше не видел этого берега. Казалось, он не в силах был опустить бинокль, словно приклеившийся под сдвинутыми его бровями. Эти нахмуренные брови придавали ему вид неумолимо суровый, но поднятый его локоть слегка дрожал, а пот струился из-под шляпы, словно в зените вспыхнуло вдруг второе солнце рядом с застывшим неподвижно в небе пламенным шаром, в ослепительных белых лучах которого земля вертелась и сверкала, как пылинка.
Время от времени, все еще не опуская бинокля, он поднимал другую руку, чтобы вытереть влажное лицо. Капли стекали по щекам, падали, словно брызги дождя, на белую бороду... Вдруг, как будто руководимая необ'яснимым и тревожным импульсом, рука его потянулась к телеграфу машинного отделения.
Внизу прозвучал удар гонга. Сдержанная вибрация парохода, шедшего тихим ходом, совершенно прекратилась, смолкли все звуки, словно великая тишина, об'явшая берег, прокралась сквозь железные бока судна и завладела самыми сокровенными его уголками. Иллюзия полной неподвижности, казалось, спустилась на судно с лучезарного голубого купола, который раскинулся над гладью моря, нетронутого рябью. Легкий вечерок, пробужденный ходом судна, стих, как будто воздух внезапно сделался слишком густым; не слышно было даже тихого журчанья воды у носа. Узкий длинный кузов продвигался, не оставляя за собой ряби, и, словно крадучись, приближался к мелководью. Унылый монотонный крик индуса, бросавшего лот, раздавался все реже и реже, и люди на мостике, казалось, затаили дыхание. Малаец у штурвала пристально смотрел на картушку компаса; капитан и серанг не сводили глаз с берега.
Масси отошел от люка и, неслышно ступая, вернулся к тому самому месту на мостике, где стоял раньше. Он усмехался, обнажая ряд крупных белых зубов; в тени под тентом зубы блестели, словно клавиши рояля в полутемной комнате.
Наконец, делая вид, что разговаривает сам с собой, он сказал удивленно, то не очень громко:
-- Остановил машины. Интересно, что будет дальше.
Он выждал, сгорбился и, бросая косые взгляды, склонил голову на-бок. Потом слегка повысил голос:
-- Если бы я осмелился сделать нелепое замечание, я бы сказал, что у вас не хватает мужества...
Но тут индус, бросавший лот, вдруг оживился, словно в него вселился какой-то безумный дух, который блуждал в необ'ятной тишине берега. Протяжный, монотонно-певучий крик сменился быстрыми, отрывистыми возгласами. Снова и снова погружался лот, со свистом развертывалась веревка, и слышался плеск. Пароход шел по мелководью, и индус, вместо того, чтобы протяжно выкрикивать сажени, давал глубину в футах.
Капитан Уоллэй опустил руку с биноклем. Она опускалась медленно, как будто в силу своей тяжести; массивное тело капитана оставалось неподвижным. Возгласы лотового, в которых слышалась тревожная, предостерегающая нотка, проносились мимо его ушей, словно он был глух.
Масси, притихший и внимательно прислушивавшийся, впился глазами в серебрившийся стриженый затылок старика. Пароход, казалось, стоял на месте, но постепенно стало мелеть.
-- Тринадцать футов... Тринадцать! Двенадцать!-- тревожно кричал лотовой под мостиком. И вдруг босоногий серанг бесшумно отошел, чтобы поглядеть за борт.
Узкоплечий, худой, с ямкой на шее, в полинявшем синем бумажном костюме и низко надвинутой старой серой шляпе он казался -- если смотреть на него сзади -- не больше четырнадцатилетнего мальчика. Было что-то ребяческое в том любопытстве, с каким он следил, как поднимались снизу на поверхность синей воды огромные желтоватые складки, похожие на массивные облака, медленно плывущие вверх по бездонному небу. Это зрелище нимало его не испугало. Ясно было, что киль "Софалы" бороздил сейчас грязевую гряду, что и побудило его поглядеть за борт.
Зоркие его глаза, косо прорезанные на маленьком старом лице китайского типа,-- неподвижном, словно вырезанном из старого темного дуба,-- давно уже подметили, что судно, пересекая мелководье, взяло неверный курс. Когда продана была "Красавица" и все матросы получили расчет, серанг в своем полинявшем синем костюме и широкополой серой шляпе по целым дням вертелся у дверей управления порта. Наконец, однажды, заметив капитана Уоллэя, который шел набирать команду для "Софалы", он спокойно выдвинулся вперед и, стоя босиком в пыли, молча поднял на него глаза. Старый его командир посмотрел на него благосклонно,-- должно быть, то был счастливый день для малайца,-- и меньше чем через полчаса белые люди в конторе написали его имя на документе, который закреплял за ним должность серанга на пароходе "Софала". С тех пор он много раз смотрел с этого мостика на мелководье, устье и берег. Видимый мир, воспринимаемый его глазами, запечатлевался в инертном мозгу,-- так образы внешнего мира, проходя сквозь линзу камеры, запечатлеваются на пленке. Знание его было полным и точным; тем не менее, если бы спросили его мнение и в особенности если б вопрос был задан сурово и прямо, как спрашивают обычно белые люди,-- он бы заколебался, проявляя полное неведение. В фактах он был уверен, но эту уверенность подавляло недоумение -- какой именно ответ желателен белым.
Пятьдесят лет тому назад, когда он родился в лесной деревушке, отец его (который умер, так и не увидав ни одного белого лица) попросил человека, сведущего в астрологии, составить гороскоп младенца, ибо по расположению звезд можно узнать судьбу человека. Ему суждено было, по милости белых людей, преуспевать на море. Он подметал палубу, стоял у штурвала, ведал хозяйственной частью и, наконец, был возведен в должность серанга; тихий и кроткий, он не в силах был постигнуть простейшие мотивы тех, кому служил, так же, как начальники его неспособны были сквозь кору земли добраться до ее сердца и узнать, из огня оно или из камня. Но он нимало не сомневался в том, что "Софала", пересекая мелководье Бату-Беру, сошла с верного пути. Ошибка была незначительна. "Софала" уклонилась к северу, но расстояние это едва ли вдвое превышало длину судна. Белый человек, не понимая причины уклонения (ибо невозможно было заподозреть капитана Уоллэя в неведении, неумении, или небрежности), склонен был бы усомниться ь свидетельстве своих чувств. Такого рода соображения приковывали к месту Масси, беспокойно усмехавшегося и скалившего зубы. Но серанга не тревожили никакие сомнения. Если его капитан решил вести пароход через грязевую гряду, значит так и должно быть. На своем веку он видал белых людей, совершавших не менее странные поступки. Теперь ему интересно было посмотреть, что из этого выйдет. Наконец, видимо, удовлетворенный, он отошел от перил.
Он не произнес ни слова, но капитан Уоллэй, казалось, обратил внимание на поведение своего серанга. Не поворачивая головы, он спросил, едва шевеля губами:
-- Все еще подвигаемся вперед, серанг?
-- Помаленьку подвигаемся, тюан,-- отозвался малец. Потом вскользь добавил: -- Мель осталась позади.
Лот подтвердил его слова; глубина увеличивалась, и замерли тревожные нотки в голосе лотового, висевшего на парусиновом поясе за перилами "Софалы". Капитан Уоллэй приказал убрать лот и пустить машины. Затем, отведя взгляд от берега, он дал указания серангу вести судно в устье реки.
Масси громко хлопнул ладонью по ляжке.
-- Вы прошлись по гряде. Поглядите за корму. Видите, какой след мы оставили. Он ясно виден. Ей-богу, я это предвидел! Зачем вы это сделали? Зачем, чорт возьми, вы это сделали? Я думаю, вы хотите меня испугать.
Говорил он медленно, как бы с опаской, и не опускал с капитана своих выпуклых черных глаз. В злобном его голосе слышалась плаксивая нотка; чувство незаслуженной обиды заставляло его ненавидеть человека, который из-за жалких пятисот фунтов требовал шестой доли прибыли в течение трех лет. Когда злоба его одерживала верх над благоговейным страхом, какой внушала ему личность капитана Уоллэя, он буквально хныкал от бешенства.
-- Вы не знаете, что придумать, чтобы замучить меня до смерти. Мне бы в голову не пришло, что такой человек, как вы, снизойдет...
Когда капитан Уоллэй пошевельнулся на своем стуле, Масси приостановился не то с надеждой, не то с опаской, словно ожидая, что тот обратится к нему с примирительной речью или же набросится на него и прогонит с мостика.
-- Я сбит с толку,-- продолжал он, держась настороже и скаля свои крупные зубы.-- Я не знаю, что думать. Мне кажется, вы пытаетесь меня запугать. Вы едва не посадили судно на мель, где оно проторчало бы по меньшей мере двенадцать часов, не говоря уже о том, что грязь забилась бы в машины. В наше время судно не может терять двенадцать часов... вам бы это следовало знать, и вы, конечно, знаете, но только...
Его тягучая речь, голова, склоненная на-бок, мрачные взгляды, какие он искоса бросал, казалось, не производили никакого впечатления на капитана Уоллэя, который, сурово сдвинув брови, смотрел на палубу. Масси подождал минуту, потом заговорил плаксиво и угрожающе:
-- Вы считаете, что этим договором связали меня по рукам и ногам. Считаете, что можете меня мучить, как вам вздумается? А? Но не забудьте, что осталось еще шесть недель. У меня есть время вас рассчитать раньше, чем истекут эти три года. Вы еще успеете сделать что-нибудь такое, что даст мне возможность вас рассчитать. Вам придется ждать двенадцать месяцев, пока вы сможете убраться восвояси со своими пятьюстами фунтами, не оставив мне ни пенни на покупку новых котлов. Вас радует эта мысль, не так ли? Мне кажется, вы сидите здесь и радуетесь. Выходит так, словно я продал свою душу за пятьсот фунтов и заслужил вечное проклятье...
Он умолк, внешне спокойный, затем снова ровным голосом заговорил:
-- Котлы изношены, а над моей головой висит таможенный осмотр... Капитан Уоллэй... Слышите, капитан Уоллэй? Что вы делаете со своими деньгами? У вас где-то есть большой капитал. У такого человека, как вы, должны быть деньги. Это само собой разумеется. Я -- не дурак, знаете ли... капитан Уоллэй, компаньон...
Снова он остановился и как будто закончил свою речь. Он провел языкам ло губам и бросил взгляд на серанга, который вел судно, шопотом давая указания рулевому и делая ему знаки рукой. Винт отбрасывал мелкие волны, увенчанные темной пеной, на длинную черную тинистую отмель. "Софала" вошла в реку; след, проведенный ею над грязевой грядой, остался за кормой на расстоянии мили, скрылся из виду, исчез; гладкое пустынное море тянулось вдоль берега в ослепительном сиянии солнца. По обеим сторонам судна тянулись болотистые, водой пропитанные берега, заросшие темными искривленными мангиферами. Масси снова заговорил в том же духе, словно кто-то вертел ручку, извлекая из него слова, точно мелодию из музыкальной шкатулки.
-- Если кто и сумел меня обойти, так это -- вы! Я готов в этом признаться. И признаюсь. Чего вам еще нужно? Разве самолюбие ваше не удовлетворено, капитан Уоллэй? С самого же начала вы меня обошли. Теперь я понимаю, что вы все время вели свою линию. Вы позволили мне включить в договор пункт о неумеренном употреблении спиртных напитков,-- ни слова не сказали, только поморщились, когда я настоял на том, чтобы это было написано черным по белому. Откуда я мог узнать, какое у вас слабое место? А слабости у каждого должны быть. И вдруг, извольте! Когда вы явились на борт, выяснилось, что уже много лет вы не пьете ничего, кроме воды.
Он оборвал свои укоризненные плаксивые жалобы и глубокомысленно задумался, как задумываются хитрые и неумные люди. Казалось удивительным, как может капитан Уоллэй не смеяться при виде этой недовольной желтой физиономии. Но капитан Уоллэй не поднимал глаз и сидел в своем кресле -- оскорбленный, важный и неподвижный.
-- Нечего сказать,-- монотонно продолжал Масси,-- стоило выставлять неумеренное употребление спиртных напитков поводом к увольнению человека, который не пьет ничего, кроме воды. А вид у вас был пасмурный, когда я в то утро прочитал свои условия в конторе стряпчего. Капитан Уоллэй, вы выглядели очень расстроенным, и тут-то я и решил, что мне удалось открыть вашу слабость. Судовладелец должен быть чрезвычайно осторожен, выбирая себе шкипера. Вероятно, вы все это время иоподтишка надо мной смеялись... А? Что вы хотели сказать?
Капитан Уоллэй только пошевельнул ногой. Масси посмотрел на него искоса, и в глазах его вспыхнула глухая вражда.
-- Но не забудьте, что есть и другие поводы к увольнению. Постоянная небрежность, равносильная неопытности... грубое и упорное пренебрежение своим долгом. Я не такой уж дурак, каким вы хотите меня сделать. Последнее время вы были небрежны... во всем полагались на этого серанга. Я ведь видел, как вы приказывали этому старому дураку-малаЙцу определять для вас местоположение, словно вы -- такая важная особа, что сами не можете это сделать. А как вы провели только что судно, задев килем мель? Вы думаете, что я с этим примирюсь?
Облокотившись о трап мостика, помощник Стерн прислушивался и подмигивал второму механику, который на минутку поднялся на палубу и стоял вдали, возле трапа машинного отделения. Вытирая руки, он равнодушно глядел по сторонам на берега реки, скользившие у бортов "Софалы".
Масси повернулся лицом к креслу. Хныканье его снова стало угрожающим.
-- Берегитесь. Я еще могу вас уволить и в течение года держать у себя ваши деньги. Я могу...
Но при виде этого молчаливого, неподвижного человека, чьи деньги в последнюю минуту спасли его от разорения, слова застряли у него в горле.
-- Не то чтобы я хотел с вами распрощаться,-- помолчав, заговорил он вкрадчиво.-- Капитан Уоллэй, я ничего лучшего не желаю, как жить с вами в дружбе и возобновить договор, если вы согласитесь внести еще пару сотен на покупку новых котлов. Я об этом уже говорил. Новые котлы нужны; вам это известно так же, как и мне. Вы обдумали мое предложение?
Он выждал. Тонкий мундштук трубки с массивной чашечкой на конце торчал между толстыми его губами. Трубка потухла. Вдруг он выхватил ее изо рта и заломил руки.