Предлагаемый роман написан в марте 1918 года, в станице Константиновской, на земле Войска Донского, при условиях не совсем обыкновенных. Армия, к которой я имел высокое счастье принадлежать, была уничтожена. Ее остатки, маленькая горсть офицеров и солдат, бродили где-то в закубанских степях, и мы, офицеры, скрывавшиеся по донским станицам и хуторам, ничего про нее не знали и питались самыми невероятными слухами. Почты и газет не было, и, казалось, все погибло и никогда не воскреснет Россия.
Роман был напечатан в количестве одной тысячи экземпляров под названием "У подножия Божьего трона", в Новочеркасске, в издательстве "Часовой", весной 1919 года, в те дни, когда рушился Дон и отчаянно боролись за его спасение добровольцы генерала Деникина и расстроенная Донская армия. Разошелся он по рукам, почти не поступая в продажу.
С тех пор прошло три года. Русская армия исчезла, рассеялась по маленьким гарнизонам Болгарии и Сербии, стала на пограничную службу в горах Македонии, Албании и Черногории. Старые, заслуженные полковники, прошедшие всю Великую войну, участники многих сражений, должны были подчиняться как рядовые молодым иностранным поручикам, и благодарить Бога и страну, давшую им приют и службу. Другие стали на работы, и наступили тяжелые серые будни.
И стал падать дух, и злая, черная тоска залегла на сердце. Кругом угрюмые горы, туман клубится по долинам, горные скалы нависли над пропастями, и все чужое, чужое...
И ничего своего. Никого своего, кроме кучки людей поста, таких же тоскующих русских офицеров и солдат.
Я приступаю ко второму изданию романа потому, что многое из старого позабыто, исчезло из памяти... Позабыта и наша постовая служба и жизнь по маленьким гарнизонам в пустынях Центральной Азии.
А надо напомнить.
Великая война, длившаяся три года, а потом четыре года гражданской войны затмили прошлое и то недавнее, от которого мы удалены какими-то восемью-десятью годами, кажется нам давно прошедшим. Понятие о многом извратились. После войны армия нам рисуется как громадное количество, миллионы людей во времена мировой войны, потом сотни тысяч при генерале Деникине, десятки тысяч при генерале Врангеле, собранные на одном клочке земли, сражающиеся, готовящиеся к сражениям, прислушивающиеся в тылу к тому, как идут сражения. Семь лет войны -- семь лет походов, подвигов, побед и поражений, семь лет красочных скитаний от Восточной Пруссии через болота Полесья и Карпатские горы в Донские и Кубанские степи, в солнечный Крым, яркий Константинополь, жизнь среди пестроты островов Леванта, прозябание по заграницам сделали жизнь каким-то суматошливым, тяжелым, но и ярким сном. И, когда остановились, стало казаться, что и жить нельзя. Когда рассеялась армия по Мурским Субботам, Белым Церквам, Измаилиям, Плевнам и вместо кипящей и гомонящей массы в тысячи людей стали посты по 12 человек, училища, батальоны кадетских корпусов, и кругом шла чужая, равнодушная к России жизнь, то закралась в сердце неисходная тоска.
А как же было до войны? Как же жилимы сами, наши отцы и старшие братья тогда, когда стояли где батальоном, где ротой, где постом в восемь человек по Камен-Рыболовым, Раздольным, Хунчунам, Омосо, Нингутам, Копалам, Пржевальском, Кольджатам, Хоргосам, Игдырям, Давалу и прочим местам громадной Азии и Закавказья?
Ни газет, ни общества. Чужие люди кругом, дикая природа, не наше небо.
А ведь жили. Жили годами изо дня в день, ожидая получения роты или производства в сотники, обмениваясь редкими письмами. И не только жили, но честно делали свое великое солдатское дело, боролись с разбойниками, мечтали о подвигах, влюблялись, женились, имели детей, воспитывали их и посылали от себя в далекие корпуса и институты.
Был скромный быт, в котором в невероятно тяжелых и скучных условиях ковались те чудо-богатыри, которые три года побеждали лучшую в мире германскую армию, которые не поддались Хаму и четыре года стойко боролись с ним и, всеми покинутые, не сдались на позор, но рассеялись и стали на тяжелую жизнь, на каторжную работу.
Роман "Амазонка пустыни" почти, что не вымысел. Вымысел только "роман", но быт описан таким, каким он был. И этот героический быт показывает, что в поисках героев, школы духа для подрастающей молодежи не нужно ходить за границу. Жизнь, полная приключений, идет не только в таинственно-прекрасных пампасах и льяносах Америки, на страницах романов Майн Рида, Густава Эмара и Фенимора Купера.
Сильных духом и волей людей мы найдем не только среди героев Джека Лондона, Киплинга, Марии Корелли, но в нашей повседневности, на скучной постовой жизни в пустынях и дебрях Центральной Азии родятся и воспитываются не пьяницы и босяки, но великие духом люди, Пржевальские, Корниловы. И те, кто пронес беды русской армии через пучины страданий, вынесет на своих плечах к свободе и счастью саму Россию.
Их убивали -- но убить не могли, их избивали, мучили муками лютых пыток, но их не избили. Над ними издевались, но веру их не поколебали. Они идут к нам из глубины веков, от скромных Максим Максимычей Лермонтова, от казаков Дежневых, от ходоков в "Пекиньское" царство, в таинственную Монголию, от тех, кто сумел из раздорливой удельной Руси соткать пышный ковер великой Российской Империи.
Нам все тычут пьянством, развратом, грязью нашего народа, вбивают в голову, что мы никчемные люди, дикари, навоз для более культурных народов, выродки, которым одно осталось--умереть.
За мною 35 лет жизни с этим народом, претворенным в солдата и казака. Пять лет скитаний и жизни на Китайской границе и в Маньчжурии в обстановке глубокого мира и грозы Японской войны, и я видел, как скромные постовые офицеры и их жены несли в самые невероятные дебри пустыни европейский уют и умели жить.
Когда рисуют маленький гарнизон -- непременно выдвигают на первый план сплетни и дрязги, мелкие ссоры (а где их нет?) и тщательно замалчивают хорошее.
Что это, русская черта -- самооплевание, уничижение паче гордости?
Нет, это черта интеллигентская -- стыдиться быть русскими.
Передумывая и переживая свою прошлую жизнь, вспоминая сотрудников по службе на границе Небесной империи, у подножия высочайшей в мире горы Хан - Тенгри, которую киргизы называют "подножием Божьего трона", я пришел к твердому убеждению: стыдиться нечему, но горжусь, что я русский!!!...
Пусть прошлое наших офицеров и солдат скажет тем, кто скучает теперь в Черногорской Битоли, в Прекмурье, среди Африканских пустынь Измаилии, в пустынях Сахары, в Иностранном легионе -- что жизнь такова, как ее создают себе сами люди.
Всяк своему счастью кузнец.
И в пустыне, и на ледяных пиках угрюмых гор, и в суете столичной сутолоки одинаково светит ясное солнце, и Божье око глядит на суету мирскую, и Промысел Господень направляет судьбы людей.
Глядя в прошлое, не могу не верить, что будущее России не будет прекрасным. Пройдут тяжелые годы лихолетья, как проходили и раньше, и Россия воскреснет и станет еще краше, нежели была, потому что русский народ полон героев.
Но эти герои-- незаметные герои... Они не рядятся в тогу героизма, и все, что они делают, кажется им простым и обыденным.
Роман "Амазонка пустыни" -- роман приключений. Он протекает на фоне величественной панорамы гор и пустынь Центральной Азии, у "подножия Божьего трона". Это песня здоровой любви, родившейся под ясным небом, в просторе степей. Это чувство сильных людей, способных не только бороться, но и побеждать.
Мне хочется увлечь читателя в мир, где идет борьба, где льется кровь, где жизнь подвергается опасности и надо жить начеку, где совершаются убийства и самоубийства, но где это не так отвратительно просто, как это делается в советском раю, под властью дьявольского Интернационала.
I
Иван Павлович Токарев, начальник Кольджатского поста, только что окончил вечерние занятия с казаками, обошел конюшни и помещения, осмотрел, чисто ли подметен двор, сделал дневальному замечание за валяющуюся солому и конский помет -- он требовал на своем маленьком посту идеальную чистоту, "как на военном корабле", -- и прошел на веранду домика, обращенную на восток. Сибирский казак, его денщик, принес ему на стол большой чайник с кипятком, маленький чайник с чаем, громадную чашку с аляповатой надписью золотом по синему полю "Пей другую" и бутылку рома, и Иван Павлович принялся за свое любимое вечернее занятое -- бесконечное чаепитие со специальными сибирскими сухарями, которые ему готовил его же денщик -- Запевалов.
Он любил эти часы умирания дня в дикой и нелюдимой природе Центральной Азии. Любил звенящую тишину гор, где каждый звук слышен издалека и кажется таким отчетливым. Любил часами созерцать бесконечную долину реки Текеса, поросшую камышами и кустарниками и кажущуюся с этих высот широкой темно-зеленой лентой, уходящую к другим, менее высоким горам, позлащенным лучами вечернего солнца. Он любил эти дикие пики гор, причудливые скалы, имеющие вид то каких-то великанов, то развалин старинных замков с башнями и зубчатыми стенами, любил крутые скаты Алатауского хребта, по которым шумно неслась холодная ледяная Кольджатка, рассыпаясь в пену и пыль, любил ее монотонный шум в жаркие летние дни, когда ледник сильнее таял и тысячами капель и ручьев пополнял непокорную Кольджатку... Любил Иван Павлович и своих угрюмых и молчаливых сибирских казаков, положительных и серьезных, и их маленьких мохнатых лошадок. Но больше всего любил свое одиночество, самостоятельность и независимость ни от кого.
Здесь, у подножия величайшей горы в мире Хан-Тенгри, называемой киргизами Божьим троном, на высоте двух с половиной верст от уровня моря, Иван Павлович чувствовал себя как-то лучше, возвышеннее, чувствовал себя особенным, не земным человеком.
Служба была не тяжелая, но томительно-скучная. Стерегли китайскую границу, к которой спускалась крутая, заброшенная каменьями, труднопроходимая тропа. По ту сторону границы стояла белая, квадратная в основании, высокая глинобитная башня с зубцами -- сторожевой китайский пост, в котором должно было помещаться двадцать человек китайских солдат, но китайцы караула не держали, и жил там только хромой на одну ногу старый китаец, сторож поста.
Ивану Павловичу было лет под тридцать. Был он высок ростом, статен и строен, как настоящий горный охотник. У него были густые русые, слегка вьющиеся волосы, загорелое лицо с тонким прямым носом, с русыми небольшими усами, не скрадывавшими красиво очерченных губ. Бороду он брил, и энергичный подбородок красиво выделялся от тонкой, юношеской, темной от загара шеи.
Были какие-то причины, по которым он не любил и избегал женщин. Когда весной по Кольджатской дороге проходили киргизы на "летовку", на обширные плоскогорья Терскей-Алатау, он не любовался хорошенькими, разряженными в синие, желтые и красные цвета, в ярко горящих монисто молоденькими киргизками, не посылал им комплиментов на киргизском языке и не ездил потом в далекие кочевья, чтобы слушать их унылые песни и чувствовать подле себя женщину, полную первобытной прелести. Его не видали также никогда спускающимся в дунганский поселок, где темные дунганки в длинных белых одеждах носили на плечах глиняные кувшины, поддерживая их классическим изгибом руки.
Он занимался охотой, искал в неизведанных горах золото и драгоценные камни и жил, обожая природу и тщательно охраняя свое одиночество.
Его домик начальника поста был казенной глинобитной постройкой, устроенной инженерным ведомством со всеми претензиями и неудобствами казенной постройки.
Вдоль всего дома шла веранда с решеткой. Если бы эту веранду можно было обвить виноградом, плющом или хмелем, то она доставила бы много радости, но так как на каменьях Кольджата ничего не росло, она стояла голая, доступная всем ветрам, и зимой сплошь забивалась снегом. Посередине были двери, ведшие в сквозной коридорчик. Этим коридором дом разделялся на две самостоятельные квартиры, каждая из двух комнат, так как предполагалось, что на посту будет два офицера. Теперь вторая половина была скудно омеблирована на полковые средства на случай приезда "начальства".
Иван Павлович жил в левой половине домика. Здесь у него был уютный кабинет, устланный пестрыми коврами из Аксу, со стенами, покрытыми коврами и киргизскими вышивками. На них в красивом порядке висели: отделанная в мореный кавказский орех трехлинейная русская винтовка, трехстволка Зауера, нижний ствол нарезной под пулю, и легкая 20-го калибра двустволка без курков отличной английской работы. Между ружьями висели патронташи, кинжалы, ножи, принадлежности конского убора.
У этой стены стоял диван, сделанный из низких ящиков, на которые был положен набитый шерстью мешок, и все это было покрыто тяжелым ковром. Подушки и мутаки дополняли устройство. Большой письменный стол был более завален принадлежностями охоты, нежели письма. Тут были весы, мерки для пороха и дроби, приборы для делания патронов и коробочки с капсюлями. На противоположной от дивана стене был большой книжный шкаф с книгами по зоологии, минералогии, описаниями путешествий и т.п. Беллетристика почти отсутствовала.
Соседняя, меньшая по размерам комната служила спальней. Вместо ковров в ней были постланы бараньи, медвежьи и козьи шкуры. У походной койки лежала громадная тигровая шкура, трофей самого Ивана Павловича, ездившего для этого на две недели к озеру Балхаш в поросшие густым камышом плавни реки Или. Простой умывальник и аккуратно развешанные по стене платья да офицерский сундук с бельем, на котором лежало седло, дополняли обстановку.
На веранде, по случаю весеннего времени, стоял обеденный стол, два венских стула и плетеный соломенный лонгшез, оставленный здесь приезжавшими на охоту несколько месяцев тому назад англичанами.
В правой половине домика, в большой комнате, была устроена спальная для приезжающих. Здесь стояла хорошая железная койка с пружинным матрацем, у окна большой стол с пришпиленным к нему кнопками клякс-папиром, накрытый от пыли старыми пожелтевшими газетами, и в углу простой, крашенный черной краской шкаф для платьев. На полу вместо ковров были протянуты поверх прибитых для тепла барданок дунганские тканые циновки. Соседняя маленькая комната была пуста и служила для Ивана Павловича кладовой для патронов, консервов, запасов рома, сухарей и печенья.
Всюду была образцовая чистота. Стекла окон были вымыты, пыль обметена, а постель с подушками и сложенным пуховым одеялом была накрыта чехлом из холста.
Кухня, помещение для денщика, сараи, конюшня, баня и другие хозяйственные помещения находились в отдельных, не инженерного ведомства, а самодельных постройках, тяжелых, неуклюжих, нелепо свалянных из земли с соломой, кривых и косых, не включенных в общую ограду. Они лепились одни выше, другие ниже главного домика на небольшом горном плато, обрывавшемся отвесными скалами к реке Кольджатке, а за ней к долине Текеса.
Веранда домика одним краем подходила к обрыву, и с нее-то и открывался тот чудный вид на необъятный простор таинственной, малоисследованной Центральной Азии, которым так любил любоваться и вечером, и утром Иван Павлович...
Большая чашка с надписью "Пей другую" допита маленькими глотками... Влитый в нее ром оставил приятное вкусовое ощущение во рту и разбудил неясные мысли и мечты, проносившиеся под маленьким шумом легкого хмеля.
Иван Павлович уютно протянулся на лонгшезе и устремил взгляд в Текесскую долину. Глазами мечты он видел то, чего не было, он бродил в густом кустарнике и камышах реки, он вспугивал стайки золотистых фазанов, сгонял уток и диких гусей. Мысль его устремлялась в пестрое Аксу, таинственный подземный Турфан, где люди, чтобы спастись от жары, устроили город под землей, ему чудилось, что он видит за снеговой полосой Алатауских гор еще более высокую, сверкающую ледниками цепь Гималаев и Индию...
Внизу дунгане прогнали стадо баранов и коз, и блеяние овец, крики дунган и лай собак, отчетливо слышные наверху, стихли и замерли, и вечерняя торжественная тишина вместе с надвигающимся холодом от морозного дыхания ледников начала охватывать Кольджатский пост.
Вдруг чуткое, охотничье ухо Ивана Павловича уловило по ту сторону веранды на Джаркентской дороге погромыхивание военной двуколки и топот конских ног. Было слышно, как маленькие камушки обрывались и катились вниз с узкой дороги, как скрипели они под подковами и шелестели под ободом колеса.
Никто не должен был приехать теперь на Кольджатский пост. Командир бригады был на нем всего неделю тому назад и проехал в Джаркент, где теперь разгар весенних смотров и скачек. Командир полка устраивал лагерь на Тышкане. Никакой смены или пополнения казакам быть не должно, продукты для довольствия людей доставлены подрядчиком-таранчинцем всего вчера, почта ходит без двуколки, на вьюке, раз в две недели, и раньше конца будущей недели ей незачем прийти. Охотникам теперь не время приезжать, да и путь идет прямо к Хан-Тенгри, минуя никому не нужный Кольджат.
Но слух не обманывал. И двуколка грохотала колесами, и топотали мерной ходою подымавшиеся в гору лошади.
Иван Павлович взял бинокль и перешел на западную сторону веранды.
Красное солнце спускалось за отроги Алатауских гор. Изъеденные временем и волнами потопа, покрывавшими когда-то всю эту долину, скалы торчали здесь, вылепленные из мягкого мергеля, наслоившегося пластами темно-красного и серого цвета, то мягкими очертаниями холмов, то причудливыми пиками. Края их были точно окованы пылающей на солнце красной медью, тогда как сами горы тонули в фиолетовой мгле долины и казались изваянными из прозрачного аметиста.
Ближе виден был бесконечный скат Алатауских гор, покрытый каменными глыбами, Бог весть когда свалившимися с гор или принесенными сюда могучими ледниками и казавшимися отсюда, с этой высоты, маленькими черными камушками. Между ними от реки Или вилась дорога, которую можно было определить по поднявшейся, да так и застывшей в неподвижном вечернем воздухе золотой пыли, которая стояла змеей по всему длинному скату, насколько хватал глаз.
К самому посту, то, скрываясь за скалами или в глубокой расселине горного ущелья, то, появляясь на маленьком хребтике или горном плато, приближались три всадника и за ними тяжело нагруженная двуколка, запряженная парой лошадей. Простым глазом было видно, что два всадника -- казаки, а третий был одет в бледно-серый казакин или черкеску и серую папаху...
Иван Павлович приставил к глазам бинокль и чуть не уронил его от удивления и от... негодования, потому что к Кольджату, несомненно, подъезжала женщина, и притом женщина европейского происхождения.
А значит... Значит, на некоторое время, Бог даст, конечно, недолгое, ему придется возиться, угощать, устраивать, заботиться именно о том существе, которое он меньше всего хотел бы видеть у себя на одинокой квартире.
Он снова поднес бинокль к глазам. Да, это была женщина. Хотя какая-то странная женщина, похожая на мальчика, на юношу в своем длинном сером армячке, с винтовкой за плечами, патронташем на поясе, большим ножом и в высоких, желтой кожи, сапогах.
Он не тронулся с места, не кликнул Запевалова, чтобы приказать ему согреть воду для чая и приготовить ужин. Слишком велико было его негодование и огорчение, и он так и остался стоять на веранде, пока к ней не приблизились вплотную приезжие и молодая женщина легким движением не сошла с лошади.
II
-- Вы Токарев, Иван Павлович,-- сказала она, и ее мягкий голос прозвучал в редком горном воздухе, как музыка.
Была она красива? Иван Павлович не думал об этом. Он ненавидел в эту минуту ее, врывавшуюся в его жизнь и нарушавшую размеренное течение дня холостяка, установившего свои привычки. И перед казаками появление молодой девушки на одиноком посту являлось неудобным и как будто стыдным.
Но, прямо и сурово глядя ей в глаза, Иван Павлович не мог не заметить, что у нее были большие и прекрасные, темной синевы глаза под длинными черными ресницами, смотревшие смело. Это были глаза мальчика, но не девушки. Изящный овал лица был покрыт загаром и нежным беловатым пухом, полные губы показывали характер и упрямство, а ноздри при разговоре раздувались и трепетали. Густые темно-каштановые волосы были убраны под отличного серого каракуля папаху, из-под которой помальчишески задорно вырывались красивыми завитками локоны, сверкавшие теперь при последних лучах заходящего солнца, как темная бронза. И вся она была отлично сложена, с тонкой девичьей талией, с длинными ногами с красивой формы подъемом, четко обрисованным изящным сапогом. Винтовка была тяжела для нее, но она, как мальчишка, кокетничала ею, патронташем темно-малиновой кожи и большим кривым ножом. Ей, видимо, нравилось, что на ней все настоящее мужское: и ружье, и нож, и толстые ремни, и кафтан серого тонкого сукна, и синие шаровары, чуть видные из-под него, и мужская баранья шапка. Видно было, что она больше всего боялась, чтобы ее не приняли за обыкновенную барышню-наездницу, переодетую в кавказский костюм, которых так много на кавказских и крымских курортах... И Иван Павлович это заметил.
-- Да, я Токарев, Иван Павлович, -- сухо сказал он, не сходя с места и не двигаясь ей навстречу. -- Подъесаул Сибирского казачьего полка и начальник Кольджатского поста. Что вам угодно?
Она рассмеялась веселым смехом, показав при этом два ряда прекрасных белых зубов.
-- Я так и знала, -- воскликнула она, -- что вы меня так примете.
-- Простите, но я не имею чести вас знать.
-- Вернее, вы должны были бы сказать: "Я не узнаю вас, я не могу вас припомнить". Нахальство этой женщины взорвало Токарева, и он настойчиво сказал:
-- Нет, я не знаю вас.
-- А между тем, -- с какой-то грустью в голосе проговорила приезжая, -- я вам довожусь даже родственницей. Помните Феодосию Николаевну Полякову, сумасшедшую Фанни, с которой вы играли мальчиком на зимовнике ее отца и вашего троюродного брата в Задонской степи? Я, значит, вам племянницей довожусь.
Лицо Ивана Павловича от этого открытия еще больше омрачилось.
"Родственница, племянница, да еще с целой двуколкой домашнего скарба; да что же она думает здесь делать", -- с раздражением подумал он и протянул ей руку. Она пожала ее сильным мужским пожатием.
-- Вижу, что не рады, -- сказала Фанни.
-- Но, Феодосия Николаевна... -- начал, было, Иван Павлович. Она прервала его:
-- Никаких "но", Иван Павлович. И очень прошу вас называть меня Фанни, как вы и называли меня когда-то, и признать факт свершившимся. Я буду здесь жить...
-- Но позвольте...
-- Так сложились обстоятельства. Сюда направил меня, умирая, мой отец.
-- Как, разве Николай Федорович умер?
-- Полгода тому назад. Наш зимовник отобрали. Имущество я продала. Я приехала сюда с деньгами и буду жить самостоятельно. Мне от вас ничего не нужно.
-- Но, Феодосия Николаевна...
-- Фанни, -- прервала она его.
-- Но, Феодосия...
-- Фанни! -- еще строже крикнула девушка, и глаза ее метнули молнии.
-- Как же вы будете жить здесь, чем и для чего?
-- Вам этикетка нужна?
Она издевалась над ним, хотя он был лет на десять старше ее.
-- Да, этикетка. И она нужна не для меня, а для вас.
-- Какие у вас, у всех мужчин, всегда подлые мысли и зоологические понятия.
-- Но, Феодосия Николаевна...
-- Фанни! -- уже с сердцем воскликнула девушка. -- Я знаю ваше "но". Что скажет свет? А если бы приехала не молодая девушка, не ваша племянница...
-- Троюродная. Седьмая вода на киселе, -- вставил Иван Павлович.
-- Пусть так. Это к делу не относится. Так, если бы приехала не племянница, а племянник, я полагаю, вы были бы даже рады. Он помогал бы вам в вашей работе.
-- Он тогда должен был бы быть офицером. Да и то на Кольджате положен один офицер.
-- Пускай так, но вы ищете золото и охотитесь.
-- И вы хотите, что ли, искать золото и охотиться? -- насмешливо спросил Иван Павлович.
-- Что же тут смешного?
-- Простите, Феодосия Николаевна.
-- Фанни, -- гневно крикнула она, но он не рискнул так ее назвать, да, пожалуй, и не хотел, боясь, что это невольно установит ту интимную близость, которой он так боялся.
-- Долг гостеприимства обязывает меня принять вас. Милости просим. Казаков я устрою. А ваши вещи... Я думаю, до выяснения ваших намерений их можно будет оставить в двуколке.
-- Очень любезно с вашей стороны. Но вы напрасно так беспокоитесь. У меня в вещах есть отличная английская палатка, мой калмык -- потому что он со мной, кроме казаков вашего полка, которых мне против моей воли навязал ваш бригадный генерал, -- ее мне расставит. Скажите, вон та горная речушка и есть граница России и Китая?
-- Да.
-- Значит, по ту сторону, в ста шагах отсюда, китайская земля?
-- Совершенно верно.
-- Я думаю, что Его Величество китайский богдыхан ничего не будет иметь против, если Фанни Полякова воспользуется его гостеприимством?
-- Я этого не допущу. У нас есть комната для приезжающих, и вы можете пока в ней устроиться. Запевалов! -- крикнул Иван Павлович своему денщику и, когда тот явился, приказал ему согреть чай и приготовить что-либо на закуску. -- Пока он готовит нам, я проведу вас в вашу комнату.
Казаки и калмык начали разгружать повозку и вносить ящики и сундуки в комнату для приезжающих. Запевалов подал ей воду для умывания, а в это время Иван Павлович гневно ходил взад и вперед по веранде и думал неотвязную думу: "Вот принесла нелегкая!.. Племянница, черт ее подери! Она такая же мне племянница, как чертяка батька. Вместе детьми играли!" Это правда, когда-то он из корпуса на вакации ездил в Задонские степи на зимовник Полякова, но он даже и не помнил, чтобы там была девочка. Да и мог ли он ее помнить, когда ей было тогда 4--5 лет. "Не было печали! Прощай теперь и охота, и поиски в горах за золотом, и экспедиции в таинственные пади к таким ущельям и водопадам, где никогда нога европейца не бывала! Нет, надо объясниться и дать ей понять всю неуместность и невозможность ее пребывания в Кольджате".
III
Запевалов поставил на не накрытый скатертью стол синий эмалированный чайник с кипятком, принес стаканы и подал на тарелке грубо нарезанную толстыми ломтями колбасу и кусок холодной баранины, из которой неаппетитно торчала кость. На тарелке же был и кусок хлеба. Все это выглядело жалко, бедно и неопрятно. Он поставил свечи в стеклянных колпаках, но их не зажигали, чтобы не залетали мошки.
-- Феодосия Николаевна, -- крикнул в двери Иван Павлович, -- если готовы, пожалуйте, чай подан.
-- Фанни! -- гневно крикнула девушка. -- Иду сейчас. Она вошла в том же костюме в его кабинет.
-- Можно повесить? -- спросила она, указывая на ружье и на свободный гвоздь на стене против двери. -- Пожалуйста, -- холодно сказал он.
Она ловким движением скинула винтовку и папаху и повесила их на гвоздь. Теперь при свете лампы ее густые темные волосы, подобранные вверх, отливали в изгибах червонцем. Они мешали ей. Она тряхнула головой и тяжелые косы упали на спину, рассыпались и ароматным облаком закрыли всю спину.
-- Чай на веранде, -- сказал Иван Павлович, открывая дверь кабинета.
Фанни вышла на веранду.
-- Боже, какая прелесть!-- воскликнула она. -- И какой воздух! Какая легкость! Даже в ушах звенит. Какая здесь высота?
-- Две с половиной версты.
-- Вы знаете... Это такой вид, что его за деньги можно показывать.
Несколькими смелыми обрывами, крутыми отвесными скалами, рядом мягко сливающихся с равниной холмистых цепочек Алатауские горы срывались в долину реки Текеса. Эта долина теперь была полна клубящегося мрака и казалась бездонной. Где-то далеко-далеко на востоке совершенно черными зубцами перерезывали долину горы. Из-за них громадным красным диском поднималась луна, зардевшаяся, будто от стыда, и еще не дающая света. И по мере того как она поднималась, ее верхний край бледнел, становился серебристым и она уменьшалась в размерах. И точно шар, осторожно пущенный вверх, она медленно и величаво поднялась над далекими горами и поплыла в бледнеющую от ее прикосновения густую синеву неба. Колеблющийся в долине над рекой туман засеребрился и стал, как потрясаемая парча, переливать тонами яркого опала. Вспыхнул где-то красной точкой далекий костер пастухов, и взор, настраиваемый фантазией, начал творить волшебные картины восточной сказки. Чудились в серебром залитой долине города удивительной красоты, пестрые ковры, золото и самоцветные камни людских уборов.
Вправо грозно вздымались, уходя по краю долины, величественные черные отроги Терскей-Алатау, поросшие по северным скатам высокими елями с мохнатой хвоей. На их вершинах, как полированное серебро, горели ледники, и за ними далеко-далеко, будто висящий в воздухе, громадный брильянт Коинур, отделенный вереницей облаков от своей подошвы, блеснул сахарной головой, правильным покатым конусом, весь укрытый снегом Хан-Тенгри, почаровал несколько мгновений глаз таинственным блеском недосягаемой вершины своей и исчез, закутавшись облаками.
И странно было в прозрачной тиши ночи с неколеблемым воздухом сознавать, что там ревет жестокая вьюга и вихри снега мечутся по ледникам. И чудилось, будто чувствуешь, сидя на этой высоте, стремительный бег земли и ее непрерывное вращение. Казалось, что эта могучая вершина рассекает необъятное пространство миров и несется с землей в неведомую даль...
Кружилась голова от редкого воздуха, от ярко брошенной прямо в лицо мертвой улыбки луны, от высоты, необъятного простора и таинства ночи.
Внизу, между кустов рябины и дикого барбариса, по каменистому ложу неслась Кольджатка. Тихая днем, она начала теперь ворковать и шуметь, пополняемая водами подтаявших за день ледников. Ни одного человеческого голоса, ни лая собак, ни блеяния стад не было слышно, и ухватившейся за перила решетки Фанни показалось, что она одна несется где-то в безвоздушном пространстве, увлекаемая землей в ее неведомый путь.
Так прошло несколько минут. Иван Павлович не мешал Фанни любоваться видом. Он сам слишком любил, понимал, ценил и восхищался красотами Кольджатских восходов и закатов, и он как собственник, как хозяин этой красоты был доволен, что она так поразила его гостью. Но сам он в этот вечер уже не мог любоваться чарами лунной ночи в горах. Ему отравляла удовольствие эта женщина, стоявшая рядом с ним, непрошеная и незваная, явившаяся сюда Бог весть с какими целями...
Снизу и слева раздался протяжный зовущий крик. Он зазвенел в ночной тиши тоскующим призывом мятущейся души и стих, а потом повторился снова призывной нотой. -- Ла Аллах иль Аллах, -- взывал муэдзин в дунганском поселке к ночной молитве.
Пролаяла внизу собака, и снова все стихло, будто видение жизни, будто трепет человеческого дыхания пронеслись вдоль мощной груди земли и затихли...
В выявившейся теперь ночи волшебными казались воздушные дали и таинственной тишина. И точно для того, чтобы нарушить эту грезу чарующей сказки, сзади дома раздался могучий окрик:
-- Кот-торые люди, выходи строиться на перекличку...
И загомонили на площадке поста казаки. И скоро, хрипя и срываясь, будто простуженная сыростью ночи, запела кавалерийскую зорю старая ржавая труба постового трубача...
IV
-- Итак, -- проговорила Фанни, наливая себе второй стакан чая и вынимая тоненькими пальчиками с отделенным и манерно загнутым вверх мизинцем из жестянки, принесенной Иваном Павловичем, квадратное печенье petit beurre, -- итак, вас удивляет, что я сюда приехала?
-- Откровенно говоря, -- да.
-- Слушайте. Условимся наперед и навсегда говорить только правду. Говорить действительно откровенно и то, что думаешь.
-- Вряд ли это возможно!
-- Уж очень, верно, вы меня ругаете, -- улыбаясь милой детской улыбкой, сказала Фанни.
-- Нет, зачем так, -- смутившись, отвечал Иван Павлович, -- но признаюсь, ваш поступок мне непонятен.
-- Почему?
-- Да мало ли уголков в России более привлекательных, нежели глухой пограничный пост в Центральной Азии. И почему из всех родственников вы вспомнили какого-то троюродного, если еще и не дальше, дядю, который давно порвал с Доном и донской родней и живет отшельником?
-- Меня тянуло путешествовать.
-- Есть путешествия много интереснее. Поехали бы в Париж или Швейцарию, ну, на озеро Комо, что ли.
-- И в Париже, и в Швейцарии, и на итальянских озерах я была. Не нравится. Слишком много культуры. Все вылизано, исхожено, и мне кажется, на самой вершине Монблана стоит надпись: "Лучший в мире шоколад "Gala-Peter".
-- Да мало ли куда можно ехать? Ну, наконец, можно проехать на Зондские острова, в Африку, в Трансвааль, бурам...
-- А меня тянуло по пути Пржевальского. Я вспомнила, что вы служите в Джаркенте, и поехала к вам.
-- Что тут хорошего?
-- Это мы увидим. И не беспокойтесь, пожалуйста, дядя Иван Павлович...
Она так его и назвала -- "дядя Иван Павлович", и голос ее даже не дрогнул, хотя эта фамильярность передернула Ивана Павловича.
-- Или нет, я вас буду называть "дядя Ваня", ведь правда, вы мне чеховского дядю Ваню напоминаете. Добрый бука. Я вас не стесню, дядя Ваня. У меня все есть. Со мной мой калмык Царанка, завтра я куплю себе лошадей, и затем -- мы только соседи.
-- Где же вы купите лошадей?
-- В Каркаре, на ярмарке.
-- Кто вам это сказал?
-- Ваш командир, Первухин.
-- Но ярмарка в Каркаре будет еще через месяц, да и лошади там дикие.
-- А что, вы думаете, я не умею укрощать диких лошадей? Ого! У отца на зимовнике я сама арканом накидывала, сама валила, седлала. И скакала же вволю по степи!
Глаза ее заблестели. Если бы не эти волосы, гривой волнистых прядей разметавшиеся по спине, -- мальчишка, совсем мальчишка-кадет, озорник. Мечут молнии задорные глаза, и губы оттопыриваются, как у капризного мальчугана.
"Да, характер, должно быть", -- подумал Иван Павлович.
-- И все-таки это не женское дело -- путешествовать одной. Быть искательницей приключений.
-- Во-первых, не одной.
-- А с кем же?
-- Да с вами, дядя Ваня.
-- Ну, это положим. Этот номер не пройдет.
-- А почему?
-- Да что вы все "почему" да "почему", как малый ребенок? Очень просто, почему. Потому, что вы молоденькая девушка. Вот и все.
Фанни совсем по-детски всплеснула руками.
-- Опять, -- воскликнула она. -- Слушайте, дядя Ваня, я вас раз и навсегда прошу это позабыть. Смотрите на меня как на мужчину. Ведь это же безумная отсталость, что вы говорите. Это прошлыми веками пахнет. Я, слава Богу, не кисейная барышня.
-- Жизнь здесь полна опасностей и приключений.
-- Тем лучше, -- перебила она его, и лицо, и глаза ее загорелись, -- я их-то и ищу, их-то и жажду.
-- Притом здешняя жизнь первобытно проста.
-- Великолепно.
-- В этих условиях жить молодой девушке под одной кровлей с мужчиной невозможно.
--Я не одна, со мной мой калмык Царанка. И потом, все это архаические понятия. Время теремов, дядя Ваня, прошло. Женщина равноправна с мужчиной. Посмотрите на Запад.
-- Мы на Востоке.
-- Это все равно. Если все ехать на восток -- то будет запад.
-- Удивительные у вас географические понятия.
-- Ну, конечно, -- засмеялась она. -- Там что? -- спросила она и протянула руку к долине.
-- Кульджа, -- неохотно выговорил Иван Павлович.
--А дальше?
-- Дальше пустыня Гоби.
--А дальше?
-- Дальше Китай! Вы совершенный ребенок. Дальше, дальше, дальше... Точно сами не знаете.
-- Ну конечно же, знаю. Дальше Пекин, потом Великий Океан и Сан-Франциско. То есть Америка, то есть запад. Ну не права ли я, что если ехать на восток, то будет запад.
-- Это еще Колумб раньше вас открыл, -- мрачно проговорил Иван Павлович.
-- Бука!
Иван Павлович не ответил.
Она встала из-за стола, потянулась, как кошечка, с сытым и довольным видом, взглянула с чувством удовольствия в открытую дверь на винтовку и кабардинскую папаху, еще раз бросила взгляд на бесконечную долину и вздохнула.
-- Ну, спокойной ночи. Благодарю за хлеб за соль.
--Спокойной ночи, -- сердито сказал Иван Павлович.
-- А все-таки -- бука, -- кинула она ему и легко впорхнула в свою комнату.
V
Долго в эту ночь не мог заснуть на своей узкой и жесткой походной койке Иван Павлович. Уж очень не нравилось ему все это приключение. Романом каким-то веяло. Точно у Фенимора Купера или Майн Рида, а ведь он человек положительный и серьезный. Бабья этого не любит и никак не переносит. Явилась сюда. Черт ее знает, с какими намерениями. Может быть, просто авантюристка и женить на себе думает.
"Не похоже, впрочем. Чем я ей дался? Я думаю, она в России жениха легче нашла бы. Красивая, слов нет. Стройная. Одни волосы чего стоят. Брови. Поступь какая! Ножки, ручки! Настоящая низовая казачка.
Ну и тем хуже. Наваждение дьявольское, да и только. Желает путешествовать. Открытия делать. Пржевальский в юбке. Тьфу ты, пропасть! Ведь додумаются эти бабы... Начиталась, поди, книг. Эмансипация, равноправие. Драть ее некому было. Мать-то ее умерла, она еще маленькой была, а отец в ней души не чаял, все ей позволял. Лошадей арканом накидывала. С нее станет".
И только под утро заснул Иван Павлович и проспал потому утреннюю зорю и волшебный восход солнца за Кольджатскими горами.
А Фанни достала из одного из своих сундуков чистые простыни, постелила их, надела на подушки свои холодные наволочки, быстро разделась, юркнула под теплое одеяло и заснула глубоким сном усталого физически человека, довольного собой, уснула тем крепким и волшебным сном, который дает холод ночи на высоких горах.
Она проснулась тогда, когда пурпуровая полоса загорелась на востоке, и, накинув туфли и легкий халат, бросилась на веранду любоваться восходом.
И опять вершина Хан-Тенгри показалась на полчаса из-за туч. Но теперь она была не серебряная, играющая томными красками опала, а розовая, прозрачная, воздушная, как облако. И долго Фанни не понимала, что висит это в небе, точно роза необъятной величины. Облако или гора? И когда догадалась, что это гора, то почему-то дивная радость сжала счастьем ее сердце и она тихо засмеялась. Засмеялась приветом великому Божьему миру. Засмеялась и солнцу, и этой горе, подножию Божьего трона.
А когда солнце пустилось в свой путь и яркие краски побледнели, она, вся продрогшая и освеженная на утреннем холодке, прошла в свою комнату, разделась, растерлась мохнатым полотенцем, оделась в легкую шерстяную блузу с мужским галстуком, зашпиленным брошкой, сделанной из подковного ухналя, в синюю юбку, надела желтые американские ботинки на шнурках с двойной толстой подошвой, стянулась ремешком, застегнутым широкой кавказской пряжкой из серебра с чернью, убрала свои волосы в модную прическу и, не похожая уже на мальчика, занялась с калмыком и Запеваловым хозяйством.
Из недр ее сундуков был извлечен круглый медный самоварчик, фарфоровый голландский чайник, чашка, ситечко, ложки, она достала свое печенье и английское варенье-мармелад. Явилась скатерть с зелеными полосами блеклого цвета и бахромой по краям, салфеточки, тарелочки, хрустальная сахарница, вазочки для цветов и, когда в девятом часу на веранде появился Иван Павлович, он не узнал своего чайного стола.
Самовар пыхтел и пускал клубы белого пара, напевая песню о России, в порядке на скатерти стоял утренний чай, а в вазочке торчали ветки желтых цветов дикого барбариса, синие ирисы, сухоцветы, и красивый прошлогодний репейник красовался среди белых и нежных анемонов.
И откуда она успела достать все это?
-- Как спали, Феодосия Николаевна?
Фанни ему погрозила кулачком на это торжественное название, и опять, несмотря на юбку, на прядки вьющихся волос, красивыми локонами, набегавшими на лоб, перед Иваном Павловичем был задорный забияка -- мальчишка и вечный спорщик.
Она, как хозяйка, уселась за самовар, и даже мрачный Запевалов любовался ею, как она распоряжалась за чайным столом.
-- Кто у вас ведет хозяйство, дядя Ваня? -- спросила она, намазывая сухарик печенья вареньем и аппетитно отправляя его себе в рот.
Иван Павлович даже не понял. Какое хозяйство у постового офицера? Борщ из котла. Иногда денщик на второе сжарит или сварит что-либо. Баранью ногу, убитого фазана или утку, козлятину или кабана. Хлеб привозят из полка, из хлебопекарни. Так же и чай, и сахар, и рис... Только ром, который он любит подливать в чай, составляет его хозяйство и заботу.
-- Но вы могли бы иметь молоко, масло, -- сказала Фанни, когда Иван Павлович рассказал, как идет у него хозяйство. -- Можно приготовить и наше донское кислое молоко, и каймак...
-- Откуда?
-- Я достану, -- и опять самонадеянный мальчишка-озорник глядел на него из-под упрямых локонов хорошенькой барышни. -- Можно будет сегодня попросить у вас взять лошадь для Царанки? Он поедет по моим делам.
-- Какие у вас дела?
-- Я хочу наладить вам хозяйство. Мне нужны лошади для моих разведок. Я надеюсь найти золото, застолбить участок.
-- Что же, сами мыть думаете? Шурфовать? -- насмешливо сказал Иван Павлович.
-- Там увидим. Может быть, и продам участок, если найду выгодного покупателя.
-- Здесь нет золота.
-- А я найду.
-- Да для чего оно вам?
-- Я хочу быть богатой. Богатство дает свободу. Я могу тогда поехать, куда хочу. Буду путешествовать.
-- Скажите пожалуйста. Если бы это было так легко и просто, многие бы разбогатели.
-- У меня счастливое будущее.
-- Цыганка вам это нагадала?
-- Нет. Хиромантка. По руке. Я верю в хиромантию. Задорный мальчишка стоял перед ним. Он протягивал ему свои маленькие ладони и говорил, задыхаясь от торопливости. Маленькие ручки были перед лицом, каштановый локон щекотал щеку, и свежий запах молодой девушки пьянил его.
-- Вот это -- линия жизни. Видите, какая она глубокая и четкая. А вот сколько маленьких линий ее пересекают. Это -- приключения и опасности, это -- перемена места, это -- путешествия.
Близко-близко сверкали темные в серо-синем ободке задорные глаза, виден был нежный пушок, покрывавший щеки, и румянец под ним.
И жар охватывал Ивана Павловича.
"Неужели власть женщины так сильна, -- думал он, -- неужели и я, равнодушный к ее обаянию, так просто паду и низринусь в пучину любви?"
Но она уже отошла от него. Ее внимание отвлек орел, паривший над домом и тень от которого странным иероглифом ползала по песку перед верандой.
-- Это орел? -- восхищенно и, как ребенок, кладя палец в рот, спросила Фанни.
-- Беркут, -- отвечал Иван Павлович.
-- Можно убить его?
-- Попробуйте. Это не так легко.
-- Я? -- глаза у Фанни разгорелись, и опять задорный мальчишка, в синей шерстяной юбке, стоял перед ним.
Фанни схватила свою винтовку, приложилась и выстрелила. Орел сделал быстрый круг, поднялся выше и продолжал парить.
-- Позвольте ваше ружье, -- сказал Иван Павлович. Она молча отдала ему ружье.
Иван Павлович прицелился, грянул выстрел, и орел камнем упал на скат, на берегу Кольджатки.
-- Ах! -- воскликнула Фанни и в слезах от униженного самолюбия убежала в свою комнату.
"Нет, просто это ребенок", -- подумал Иван Павлович, и, как бы нехотя, его мысль договорила ему: -- И может быть отличным товарищем.
VI
Царанка привел лошадей.
Это были отличные каракиргизские горные лошадки, легкие, сухие, живые и энергичные. У них были маленькие, изящные головы с большими злыми глазами, сухие, крепкие ноги и прекрасные спины с горбом. Их было три.
И откуда он их достал? И Иван Павлович, и казаки поста отлично знали, что хороших лошадей до ярмарки достать трудно, почти невозможно. А вот достал же!
-- Ты где же, Царанка, лошадей достал? -- спрашивали его Иван Павлович и казаки, окружившие лошадей.
Калмык только ухмылялся счастливой улыбкой.
-- Моя достал, -- гордо говорил он. -- Моя для барышня все достал. Скажи: Царанка, птичье молоко достань, моя достанет. Такой калмык. А лошадь -- калмык знает, где достать.
-- Да где же, где достал-то, чудак-человек? -- спрашивали сибиряки, уязвленные в своем самолюбии, что вот приезжий, чужой человек, а их перехитрил.
-- Далеко! -- улыбался Царанка.
-- Ну где? В Каркаре? Или Пржевальске?
-- Моя не знает где. Вон там, -- и калмык махнул в сторону Китая.
-- Так ты в китайской земле был? Сумасшедший ты человек.
-- Народ хороший. Добрый народ. Лошади хороши! Ух, хороши. Маленькие лошади. Наши калмыцкие больше. Только хороши лошади.
Правда, за лошадей были заплачены большие деньги, но зато это были настоящее торгауты, выведенные из самых недр Центральной Азии, считающиеся близкими родственниками дикой лошади, сильные, резвые и необыкновенно выносливые.