Была у нас в Одессе-маме своя маленькая, но тесная и веселая компания, состоявшая почти исключительно из молодых моряков, бывших учеников Одесского мореплавательного училища. Говорю почти, потому что имелось одно исключение, в лице архитектора, милейшего Ивана Ивановича Перелыгина. Кажется, впрочем он был всего только строительным техником. Но уж так повелось издавна: архитектор, да архитектор. Бывало, суровый капитан Российского Общества спросить, во время плавания, за обедом в кают-компании, безусого младшего штурманишку: "Ну, а как Архи? жив ли еще?" "Жив и здоров, как же". "И все такой же коротенький и весельчак?". "Неизменно". "И все то же у него пословье: ни тинь тилили... как это дальше?". "Ни тинь тилили, ни за веревочку. Все такой же". "Славный старикан. И вся ваша гоп-компания держится прежнего курса: Доди, Гамбринус, кабачок Шомпола, а там румб на Молдаванку?". "Обязательно!". "А его супруга?" "Эх, и не говорите...". "Н-нда, были времена, -- вздохнет капитан и проведет рукой по бороде.
Жена же архитектора была такая, что действительно, только рукой махнуть. Звали мы ее промежду себя -- Гада. Если мужчина злобный и коварный человек, то значить -- Гад, женщина же, разумеется -- Гада.
Его же мы в своей компании называли кличкой Архи. Сначала, по молодой дурашливости, выдумывали ему разные прозвища: архивариус, архимед, архиерей, архип, архонт, архитриклин и тому подобные, а потом как то обобщили и укоротили в "архи".
Человек он был трудолюбивый и зарабатывал много. Детей же у них не было. И все-таки она у него постоянно деньги отымала. "Ты, кричит, -- все равно пропьешь со своими паршивыми морячишками или на девок истратишь!" А что тут дурного, если человек раз в месяц, ну, в две недели раз, порезвится в веселом и простом морском обществе? Ведь это же, вроде глотка свежего воздуха после семейной кислоты. Всякий это понимает, кого Бог не вовсе обидел разумом.
Конечно, умудрялся Архи от неё затаивать некие тайные, подкожные монеты. Но могу сказать истину: ни кому из нас не приходила в голову мысль выставлять нашего собственного, старинного, единственного Архи из этих монет. Мы его искренно ценили и любили, и всегда бывал он первым гостем на наших береговых досугах. Правда, изредка, в дни жесточайшего декохта... ну, бывало пошепчется Архи с каким нибудь отчаявшимся штурманом, потихоньку от других, за углом. Только об этом другие не знали, или просто знать не хотели.
А что до нашего обычного, напоследок, крейсирования вдоль Молдаванки, то это она совершенно напрасно упрекала. Увязывался он иногда с нами, а то и мы его брали на буксир. Но, чтобы что-нибудь такое... ничего подобного. Был мил и приветлив с девчонками, дарил мелочь, угощал папиросами пел сладким козелком свой единственный романс: "Когда б я знал", но вскоре зевал и уезжал домой. Его там почитали.
Дом у него был сущий ад. Такой пилы, такой пиявки, такой зуды, такой змеи и гадюки шипящей -- мир не видывал. Прежде Архи кое кого приглашал из нас к себе. Но, помилуйте, что за удовольствие созерцать как с милым, кротким человеком обращаются хуже, чем с половой тряпкой. В присутствии Севрожина (со Св. Николая) она за обедом пустила мужу в лицо тарелку, да еще полную, как была, с гороховым киселем. (Кормила она прескверно). А за что? Только за то, что она его весь обед ругала самыми последними, рыночными словами, а он все молчал. "Как смеешь молчать, биндюг!". Размахнулась и... трах!.. Плохой спектакль.
Спросил я его раз в интимную минутку: "Как ты это все терпишь милый наш, наш собственный Архи? Я бы давно сбежал. Ну, назначил бы ты ей какую-никакую пенсиюшку, да и жил бы свободным мальчиком".
А он в ответ: Что Бог соединил -- человек да не разъединяет. Потом потупился и промолвил: будет об этом, не стоит. Оба виноваты.
И в другой раз я задал ему один нескромный вопрос, что вот, мол, денег ты ей даешь слишком достаточно, куда же она их девает. На этот раз он не только съёжился, но будто и покраснел. "Да у неё, -- говорит -- множество родственников: сестры, племянники, племянницы, тетки, двоюродные братья. Всем помогает. Нам же детей Бог не послал".
Она из себя была вот какая женщина: высоченная, худущая, но очень стройная; лицо тонкое, длинное на манер как у арабской лошади и смуглое. Должно быть, раньше была поразительно красива, но от красоты остались одни глаза -- какие то пьяные, огненные, косоватые, цыганские глазищи.
Мы ее нередко видали. У неё было верхнее чутье. Случалось, мы только расположимся в уютном уголке, в Пале-Рояле, или в низке у Гамбринуса, и вдруг она -- как буря! Помощник с парохода "Пушкин" всерьез уверял, что от одного её взгляда издали у рюмок сами собой трескались шейки и валились ножки. Влетит -- и ну скандалить: "такие то вы все и сякие. Мужа моего, дурака, опаиваете и объедаете, да еще развратничаете на его деньги! А он, подлец-мерзавец у вас за шута! И пошла: трах, тарарах, тах, тах! "Да я командиру порта пожалуюсь, до самого Зеленого дойду!" Мы все в ужасе.
Однажды я попробовал робко ей заметить:
-- Клавдия Евгениевна, уважаемый Архи... виноват, Иван Иванович вам все таки мужем доводится. Зачем же срамить так публично?
А она вдруг как взовьется! Глазищи у неё загорелись, как два красных прожектора.
-- Муж? Какой он мне к чёрту муж? Кабацкая он затычка, а не муж. Он уж 15 лет как забыл для чего мужья женам нужны. Пусть, вот, и пеняет на себя, что...
Но тут, к нашему изумленно, Архи вдруг поднялся, положил ладонь на стол и сказал, (не особенно повышая голос, но отчетливо и властно).
-- Клавушка! Не заставляй меня!..
К еще большему нашему удивленно она вдруг завертелась циклоном и жиг! -- в двери. Только мы и услышали из этого вихря слова: будьте вы все прокляты!
Но так случилось лишь раз. Обыкновенно Архи весьма послушно, не прощаясь с нами, уходил вслед за нею с видом, собаки, которая понимает, что ее ведут драть. И шапку держал подмышкой.
Меня она ненавидела более чем прочих друзей Архи. А он, казалось, наоборот, быль привязан ко мне сильнее чем к другим. Не оттого ли он и обратился ко мне, за год до своей смерти, с немного странной просьбой.
Он пришел ко мне рано утром, когда я быль еще в постели в номере гостиницы, где я всегда останавливался, съезжая на берег. Перед этим мы случайно не видались около трех месяцев. И мне, от долгой отвычки, сразу бросилось в глаза -- какое у него усталое, несчастное, болезненное лицо. Лоб и виски пошли в желтизну, а под глазами висели бурые, складчатые мешки. И когда он говорил, то поминутно останавливался, чтобы частыми глотками похватать воздуха. И говорил, точно стонал, или покряхтывал.
Сказал же он мне следующее.
"Вот тебе пакет. Он запечатан по всем правилам. Прошу тебя, сдай его на хранение, на твое имя, в солидный банк. Когда же услышишь о моей смерти, вытребуй и вскрой. А дальше поступи по разумению и совести. Вот и все. Можешь ли сделать мне эту услугу.
Разумеется я согласился. Потом мы обменялись несколькими ничтожными словами. Я видел, что беседа ему тяжела. Мы простились и уже больше не увиделись. Поручение его я в тот же день исполнил.
А потом мой жизненный ялик попал в счастливое течение. С пароходом Добровольного флота "Саратов", куда я поступил вторым помощником мы пошли в Сахалин, везли арестантов. В Индийском океане мы потерпели большую аварию и долго чинились во Владивостоке. Вернулись назад с грузом, ну прочее не интересно. Короче я попал в благословенную Одессу-маму спустя долгий срок и в день приезда, узнал в Гамбринусе от товарищей, что наш милейший, кротчайший, собственный Архи скончался недели две назад. Помянули мы его, милягу, и водочкой и теплыми словами.
Наутро взял я из банка пакет, пришёл домой, закурил трубку со славным английским табачком "Old Judg (я уже себе мог позволить эту роскошь -- времена декохтов прошли) и принялся за чтение -- не совсем обычных документов.
В разрезанном мною пакете оказалось четыре конверта с такими надписями:
1) (на большом сером): Ей, в случае если я умру естественной смертью.
2) (На большом синем): Судебному следователю если я умру смертью противоестественной. В случае же моей смерти естественной -- сжечь твоею, друг, рукою, не вскрывая.
3) (На белом, обычного почтового формата): "Тебе, в случае моей наглой смерти", и наконец, на самом малом конвертике, в каких посылают визитные карточки, стояло так: "Тебе же на все случаи жизни".
Все это было так таинственно, как в страшных повестях. Понятно, что ни одного из первых трех конвертов, вскрыть я не имел права. Заодно я решил не притрагиваться и к четвертому.
Заняться прежде всего предстояло картиной смерти Архи. Это было не трудно. Дворник того дома, где жили Перелыгины, дал мне следующие точный указания: Клавдия Евгениевна выехала неизвестно куда. Лечил Архи городской врач Соловьев. Он же присутствовал при последних минутах покойного и выдал свидетельство о смерти, для полиции и похорон.
Доктора Соловьева знала вся Одесса, как хорошего врача и доброго человека, мы же, гоп-компания, еще и как восхитительного, хотя и редкого собутыльника. Я к нему и поехал.
Принял он меня очень приветливо и дал самые обстоятельные, но зато и самые потрясающие сведения.
Умирал Архи от неизлечимой сердечной астмы. Умирал долго, в тяжелых мучениях, но с кротким безучастием: под конец давали морфий и кислород.
Жена была с ним как ангел, если только ангелы способны на такую глубокую и горячую человеческую любовь. Столько нежности, выносливости, преданности, предупредительности я редко видел в одном человеке, -- так сказал доктор -- а я ли не навидался многого в своей жизни?
И продолжал:
"Когда же он умер и уже похолодел -- произошла самая диковинная и ужасная сцена. Жена долго лежала на его теле, точно в обмороке. Я тронул ее легко за плечо. Она вспрянула как стальная пружина, вперила безумный взгляд в лицо покойника и вдруг оглушительно ударила его по щеке. Да да, дала мертвецу пощечину!
И закричала при этом: "Подлец! Зачем ты это сделал! Зачем ты умер раньше меня!" И тут же опять повалилась на тело и стала покрывать его поцелуями. Не дай Бог никому присутствовать при такой сцене".
Вскоре я нашел и адрес Перелыгиной (теперь я даже и мысленно не смел ее называть Гадой), хотя для этого пришлось обратиться к одесским Шерлокам. Они то и отыскали ее в загородном женском монастыре, где она приютилась у своей старшей сестры, игуменьи. Не монахиней и даже не белицей, а так отдохнуть.
* * *
Пришлось приступить к исполнению воли покойного Архи. А это было дело щекотливое. Ну, как препроводить ей хотя бы и в другом конверте -- серый конверт с надписью: "в случать если я умру своей смертью?". Не годится. Зачеркнуть надпись? Возбудишь тревогу. Взял я и вскрыл конверт. Ну, слава Богу, оказался страховой полис. И на кругленькую сумму.
Синий конверт для следователя был мною сожжен без всяких сомнений. Над белым же я долго ломал голову. Бестолковую надпись сделал покойник. Мне -- если она его, скажем -- отравила. Но, -- если он умер своею смертью -- то кому же? Не мне, но также и не ей. Там может заключаться какой-нибудь предмет мне на память, вроде фотографии, или, просто, деньги. Но, может быть запечатана чужая тайна? Кончилось тем, что и этот конверт полетел в огонь. Только гораздо позднее, лет через десять я узнал от одного старого нотариуса, с которым имел дела Архи, какую бумагу я сжег. Этот самый полис был завещан мне.
В конверте же с надписью: Тебе на все случаи жизни, я нашел визитную карточку Архи, где на чистой стороне мельчайшими но красивыми буковками было вычерчено:
1. Злость изменяет лицо жены и делает его мрачным, как у медведя.
2. Горе -- жена блудливая и необузданная; ноги её не живут в доме её.
3. Соглашусь лучше жить со львом и драконом, нежели со злою женою. Сядешь муж её среди друзей своих и, услышав о ней, горько вздохнешь
4. Как из одежд выходить моль, так из женщины лукавство её
5. Лучше злой мужчина, чем ласковая женщина, которая стыдит до поношения.
А совсем внизу этой скрижали было добавлено:
Читай эти премудрости, каждый раз как влюбишься. Может быть они спасут тебя от женитьбы. Твой собственный и всех вас
Архи.
Увы! Премудрости не помогли. Я все-таки женился. Но я так часто их перечитывал, что заучил наизусть.
Вот и вся история. Остается лишь одна мелочь. Посланный мною полис я получил через день обратно, разорванным на мельчайшие клочки. И при них на обрывке оберточной бумаги такие слова:
"Возвращаю Вам полис. Его касались ваши грязные руки. Я лишь вырезала дорогую для меня подпись, чтобы очистить ее моими слезами и поцелуями. А вы и вся ваша шайка будьте прокляты в этой жизни и в будущей."