Во всей обширной русской земле стояла теплая хлебородная осень. Такой благодатной поры не помнили люди великого княжества Московского с того самого года, когда сел на престол царственный отрок великий князь Иоанн IV Васильевич; а с того времени уже немало лет протекло. Возрос годами великий князь, власть и правление в руки свои приял, супругу себе избрал -- прекрасную ликом, нравом кроткую Анастасию Романовну, из рода боярского Захарьиных-Юрьевых. Многого ждала земля русская от юного владыки, державшего под рукой своей царство могучее.
А покамест веселились люди знатные и люди простые во всем великом княжестве, что благословил Господь урожаем обильным труды хлеборобов деревенских. В лесистой и болотистой стране, что лежала вокруг славного древнего города Великого Новгорода, тоже вдоволь хлеба собрали: было с чего тиунов московских неподатливых ублаготворить, было с чего и на храм святой Софии архиепископу Новгородскому лепту малую принести, было с чего для праздника осеннего в домах богато столы накрыть на утешение многотерпеливому сердцу крестьянскому. Радость была и в большом селе, что лежало на берегу реки Волхова, в пяти днях пути от Великого Новгорода. Село было из зажиточных, среди изб крестьянских даже церковка невеликая возвышалась, и блестел на деревянной крыше ее позолоченный крест. Хлебопашеством да рыбачеством промышляли мужички сельские; лодки их валкие плоскодонные смело бороздили гладь Волхова широкого, сети нехитрые вылавливали вдоволь рыбы всякой, и продавали ее ловцы мимоезжим купцам московским да новгородцам.
Жил в том селе вдовый священник, строго соблюдал он паству свою, и всем сердцем любили его прихожане.
В осеннее утро светлое сидел старый пастырь на завалинке, близ маленькой, но крепкой избушки, что срубили мужички для своего священника любимого. Был он еще телом могуч; из-под густых седых бровей строго и зорко глядели очи его, полные какой-то силы тайной, кажется, насквозь пронизывали эти очи каждого, видели всякое помышление, всякое лукавство проникали. Длинная седая борода падала густыми, волнистыми прядями на широкую грудь, не разредило беспощадное время и обильных кудрей на голове его, только посеребрили их живым серебром -- сединою белоснежною -- многие минувшие годы. Сидел старый священник в бедной ряске, мужицкой шапкой покрыл он свою седую голову. Вокруг старца собрался, со всего села сбежавшись, малый народ -- детишки деревенские. Много их тут было: загорелые, запыленные, в зипунишках домотканых, сидели и лежали они на траве без крика и шума обычного, устремив живые глазенки на доброго батюшку. С умилением и лаской тихою поглядывал на них старик, беседовал с ними кротко и вразумительно.
-- Тимоша, -- молвил он загорелому крепкому малышу, что сидел у самых его ног. -- Никак, ты позавчера с отцом-то до самой ночи рыбачил?
Ответил старику Тимоша бойко и радостно; любо ему было, что знал священник про его трудолюбие, что он-де уже семье помуга.
-- До самой ноченьки-то рыбачили мы в затонах, батя. Изморились мы с тятькой, просто ног под собой не чуяли. А рыбки послал нам Господь Бог вдоволь -- по самые края лодку наполнили...
-- И есть за что похвалить тебя, дитятко. И впредь помогай отцу в трудах его... И то ты правдивое слово молвил, что не сами вы столько рыбы добыли, а послал вам Господь Бог за труды ваши. С трудом да молитвою никогда на белом свете нужды не узнаешь. Так-то, малыш мой разумный.
И ласково погладил старец Тимошу по его головенке кудрявой. Завидно стало остальной детворе, что Тимошку-озорника батя хвалит, и наперебой стали кричать звонкими голосишками ребята малые.
-- А я вечор нашу буренушку доила, -- крикнула черноглазая Наталка. -- Матке-то недужилось!
-- А я экую уйму хворостняку нарубил! -- похвалился другой малец, Мишутка.
-- А я утресь молотил с тятькою, -- кричал третий, запустив ручонку смуглую в белые, как лен, волосы.
-- А я с маткой жниво с утра до ночи жала: истомилась, измучилась, -- молвила девочка, что хоть поболее других была, а все же батиной ласки другим уступить не хотела.
Светлая, кроткая, словно тоже детская, улыбка показалась на строгом лице старого священника; не перебивая слушал он, что выкрикивали ребятишки, и оглядывал он очами добрыми всех этих малышей, загорелых и запыленных.
-- Добро, детки мои, добро! Все-то вы, как я погляжу, ребята славные... Только не след похваляться друг перед другом трудом своим да послугой своей. Бог-то, Батюшка, все с небес видит, все примечает. Коли сделал человек дело благое, посылает ему Господь на душу облегчение; коли худое что сотворил, совесть-то, данная нам от Господа, не даст грешнику покоя. Будьте, детки, смиренны и незлобивы.
Притихли малыши, слушая батю любимого, потупились все, молчат. Только Тимоша, от стыда вспыхнув ярче зарева, прижался к ногам старца и зашептал ему:
-- Я ведь, батя, не сам похвалялся; ты же меня опросил.
Опять поласкал его старик по головенке кудрявой да и другим ребятам опять ласково улыбнулся.
-- Ну, что приуныли, что закручинились? Невелик ваш грех, да и сами вы еще несмышленыши... Эх, кабы все так слово доброе душою чуяли, сердцем принимали! -- вздохнул старый священник.
Повеселели ребята, ближе к доброму старцу подвинулись.
"Вот что, детки мои... Расскажу я вам сказку-былинку, а вы не шелохнитесь, сидите; коли боязно будет, сотворите крест святой и до конца слушайте. В старину глубокую, далекую, когда еще только стал Великий Новгород на славном Волхове широком, раздольном, гнездилось на берегу его в темной пещере злое чудище, исчадие адово -- Змей-Горыныч. Был тот Змей-Горыныч, детушки, о трех головах, и у каждой головы была пасть лютозевная, и исходил из тех пастей пламень жаркий языками красными. Все было в зеленой чешуе чудище грозное. Сидело оно в своей пещере темной, зубами своими алчными щелкало и стерегло людей проезжих... Как заслышит, бывало, что идут по реке Волхову ладьи иль суда гостей торговых, -- выскочит оно, пасти свои разинет, опалит суда и ладьи огнем, а гребцов да хозяев живьем съест... Не стало по реке Волхову раздольному ни проходу, ни проезду; закручинился народ, закручинился Великий Новгород... Стали тогда новгородцы умом-разумом раскидывать, стали по городам, по селам, по деревням клич кликать: не найдется ли-де богатырь могучий, молодец безбоязливый, что на чудище злое боем выйдет? Сулили новгородцы тому витязю храброму, желанному дары богатые: мешок золота червонного, мешок серебра иноземного да целый ларец жемчуга дорогого... Долго, долго искали богатыря; ездили бир'ючи новгородские по всем городам, селам и деревням, -- а все охотника не было... И дошла, детушки, та весть о злом чудище до самого Киева стольного, где в тереме княжеском сидел князь Володимер, где пировали с ним в гриднице его славные богатыри Илья Муромец, Алеша Попович, Поток Иванович, Чурило Пленкович, Ставр Годинович и сам дядя княжий Добрыня Никитич.
-- Что же, богатыри мои славные! -- взговорил свет-Володимер князь. -- Кому на бой идти со Змеем-Горынычем? Чей ныне черед богатырский в чисто поле ехати, себе славы добывати, князю вашему чести? Ты, богатырь матерой, Илья Муромец, намедни Соловья-разбойника осилил; ты, младой Алеша Попович, Девку-богатырку полонил, да и все вы, други, вдосталь в чистом поле наездились, вдосталь себе славы добыли...
Как тут быть, как умом раскинуть?
Поднялся тут дядя княжий Добрыня Никитич, князю киевскому в пояс кланяется, на немилость жалуется:
-- Обошел ты меня, княже, среди семьи богатырской! Ни разочка не спосылал ты меня, дядю старого, в чисто поле, на подвиг богатырский... Али силы у меня менее, али меч мой кладенец иступился, из ножен не вынимаючись?
Взговорил тогда свет-Володимер князь, улыбаючись, головой качаючи:
-- Ин быть по-твоему, дядя старый, богатырь Добрынюшка! Разомни свои кости старые, распотешь свою силушку давнюю. Тебе, старому, на Змея-Горыныча боем идти, во чисто поле ехати.
Ну вот, детушки, оседлал богатырь Добрыня Никитич коня сивого, доброго, вооружился мечом-кладенцем и выехал старый богатырь в путь далекий.
Ехал он лесами дремучими, песками сыпучими, мхами холодными, полями-лугами зелеными... Долго ли, коротко ли -- засинел пред очами богатырскими широкий Волхов, по быстрине волна идет с пеной белою, шумит-говорит богатырю удалому:
-- Ой, куда ты собрался, Добрынюшка! Ой, секи ты коня борзого плеткою шелковою -- пусть уносит тебя конь верный от широкой реки Волхова, от пещеры чудища Змея-Горыныча.
Отвечает богатырь волне белопенной говорливой:
-- Не боюсь я вашего Змея-Горыныча! Коль на страшный бой вышел богатырь киевский, -- не повернет он назад коня борзого: срам великий будет ему пред товарищами, перед князем свет-Володимером!
Ближе, ближе пещера змеиная; слушать стал богатырь киевский: спит, видно, Змей-Горынчище -- далеко по реке от пасти его храп разносится... Как ударит богатырь коня борзого плетью шелковою, как вскочит добрый конь на самый-то бугор перед пещерой змеиною... Глядит богатырь -- дивуется: никогда этакого чудища не видывал... Из пасти у него языки красные свесились, чешуя-то на солнышке зеленью отливает... Недолго дожидался Добрынюшка; проснулось чудище, шесть очей зеленых открыло, тремя пастями зашипело, защелкало, взговорило человечьим голосом:
-- Чтой-то русским духом пахнет? Чтой-то за богатырь ко мне пожаловал? Видно, богатырь из княжеских, из киевских: жирен богатырь, одним махом я его слопаю!
-- Ай, не хвастай, Змей-Горыныч, -- молвил Добрынюшка. -- Кого слопаешь, а кем и подавишься!
Вставало тут чудище на ноги, разевало пасти свои острозубые, налетало оно на Добрынюшку. Вынимал тут Добрынюшка свой меч-кладенец, напрягал тут Добрынюшка всю силу богатырскую, одним махом переднюю голову змеиную отрубал... Заалел берег зеленый, заалели волны синие от крови змеиной... Завопил Змей-Горынчище, налетал он вдругорядь на Добрынюшку; вдругорядь сносил Добрынюшка вторую голову змеиную.
А как третий раз пришел, -- поскользнулся, упал конь богатырский, и насело чудище на Добрынюшку... И рычит Змей-Горынчище:
-- Хоть одною пастью, а тебя, богатыря, слопаю!
Взмолился тут Добрынюшка, на земле кровавой лежучи, смерти в очи глядючи:
-- Спасите, помогите, святые угодники киевские!
Помогали тут богатырю святые угодники: сшибал он с себя злое чудище, на ноги резвые вскакивал, одним махом последнюю голову змеиную отрубал... Садился он на коня своего борзого, растаптывал конь богатырский подковами железными тело змеиное; рассекал Добрынюшка чудище на полста кусков, разметывал Добрынюшка те куски на все четыре стороны... А куда падала нечисть змеиная, там вырастала, детушки, чертополох-трава и лопух-трава... А где лежали головы змеиные, там стала трясина болотная непроходимая... Видите, детушки, как сильна молитва перед Господом. Не помолись богатырь -- слопал бы его Змей-Горынчище...".
Слушали малыши былину старого священника, в перепуге жались один к другому, голосами тонкими вскрикивали. Прежде всех осмелел Тимоша, взмахнул он ручонкой загорелой и спросил батю:
-- Так, что ли, рубил Добрынюшка головы змеиные? Коли большой стану, тоже богатырем буду...
Засмеялись, зашумели ребята, почали все кричать, на Змея-Горынчища похваляться...
-- Нишкн'ите , детушки, -- молвил им старец, -- да ступайте домой скореича. Вон там ко мне мужички идут, видно, за нуждой какою.
И впрямь, подошла скоро к священнику старому целая гурьба мужичков своих, сельских; был тут и первый богатей по селу -- Ванюха Рыжий, был и Терешка Кривой, и Семка Дюжий, и еще много других, все-то знакомые, все-то прихожане старого священника... А позади гурьбы мужичьей шел, переваливаясь, в зипуне синем староста губной Данила, по прозвищу Долгонос. Прозвали губного этак за то, что любил он всюду соваться, во всякое дело входить, все вызнавать да выведывать. Над тремя селами богатыми был Данила Долгонос н'абольшим, собирал он с люда деревенского поборы всякие: и земельные, и звериные, и рыбачьи.
-- Вот, батя, рассуди нас!
-- Прижимает нас губной!
-- Усовести ты его, Долгоносого!
-- К тебе, батя, за помогою!
Галдели мужики десятками голосов хриплых; хлебнули уж они с утра браги хмельной и неуступчивы были.
-- Не понять мне вас, -- молвил погромче старый священник. -- По одному говорите, а прежде всех ты говори, Данила губной, зачем наехал?
Приосанился Данила, пояс оправил, заговорил густо и гулко, словно из бочки:
-- Недодано тут у них малость пос'ошного... А тут, вишь, упираются... И чего галдят -- Господь хлеб'а хорошие послал...
-- Вот тебе крест святой, батя, -- все-то мы отдали; прошлый раз наезжал он, обобрал все д'очиста! -- молвил Ванюха Рыжий, вперед выдвигаясь.
-- Мне что! -- сказал губной. -- Не для себя ведь я поборы-то веду. Не давайте, пожалуй; так я и дьяку приказному скажу, а он до боярина, а боярин до воеводы доведут. Себе ж на шею беду накличете.
Еще пуще осерчали мужички, закричали, забранились.
-- Стойте! -- воскликнул старец. -- Чай, у губного-то бирки с собою захвачены? Вот и поглядим, что на тех бирках нарезано...
Вынул Данила из-за пазухи дощечки малые деревянные, на коих отмечал надрезами да насечками поборы свои.
-- Вот гляньте, -- молвил он, -- вишь, с вашей стороны одной насечки нету. А вот прошлый раз надрезал я три палочки; чай, помните?
Взял батя из рук его бирки счетные, сам поглядел и мужичкам показал, каждому особливо; каждого спросил: "Верно ли, помнишь ли?". Почесывали мужички головы, лбы морщили и один за другим отвечали старому священнику:
-- Кажись, так, батя.
-- И впрямь, запамятовали.
-- Наш грех, батя.
-- Ну что ж? -- кротко улыбаясь, сказал старик. -- Хлебушко у вас есть; ступайте да отсыпьте губному что положено! Нечего душой кривить перед боярином да воеводой.
Не по своей воле они поборы берут, а по указу царскому.
Помялись, пошатались мужички, да и пошли к амбарам своим, и губного Данилу Долгоносого с собой взяли.
Остался около батюшки лишь один мужик; звали его Микитой Корявым, был он нрава горячего, то и дело на ссору лез, всех обижал и со всеми бранился.
-- Что ты, Микитушка? -- спросил его старый священник. -- Аль опять беда приключилась? Ишь, какой у тебя лик гневный.
-- Да что, батя, житья нет от соседа Фомы Толченого! Все-то мы с ним споримся; все-то он лукавит да норовит мое добро оттянуть. Вместе мы с ним сеть рыбачью сплели, труда-то поровну положили, да зато моей пеньки вдвое пошло... Вот и выехали, вишь ты, батя, мы с Фомою на ловлю; рыба-то в сеть валом повалила, никогда такого улова не запомню... Три лодки выбрали, верхом полные... А как делить стали -- норовит Фома такую же долю взять! Где же тут, батя, правда истинная?
Ведь моей пеньки-то вдвое пошло, мне и с улова более приходится... Уж мы спорились, спорились, и малость дошло у нас, грешных, до боя ручного. И тут меня Фома изобидел, крепко помял...
Тут даже заскрипел Микита Корявый зубами от злости, припоминая обиду недавнюю.
Покачал головой старый священник, строго поглядел на Микиту-спорщика и перстом ему погрозил.
-- А скажи-ка мне, Микита, коли ты один на ловлю выехал бы, -- таков ли улов послал бы тебе Господь?
-- Где же одному-то столько наловить! Вестимо, меньше бы вытащил.
-- А намного ль меньше?
-- Да и половины не наловить бы... Где ж одному-то! Вдвоем-то гораздо спорее.
-- Так чего же ты гневаешься? Али тебя корысть неуемная одолела? Тебе бы за такой улов обильный Бога благодарить, а ты свару затеваешь, на ближнего своего злобишься, грех на душу берешь.
Призадумался Микита сердитый, в затылке зачесал, тяжелым умом мужицким раскидывать стал. Опустив глаза на землю, переминался он с ноги на ногу и вымолвил наконец:
-- Так-то оно так; правду ты молвил, батя. А все же пеньки-то моей боле было...
-- Да за пеньку-то свою ты и рыбы, почитай, вдвое получил. На что ж тебе гневаться?
Опять помялся на месте Микита, а потом улыбнулся широко во все лицо свое красное, бородатое.
-- Ин пусть будет по-твоему: половина мне, а половина -- Фоме-соседу.
-- И спориться с ним боле не будешь? -- спросил старик.
-- Нет, батя, не буду. Назавтра снова вдвоем рыбачить пойдем.
Благословил священник мужика и отпустил его с миром.
Жаркий денек стоял над селом; синела гладь реки Волхова; на другом берегу зеленой хвоей переливался под лучами солнечными бор дремучий, бесконечный, словно море-окиян. Глядел старый священник на красу мира Божиего, раздумывал о мужичках, о своих детях духовных. Думы благостные мирно и тихо, словно на небе облачка волокнистые, проплывали в голове старца доброго и разумного.
"Вот и послал мне Господь сегодня утешение: оберег я люд христианский от грозы воеводской, смягчил в душе человеческой злобу строптивую к ближнему своему.
Невелики дела мои, а все же благодарение Создателю, что сподобил Он меня людям-братьям на пользу и этот день прожить".
Встал старый священник с завалинки и пошел было к избушке своей; да вдруг у околицы сельской послышался звонкий крик ребячий, пыль на дороге поднялась, частый топот коней борзых раздался. Закрыл старец лицо рукою от солнца слепящего и стал глядеть, что за гость нежданный катит в село их пустынное, дальнее.
Повыскакивали мужики, столпились кругом околицы, направился к ним и старик.
В облаках пыли дорожной замаячили трое всадников, и скоро влетели во весь дух в село путники.
Передовой был по виду ратный человек, из сыновей боярских. По открытому широкому челу, по соколиным очам его, по улыбке доброй на устах румяных видать было, что не обделил его Господь ни умом, ни сердцем добрым. Скакали за ним двое холопьев, конюхов. Осадил приезжий молодец коня и весело молвил мужичкам:
-- Здравы будьте, люди православные. У кого бы нам здесь пристать? Путь еще нам дальний, надо бы переждать жару дневную.
Выступил вперед старый священник и, приветливо глядя на молодого ратника, молвил ему:
-- Добро пожаловать ко мне в избу. Вон она там, рядом с церковью; найдется чем угостить дорожных людей...
ГОСТЬ МОСКОВСКИЙ
В уютной горенке сидел у старого священника молодец заезжий. На простом столе белом, липовом, гладко обтесанном, стояли деревянные чашки с деревенской брагой и с медом душистым; лежал около и свежепочатый каравай хлеба ржаного. Утомясь с дороги дальней, отдал молодец честь угощению незатейливому, ел и пил он вволюшку; а старец разумный вел с гостем заезжим беседушку: по сердцу ему было поговорить с человеком бывалым, расспросить, что на святой Руси делается да творится. Поведал ему гость случайный, что с самой он Москвы златоглавой в новгородскую сторонку заехал, что родом он из детей боярских, что звать его Данилой Адашевым.
-- За каким же делом выехал ты в путь такой дальний? -- спросил гостя старый священник.
-- А еду я с грамотою от князя Юрия Васильича Глинского к воеводе новгородскому, -- отвечал Адашев, и тяжелый вздох колыхнул его грудь молодецкую.
Приметил тот вздох старый священник и спросил он гостя голосом любовным, глядя в очи его прямые и смелые:
-- Чего же ты вздыхаешь, чего кручинишься? Иль наскучила тебе дорога дальняя, иль на Москву домой тебе хочется?
Поглядел и Данила Адашев на священника; сразу почуял молодец, что нечего ему перед старцем добрым таиться, что можно ему всю душу открыть, не опасаясь.
-- Нет, отче, не тянет меня опять в Москву! Все я тебе поведаю: больно уж ты мне по душе пришелся... Мало теперь на Москве хорошего: плачется народ православный, тяжко ему живется! С весельем пустился я в дорогу дальнюю из Москвы-матушки, что стенает теперь, как вдовица печальная. Далеко ты живешь от города стольного, отец святой, и не ведаешь ты ничего.
-- Дивишь ты меня, молодец! -- отвечал ему старец. -- А я-то мыслил, что под царем молодым весела и счастлива Москва златоглавая. Дошла до нас весть о браке царском: из доброго боярского рода взял он супругу себе... Вышел он уже из лет малых, не нужно ему теперь советников да пестунов непрошеных; сам он своими очами царскими разглядеть сумеет, где добро, где худо...
Еще глубже вздохнул Данила Адашев.
-- Эх, кабы так было, отче! Мне-то все дела московские ведомы: есть у меня брат старший, в хоромах государевых службу несет... Частенько приходит он домой невеселый и скорбный, и много я от него худого слышу про то, как обошли государя юного советники недобрые...
-- Кто же те советники? -- спросил старый священник, качая головой седою на речи гостя своего московского.
-- А те советники -- ближние люди государевы. Чай, слыхал ты, отче, про князей Глинских? Близко они к царю стоят, и слушает их во всем царь... А те князья Глинские корыстны и жестоки...
-- Слыхал я о том, молодец, да уж чаял, что теперь их воля миновала.
-- Нет, отче, в прежней силе они остались; всех же более слушает юный царь князя Юрия Васильича. Ни в чем князю Юрию отказа нет, вершит он, как хочет, по всей Руси великой. Все воеводы, наместники -- ставленники князя Юрия... Иль не слыхал ты, отче, про наместника псковского, князя Турунтай-Пронского?
-- Как не слыхать, Псков-то от нас недалече...
-- Великий лихоимец и мучитель князь Турунтай-Пронский, истомил, измучил он псковитян вконец... Не стерпели они, послали царю челобитье... Да не тут-то было!
Князь-то Турунтай-Пронский князю Юрию Глинскому друг и свойственник... В селе Островке то было. Предстали перед царем псковитяне-челобитчики, на колени перед ним пали, плачут истошными голосами, о защите молят... А князь-то Юрий позади царя юного стоит, шепчет царю на псковитян всякую напраслину... И разгневался тут царь Иоанн Васильевич, грозно закричал он на псковитян: вы-де лжецы да мятежники, вы-де наместника своего обнести замыслили; поделом он вас карает... Ждали уже псковитяне смерти неминучей: никто из них не смел и голоса подать, все перед царем ниц попадали... Бог весть, что бы тут сталось, да как раз в это время из Москвы гонец примчался. Оповестил он государя, что беда приключилась: с собора большой колокол -- благовестник церковный упал... В ту пору оставил царь Иоанн Васильевич псковитян, на коня вскочил и в Москву помчался...
Скорбно чело наморщив, слушал старый священник гостя московского, а как сказал тот про колокол соборный, перекрестился в испуге старец.
-- Ужели колокол упал? Ведь то примета недобрая!
-- Да и впрямь вышла она приметой недоброй! -- ответил гость московский. -- С той поры начал царь Иоанн Васильевич на остальных бояр гнев держать, невзлюбил он боярина Федорова Ивана Петровича, князя Юрия Темкина, боярина Нагого да и дядю царицыного Григория Юрьевича Захарьина... Не стал он тем добрым боярам веры давать, не стал их слушать, одному злому советчику внимает он теперь -- князю Юрию Глинскому... А князь Юрий учит государя юного немилостивым быть, распаляет его на гнев и опалу... Вот хоть бы я теперь, отче, зачем к воеводе новгородскому послан? Везу я грамоту от князя Глинского, а что в той грамоте, хоть не читал, а знаю! Как позвал меня князь Юрий и грамоту отдавал, похвалялся он боярам-приятелям, что наказ шлет воеводе: не щадить новгородцев мятежных и никакой воли им не давать... А пошлют новгородцы челобитье царю -- то же с ними будет, что и с челобитчиками псковскими... Таковы-то дела на Москве, отец святой!
Долго молчал старый священник; скорбно стало лицо его благостное, омрачился взор его светлый, и подметил заезжий молодец, что слеза горючая упала на его бороду седую...
-- А я-то, грешник, ничего не чаял! Экая беда настала на Руси святой! А скажи мне, молодец, ужели нет близ царя советчика доброго из духовных, коли миряне греху предались? Чай, духовник царский мог бы юного государя наставить.
-- Есть у царя юного духовник, -- отвечал тихо Данила Адашев. -- Да тот духовник сам в мирское дело вмешался: стал князьям Глинским перечить и царя молодого на гнев наводить... Только не одарил Господь его кротостью и разумом светлым; сильно он царю Иоанну Васильевичу докучает, и не любит его юный царь, и не слушает...
Еще более запечалился старый священник. Не стал он дальше сына боярского ни о чем спрашивать; да и сам Данила Адашев долгой беседою притомился; сказалась и дорога дальняя.
-- Ну, отец святой, вдосталь мы с тобой наговорились; теперь и отдохнуть нехудо.
Указал старый священник гостю московскому на лавку широкую и молвил ему радушно:
-- Отдохни, добрый молодец, а я коней твоих покормить велю, чтобы легче им было опять в далекий путь пуститься.
Сказал Данила Адашев старому священнику спасибо за хлеб, за соль, улегся на лавку и скоро сном забылся.
Когда жара спала, разбудил старый священник гостя молодого, и живо собрались путники в дорогу. Поцеловал сын боярский руку у пастыря доброго, вскочил на коня, и умчались московцы втроем по дороге новгородской. Проводил их старик взором задумчивым, вослед им перстами бледными святой крест сотворил... А потом надвинул он на кудри свои белые шляпу ветхую, взял посох простой деревянный и медленными старческими шагами вышел из села. Направился старик по берегу волховскому; то взбирался он на холмы крутые, то проходил мхами болотными, то в песке прибрежном вязли ноги его... Долго шел старый священник, совсем уже село скрылось, совсем уже безлюдные места пошли. Вот зазеленела впереди горка высокая, частым березняком поросшая, поднималась та горка как раз над быстриной реки привольной, Волхова глубокого, крутым песчаным обрывом заканчивалась она с речной стороны, а с других сторон примыкали к густому березняку молодые свежие рощицы: были в них и осинник, и ольха, и сосна, и ель, и всякий кустарник ягодный. Знал, видно, старец тропку тайную, что вела через заросль частую на самый верх горы высокой. Где нагибаясь, где посохом ветви отклоняя, пришел он в самую гущу леса березового, еще малость вперед двинулся -- и открылся перед ним у самых ног его обрыв песчаный, береговой. Стоял старик на малой полянке, в траве сочной, укрытый, как шатром живым, навесом листвы свежей. Прямо перед ним темнел вековым бором берег противный, пенились и сверкали на солнце быстро бегущие волны речные, доносились их журчание да щебетание птиц лесных...
Была эта полянка любимым убежищем старого священника, когда донимали его мысли скорбные, когда печаль глубокая за грехи мира сего отягощала сердце его благое.
В такие дни подолгу просиживал старец на обрыве своем любимом, молился в безлюдье лесном, взывал от немощи своей земной к Господу. Никто никогда не тревожил здесь старца, и сам про себя именовал он это место укромное своей моленной тихой.
На сей раз пришел старый священник в убежище лесное, обуянный скорбью великой, никогда не испытанной... Речи гостя заезжего не давали покоя старику; мысли горестные одна за другой пробегали в его голове многодумной... Без молитвы обычной лег он на траву шелковистую, густую и, глядя на красоту мира Божиего взором невидящим, предался печали глубокой...
"Значит, гибель приходит государству Московскому! Сколько лет уже царит в нем безначалие великое, своеволие бояр кровавое... При княгине Елене творили смуту и ссору любимцы ее, Телепнев-Оболенский да Глинские... То, что сделал для Руси дед государев, мудрый владыка Иоанн III, то, что довершил вслед за отцом боголюбивый государь Василий Иоаннович, -- все это прахом пошло! Не стало мира на великой земле русской, умалилась сила ее, не стало суда справедливого, корысть и насилие воцарились на ней...".
Закрыл глаза рукою старец и долгое время недвижим оставался. Потом привстал он немного с земли, нащупал рукою под рясой крест свой -- нательник серебряный, и вынул его. Привязана была к нательнику ладонка немалая, в мешочке кожаном. Снял ее старый священник и, держа в руке, поглядел на нее взором пытливым... Опять зароились в уме его думы быстрые...
"Ужели время пришло? Ужели уразумею я теперь темный доселе завет отцовский? Мне ли, бедному простому священнику, совершать такой подвиг великий! По силам ли мне быть наставником царским, по силам ли мне призвать благоденствие и счастье на Русь великую? Ко мне ли глас Твой, Господи?".
Перекрестился старец, медленно развязал ладонку свою, вынул из нее грамоту, во много раз сложенную, от долгих лет пожелтевшую... Потом развернул он писание древнее и глазами привычными стал пробегать частые строки, тесные узорные буквы, завитками кудреватыми украшенные...
В тиши уединения лесного глухо звучал старческий голос, вслух произносивший словеса знакомые: "Слава Господу нашему во веки веков и присно. Аминь! Тебе, сын мой по плоти, отрок Сильвестр, пишу сие в назидание. Помни и блюди завет отцовский... Многие горести борют людей в жизни земной; никому не дано ведать судьбы своей... Но избранникам Своим открывает Господь грядущее... Вот уже двадесять лет, как принял я схиму святую в обители Печерской, оставив суету мирскую и богатства мои, стяжание корысти земной. Ныне иеросхимонах Пафнутий, бывший в оны дни богатым купцом новгородским, грешником и корыстолюбцем, по мирскому Лазарем Аввакумовичем, денно и нощно кровавыми слезами плачу я о былых прегрешениях, денно и нощно помышляю о жизни загробной. Уходят силы мои, сохнет тело мое, но светлеет дух и радуется сердце, предвидя конец близкий -- избавление от персти земной. Только тебе единому поведаю я, что еженощно бывают мне видения святые: вижу я Ангелов и угодников, и ведут они со мною, грешным схимником, речи чудесные; открывают они мне века грядущие, судьбы владык и народов... Предчувствуя кончину близкую, хочу я поведать тебе, сын мой по плоти, одно откровение чудесное, в котором ясна стала мне твоя судьба грядущая... Вчера, в полночь глубокую, явился мне, в пещере моей схимнической, некий угодник Божий, в ризах белоснежных, с венцом сияющим над главою... И уловил я слухом своим прорицание святителя... Возвестил он мне: "Есть у тебя сын, муж лет уже зрелых, посвятивший себя священнослужению, смиренный, любвеобильный, блюдущий веру истинную... Сужден сыну твоему подвиг великий: возвратит он словом могучим, в сердце проникающим, владыку земли русской на путь правый, отвратит его от заблуждения греховного, вселит в душу его мир, и благочестие, и кротость сердечную. Когда скопятся над Русью Православною тучи черные, когда беда злая настанет в государстве великом -- тогда сын твой, священнослужитель старый, смело придет перед лицо владыки грозного и образумит его словом карающим... И полюбит его владыка могучий, и приблизит его к престолу своему, и великая от того радость на земле русской будет!". Так вещал мне угодник Божий... Читай рукописание мое, сын мой по плоти, Сильвестр, и молись за грешную душу отца своего, в мире -- Лазаря...".
Дочитал старый священник грамоту ветхую, и много, много напомнили ему эти строки... Давно уже бросил он торговлю богатую в Новгороде Великом, давно уже покинул хоромы пышные матери своей, вдовы честной, что славилась по всему городу богачеством, да удачливостью, да разумом. Не взял он с собой из казны матушкиной ни одной гривны серебряной, ни одной копейки медной; в рубище нищенском ушел он из дома отцовского и отдал дни свои служению Господу. В монастыре далеком рукоположили его в сан иерея, и ушел он в село бедное -- учить паству свою, служить темному люду. Уже в зрелых летах получил он грамоту отцовскую от какого-то монаха захожего из Лавры Печерской. Сам-то он сызмала от матери слышал, что погиб отец его в неволе римской, и немало подивился, прочитав грамоту. Сказал инок захожий, что инок Пафнутий был схимником великим, что давно уже почил он сном вечным.
Частенько перечитывал отец Сильвестр грамоту отцовскую о видении чудесном; перечел он ее и теперь с таким же благоговением, с такою же тревогой смутной в душе своей, как и прежде. Как и всегда, погрузился он потом в молитву горячую, прося у Бога мира и утешения, но на сей раз не утихало его волнение душевное: мнилось ему, что надвинулось на него что-то грозное, неодолимое... Тревожно билось сердце в груди старческой; даль безграничная, казалось, манила его куда-то...
Перекрестился отец Сильвестр, возвел очи к небу ясному и воскликнул громким, молящим голосом:
-- Господи, ужели пришел час!
Тихо и по-прежнему ясно оставалось небо синее, пахнул с реки ветерок свежий, зашелестели ветви зеленые, качаясь над седой головой старого священника, -- и словно уловил он в том шелесте листвы свежей ответ, отзвук на свой вопрос молящий:
-- Пришел час!
Ужас благоговейный обуял старца; быстро вскочил он с земли и трепетно огляделся кругом, как бы ища, кто произнес это веление грозное... Все по-прежнему тихо было, щебетали птицы лесные, журчала быстрина Волхова широкого, но уже не было прежнего мира и покоя в душе священника Сильвестра... Понял он, что призван на подвиг великий, что пора пришла ему покинуть свое житие мирное...
НА ПОЖАРИЩЕ МОСКОВСКОМ
В лето 7055 от сотворения мира, в 1547 год от Рождества Христова, наслал Господь Бог на стольный град Москву великое несчастие -- такой пожар, какого до тех пор и не бывало!.. Великий князь Иоанн IV Васильевич, с боярами своими и с юною супругою Анастасией выехал из города пылающего в село Воробьево; Москва же много дней подряд пылала и тлела.
Старинные летописи так повествуют об этом несчастии великом: "Загорелось Воздвижение на Арбатской улице, на острове... и промчался огнь до восполия Неглинного, и Черторие погорело до Семчинского сельца, возле реки Москвы, и до Феодора святого на Арбатской; и обратилась буря на град большой, загорелся у соборной церкви верх, и на царском дворе кровли и избы деревянные, и палаты, украшенные златом, и казенный двор с царскою казною, и церковь на царском дворе у царской казны, Благовещения златоверхая, где Иисус Андреева письма Рублева златом обложен и образы многоценные греческого письма прародителей его... и оружейная палата вся погорела, и постельная с казною, и в погребах на царском дворе под палатами выгорело все деревянное в них, и конюшня царская... и двор митрополич... А в другом граде (Китае) две церкви Бог сохранил: на рве Рождества Христова да Рождества Пречистыя, да на Никольском Крестце лавок с десять... А за городом большой посад сгорел возле Неглинной, Пушечный двор... и Рождественская улица, и монастырь Рождественский до Николы Драчевского монастыря, а по Устретенской до Стефана святого, а по Ильинской до Флора святого в Мясниках, а Покровского по Василия святого, а Варв'арскою -- Всех святых, и святая Параскева Пятница, и Рождество Пречистыя, и Никола Подкопаев, и Флор святой у конюшни, и конюшня вся князя и по Воронцовский двор, и по Илию под Сосенки; а Великою улицею возле Москвы-реки, и Никола Комелев и Андрей, святое Воздвижение у реки Москвы, и Косьма и Дамиан, и Кирюшка вся, и возле Яузы по Воронцовский сад, и по законюшни по Смолину улицу. А от города за рвом на площадке от Преображения погорели дворы до Всех святых по Варв'арскую улицу на Кулишке, а позади погорели все дворы...".
На Кулишке, на Варв'арской улице, несметная толпа народа собралась... Царило в той толпе смятение: дикие вопли, пронзительный плач, проклятия, скрежет зубовный -- все смешивалось в ужасный гул, в шум, наполнявший каждую душу трепетом... От Кремля, и от Белого города, и от Китай-города неслись целые тучи дыма, пронизанного багровыми искрами; приносил ветер и целые груды горячего пепла и тлеющей золы. Перепуганный народ тщетно старался разобрать, где начинается и где кончается страшный пожар. Вся Москва златоглавая обратилась в этот день печальный в океан пламенный, которому, мнилось, не было ни конца, ни края...
По Варв'арской улице, у домов самых, лежали горы рухляди домашней, которую погорельцы, не щадя жизни, вытащили из домов, объятых пламенем; лежали тут же и ушибленные, и обожженные, стонали они во весь голос, плакали на судьбу злосчастную, молили Господа Бога о защите, протягивали к прохожим руки умоляющие.
Возле богатых хором старого посадского Нила Столбунова всего более было навалено всякого скарба домашнего; и сам Нил, зажиточный, кряжистый старик, велел домочадцам своим загодя все пожитки вынести, пока еще хоромы не занялись, и соседи его тут же навалили всю рухлядь свою -- не пройти было среди развала великого.
Старуха-мать старого посадского, у которой уже с десяток лет тому назад ноги отнялись, лежала на улице, на толстой кошме , и криком кричала:
-- Спас милостивый! Огради жилье наше, спаси малых детушек!
Подле нее жена Нилова тоже в слезах разливалась, тоже вопила-причитала жалобным голосом:
-- Святые угодники! Спасите и помилуйте!
Сам старик Нил, глядя на постройку свою крепкую, что он годами целыми складывал, на что он деньга за деньгой, горб натуживая, копил-накапливал, говорил густым голосом прерывистым:
-- Почто, Господи, наказуеши? Чем прогневал я Тебя, Господи?
А кругом кишела, кричала, выла и вопила несметная толпа народная. Обезумели москвичи перед бедой внезапной: никогда еще не было на Москве такого пожара страшного... Случалось, что выгорал Кремль, что обращался в пепел Китай-город, что один пепел оставался от Белого города, -- а на этот раз все пожрал, сжег и истребил пламень ненасытный... Лихие люди нажиться торопились: тащили добро погорельское, разбивали бочки с вином и медом, тут же допьяна напивались, наряжались в зипуны дорогие, бренчали чужой казной серебряной... Не было на них управы и удержу!..
Старик Нил только что из подвала укромного вынес бережно кубышку заветную, положил ее возле старухи-матери: авось-де от больного человека тащить не станут -- посовестятся! Положил, а сам отвернулся -- посмотреть, откуда ветер дует, полетят ли искры на кровлю деревянную... Тем временем какой-то дюжий парень, весь в лохмотьях, к той самой кубышке подобрался, и никто его в тесноте да смятении не приметил... Сцапал он ручищей грязной, жилистой кубышку тяжелую, встряхнул ее что было мочи: зазвенело серебро в кубышке объемистой... Широко улыбнулся грабитель, стал кубышку под лохмотья прятать -- будет на что выпить в кружале замоскворецком! Тут, как на беду, оглянулся старик Нил и сразу грабеж увидел... Екнуло у старика сердце стяжательное, зарычал он по-звериному, бурей кинулся на разбойника-грабителя... Стар был скупой посадский, но еще не ослабели руки его: крепко сжал он горло парню одной рукой, а другой стал его бить по голове косматой... Бьет, а сам кричит:
-- Помогите, православные! Деньги грабят!
Будь то в обычную пору, -- сбежались бы отовсюду соседи, изымали бы вора-разбойника; а в такой сумятице никто даже крика стариковского не слышал, у всех свое дело было; а пожар-то все разгорался, все свирепел...
Опомнился дюжий парень от напора нежданного, в ответ ударил он Нила старого со всей силы по голове седой -- ударил раз, ударил другой, ударил третий... Пошатнулся старый посадский и навзничь грохнулся; даже не хватило силы у него еще раз о помоге крикнуть... Обрадовался грабитель, крепче к себе кубышку прижал и прочь бежать хотел... Вдруг чья-то рука властная с необычайною силой его остановила -- сразу на месте приковала... Раздался над ним голос грозный и мощный:
-- Нечестивец! Какое время избрал ты для хищения неправого!
В испуге великом обернулся парень и увидел перед собой суровый лик старца неведомого... Ярким огнем палящим горели очи карателя нежданного; руки его дряхлые сжимали, как железные, дюжие плечи грабителя!.. Ни слова не мог вымолвить хищник свирепый: в самую душу, в самое сердце проник ему грозный взор старца, и объял его трепет несказанный. Бросил он добычу свою неправедную, лицо ладонями закрыл и бежать пустился.
Поднял старец кубышку Нилову и старику подоспевшему ее подал, да притом глянул он взором проникновенным в глаза скупцу старому, перстом ему погрозил и тихо промолвил:
-- Спасено достояние твое; радуйся тому, старик! Только помни, что стяжателям корыстным не войти в Царство Небесное.
Смутился старый посадский и не сразу взялся он за кубышку свою дорогую: сильно что-то неведомое удерживало его... Но потом, как почуял он в руках своих серебро накопленное, пробудилась в сердце его алчность обычная, и впился он пальцами в добро свое, словно коршун дикий... Еле-еле смог он пролепетать устами дрожащими:
-- Спаси тебя Бог, старче! Пожертвую я на монастырь твой две гривны серебряные, а ежели мало, тогда, пожалуй, и больше дам.
-- Не приемлет Господь дара насильного, -- отвечал ему строго старец неведомый. -- Ни единой деньги медной не примет от тебя: знает Он, человековидец, что наполнено сердце твое корыстью и стяжательностью, и скудной доли от богатства твоего не надобно Ему... Старый ты человек, в могилу смотришь, а от мирского прельщения оторваться не можешь! Оставайся при деньгах своих -- и их Господу Богу не надо!
Застыдился тогда старый посадский: до самого сердца проник ему грозный взор старца... Дрожащими руками поспешно открыл он дорогую кубышку свою, полной горстью, не считая, вынул оттуда монеты серебряные и, глядя на старца очами слезными, протянул спасителю своему дар искренний... Улыбнулся тогда старец светлою улыбкой, в обе пригоршни взял деньги у купца старого, спрятал их в рясу свою черную и молвил приветливо:
-- Такой дар приемлет Господь. Раздам я серебро твое братии неимущей, и будет та братия молить Господа Бога за душу раба Божия Нила...
Повернулся старец и пропал в толпе шумной; долго-долго смотрел вслед ему старый посадский.
На самом конце Варв'арской улицы, у забора ветхого, лежал, всеми покинутый, всеми забытый, некий парнишка-недоросток... Был он сирота круглая; день-деньской ходил по Москве многолюдной, просил пропитания себе Христовым именем. Люди добрые привечали сироту, приголубливали, давали ему краюшку хлебца ржаного, одежонку какую-нибудь ветхую, в морозы сильные да в дожди проливные ночевать его оставляли -- и так жил себе парнишка, с голода не умирая. Знали его повсюду в пригородах московских и прозвище ему дали Сенюшка-бездомный. Ни в чем его худом не примечали; был он набожен и благочестив, ко всякой службе в Божий храм ходил.
Как разразился над Москвой пожар великий, стал Сенюшка изо всех своих сил малых погорельцам помогать: таскал он им пожитки из домов загоревшихся, детишек малых из хором на спине выносил... Да уж больно неосторожным был паренек -- прямо в самый огонь лез, ближним помогая... Не оглянулся он вовремя, не приметил, что рушится сруб избы пылающей, и угодила прямо в него тяжелая балка обугленная. Задело его бревно горелое по плечу и тяжко ушибло; упал парнишка на землю без памяти.
Некому было помочь сироте, сей же час все о нем позабыли... Долго-долго лежал он среди облаков дыма густого, не чуя в себе силушки, чтобы хоть малость двинуться...
А потом, когда какой-то сердолюбец нежданный облил его ведром воды студеной, поднялся Сенюшка и побрел от огня подалее. Добрался он до забора знакомого, где не раз в ночки теплые летние ночевывал, и прилег там на травку зеленую отдохнуть от боли да устали. Тут опять заломило у него плечо ушибленное, стал он стонать, метаться и бредить...
Увидел парнишку покинутого добрый старец пришлый, жалко ему стало отрока... Подсел к Сенюшке старик, оторвал от рясы своей кусок ткани изрядный, помочил его в лужице соседней и парнишке к больному месту приложил. Положил старец к себе на колени голову отрока недужного, волосы спутанные ему расправил, осмотрел ушибы его и ожоги сильные... Опамятовался парнишка, спервоначалу испугался старика неведомого, а потом, видя его уход любвеобильный и заботы кроткие, обрадовался бедный Сенюшка сердцем своим сирым. К тому же и полегчало ему сразу, перестало плечо жечь, и лом в костях ушибленных остановился. Протянул парнишка руку костлявую доброму старику и спросил, проливая слезы благодарные:
-- Как звать тебя, дедушка добрый?
-- Ах ты, дитятко мое доброе, -- умилился захожий старец. -- Вот ведь душа-то чистая. Да зачем же тебе знать, как зовут меня?
-- Бога буду за тебя молить, -- ответил парнишка.
-- Ин скажу тебе: Сильвестром меня звать, священником...
Долго еще отхаживал отец Сильвестр парнишку недужного; за свою жизнь пастырскую приобвык он лечить больных да увечных, для него то привычное дело было.
Тем временем на Варварской улице новая смута пошла. Откуда ни возьмись нахлынули на нее новые толпы голытьбы московской. Были они все хмельны и свирепы, несло от них гарью, копотью и зеленым вином. Во все свои глотки осипшие горланили оборванцы, угрожая кому-то злой местью, карой страшной за пожар московский.
Слепо и гневно искала толпа виновников бедствия народного.
-- Кто Москву поджег? -- раздавался крик неистовый.
-- Вестимо, кто поджег! -- отвечали другие буяны горластые. -- Чай, ведомо, кто Москвой правит!
-- Глинские Москву спалили!
-- Князьям Глинским наша беда по душе!
-- Обошли царя юного.
-- И холопьев их видали!
-- Под храмы Божии огонь кидали!
Разливалась дикая, свирепая толпа все дальше и дальше по Варварской улице; каждый вопил во всю мочь, каждый поносил и проклинал Глинских... У многих сверкали в руках топоры и бердыши, другие кольями тяжелыми обожженными размахивали. Сгустился народ на Варварской улице и площади Преображенской так, что один другого давил, теснились все и толкались, кое-где вступали в драку беспричинную, слепую, кое-где те, что послабее, падали на землю, потерявши силы, и, раздавленные тысячью ног тяжелых, тут же со стонами и проклятиями дыхание испускали... Кого только не было в этой толпе обезумевшей! Был тут и черный люд, были и купцы погоревшие, все добро на пожаре потерявшие, были и служивые люди, и чернецы монастырей московских, и дети боярские... Смешались тут старики и молодые, дети и женщины...
Кипела толпа неистовая, все громче становились крики яростные -- и опять по всей улице да по всей площади пронеслось имя князей Глинских. Равно проклинал народ и князя Юрия Васильевича, и княгиню Анну.
-- Православные! -- кричал какой-то чернец дюжий, из послушников простых.
Растолкал он толпу локтями могучими, взобрался на сруб избы начатой и оттуда громовым голосом кричал толпе бушующей: Православные! То княгиня Анна Глинская извела Москву! Всем ведомо, что ходили к ней ведуны да волхвы всякие... Злобилась литовка поганая на народ православный: велела она кости мертвецов вырывать по кладбищам, велела те кости сжигать, а тем пеплом по улицам московским с наговорами дьявольскими сыпать... И где сыпали тем пеплом, там и пожар занялся силой адовой!
Во всю грудь широкую кричал дюжий чернец; многие слышали речи его злобные, другим повторяли, и еще пуще злобилась и ярилась толпа...
-- Идем, народ православный, в хоромы князей Глинских! Не оставим бревнышка на бревнышке!
-- Да чего ходить? Чай, давно уж и след простыл губителей наших!
-- За царем в Воробьево село уехали!
-- К царю пойдем -- суда просить!
-- Пусть выдает нам чародеев-зажигателей!
Разливались, бушевали те крики; пьянела толпа от ярости, тесноты и ужаса.
МЯТЕЖ НАРОДНЫЙ
Страшен был пожар 1547 года! Не перечесть было москвичам всех убытков великих: сгорели лавки в Китай-городе с товарами богатыми; сгорели монастыри Богоявленский и Ильинский, в пепел обратились бесчисленные дома и хоромы от самых Ильинских ворот до стены кремлевской и до Москвы-реки. Башня высокая, старинная, где хранились запасы пороху пушечного, на воздух взлетела, рухнула с нею и часть стены городской -- пали в реку глыбы каменные и кирпичи и запрудили ее плотиною нежданною. За Яузой-рекой все до единой сгорели улицы, где жили гончары и кожевники московские. За Неглинною, на Арбатской улице, сгорела церковь Воздвижения; погорел большей частью Кремль, в золу обратились Китай-город и большой посад. Ни огородов, ни садов не уцелело: дерево углем стало, трава -- золой. По сказанию современных летописцев, во время того пожара великого тысяча семьсот человек, кроме младенцев, сделались жертвою пламени.
Велико было отчаяние народное: погорельцы бродили среди пепелища обширного, искали детей, матерей, отцов; не хватало уже им голоса человеческого и выли они, как дикие звери. Летописец говорит: "Счастлив, кто, умирая с душою, мог плакать и смотреть на небо".
На третий день после бедствия ужасного стали по развалинам обугленным Москвы разоренной ездить бирючи царские, стали погорельцев сзывать на большую площадь кремлевскую: молодой-де царь Иоанн Васильевич на Москву вернулся из села Воробьева.
И вправду, сборище пышное и великое было в этот день на кремлевской площади.
Стекаясь отовсюду к уцелевшим стенам древних храмов кремлевских, дивился усталый, голодный и бездомный люд московский, видя перед собою богатые наряды бояр царских, цветные кафтаны холопей дворцовых, позолоченные и посеребренные уборы коней борзых... Со всеми ближними боярами приехал царь Иоанн Васильевич на Москву -- посмотреть на бедствие народное. Были при нем князь Скопин-Шуйский, боярин Федоров Иван Петрович, князь Темкин Юрий, боярин Нагой, боярин Григорий Юрьевич Захарьин, дядя царицын; был и князь Юрий Васильевич Глинский, сын княгини Анны Глинской, бабки юного царя. Кроме этих ближних бояр, собрались на кремлевской площади и многие другие бояре, окольничие и спальники царские.
Молодой царь Иоанн Васильевич сидел на рундуке богатом на паперти собора Успенского и с тревогою оглядывал страшные следы пожара великого: курящиеся еще развалины, груды золы и пепла, почерневшие, закопченные стены храмовые. Шел царю и великому князю Иоанну Васильевичу в эту пору восемнадцатый год, был он росту высокого, строен станом, широкоплеч; чело у великого князя было крутое и высокое, из-под орлиных бровей сверкали очи пламенные, в которых мигом загорался гнев великий и мигом сменялся взором милостивым и кротким; нос был у царя выгнутый, уста тонкие, подбородок острый; едва пробивались у него усы и борода на лице юном. Висела на шее у царя цепь золотая, усаженная камнями самоцветными; запонки на его ф'ерязи алой бархатной горели алмазами.
Беседовал молодой царь Иоанн Васильевич с боярином Захарьиным, а сам нетерпеливо поглядывал на черные тучи народные, что все гуще и гуще собирались вокруг храма Успенского. Безмолвен был народ, и не слышал молодой царь из толпы криков обычных, приветственных. Наплывали толпы сумрачно и грозно...
-- Верно ли, боярин, -- спросил царь Иоанн Васильевич Захарьина, -- что винит народ в беде своей великой князей Глинских?
Замялся на вопрос царский боярин Григорий Юрьевич; был он сердца доброго, враждовал с князьями Глинскими лишь из-за дружбы к остальным боярам, и не хотелось ему князя Юрия перед царем поносить. Покачал он головою, словно бы в раздумии глубоком, и молвил царю:
-- Слыхал я что-то, государь, да не больно тому веры даю. Статочное ли дело, чтобы стал народ черный с князей да бояр ответа спрашивать! У князя Юрия завистников много, да и нравом-то он крутенек, -- вот и порочат его перед лицом твоим, государевым. Вестимо, погорел, обнищал народ и виновника беды своей ищет.
А кого тут винить? Известно, Божия воля!
Выслушал царь Иоанн Васильевич свояка-боярина, поглядел, как бы дивясь, на его лицо доброе и с легкой усмешкою проговорил:
-- А я было мыслил, что ты, Григорий Юрьевич, с князем Юрием в раздоре?
-- Чего греха таить, царь-государь: случалось с князем в Думе твоей царской спорить. Да и нрав-то княжий спесивый мне не по душе. А только не таков я человек, чтобы кого облыжно порочить перед царем.
Еще более подивился молодой царь, эти речи слушая.
-- Ну ладно, так и быть тому. А ты вот что мне скажи, Григорий Юрьевич: что мне теперь с черным людом московским делать?
-- А что делать, государь? -- беззаботно ответил добрый боярин. -- Одел'и их казной по малости; чай, у тебя меди-то хватит. Да повели какому ни на есть из бояр в толпе речь держать; пусть успокоит да утихонит их, посулит от тебя милости какие ни на есть.
-- По душе мне совет твой, боярин Григорий Юрьевич, -- молвил молодой царь, и лукаво усмехнулись его уста тонкие. -- Вот ты возьми да и говори с народом.
Кажись, тебя любит московский люд...
Смутился малость боярин Захарьин -- нелегкую задачу ему царь задал... А потом взглянул кругом на знакомые стены кремлевские, на своих бояр-товарищей в нарядах пышных и даже сам страху своему подивился. Чай, не впервой было ему с народом говорить! Поклонился он царю молодому в пояс.
-- Твоя воля, царь-государь, уговорю я черный люд московский.
-- А я, -- молвил молодой царь, вставая с места своего, -- возьму с собою окольничих да стремянных и прочь отъеду. Невесело мне глядеть тут на пожарище.
Не успели бояре опомниться, как вскочил молодой царь Иоанн Васильевич на аргам'ака персидского, поманил за собою молодых слуг своих, и глядь -- уже поскакал к воротам кремлевским через широко раздавшуюся толпу народную.
Остался один на паперти боярин Захарьин, и не больно ему любо было остаться одному в виду гневной толпы народной... Соседние бояре, что приказ царский слышали, с усмешкой поглядывали на избранника царского: как-де ты справишься, как-де ты выпутаешься... Частый шепот завистливый пробегал по рядам боярским: всем не по нутру было, что предпочел молодой царь Захарьина всем остальным боярам...
Однако супротив приказа царского никто перечить не смел -- все покорно отступили, все дали слово боярину Захарьину.
А толпа-то народная все прибывала да прибывала; увидел люд московский, что отбыл царь-государь с площади Успенской, что ни слова не сказал он народу своему, что во всем положился он на бояр своих, -- и начали мало-помалу раздаваться в толпе народной крики гневные:
-- Самому царю хотим правду сказать!
-- Пусть не слушает он бояр лукавых!
-- Пусть выдаст нам Глинских-злодеев!
-- Эк, вырядились в какое платье цветное!
-- Все, чай, нашими горбами добыто!
-- А почто Москву сожгли, православные?!
-- Ну-ка ответь, боярин!
-- За что Москву сжег, боярин?!
-- Отвечай-ка!
-- Аль оглох?
Слушал, слушал боярин Захарьин гневные крики народа московского и ничего не мог в толк взять... Не в чем было ему оправдываться, нечего ему было народу потакать, не знал боярин за собою никакой вины -- и потому выступил он смело пред толпой бушующей.
-- Эй, вы, люди московские! Слушал я вашу молвь нескладную, слушал я ваше роптание и никак не могу в толк взять -- чего вы хотите... Захотел Господь, и постиг пожар Москву великую; захотел Господь, и погибло все ваше имущество, и погорели жены ваши и дети... То, люд московский, разразился над тобою гнев Божий, а супротив того гнева ни один смертный пикнуть не смеет; к чему же, люди московские, бушуете вы против царя-государя, великого князя Иоанна Васильевича?!
Или он виновен в прегрешениях ваших, или он накликал на вас беду великую?..
Многомилостив царь-государь; и повелел он мне, боярину своему, выдать каждому награду достойную. Кто избой целой от огня изубытчился, тот от государя великого целую гривну серебряную добудет! Кто малую избу потерял, тот от царя Иоанна Васильевича полгривны достанет! Не мятитесь вы, люди московские, не смущайте покоя государева криком вашим!
Громко говорил боярин Григорий Юрьевич, и далеко разносился голос его мощный, и слушал его люд московский. Любили москвичи боярина Захарьина, готовы были каждому его слову поверить... Кабы было то в другое время -- закричали бы, завопили бы москвичи: "Здравствуй по много лет, боярин Григорий Юрьевич!".
Но не та была пора: лишился народ московский домов своих, всего скарба своего, всех пожитков своих и не верил он больше боярам сладкоречивым... В ответ на речь боярина Захарьина раздались отовсюду крики народные:
-- Полно тебе народ морочить!
-- Сладко поешь, да не верим мы тебе!
-- Что нам гривна твоя серебряная?
-- Чай, не на гривну у нас добра сгорело!
-- Подавись ты, боярин царский, тою гривною! Та гривна -- нам во погибель!
Еще раз крикнул боярин, пытаясь унять смуту народную, на всю площадь крикнул и брови свои боярские принахмурил: хотел испугать чернь малодушную.
-- Слушать ли мне ваши крики мятежные? По указу царя Иоанна Васильевича говорил я вам, по его же указу и теперь говорю... Слушай, народ московский. Не нарушай покоя царя Иоанна Васильевича смутой своей дерзкой... Та смута не к добру ведет!..
Вспомни, народ московский, царя Василия Иоанновича! Не любил шутить царь Василий Иоаннович -- мигом у него мятежные головы с плеч соскакивали!.