Осень и зиму я провел в чужом большом и шумном городе, который меня утомил и измучил. Я старался забыть Анну и вытравить из сердца чувство, которое привез с собой, как тяжкий, мучительный багаж. И что бы успеть в этом, я мучил там девушку, которой хотел увлечься и вместо этого только увлек ее. Сам же я оставался к ней равнодушен, тосковал по Анне, вел разгульный образ жизни и, наконец, заболел нервной горячкой...
После долгой, тяжелой болезни мне захотелось назад, на родину, встретить весну у родного моря, среди родных тополей и акаций. Уезжая, я обманывал Дору, что скоро вернусь и тогда скажу ей что-то, для нее приятное и важное... Когда я говорил ей это, я сам знал, что лгу и видел по ее затянутым слезами глазам, что она мне не верит и только делает усилие, что бы придать своему бледному, убитому лицу выражение спокойной уверенности в своем будущем счастье... Было жалко видеть ее улыбку на вздрагивающих губах и печально углубленные в себя глаза... Как она, наверно, плакала, когда поезд отошел!..
Но я не мог думать о ее горе и слезах. Поезд нес меня на родину, где по улицам небольшого, красивого города ходила другая девушка, с которой неотступно пребывала и моя мысль, кровь, душа и тело...
Когда я приехал -- там была еще зима, и на улицах лежал снег. Я смотрел по сторонам -- на вечереющие, тихие улицы с редкими, робко зажигавшимися огнями в окнах -- и мне казалось, на всем, что я видел -- на домах, покрытых снегом кровлях, на голых деревьях и заборах -- покоилось выражение довольства и счастья от того, что она жила здесь, в этом городе...
Три дня я провел в комнате, наслаждаясь этим сознанием, подолгу сидя у окна и с тревожно бьющимся сердцем ожидая какого-нибудь удивительного случая, который заставил бы ее пройти по этой улице, мимо моих окон...
Зима, казалось, не хотела сдаваться, и по вечерам брал мороз, от которого хрустел снег под ногами пешеходов, и стекла в окнах затягивались легкими узорами. А на четвертый день все вдруг сразу изменилось, ожило, засверкало, и так широко и тепло повеяла весна, что уже стало невозможно сидеть в комнате за двойными рамами... Солнце сквозь стекла пригревало волосы и руки; за окном ворковали голуби, и чувствовалось в их гудящем воркованье, что солнце смотрит не по-зимнему тепло, а зайчики, бегавшие по потолку и стенам, рассказывали о том, что от этой теплоты тает снег и вся мостовая дрожит и струится искрящимся солнечным блеском от весенней воды. Слышно было даже, хоть и слабо, как шумит и журчит вода в желобах и канавах. А когда я открыл первую раму окна -- в комнату уже ясно ворвался этот веселый, буйный шум весенней жизни, и сквозь стекла тепло и томительно запахло нагретым, тающим снегом...
Шел я по улице шаткими, неуверенными шагами еще не совсем окрепшего после болезни человека. Шел с единственной мечтой в душе, с единственным желанием -- увидеть Анну и сделать нечто нечеловеческое, что бы снова не потерять ее... Ведь, я уже потерял ее один раз!.. До сих пор я не знаю, почему она отказала мне, когда все в ней говорило: твоя!..
Грело солнце, искрилась залитая водой мостовая, в теплой синеве неба дымились дождевые облака. Тротуары просыхали и звонко откликались на каждый удар ноги... Море, окружавшее город с трех сторон, дышало так свежо и сильно, что, казалось, оно совсем подступило к городу и вот -- хлынет и буйно разольется по улицам...
Кружилась голова и в сердце трепетала детская радость... поднималась и разгоралась печаль... Вспоминался тот припев, которым всю зиму я заканчивал свои грустные мысли об Анне:
-- Отчего же нет?
Мы разошлись, оторвались друг от друга, когда уже начинали срастаться -- и, может быть, только потому, что в тот вечер, когда это случилось, в комнатах было темно, угрюмо, и этот сумрак сжимал сердце печалью и неясной боязнью...
Я остановился на углу и в раздумье, стараясь в тысячный раз уяснить себе эту загадку, повторял вслух все тот же вопрос и прислушивался к нему, как будто за ним тихо и неясно звучал какой-то ответ:
-- Отчего же нет?..
Анна шла мне навстречу, -- какой-то удивительный случай повел ее по этой улице, или сам Бог направил ее ко мне... Такая же тоненькая и хрупкая, как и прежде, шла она своей легкой, чуть покачивающейся походкой. Она была бледна и походила на девочку, слабого, измученного ребенка, словно и она перенесла тяжелую болезнь и теперь впервые после нее вышла на улицу. Передний край весенней шляпы закрывал тенью верхнюю часть лица, и в этой тени казались неестественно большими ее глаза, в которых как будто темнела большая, глубоко затаенная печаль...
Она еще не видела меня и вся была погружена в лавирование среди ручьев, заливавших плиты тротуара. От этого она двигалась зигзагами, извивалась, как змейка, греющаяся на солнце. И шла она стройно и легко, привычно-красиво приподняв край платья, и широкие поля ее шляпы колыхались в ритм ее мелких шагов... Вдруг она подняла голову и увидела меня -- и сразу вся как будто ослабела и замедлила шаги, словно раздумывая -- идти дальше или повернуть назад. В эту минуту она стала похожа на испуганную внезапным выстрелом птицу. Ее шаги сделались неуверенными, неровными, она уже не выбирала сухих плит и шла ко мне розовая, смущенная, слабая, готовая, казалось, каждую минуту лишиться чувств и упасть... Боже мой! Когда я вспоминаю, как я стоял посреди улицы и смотрел на нее, бессильно приближавшуюся ко мне -- мне хочется схватить свою голову руками и сжать так, что бы она треснула и раскололась надвое!..
В моей душе бушевала целая буря любви, нежности, слез, мучения. Я знал, что сейчас возьму ее руки в свои и загляну в ее глаза и буду говорить что-то нежное, красивое, сильное, или, скорей, ничего не скажу, потому что молчанием можно сказать в тысячу раз больше, чем всеми, доступными человеческому пониманию, словами... "Конечно, да!" -- звучал во мне голос любви и радости. И ее глаза, казалось покорно и радостно кричали мне на встречу: "Да! да! да!.." Она приближалась, теряя силы, которых, наконец, осталось лишь настолько, чтобы сделать последний шаг -- и отдать мне руки...
И почему я вдруг вспомнил обиду, которую она нанесла мне?.. Я почувствовал себя оскорбленным, униженным, и от горечи, поднявшейся во мне, искривились мои губы. Ведь, то была обида, которой мужчина не может забыть и простить!.. Я говорил себе: "Она отказала тебе в прошлом году -- почему же теперь должно измениться ее решение?.. Ты ошибаешься, -- она холодна и неприступна, и ей просто неприятно встретиться с тобой, и потому ее шаги так тихи и неуверенны..."
Все перевернулось и смешалось во мне... И поравнявшись с ней, с холодным, заледеневшим сердцем и строгим лицом я только снял шляпу и, почтительно поклонившись, посторонился, что бы пропустить ее мимо себя. Она чуть заметно кивнула головой, и мне показалось, что она пошатнулась и ее глаза, в глубокой тени шляпы, как будто с болью и испугом вскрикнули горячим блеском...
Но дальше она шла уже гордо выпрямившись, легко и стройно, откинув голову назад, и от ее медленно и твердо удалявшейся фигуры на меня пахнуло холодом равнодушия и неприступностью...
* * *
Целый день, до сумерек, бродил я по берегу моря с опустелой душой и застывшим сердцем. Я думал: "Вот я приехал и видел Анну. Что нового и хорошего дало мне это?.. Она вовсе не думает обо мне. Полгода она не видела меня и при встрече только кивнула головой. В первый день весны, блеска солнца и таянья снега она увидела меня и нашла достаточным только этого слабого, незначительного кивка головой... Ведь, не мог же остановить ее я, отвергнутый ею! Она должна была понимать это..." И я был глубоко обижен за этот весенний день, за солнце и тающий снег, радостное ощущение которых она погасила во мне своим коротким, ничего не говорящим кивком...
Замерзавшее зимой у берегов море уже очистилось от льда и, как не в чем ни бывало, снова сверкало и шумело, гоня к берегу мутные, зеленовато-желтые волны. Берег также оживал и наполнялся движением и шумом. Рыбаки вытаскивали на берег из своих избушек, лепившихся высоко над морем по глинистому обрыву, невода и чинили их, растягивая на мокром песке; разводили маленькие костры и плавили на них в котелках смолу, которой пропитывали сети и заливали рассохшиеся за зиму баркасы и лодки. В воздухе крепко пахло разогретой смолой, рыбой, морской солью... А море, по которому рассыпало солнце тысячи неуловимо переливавшихся одно в другое огненно-белых солнц -- плескалось, торопило и звало рыбаков в свой широкий, свежий простор, взбегало на песок, пугая и разгоняя шумную, пеструю стаю рыбачьих детей и разливалось по желтому берегу своими зелеными одеждами и белой пеной кружев, и тая в изнеможении весеннего томления...
Болела голова от солнца и крепкого морского воздуха; тело казалось развинченным и от слабости качалось на ходу... Продрогший, почти больной, вернулся я в сумерках в свою комнату и забылся на постели в тяжелой дремоте...
Кто-то осторожно тронул меня за плечо. Я проснулся и увидел над собой темный силуэт...
-- Кто здесь? -- спросил я, подняв голову, не понимая, где я и что со мной.
-- Это я, хозяйка... Тут приходила барышня... спрашивала вас...
-- Какая барышня?..
Я поднялся и сел, внезапно охваченный волнением и радостью смутного предчувствия. Подробно, торопясь и волнуясь, расспрашивал я хозяйку о наружности этой барышни, и уже убежденный, что это была Анна, снова и снова спрашивал, какие у нее глаза, волосы, лицо, какого она роста и какие на ней шляпа и платье...
Она была здесь ровно через час после того, как мы встретились на улице. Зачем она приходила? Чего ей нужно было от меня? Разве не все между нами кончено?.. А может быть... может быть?..
И я готов был биться головой о стену, что меня не было дома, когда она приходила ко мне. Может быть, когда я встретил ее, она шла ко мне, а я только поклонился ей и посторонился, что бы дать ей дорогу!.. Конечно, она должна была только кивнуть головой и пройти мимо. Я вспомнил старую обиду и холодно поклонился ей -- как же иначе она могла ответить?.. И, однако, она пришла ко мне. Я поступил с ней грубо, а она пришла ко мне, несмотря ни на что...
-- Это моя старая, хорошая знакомая, -- говорил я хозяйке, -- я полгода не видел ее, и она пришла ко мне. В этом нет ничего предосудительного, напротив, это так естественно... Она так и спросила: здесь ли живет такой-то?..
-- Ну да, -- пятясь к двери, равнодушно отвечала хозяйка, которой этот разговор, по-видимому, начинал надоедать.
-- Конечно, -- объяснял я, идя за ней, -- ведь, она моя близкая, старая знакомая и может называть меня просто по фамилии... Вы, пожалуйста, не подумайте чего-нибудь, -- это хорошая, чистая девушка, и мы с ней просто друзья, больше ничего... И она, наверно, улыбнулась, когда спрашивала меня?.. У нее такая милая, светлая улыбка одним уголком рта!..
-- Кажется, улыбнулась, -- сказала моя квартирная хозяйка, и по ее лицу было видно, что она не помнит и считает совершенно неважным -- улыбнулась та девушка или нет...
-- И она была очень огорчена, когда узнала, что меня нет дома?.. -- приставал я, стоя в дверях, потому что хозяйка пятилась уже по коридору. -- Вы не заметили, она была очень огорчена?.. Не сказала, когда придет еще? Не просила ли передать мне что-нибудь?.. Может быть, она сказала, что будет ждать меня у себя? И в котором часу?..
-- Она была очень огорчена, но ничего не сказала и ничего не просила передать?.. -- уже сердясь, проговорила хозяйка и, достигнув своей комнаты, захлопнула за собой дверь...
Я тотчас же пошел к Анне, полный раскаяния и еще большей любви, нежности и тоски.
Было легко и весело идти под дождевыми облаками мартовского вечера, по рыхлому, во многих местах уже стаявшему снегу, отдавая лицо влажному ветру, скользившему по щекам и шее, как холодные, нежные женские пальцы. И всю дорогу я напевал каким-то сладко-грустным, мною самим придуманным мотивом три слова, то тихо, то громко, то с дрожью слез в голосе, то с звучностью радостного сердечного волнения, -- только три слова:
-- Я люблю вас... я люблю вас...
На улице было пусто. Далеко, сквозь лиловые сумерки, мигали желтые огоньки, а в небе, между темными, веявшими дождевым ветром, облаками, сияла полоска зеленоватого неба с яркой, как алмаз, звездой, мигавшей длинными, золотыми ресницами. Где-то слышались голоса, кто-то смеялся, кто-то пел, и мотив песни тоже был мечтательный, грустный... Я прислушивался к смеху, говору, пению, а сам напевал свою тихую молитву:
-- Я люблю вас... я люблю вас...
Тянулись бесконечные заборы, маленькие домики со слепыми и освещенными окнами. По улице, темным силуэтом перебегая с одного тротуара на другой, шел фонарщик, останавливался, взбирался по тонкой лесенке и зажигал фонари. Я подходил к только что зажженному фонарю и смотрел на колеблющееся газовое пламя долго и внимательно, сообщая ему свою новую, томящую душу песню, в которой было только три слова -- больших, как мир, простых, как счастье и нежных, как весна...
Я пел ее всю дорогу, и мне казалось, что лучшей песни никогда в своей жизни я не слыхал и, наверно, не услышу, хотя в ней было только три слова и всего одна музыкальная фраза. Ветер подхватывал и уносил мою песню в лиловые сумерки, и вся улица, с тихими домами, заборами и кротко мерцавшими фонарями как будто чутко прислушивалась к ней и принимала ее так же серьезно и внимательно, как дары весны -- дождевую свежесть и мягкие веяния вечернего ветра...
С этой песней в душе я взялся за кольцо калитки, вошел во двор и, поднявшись по ступеням, позвонил у двери. И ожидая, все продолжал напевать... Только тогда замолк, когда горничная открыла дверь, и у меня от волнения захватило дух...
Пока девушка ходила с моей карточкой докладывать, я дрожащими руками стаскивал с себя пальто, с замиранием сердца слушая звуки рояля, плывшие из глубины комнат через раскрытую дверь, -- "Reverie" Шумана, которое так подходило к ней, к ее тихим, грустным глазам и бледному, как будто всегда обиженному, лицу...
Вот музыка оборвалась, хлопнула крышка рояля. Я вздрогнул и замер. В стуке упавшей крышки мне послышалась нервность волнения... "Конечно, -- подумал я, -- мой приход ее должен был взволновать... Она должна быть рада мне... ведь, она приходила ко мне!"...
В дверях показалась горничная, и я уже сделал шаг, что бы пройти в комнаты, не дожидаясь ее приглашения, в котором не могло же быть сомнения... Но девушка загородила собой дверь и, усмехнувшись, проговорила, потупляя глаза:
-- Их нет дома...
Я растерялся и уставился в нее удивленными глазами.
-- Кого -- их?.. Я, ведь, хочу видеть барышню!.. -- сказал я дрогнувшим голосом.
-- Барышни нет дома, -- невозмутимо повторила горничная снова усмехнувшись и потупив глаза.
-- Но она только что играла!.. Я знаю, что это она играла!.. -- раздраженно спорил я, чувствуя всю бесполезность и нелепость этого спора и сгорая от стыда при мысли, что там, за дверью, где-то недалеко, в полутемной комнате, стоит, притаившись, Анна, слушает мои возражения и смеется... смеется зло, язвительно, радуясь своей удавшейся мести...
-- Их нет дома, -- упрямо повторила горничная, стоя в дверях, -- это не они играли...
С жалкой растерянной улыбкой я надел пальто и вышел на улицу, держа шляпу в руке. Так с непокрытой головой я и пришел домой...
У меня сидела Тина Пискорская...
* * *
Она поднялась и тихо, взволнованно сказала:
-- Я узнала, что ты приехал... Мне хотелось увидеть тебя!..
Она смотрела на меня робко, боязливо, словно ожидала, что я ударю или прогоню ее. Ее робость тронула меня, и мне захотелось приласкать ее, дать ей ту теплую радость дружеского участия, в котором в эту минуту так нуждался я сам...
-- Я рад, что ты пришла... -- сказал я и взял ее обе руки. -- Разве ты все еще любишь меня?..
Тина порозовела и потупила глаза... Она была одета так просто, скромно, в темное платье с белым воротничком; волосы лежали на голове гладко, без следа завивки, с начесами на уши, a la Клео де-Мерод. От нее веяло ясной, чистой девической жизнью полной тишины и нежных мечтаний...
Такою я видел ее в первый раз. Тина Пискорская -- кокотка, скандалистка, сумасшедшая, наглая, плевавшая в лицо общественному мнению, не знавшая в оргиях ни стыда, ни удержу -- вдруг является в образе монахини или кающейся грешницы!.. Я с удивлением и любопытством рассматривал ее.
-- Что с тобой, Тина?.. Почему ты так изменилась?..
Она отвернула от меня лицо.
-- Мне все надоело... Я не могу больше...
-- Вот как!.. И давно это случилось?..
Она помолчала и потом чуть слышно проговорила.
-- С тех пор... как ты уехал...
-- Почему же?..
-- Ты знаешь...
-- Да, правда, я знаю... Ну, что же? Не будем больше об этом говорить... Но что же ты стоишь?.. Сядем вот здесь, на диване... Расскажи мне, как ты жила -- все это время?..
Тина села и долго молчала. Наконец, подняла на меня глаза в слезах -- и тихо заломала пальцы.
-- Это было такое мученье!.. Я собиралась покончить с собой... Лучше бы ты не приезжал и дал мне умереть!.. Меня преследует Крон... Стоит мне только закрыть глаза -- и я вижу, как вносят в комнату его тело, с простреленной головой...
-- Крон? Этот бедный мальчик, который ревновал тебя ко мне и, в конце концов, застрелился?..
-- И это случилось сразу, что и ты и он оставили меня... Я чуть не сошла с ума!.. Я не любила его, ты это знаешь... Но из всех, кто был около меня, он один жалел меня и любил нежно и чисто... Он был мне почти как брат... Мне было горько потерять его...
-- И с того дня, как он умер, ты повела иную жизнь?..
-- С того дня, как ты уехал и его не стало -- я только плакала и думала о смерти... Что же мне оставалось еще?.. Нет, я еще ждала -- может быть, ты приедешь... Я решила ждать до весны и потом умереть... Я ходила к Анне...
-- Ты -- к ней?.. Зачем?..
-- Узнать что-нибудь о тебе... Мне казалось, что если ты ничего не пишешь мне, значит -- ты переписываешься с ней...
-- Какая смешная мысль!.. Что же она тебе сказала?..
-- Она приняла меня очень холодно и сдержанно. Она сказала, что ничего не получала от тебя и никогда не получит, потому что тебе незачем писать ей...
-- Она так сказала?..
-- Я не выдержала и расплакалась у нее... Ах, это такая милая, добрая девушка!.. Она обняла меня, и мы вместе долго плакали...
-- И Анна плакала с тобой?..
-- Ну да, я же говорю, что мы вместе плакали... И когда я уходила, она сказала мне: "Я бы ничего больше не желала, как видеть вас счастливой..." Но она все же странная девушка... Я встретила ее сегодня на улице, когда шла к тебе -- и она не ответила мне на поклон...
-- Где встретила ты Анну?
-- Почти у твоего дома... Это было еще до сумерек, когда я в первый раз шла к тебе... Я не застала тебя и ушла... А потом пришла опять, и твоя хозяйка сказала мне, что ты приходил и снова ушел... Я осталась, чтобы подождать...
-- Ах так это была ты!..
-- Да, я... -- Тина побледнела, и в глазах ее засветился знакомый мне огонек ревности. -- Разве к тебе должен был кто-нибудь прийти?..
-- Нет... мне сказали, что приходила барышня, и я не мог придумать, кому бы это нужно было приходить ко мне... Теперь я знаю, что это была ты.
Тина положила свою маленькую, смуглую ручку на мою руку и робко, дрожащим голосом, спросила.
-- Ты все еще... любишь ее?..
-- Нет! -- резко сказал я. -- Это кончено... Должен же быть когда-нибудь конец!..
Я лгал и видел по ее глазам, что она мне не верит. Она опустила голову, как будто ей стыдно стало моей лжи,
-- Уверяю тебя -- это правда!..
-- Я верю, -- грустно отозвалась Тина.
Я заставил себя засмеяться...
-- Как жаль, что нет Крона с его автомобилем!.. Как славно покатались бы мы опять по городу со звоном бокалов, с криками и пеньем!..
Тина плакала, уткнувшись лицом в подушку дивана.
* * *
Мое появление на вечере у Грановых вызвало маленькую сенсацию. Всем была памятна эта прошлогодняя дикая неделя кутежей и бешеной гонки на автомобиле, героями которых были я и Тина Пискорская. Кругом меня перешептывались, переглядывались, пожимали плечами, недоумевая, как Грановы могли решиться пригласить меня и как я смел появиться в обществе после того, как я так открыто пренебрег его мнением. Вместе с этим, я почувствовал глубокий интерес и любопытство, с которыми рассматривало меня общество; было ясно -- меня позвали именно для сенсации, -- и это заставило меня искать уединенного места, где мог бы я спрягаться от этих назойливых взглядов, которые словно ощупывали меня с головы до ног.
Я забился в углу гостиной за пальмы и оттуда слушал пение молодой певицы, чистым, звонким сопрано исполнявшей арию из "Руслана и Людмилы":
Любви роскошная звезда. Ты закатилась навсегда...
Она пела без всякого выражения, холодно, как автомат; видно было, что эта девушка еще ни разу не любила, и ей не было решительно никакого дела до той, которая страдала и жаловалась в этой песне. Но что-то в ее пении трогало и волновало меня до спазм в горле, -- может быть, слова песни, эта грустная жалоба тоскующего женского сердца, может быть, сама музыка, простая и печальная, как слезы ребенка, или скорей всего то, что я сам был полон этой тоски, жалобы, слез -- и вкладывал их в каждое слово и в каждую ноту арии... "Нет, это невозможно! -- говорил я себе. -- Чего доброго, я еще расплачусь"... Лучше уйти... "И я ждал, когда певица окончит арию, чтобы в шуме аплодисментов незаметно уйти домой.
Ужели мне
В родной стране
Сказать любви
Навек прости?..
Ария подходила к концу. Я приготовился, встал -- и вдруг увидел около эстрады Анну -- и бессильно опустился на свой стул... Она внимательно смотрела на певицу, и мне виден был ее тонкий, бледный профиль с яркой каплей алмаза в нижнем краешке уха. Больше я ничего уже не видел...
Певица кончила, и весь зал зашумел, задвигался. Анна пошевелилась, и я, испугавшись, отвел глаза в сторону... Я был в каком-то столбняке и не понимал, где я и что кругом меня делается. Голоса как будто раздавались где-то далеко; казалось, я и Анна стояли по краям бездонной пропасти, и не было надежды подойти к ней и взять ее руку... "Анна, Анна!.. Ты -- моя боль, ты -- моя печаль!.. Кто, как не ты, должен исцелить меня?.."
Беспокойство, неловкость, вдруг овладели мной. Как будто паутина обволакивала мое лицо, волосы, шею... Кровь бросилась мне в голову -- и стало нестерпимо жарко, потом отхлынула -- и по спине заструилась холодная дрожь... Что это со мной?..
Я поднял глаза -- и встретился с глазами Анны, в упор смотревшими на меня. Мягко и спокойно теплились в ее взгляде тихая ласковость и грусть, и губы ее чуть трепетали от сдерживаемой улыбки радости... И я приник душой к этим большим, карим глазам, дрожа от боязни потерять хоть одно мгновение этого нежданного счастья, этой ласковой тишины, целительной теплоты. Я ловил в них искорки любви, пролетавшие в их темной глубине, как звезды-ангелы в ночном небе и тонувшие во влаге слез, которые дрожали в уголках меж темными лучами ресниц... Казалось, все кругом затихло и замерло, или здесь вовсе никого не было, кроме Анны, кроме ласки, тишины и грусти этих прекрасных, молящих и плачущих глаз.
Но вот ресницы ее дрогнули, что-то мутное заволокло глаза, и они потухли, сразу стали слепыми и пустыми... Анна испуганно посмотрела кругом. На нас обратили внимание и, глядя на нее и на меня, шептались и пожимали плечами... Ведь, все в городе знали, что я любил Анну и что она отказала мне!.. Я смешался и поклонился Анне. Она откинула назад голову надменным, холодным движением и отвернулась, не ответив мне на поклон... Сидевший с нею рядом молодой человек, в франтовском смокинге, известный в городе фат и донжуан -- Евгений Трун, наклонился к ней и сказал ей что-то, по-видимому, смешное и, вероятно, по моему адресу, потому что она вполоборота оглянулась на меня и засмеялась.
Я пробирался среди гостей к выходу с горящим от стыда и гнева лицом, чувствуя, что все смотрят мне в спину... Я наступил на трен какой-то дамы, и ее платье затрещало, а дама вскрикнула так, словно я рвал ее самую на части. Я обернулся, чтобы извиниться, и в эту минуту увидел Анну, проходившую мимо об руку с Труном. Он с нежной внимательностью смотрел ей в лицо, а она рассказывала ему что-то, розовая, улыбающаяся, казалось, безмерно счастливая...
Я стиснул зубы и не извинился перед дамой, которой оборвал трен. Она прошипела мне вслед:
-- Невежа!..
... Я шел по улице и думал:
"Почему же Анна так смотрела на меня?.. Ах, Боже мой, чего только не увидишь в глазах, которые любишь!.. Они смотрят на вас холодно, равнодушно, быть может, даже с презрением, или просто упираются в вас, как в пустоту, ничего не видя, а вы, мучимый желанием увидеть в них любовь, вкладываете в их взгляд свою тоску, нежность, страсть, и вам кажется, что вы видите в ее глазах ее тоску, нежность, любовь. Ведь, то же самое было и с пением этой певицы, которое растрогало меня моей тоской и моими слезами!"
И дальше я думал, сжимая кулаки:
"Она не ответила мне на поклон... Она улыбается этому хлыщу Труну и розовеет, когда, он заглядывает ей в глаза!.. Что он ей?.. Нет, это уже меня не касается... Я знаю только то, что я для нее -- ничего... Я не получил ответа на поклон, а Труну она расточает улыбки. Я перенес и это унижение. Но оно будет последним!.."
* * *
-- Моя маленькая Тина, довольно плакать!.. Я хочу, чтобы ты была веселой и сумасшедшей, как прежде...
-- Это невозможно... у меня болит сердце...
-- Оно перестанет болеть, если я скажу ему одно слово...
-- Ты не можешь сказать это слово... Ты хотел бы сказать его кому-то другому...
-- Нет, моя бедная Тина, я никому не хочу сказать его, кроме тебя одной!..
-- Ты смеешься надо мной... Разве я мало страдаю и плачу?..
-- Я говорю серьезно; я хочу полюбить тебя, Тина...
-- Ах, ты ищешь забвения!.. Ты хочешь обмануть самого себя...
-- Я уже все забыл... я вырвал и растоптал ногами свою боль!..
-- Но губы твои кривятся, и в глазах у тебя слезы...
-- Тина, Тина, это -- от жалости к тебе, от желания видеть тебя счастливой и быть счастливым с тобой!..
-- Что же ты сделаешь, чтобы я была счастлива?..
-- Я буду целовать твои ручки и ножки, я буду носить тебя на руках и укачивать, как мое маленькое дитя... Я буду любить тебя так, чтобы с лица твоего не сходила улыбка радости, чтобы в теле твоем ни на минуту не затихал трепет счастья!.. Ах, Тина, если бы ты могла быть счастливой и дать мне счастье!..
-- Я постараюсь...
-- Ты сказала это так грустно... Ты мне не веришь?..
-- Я хочу верить...
-- И не можешь?..
-- Попробую...
-- Но не плачь же... Будь же веселой... Ведь я должен сказать тебе это чудесное слово!..
-- Я не плачу... Видишь, я уже улыбаюсь... Говори же... Я вся дрожу от нетерпения услышать это слово... Что же ты молчишь?..
-- Нет, Тина... Мы подождем немного... Оно должно само вырваться из души... И это скоро придет... А пока... пока -- я хочу прижаться головой к твоим коленям, как в детстве я прижимался к коленям моей бедной матери... И ты гладь мои волосы... вот так... Мне нужно немного отдохнуть... успокоиться... И я знаю, что мы будем с тобой счастливы... Ведь, половина счастья у нас уже есть; это -- твоя любовь ко мне; остается только мне полюбить тебя... А я скоро, скоро полюблю тебя... Ты -- милая, чудная, добрая девушка, и тебя нельзя не полюбить... Поверь мне, Тина, это будет непременно, потому что я так хочу...
-- Я верю... я верю... Не обращай внимания на мои слезы... Я плачу от счастья... Ты со мной и так добр ко мне... Я уже счастлива...
-- И ты больше не думаешь о смерти?..
Тина молчит...
* * *
Я играл в любовь с Тиной, стараясь убедить себя, что люблю ее, а не кого-нибудь другого... Я становился перед ней на колени, и целовал ее ножки сквозь ажурные чулки...
Тина наклонилась ко мне вся розовая от счастья:
-- Как тебе не стыдно!.. Разве ты в самом деле любишь меня?..
-- Люблю ли я тебя, Тина?.. Разве я тебе еще не сказал это?.. Ведь я целую твои ножки! И мне совсем не стыдно, потому что я люблю их и всю тебя... Но ты -- стыдишься так, как будто до сих пор тебя никто не целовал...
-- Меня целовали, но я никого не любила, и мне совсем не было стыдно... А теперь... я не знаю... я вся горю от стыда... Ах, я люблю тебя так, что мне хотелось бы умереть от твоих ласк!..
И она принимала мои ласки со слезами на глазах, с такой нежной благодарностью, что я не раскаивался в своей лжи, которая давала ей счастье... Мгновениями эта ложь как бы претворялась в правду, я загорался страстью и горячо, искренно говорил:
-- Люблю тебя... люблю...
Но тотчас же я ловил себя на том, что говорил эти слова не Тине, что мои поцелуи и ласки предназначались не ей, что ее лицо, тело, ее дыхание и любовь в моем воображении становились лицом, телом, дыханием и любовью другой, к которой взывало все мое существо, имя которой я едва удерживал на своих губах... И опомнившись, я весь холодел, и уже дальше притворялся, молясь о том, чтобы мне забыть ту и полюбить эту...
...... Я брал Тину на руки и носил ее по комнате, укачивая, как маленькое дитя... Она смеялась, трепеща и прижимаясь ко мне, повиснув на моей шее, руками; потом затихала, и, закрыв глаза, улыбалась светлой улыбкой блаженного покоя, и ее смуглое лицо казалось озаренным каким-то неземным сияньем...
-- Моя маленькая Тина спит?..
-- Да...
-- И видит хороший сон?..
-- Да...
-- Что же ей снится?..
-- Что ты любишь ее... Ах, не буди Тину!.. Она так боится проснуться от этого чудесного сна!..
-- Спи, спи... Я постараюсь продлить твой сладкий сон... И каждый раз, как ты захочешь проснуться -- я поцелуем и лаской снова усыплю твое сердце, и тебе опять приснится, что я люблю тебя...
Я сжимал ее плечи и ноги, и она почти переставала дышать и говорила слабым от страстного томления голосом:
-- Пусть это мне снится... пусть это будет лишь сном, только бы он подольше длился...
Может быть, Тина так же притворялась, что верит моей любви, как я притворялся, что люблю ее. И может быть, ее радости и вернувшаяся веселость были так же притворны, как мои ласки и поцелуи... Иногда она казалась искренно счастливой, но часто отчаянье овладевало ею, и тогда она снова становилась прежней сумасшедшей Тиной, старавшейся забыться в кутежах и сумасбродствах.
* * *
Как-то кутили мы всю ночь напролет, окруженные теми же что и в прошлом году, молодыми, не знающими куда девать свое время и деньги, людьми, среди которых не было только одного бедного Крона... Утром, бледные и усталые от бессонной ночи, мы поехали в наемном автомобиле за город в дубовую рощу, чтобы там продолжать кутеж в недавно открывшемся летнем ресторане... Мы все сидели на террасе, замученные, молчаливые и не могли уже ни пить, ни смеяться...
Роща свежо зеленела редкой, пушистой листвой, сквозь которую огненно синели просветы весеннего неба. Шел ветер в ветвях, и они важно покачивались, трепеща нежными, словно лакированными, листочками на молодых, зеленых побегах. Здесь как будто был праздник чистоты и юности, ради которого все омылось, принарядилось, ярко и радостно блестело и шумело... А мы были нечисты, пьяны, утомлены, грустны...
Тина протянула мне руку через стол, и вдруг ее рот скривился и из глаз брызнули слезы. Она закрыла лицо руками и поспешно встала из-за стола...
Я увел Тину в кабинет. Она долго плакала, обняв меня за шею руками и прижимаясь лицом к моему плечу, говорила:
-- Скажи мне, наконец, правду: любишь ли ты меня?.. Я измучилась, я больше не могу выносить этой игры!.. Мне кажется, что ты притворяешься, и что ты еще не забыл и... страдаешь... Я не могу отделаться от подозрения, что, лаская меня, ты думаешь о другой... Поклянись, что это не так!.. Или оттолкни меня от себя, если я тебе не нужна, и тогда я уже наверное буду знать, что мне делать... Ах, я убила бы себя, если бы знала, что это принесет тебе счастье!.. Иногда мне хочется убить ту... за то, что ты из-за нее страдаешь...
Я утешал и успокаивал ее как мог, Но, должно быть, мои слова были недостаточно убедительны, потому что она не переставала плакать, и ее глаза с мучительным недоумением погружались в мои, словно желая проникнуть мне в душу... В конце концов, все оставалось в прежнем положении, и ничего нового нельзя было придумать, что бы облегчить страдания мои и ее. Но я продолжал лгать, потому что правда теперь была бы для нее смертью. И она цеплялась за мою ложь, как утопающий за соломинку, догадываясь, что я лгу и отгоняя от себя эту страшную догадку...
Я заставил ее лечь в постель и целовал ее мокрые от слез глаза и щеки, пока она не затихла... Она заснула и плакала во сне, слезы бежали из ее закрытых глаз на подушку, и она, раскрывая рот, глубоко, прерывисто вздыхала, как обиженное, до потери сил наплакавшееся дитя...
Я вышел от нее в полдень... На террасе никого не было. Наши спутники разбрелись и, вероятно, спали по разным углам ресторана... Перед террасой на поляне стоял автомобиль, и в нем, откинув на спинку сиденья голову, мертвецки спал шофер...
Я смотрел по сторонам с чувством первого человека, впервые попавшего на землю, в день весеннего расцвета природы. Глаза невольно щурились от яркого солнца, блестевшего на листьях и на воде каналов, в которых ясно, до последнего листка, отражались огромные деревья, уходя вершинами вниз, в глубину другого, такого же огненно-синего, прозрачного неба, какое было вверху... Я переходил из одной аллеи в другую, по деревянным мосткам, перекинутым через каналы, по мягкой, еще немного влажной, траве. И везде передо мной вставали колоннады стволов, крепко сидевших в земле старыми корнями, полных жизненных соков и неудержимого стремления возможно больше выгнать из себя ветвей и листьев что бы сильнее чувствовать ими солнечный блеск и тепло, огненную лазурь неба, влажность и прохладу весеннего воздуха... Среди зелени кустов и деревьев сияли белые, каменные беседки, из сумрака которых, сквозь колоннаду, казалось, кто-то смотрел и провожал меня глубокими, тихими глазами...
В главной аллее, позади меня вдруг мягко зашумел по гравию экипаж. Я посторонился и пропустил его вперед... В экипаже сидели две дамы, устало развалившись, одна -- в большой, черной шляпе, другая -- в белой... Я не успел рассмотреть их лиц, и когда они проехали -- мои глаза почему-то приковались к одной, и у меня задрожали колени... Черная шляпа и под ней низко лежавший узел черных волос были мне так знакомы...
Анна?.. Почему же ей не быть здесь?.. Там, где горит лазурью весеннее небо и солнце сверкает на молодых листьях, где воздух так свеж и ароматен, как только может быть ранней весной, среди деревьев, над водой и травой -- там неизбежно должен возникнуть ее образ, неразрывно связанный в моем воображении с нежным очарованием весны...
Я растерянно смотрел вслед экипажу, исчезавшему за поворотом аллеи, и колыхание черной шляпы отдавалось у меня в груди волнением грусти и сожаления... Внезапно обессилев, я свернул с широкой дороги и пошел по траве, к темной, широкой группе деревьев, среди которых белелась, закрытая легкой, зеленой сетью, круглая, сквозная беседка...
Под колоннадой было сумрачно и прохладно, пахло прогнившими листьями, оставшимися здесь еще с прошлой осени. Посредине стоял круглый стол и деревянная скамья, сплошь изрезанные вензелями, женскими именами, ласкательными словами. Я нашел имя Анны, дважды вырезанное на столе. Тысячу раз счастливый человек! Он дважды врезал в стол слова, которые я, даже мысленно, не смел произнести: "Моя Анна"...
Я лег на скамью, подложив руки под голову и смотрел в просветы колонн, где качались зеленые ветви, открывая и закрывая яркую синеву далекого неба. Казалось, что это не ветви, а вся беседка плавно колышется среди шумящих деревьев, поднимаясь все выше и выше в простор голубой высоты, от которой кружилась голова и замирало сердце... "Моя Анна" -- дважды вырезал кто-то на старых, почерневших досках стола. С каким чувством умиления и благодарности Богу должен был он сидеть здесь и резать ножом эти два слова. Во имя Бога и жизни, во имя любви -- "моя Анна!".
И вдруг я услыхал странную тишину, внезапно воцарившуюся за колоннами беседки и почувствовал, что кто-то стоит на верхней ступени между колонн и смотрит на меня. Я поднялся и сел... Это была Анна, и это не было сном...
Она стояла в отдалении, с пучком только-что сорванных лютиков и незабудок, казалась смущенной, как будто колебалась -- уйти или остаться. Смуглое лицо было залито розовой краской, а глаза, покрытые тенью шляпы, смотрели, как всегда, печально и обиженно... Я подошел к ней, и мы стояли молча друг против друга, и наши глаза, казалось, говорили много, горячо и убедительно... И все что мы говорили глазами -- было правдой, страстной и мучительной, а когда подали друг другу руку и заговорили словами -- все рушилось, и в наших словах была одна ложь...
-- Так это были вы -- в экипаже в черной шляпе!.. Я так и думал, -- сказал я, стараясь выразить на своем лице холодную почтительную радость обыкновенного, не очень близкого знакомого...
-- Вы меня здесь видели? -- удивилась она, с привычной для женщин легкостью овладевая собой. -- Отчего же вы не крикнули, не остановили экипаж?..
В ее голосе звучала фальшь, холодная нотка неискренности, которая резала мне по сердцу. Она улыбалась, но и под улыбкой она прятала себя... Только частое, усиленное движение груди выдавало ее волнение, а руки нервно мяли и обрывали цветы, и она не замечала этого...
Я хотел сказать: -- как я мог крикнуть, когда вы у Грановых не ответили мне на поклон?.. -- И вместо этого, я смущенно пробормотал:
-- Я не рассмотрел лица... только шляпу заметил, когда экипаж уже проехал...
Анна села на скамью, подобрав платье. Я Стоял перед ней, стараясь проникнуть под улыбку ее губ и в звуки ее слов, которыми она прикрывала себя... "А может быть, это не притворство, не ложь, а ее настоящее отношение ко мне -- холодное, равнодушное, банальное отношение неинтересного знакомства"?..
Анна спокойно спросила:
-- Ну, как вы жили эту зиму? Что теперь делаете?..
Это были вопросы простой вежливости, и я не знал, что отвечать на них. Разве можно рассказать о восьми месяцах жизни, стоя в какой-то беседке и имея для этого не больше пяти минут?..
Я ответил уклончиво, коротко:
-- Ничего не делал... скучал... Был болен...
Я заметил, как она вздрогнула. Краска отхлынула с ее лица, и она грудью подалась ко мне.
-- Вы были больны?.. Долго?.. Чем?.. -- тревожно спрашивала она, не отрывая от меня своих испуганных глаз, и голос ее звучал неподдельной искренностью участия.
-- Пустое... проболел с месяц и, как видите, опять здоров... -- и я подумал: "Отчего я тогда не умер!" -- А вы? -- спросил я наклоняясь, к ней. -- Как вы жили это время?..
Она опустила вуаль до подбородка и снимая для чего-то лайковую перчатку с руки, тихо проговорила:
-- Скучно... читала, играла... -- она сдвинула брови, как будто стараясь припомнить, что же еще было за это время в ее жизни и внезапно покраснев, смущенно потупила глаза. -- Я... думала о вас... вспомнила... -- прибавила она еще тише и вскинула на меня заблестевшие влагой глаза...
-- Вы думали обо мне? Вспомнили?.. Я тоже всю зиму думал о вас, и никогда мне не приходило в голову, что вы... Нет, что я говорю!.. Ведь, я не знаю, как и почему вы думали обо мне! Это могли быть какие-нибудь пустяки, и наверное, это были пустяки, заставившие вас вспомнить и подумать обо мне...
-- Нет, нет, это не были пустяки, уверяю вас, -- говорила Анна, снова поднимая вуаль, улыбаясь всем лицом, радостно сияя мокрыми глазами,
И мне казалось, что вокруг нас так светло не от солнца и неба, а от того, что она подняла вуаль, от ее милой, смущенной улыбки и влажного блеска глаз... Стена лжи незаметно упала, и мы, как дети, говорили одну чистую правду... У меня кружилась голова, и я едва стоял на ногах... За колоннами шумели деревья, свистели какие-то птицы и раздавались чьи-то отдаленные, звонко-весенние голоса. Зеленые, прозрачные тени бежали по колоннам, и мне снова казалось, что беседка колышется, поднимается среди деревьев и несется вместе с ними в бездонную высоту синего неба... Анна еще что-то говорила, и я не слыхал, что говорила она, только видел движение ее маленьких, лиловатых губ, к которым меня неодолимо тянуло...
-- Я никогда не думал, что вы будете так добры ко мне!.. У меня, право, мутится рассудок!.. Я провел эту ночь скверно, но здесь, в этой роще, веянье радости коснулось меня... Чудесный, восхитительный день!.. И потом я пришел в эту беседку и увидел на столе, посмотрите, вот здесь, дважды вырезано, я не смею прочитать вслух...
Она наклонилась к моей руке, которой я показывал надпись, и прочитала слова; "Моя Анна". Ее лицо порозовело, и она уже не поднимала на меня глаз. И я чувствовал на своей руке ее горячее дыхание.
-- Я читал эти слова и думал о том, что их вырезал кто-то во имя Бога, жизни и любви. И когда я это думал -- я почувствовал, что на меня кто-то смотрит... Это были вы... Как это странно и чудесно!.. Вы пришли и встали здесь между колонн, и я знаю, вы колебались -- не уйти ли вам, пока я не увидел вас... И я испугался, что вы уйдете и поспешил встать... Но вы были так холодны, и я подумал, что эти слова, вырезанные здесь на столе, мне никогда нельзя будет сказать вам...
Я наклонился и приник губами к ее маленькой, холодной руке. Она не отнимала руки и совсем затихла... И когда я поднял голову и посмотрел на нее -- она тихо плакала и улыбалась сквозь слезы... Она повторила про себя.
-- Во имя Бога и жизни... И любви...
Вдруг она отдернула свою руку, и ее лицо приняло прежнее холодное, строгое, сухое выражение. Губы сжались, глаза сразу высохли и затянулись непроницаемой пленкой лжи... У входа в беседку, между колонн, стояла Тина, в своей красной шляпе и белом пальто, бледная, с большими, испуганно-удивленными глазами...
-- Я не знала, что ты здесь... -- сказала она, как бы оправдываясь и растерянно посмотрела по сторонам. -- Я думала, может быть, ты поедешь домой?..
Анна встала и молча, гордо выпрямившись, пошла из беседки... Приподняв сбоку платье ловким, грациозным движением, она как будто скользила над травой, слегка покачиваясь и колыхая полями шляпы... И пока она шла по зеленому лугу -- я бешено сжимал руку Тины, и она стонала, извиваясь около меня и стараясь вырвать свою руку из клещей моих закаменевших пальцев... Уже садясь в экипаж, ожидавший ее в аллее, Анна оглянулась, и я почувствовал в этом коротком взгляде черное пламя гнева, которым она облила нас...
Лошадь золотистой масти и экипаж с красными колесами замелькали между деревьев и скрылись за поворотом аллеи. На столе, на том месте, где было дважды вырезано "Моя Анна", лежали ее незабудки и лютики. Заметив мой взгляд, остановившийся на них, Тина схватила их свободной рукой и швырнула за колонны...
-- Пусти! -- сказала она, уже гневно блестя глазами. -- Разве ты не знаешь, что она выходит замуж за Труна?..
-- Ты лжешь!..
-- Я говорю правду!.. Вчера состоялась их помолвка... Об этом знает весь город... И после этого она приходит к тебе и дает целовать свои руки!.. Это низко! Низко!..
-- Не смей так говорить о ней!.. Оставь меня!.. Уйди...
Тина задрожала.
-- Ты хочешь, что бы я оставила тебя?..
-- Да, я хочу этого!.. Я никогда не любил тебя! Я притворялся!.. Все, все было ложью, которой я хотел одурманить себя!.. Я не хочу больше ни тебя, и никого другого!..
Я кричал, не помня себя, в исступлении гнева и отчаянья, требуя, чтобы она ушла и не замечая, что держу ее руку... Тина затихла и сжалась, и ее лицо сразу как-то осунулось и потемнело. Она сказала упавшим голосом:
-- Хорошо... я уйду... Пусти же меня!..
Я выпустил ее руку, и она ушла, ни разу не оглянувшись назад... Я смотрел в просвет колонн на ее сгорбившуюся фигуру, медленно удалявшуюся по поляне, -- и у меня мелькнула мысль: "Больше я никогда не увижу ее..." Что-то холодное, жуткое было в этой мысли, но я не мог остановиться на ней, чтобы уяснить себе, почему от нее у меня сжалось сердце... Я лег на скамью и закрыл глаза... Казалось, я был ко всему глубоко равнодушен; каменное спокойствие тупого забытья овладевало моим телом, усыпляя чувства и мысли...
Когда на закате солнца я вернулся в ресторан -- Тины уже не было... Молодые люди хлопотали около автомобиля, укладывая в него ее мертвое тело, только что извлеченное из канала, облепленное мокрым платьем и ее распустившимися черными волосами...
Я смотрел на посиневшее лицо Тины, в котором не было ни страха смерти ни безумия предсмертной муки. Ее губы, казалось, чуть были тронуты улыбкой...
Тина спит и видит сладкий сон...
-- Не бойся, Тина, этот сон уже никогда не прервется...