Источник текста: Локк У. Триумф Клементины; Сердце женщины. Романы. Пер. с англ. -- М.: Вече, 1993. -- 448 с. (Каприз. Женские любовные романы).
Scan, OCR & SpellCheck: Larisa_F
I
ЗА ФЛАГОМ
-- Теплый денек выдался, -- сказал полисмен.
Человек, к которому он обращался и который сидел с обнаженной головой на ступеньках крыльца, посмотрел на него и кивнул головой. Затем поспешил надеть шляпу.
-- И народу немного на улицах.
-- Тем лучше.
-- Ну, это как кому нравится, -- сказал полицейский, вытирая пот со лба.
Это был первый понедельник в августе, и работы у него, действительно, было немного. Любопытство привело его к одиноко сидевшей фигуре, а врожденная общительность заставила пуститься в разговор. Но, получив в ответ на свое последнее замечание равнодушный кивок головой, он неохотно отошел и неторопливо побрел дальше по улице.
Сидевший даже не заметил, что он отошел. Опершись подбородком на руку, он грустно смотрел на дорогу. Зачем он пришел сюда, в Голланд-Парк, он и сам не знал. Быть может, бесцельно скитаясь по улицам, он бессознательно пошел знакомой дорогой, приведшей его к месту, с которым для него было связано столько сладостных и горьких воспоминаний.
В большом доме напротив, белевшем в лучах полуденного солнца, все шторы на окнах были спущены. Подобно большинству домов на этой длинной нарядной улице, он казался покинутым.
С тех пор как нежданно налетевшая гроза изуродовала жизнь сидевшего, он впервые видел этот дом. А когда-то ему был так знаком каждый уголок, как будто он там родился и вырос. Обитатели этого дома встречали его радостно, спешили его приветствовать, ухаживали за ним, ради блестящих надежд, которые он подавал, восхищались его наружностью. Передаваемые шепотом слухи о его разгульной жизни и кутежах заставляли хозяев дома только еще больше баловать его, как расточительного и щедрого родственника. Ему стоило лишь постучаться в эту дверь, чтобы найти весь тот комфорт, который дает богатство и изысканное общество, и теплую привязанность. Теперь он все это утратил безвозвратно, как Адам, изгнанный из рая. Среди людей он был отверженцем. Он не только утратил право постучаться в эту дверь, но знал, что даже самое упоминание о нем в этом доме вызывает краску стыда на лицах и свирепый призыв к молчанию.
Он смотрел на спущенные шторы покинутого дома с тоской безнадежности и мучительно жаждал участия, ласки, звонкого смеха, милых дружеских лиц, жаждал услышать свое имя, которого он не слыхал уже два года, -- с тех пор, как он вышел из дверей этого дома, над которыми, теперь казалось ему, было начертано огненными буквами: "Оставьте надежду".
Морщины на лице его обозначились резче. Прикосновение дружеской руки, ласковый взгляд знакомых глаз -- то, что имеют миллионы, даже не замечая этого, -- было для него в эту минуту бесценным сокровищем, отныне и навсегда недоступным. Ему едва сравнялось 30 лет, но жизнь его была безвозвратно испорчена. Впереди у него ничего не было, кроме жизни парии; он не смел взглянуть в глаза честным людям. И в его душе не было даже гнева, даже сознания несправедливости судьбы, которое могло бы оживить в ней благородную решимость -- было лишь презрение к себе и сознание своего позора -- неизгладимое клеймо, наложенное тюрьмой.
Его здесь и арестовали, на тротуаре, напротив. Он вышел из подъезда этого дома во фраке; в ушах его звенел еще веселый смех; а внизу, у подъезда, терпеливо дожидались его выхода двое полицейских в штатском платье, которые и увели его с собой. И с этого момента он забыл о смехе. Жизнь его стала сплошной мукой и ужасом. Освобождение не принесло ему радости, наоборот, усилило его отчаяние. Последние месяцы в тюрьме он мучительно тосковал по свободе, мучительно ждал часа избавления. И вот час этот настал. И что же? Иной раз он жалел о тюрьме, по крайней мере, о тех днях, когда апатия притупляла боль. Он был свободен уже пять месяцев, и по всей вероятности останется на свободе до конца жизни. Эта перспектива иной раз пугала его. Снова мимо прошелся полицейский и на этот раз покосился на него. Чего это он сидит на чужом крыльце? Мелькнувшее подозрение заставило полицейского ускорить шаг.
-- Вы скоро уйдете отсюда? -- спросил он. -- Тут сидеть не полагается.
Сидевший тупо посмотрел на него. Первым побуждением его было уйти. Укоренившаяся привычка к беспрекословному повиновению моментально подняла его с места.
Но тотчас же он вспомнил, что теперь он уже независимый человек, и почти вызывающим тоном бросил полицейскому:
-- У меня голова закружилась от жары. Что вы пристаете ко мне! Вы не имеете права.
Полицейский оглядел его с ног до головы. Несомненно, джентльмен, несмотря на потертое платье и руки без перчаток, засунутые в карманы брюк. Цепочки на жилете не видать и обшлага сорочки без запонок.
"Не повезло, должно быть, опустился", -- подумал полисмен. -- "Да и болен к тому же". -- Лицо у сидевшего человека было исхудалое, прозрачно-белое, как это бывает у худощавых блондинов, с тонкими изящными чертами. Глаза впалые, глубоко ушедшие в орбиты; во всех чертах выражение усталости, смешанное со страхом. Боковые мускулы рта ослабели, как будто оттянутые тяжелыми, свисавшими вниз усами, и, так как усики у него были жиденькие, белокурые и закрученные кверху, это странно противоречило первому впечатлению. Общий вид у него был истощенный, болезненный. Платье висело на исхудалом теле, как на вешалке.
Полицейский смягчился.
-- Ну что ж, сидите: движению вы не препятствуете, -- добродушно заметил он и опять отошел, а молодой человек, оставшись один, снова уселся на ступеньках в тени, словно ему не хотелось уходить с такого удобного места. Но течение его мыслей было нарушено. Теперь, прислонившись головой к каменному столбу балюстрады, он думал о том, чем бы ему сегодня заняться, и жаждал, чтобы поскорее наступил завтрашний день, когда можно будет возобновить утомительные поиски работы, прерванные праздничным отдыхом. Вначале он с головой окунулся в это безнадежное дело, жестоко волновался, обижался отказами, огорчался крушением ни на чем не основанных надежд. Теперь это превратилось уже в ежедневную механическую рутину; не испытывая ни радости, ни огорчения, он с утра до ночи таскался по шумным улицам из магазина в магазин, из конторы в контору, досадуя только на то, что воскресенье выбивало его из колеи, и он не знал, куда девать себя. А тут еще подвернулся банковский праздник, сыгравший на неделе роль воскресенья.
От солнца и жары и от беззвучной тишины на улице его клонило ко сну. В голове промелькнула мысль о смерти: заснуть вот так, без боли, на ступеньках чужого крыльца -- и не проснуться. А затем полиция подберет мертвое тело и свезет на кладбище. Самый подходящий конец для него. Finis coronat opus [Конец венчает дело (лат.)]. Он цинично присвистнул. Проходили минуты. Тени постепенно вырастали, вытесняя солнечный свет на тротуаре. Из соседнего дома вышла кошка, задумчиво приблизилась к нему, понюхала его сапоги, свернулась калачиком и задремала. Грохот телеги мясника, проезжавшей мимо, разбудил сидевшего; он нагнулся и погладил кошку, лежавшую у его ног. И когда поднял голову, заметил, что в его сторону по тротуару идет женщина очень маленького роста, хорошо одетая. От нечего делать он стал смотреть на нее сонным равнодушным взглядом. Но когда она подошла ближе, глаза их встретились, и оба вздрогнули, узнав друг друга. Сидевший быстро поднялся и шагнул "вперед, словно хотел перейти на другую сторону улицы, но маленькая женщина остановилась и окликнула его.
-- Стефан Чайзли!
Она поспешно подошла и схватила его за руку, вопросительно взглянув ему в лицо.
-- Разве вы не хотите поздороваться со мной?
Голос был так нежен и музыкален, интонация так ласкова, что он подавил в себе желание убежать, но все же смотрел на говорившую смущенно и растерянно.
-- Неужели вы забыли меня? Я Ивонна Латур.
-- Забыл вас? Нет, я не забыл вас, -- медленно выговорил он, -- но я не привык, чтоб меня узнавали.
-- На свете много злых людей, -- ответила она. -- Ой, какой у вас нехороший вид! Вы, должно быть, нездоровы. Так вот почему вы сидели здесь на крыльце. Бедненький.
В глазах ее появился влажный блеск. Он поспешил отвернуться, и голос его сразу стал хриплым.
-- Не говорите со мной так. Я не стою этого. Я совсем погибший человек -- мне уж не подняться. Прощайте, м-м Латур, и благослови вас Боже за то, что вы сказали мне ласковое слово.
-- Зачем же вы так торопитесь уходить? Проводите меня немножко, хотите? Мы можем пройти парком и посидеть там немного; там никто не помешает нам разговаривать.
-- Да вы это серьезно? Гулять со мною? По улице?
-- Ну, разумеется, -- слегка удивилась она. -- Да ведь в былое же время мы часто с вами гуляли. Вы думаете, я забыла? Я не забыла. А теперь вам так нужны участие и дружба, что даже бедная маленькая Ивонна может пригодиться на что-нибудь. Идемте!
Они пошли вместе и некоторое время шли молча. Он не находил слов: он сам не знал, как он страшно стосковался по доброму человеческому отношению, но скоро спохватился и резко сказал:
-- Знаете ли вы, что вы делаете? Вы идете гулять с человеком, совершившим бесчестный поступок и отсидевшим за это два года в тюрьме.
-- Зачем вы говорите такие вещи? Вы обижаете меня. В этом огромном Лондоне есть сотни людей, всеми уважаемых, которые поступают гораздо хуже вас. Сотни тысяч людей, -- повторила она с преувеличенной горячностью. -- Для меня вы по-прежнему остаетесь добрым другом и старым знакомым. Этого ничто изменить не может.
-- Я никак в толк взять не могу, -- запинаясь, пролепетал он. -- Вы -- первый человек, сказавший мне доброе слово.
-- Бедненький! -- снова повторила Ивонна.
Они вышли на Бэйсуотер-Род. Прежде чем он успел удержать ее, она уже остановила омнибус, шедший в восточную часть города. -- В парке мы выйдем. Вам не следует много ходить.
Омнибус остановился. Стефен последовал за ней и сел с ней рядом. Когда подошел кондуктор, чтоб взять деньги за проезд, Ивонна поспешила раскрыть кошелек, но бледный спутник ее весь вспыхнул, угадав ее намерение.
-- Нет, уж позвольте мне, -- сказал он, вытаскивая из кармана несколько медных монет.
Колеса омнибуса так грохотали, что серьезной беседы вести было нельзя, и разговор вертелся на общих местах. М-м Латур объяснила, что она только что дала последний свой урок пения в этом сезоне, что у ее ученицы нет ни слуха, ни голоса и, пока она разучит какой-нибудь романс, он, глядишь, уже вышел из моды.
-- Люди, знаете, ужасно глупы...
Она говорила это с таким убеждением, словно открыла новую с иголочки истину. Спутник ее невольно улыбнулся. Зоркая и внимательная, как истая женщина, она заметила это и обрадовалась. Уж лучше смеяться, чем плакать. Ободренная, она принялась болтать, что на ум придет: о прохожих, о забавных инцидентах, которые ей доводилось наблюдать в качестве концертной певицы. Когда омнибус остановился, она выскочила первая, не взяв его протянутой руки, и весело засмеялась.
-- О, как приятно быть вместе с вами! Ну, скажите же, что и вы рады встрече со мной.
-- Эта встреча -- все равно, что капля воды, упавшая на язык грешника, которого поджаривают на адском огне, -- выговорил он тихо, так тихо, что она даже не расслышала и продолжала смотреть на него, вся сияя улыбкой.
Она казалась сотканной из солнечных лучей и тепла, слишком воздушная и хрупкая для этого грубого мира. Темные волосы пышными мелкими волнами обрамляли ее лоб и виски и придавали неописуемую нежность ее лицу. Сквозь смуглую кожу пробивался слабый румянец. Большие темные глаза таили в себе неисчерпаемые глубины нежности. Что-то солнечное, летнее было в ней; вся ее фигурка, от пышных волос до крохотных ножек, дышала утонченным обаянием женственности. Она была в полном расцвете своей женской прелести и красоты и в то же время не утратила ее бессознательного, трогательного обаяния ребенка. В многолюдной бальной зале, при электрическом освещении, среди роскошных туалетов, обнаженных плеч и рук, блистающих ослепительной белизной, красота Ивонны могла пройти незамеченной. Но здесь, в тенистой аллее, в тихом мире прохладной зелени и затененного света, она казалась усталому взору своего спутника прекраснейшим существом на земле.
-- Как здесь славно, -- сказала она, усаживаясь на скамью.
-- Невообразимо хорошо! -- ответил он.
Тронутая его тоном, она положила на его руку крохотную ручку в перчатке и ласково сказала:
-- Мне так бы хотелось помочь вам, м-р Чайзли.
-- Не называйте меня так. Я не ношу больше этого имени. Я перестал носить его с тех пор... с тех пор, как вышел на волю. Хотите, я вам расскажу о себе? Мне будет легче, если я выскажусь.
-- Я затем и привела вас сюда, -- сказала Ивонна.
Он нагнулся вперед, упершись локтями в колени, и закрыл лицо руками.
-- В сущности, пожалуй, и рассказывать нечего. Моя бедная мать умерла, когда я сидел в тюрьме -- вы это знаете; должно быть, эта история со мной свела ее в гроб. Доход у нее был пожизненный. Мебель и все ее имущество продали на уплату моих долгов. Я вышел из тюрьмы пять месяцев тому назад без гроша в кармане. Эверард прислал ко мне своего поверенного. В качестве главы семьи он предлагал мне единовременно небольшую сумму денег под условием, что я переменю имя и никому из родственников никогда не напомню о себе. Мои родные отказались от меня, не хотели иметь со мной ничего общего. Одному Богу известно, почему я сидел сегодня на крыльце их дома. Может быть, вы находите, что мне не следовало бы брать денег от Эверарда? После двух лет каторги трудно сохранить гордость... Я принял имя Джойса -- первое попавшееся мне на глаза, когда я вышел на улицу после этого разговора. Не все ли равно, это или другое?
-- Но зовут вас все-таки Стефаном?
-- Да, должно быть. Об этом я как-то и не подумал. Пожалуй. Стефан можно оставить... Вот я и живу на эти деньги; а проем их -- хоть с голоду помирай. То, через что мне пришлось пройти, для здоровья не очень полезно. Пытаюсь найти работу, но это, по-видимому, безнадежно. Я знаю, что мне следовало бы уехать из Англии, но как-то уж очень я сжился с Лондоном: жаль покинуть его. Да и что мне делать в колониях? Для тяжелого ручного труда я не гожусь. Пробовали меня сажать на такую работу, -- я свалился, попал в больницу, так что потом меня уже заставили шить мешки и помогать на кухне. Если бы я нашел в Лондоне заработок, хоть на один фунт в неделю, с меня бы и достаточно. Прокормиться на это как-нибудь можно. Хотя зачем, собственно, я живу -- этого я и сам не знаю. Должно быть, я уж очень упал духом, слишком апатичен стал и для самоубийства. Если б во мне сохранилась хоть капля воли, я убил бы себя. Но вот -- нету...
Он умолк и некоторое время сидел так, не подымая головы. Ивонна не находила слов для ответа. Его почти грубая откровенность наглядно показали ей, до какого унижения он дошел, и это изумляло и пугало ее. Ей, сердечной, доброй и великодушной, мужчины казались неразрешимыми загадками. У них было так много знания, так много странных запросов и потребностей, совершенно ей чуждых. Они как будто жили в мире чувств, идей и поступков, который был выше ее понимания. Здесь перед нею был человек, переживший что-то невообразимо тягостное и постыдное... Она невольно чуточку отодвинулась, не от отвращения к нему, но потому, что вдруг почувствовала, что он ей совершенно непонятен, и она не знает, что ему сказать и чем помочь ему. Наступило короткое молчание.
Джойс заметил, что она ни словом не откликнулась на его искренность, и, подняв растерянное лицо, спросил ее:
-- Вас это шокирует?
-- Вы так странно говорите, как будто у вас камень вместо сердца, -- пролепетала Ивонна.
-- Простите меня, -- сказал он, смягчаясь при виде ее огорчения. -- По отношению к вам я был неблагодарным. Сегодня мне следовало бы чувствовать себя счастливым. И я буду. Мне хочется нагнуться и поцеловать вашу ножку за то, что вы сидите здесь рядом со мною.
От этого изменившегося тона щеки Ивонны снова порозовели, и глаза ее засияли.
-- В самом деле, вы счастливы тем, что я с вами? Как я рада! Я всегда стараюсь делать людей счастливыми, и никогда мне это не удается.
-- Странные же эти люди, с которыми вы имеете дело! -- улыбнулся Джойс своей усталой улыбкой.
Молодая женщина выразительно пожала плечами.
-- Должно быть, это оттого, что все люди странные, а я такая простая, обыденная.
-- Вы -- милая, добрая, солнечная душа. И всегда такой были.
-- Ну, что вы! Как можно так говорить? -- вскричала она, покачав головкой и уже совсем развеселившись. -- Я такая маленькая, незначительная. И все у меня такое крохотное -- крохотное тело, крохотный голосок, крохотная сфера интересов, крохотный ум. Даже и квартирка совсем крохотная. Но вы непременно приходите ко мне. Я вам спою -- этот маленький талант у меня все же есть, -- и, может быть, это развеселит вас. Вы, должно быть, так одиноки.
-- Почему вы так добры ко мне?
-- Потому что вы кажетесь больным, измученным и несчастным, и мне больно это видеть. Вы тоже были добры ко мне. Помните, как вы все хорошо устроили и сколько вы хлопотали обо мне, когда меня бросил Амедей? Не знаю, что бы я делала без вас. И потом ваша матушка... Я знаю, знаю -- продолжала она, понижая голос, -- я так плакала, когда она умерла, мне было так жалко вас. Я видела ее перед смертью, и она говорила со мной о вас. Она сказала: "Ивонна, если вы когда-нибудь встретите Стефана, будьте добры к нему ради меня. Ведь все будут против него". И я обещала: но, если б даже и не обещала, я сделала бы то же самое. Тут и доброты никакой нет.
Он молча пожал ей руку. В ее глазах стояли слезы, но его глаза были сухи. Порой, когда он думал о своей разбитой жизни, о тех опустошениях, последствиях его поступка, он готов был упасть на колени, спрятать куда-нибудь лицо и рыдать, рыдать без конца. Может быть, тогда стало бы легче сердцу. Но оно уже, казалось, умерло для подобной вспышки страсти. И, однако, давно уже он не был так близок к волнению, как в эту минуту.
Они поговорили еще немного, перебирая старые воспоминания, мучительно сладкие для Стефана, -- о его матери, о доме, о теперешнем его положении, которое Ивонна отказывалась признать безнадежным. Она надеялась примирить Стефана с его семьей. Родственников его матери, живших в Голланд-Парке, она не знала; но его двоюродного брата, Эверарда Чайзли, занимавшего место каноника в Уинчестере, она надеялась привести к более христианским чувствам. В первый же раз, когда она встретит каноника, она поговорит с ним о Стефене.
Джойс покачал головой. Нет, не надо этого. Он отверженец. Эверард поступил великодушно; он дал слово и должен сдержать его. У них дороги разные. Современные христиане не знают всепрощения, да и кто простит позор, навлеченный на всю семью? При этом Эверард человек упрямый: как он сказал, так и сделает. Он, как Пилат: еже писах -- писах, -- и делу конец.
-- А вы откуда же знаете Эверарда? -- спросил Джойс, чтобы переменить разговор.
-- Я встречала его у вашей матери. Он был очень добр к ней. Он услыхал мое пение -- и как-то вышло так, что мы ужасно подружились. Он бывает у меня, и я пою ему. Дина Вайкери говорит, что он нарочно для этого приезжает в город. Слыхали вы что-нибудь подобное? Но для меня это ужасно лестно -- вы понимаете? -- ведь он настоящий, живой каноник. Один раз он пришел, когда у меня были Эльзи Кариеджи и Ванделер -- они разучивали тогда новую песенку и танец и пришли ко мне показать. Посмотрели бы вы на их лица, когда вошел каноник. Ван, -- он ведь поет в хоре в одной церкви в Вест-Энде, -- все время говорил о церковной службе, а Эльзи поспешила сунуть свою папироску в горшок с цветами. Это было ужасно смешно.
Ивонна рассмеялась заразительно звонким смехом. Потом взглянула на часы и торопливо поднялась.
-- Я и не знала, что так поздно. Я сегодня завтракаю в гостях. Так вы придете ко мне -- да, наверное? Приходите завтра вечером. Я живу... она дала ему карточку с адресом. -- Кстати, вы ведь поете еще?
-- Я и забыл, что на свете есть пение, -- был грустный ответ.
-- Ну, ничего, завтра вечером вспомните. Мне пришла одна мысль. Итак, au revoir [До свидания! -- фр.]!
-- Благослови вас Боже, -- сказал Джойс, пожимая ей руку.
Она весело кивнула головкой и мелкими шажками быстро пошла по аллее. Джойс смотрел вслед хорошенькой миниатюрной фигурке до тех пор, пока она не скрылась из виду, и потом еще долго бесцельно бродил по парку, думая о неожиданной встрече, которая как будто стерла отчасти клеймо позора, наложенное тюрьмой.
II
ИВОННА
Ивонна выходила из концертной залы. Ее друг и товарищ по сцене Ванделер, накинул ей на плечи красный sortie-de-bal и закутывал ее дольше, чем это было необходимо. Ванделер был рослый ирландец, с серым, словно неумытым лицом, но весело поблескивающими темно-голубыми глазами и вкрадчивым голосом.
-- До свиданья, -- сказала Ивонна, -- и благодарю вас.
Она была немного взволнована. Сегодня Ванделер, любимец публики, пел раньше ее и вызвал бурю аплодисментов.
-- Ну, и подвели же вы меня, милый друг! -- сказала она ему, шутя.
Тогда Ванделер, к полному разочарованию своих поклонников, спел на бис какую-то скучнейшую балладу и притом без всякого выражения, так что хлопали ему уже как будто по обязанности, и только появление Ивонны на эстраде снова подогрело публику.
Ивонна была смущена этим совершенно ненужным донкихотством, ставившим ее в ложное положение, и застенчиво поблагодарила его.
-- Разрешите мне зайти к вам на 10 минут выкурить папиросу? -- попросил он.
Ивонна была утомлена. В зале было очень жарко; весь этот день с утра она бегала по городу, делая большие концы, и чисто по-женски жаждала снять с себя все лишнее и в капотике полежать на диване с французским романом в руках перед тем, как лечь в постель. Но, когда ее так просили, она не могла отказывать. И она кивнула головкой в знак согласия. Ванделер крикнул кэб, и они вместе поехали к ней на квартиру.
Взбираться надо было высоко, под самое небо; коридор был узенький, гостиная крохотная. Рослый, широкоплечий ирландец, как стал у камина, так, казалось, и заполнил ее всю, до рояля. Все друзья Ивонны дивились, каким образом ухитрились внести в эту крохотную квартирку такой огромный рояль. Один даже высказал предположение, будто рояль поставили раньше, а стены вывели уже потом.
Все в этой гостиной было такое же маленькое, как и сама Ивонна -- кресла, кушетки, три маленьких столика разных фасонов. На стенах висело несколько акварелей. Занавеси на окнах и портьеры были новые и выбранные с большим вкусом. Все в этой комнате, начиная от мебели и кончая хорошенькими безделушками, которые так любят женщины, носило на себе отпечаток милой личности Ивонны, -- все, за исключением огромного рояля из полированного розового дерева, громко заявлявшего о своей самостоятельности. Для такой миниатюрной женщины, как Ивонна, он положительно был слишком велик.
С легким вздохом она бросилась в кресло у камина. Всю дорогу домой она молчала, что было ей мало свойственно. -- Чем это вы так огорчены? -- участливо спросил Ванделер.
-- Напрасно вы это сделали Ван, -- сказала она, грустно наморщив лобик.
-- Ну вот, вы и рассердились на меня. Удивительно, какой я неуклюжий! Точно слон в басне, который нечаянно раздавил наседку, а потом разжалобился, вроде меня, собрал весь выводок цыплят и уселся на них, говоря: "Не кручиньтесь, миленькие, я вам заменю мамашу". Вот и я так все делал невпопад. Я вас обидел, да?
-- Ах, нет, Ван, -- усмехнулась Ивонна. -- Но разве вы не понимаете? Вы сделали такую вещь, за которую я ничем не могу отплатить вам.
-- Пустяки! Уже то, что я вижу перед собою ваше милое личико, для меня достаточная награда.
-- Ну, его-то вы и без этого могли видеть, было из-за чего стараться!
-- Более милого личика я не знаю, -- возразил ирландец, бросая в огонь только что закуренную папиросу. -- Я готов в любой момент дать отрубить себе голову ради того, чтобы только лишний раз взглянуть на вас. Ну, если вам хочется еще чем-нибудь отблагодарить меня, клянусь душой, это вовсе нетрудно, Ивонна.
Он смотрел на нее сверху вниз, красный от волнения, с вопросом в глазах. Она поймала его взгляд и выпрямилась, с мольбой протягивая ему руки. Уже не в первый раз смотрел на нее так мужчина, домогаясь чего-то такого, что не в ее власти дать. И всегда в таких случаях она чувствовала себя такой бедной, такой неимущей. И что в ней такого, что так волнует их всех? Вот и Ван, добрый друг и славный товарищ, пошел по стопам других. Это ее пугало и огорчало.
-- Не надо, Ван! -- взмолилась она. -- Только не это! Мне этого вовсе не нужно.
Она закрыла лицо руками. Он подошел к ней и нагнулся над ее креслом.
-- Ну, разве вы не можете немножко полюбить меня, Ивонна? Ну, самую чуточку? Такую крохотную, что вы и не заметите. Я бы и больше попросил, да ведь вы все равно не дадите. И я прошу только крохотку. Ну, Ивонна?
Но Ивонна только качала головой, жалобно повторяя:
-- Не надо, Ван, не огорчайте меня!
Голос ее звучал такою мольбой, что ирландец выпрямился, стукнул себя кулаком в грудь и взялся за шляпу. -- Ведь знал я, скотина! Захватил бедную женщину врасплох и пристал с ножом к горлу: подавай ему любви. Разумеется, вы не можете любить такого огромного и толстого верзилу, как я. Притом же вы совсем спите от усталости. Экий я мужлан! Ну, спите, спите, маленькая женщина. Спокойной ночи!
Он протянул ей руку, и она не отнимала своей.
-- Я -- неблагодарная, да? Я не хотела этого... Но я думала, что вы -- другой.
-- То есть как другой...
-- Что вы не станете мне объясняться в любви. Не надо, Ван, пожалуйста. Это все испортит.
-- Ну, не надо, так не надо. Только ведь это дьявольски трудно -- не объясняться вам в любви, когда представится случай. И право же, если б вы перестали иметь вид маленькой святой, было бы лучше и безопасней для душевного спокойствия всех ваших знакомых.
Он нагнулся, прильнул губами к ее руке и шумно выбежал из комнаты. Ивонна слышала, как он быстро шел по коридору, напевая одну из своих песенок; слышала потом, как за ним захлопнулась входная дверь, затем воцарилось молчание, и молодая женщина легла в постель с благодарным чувством избавления от неведомых опасностей. И все же ей было жаль Ванделера, хоть она смутно и сознавала поверхностность его увлечения. Было бы приятно сделать его счастливым, если бы это было возможно. На дне души почему-то шевелилась маленькая безрассудная мысль, что она поступила эгоистично. И, укладываясь в постель, она вздохнула. Удивительно все сложно устроено в этом мире...
Знавшие ее часто дивились, как это ее до сих пор не раздавили в битве жизни... Такое кроткое, уступчивое существо, такое простенькое и неопытное, неспособное пользоваться уроками чужого опыта, стоит себе преспокойно в самом центре житейской битвы, словно дитя посредине людной улицы, по которой не прекращается движение. Это казалось неестественным, нелепым, пугало; хотелось броситься на выручку, как вы бросаетесь к ребенку. Эта маленькая женщина была создана для нежности, заботы, покровительства, для того, чтобы окружить ее любовью и роскошью. И так дико, нелепо было видеть ее одинокой, зарабатывающей себе пропитание, без всякой иной защиты от жизненных толчков и падений, кроме своей доброты и невинности.
Но именно ее простодушие и спасало ее от натисков извне; а давления изнутри не было, потому что душа у нее была еще совсем детская, не проснувшаяся. Когда люди жалели ее, она смеялась. Ей было вовсе нетрудно зарабатывать себе кусок хлеба. Рожденная в семье артистов, с детства привыкшая к особенностям профессиональной жизни, она окунулась в нее, как молодой лебедь в воду. Ангажементы являлись также естественно, как солнце, ветер, визиты приятельниц и прочие обычные явления природы. Она пела, давала уроки, а деньги за это вносились в отделение банка, помещавшееся рядом с ее квартиркой, и, когда ей нужны были деньги на расходы, всегда очень скромные, она делала надпись на чеке и посылала за деньгами прислугу.
Когда денег в кассе было мало, она экономила, оттягивала уплату по счетам; когда деньги прибывали, она платила долги, заказывала себе новые платья, иногда позволяла себе роскошь -- дюжину устриц на ужин. Все это складывалось очень просто. И жалеть ей себя было не за что. И о том, что муж бросил ее, она не жалела. Период замужества пронесся быстро, как пасмурный день, забытый, как только засветило солнце, почти не оставив следа в ее характере. Даже тяжелые дни, последовавшие за разрывом, не слишком сильно придавили Ивонну. Менее податливая натура, пожалуй, сломилась бы; Ивонна только просидела на мели в течение одного сезона.
Когда Амедей Базуж, парижский тенор, певший в Лондоне, впервые встретился с ней, ему уже успели прискучить слишком доступные красавицы блондинки, за которыми он одно время гонялся и, придя в сентиментальное настроение, в котором он любил вспоминать о своей матери, он счел долгом влюбиться без памяти в маленькую смуглянку Ивонну, причем уверял, что боготворит ее, сравнивал ее с Мадонной и со всеми святыми, каких он только знал. Ивонна была тогда очень молода; это внезапное обожание ей было в новинку; Амедей все время твердил ей о своей душевной боли, и ей страшно было думать, что эту боль причинила она. И она вышла за него, так как он говорил, что дело идет об его жизни. Она отдала ему себя, как дала бы шесть пенсов нищему на улице. Почему она была необходима для счастья его жизни, это было ей непонятно. Но Амедей уверял, что это так, и она верила на слово.
Первое время она тихо радовалась его бурным восторгам. В медовый месяц, в часы ласк, иногда он шепотом спрашивал: "m'aimes tu" [Любишь ли ты меня], -- она шептала: "да", зная, что ему это будет приятно, но сама чувствовала себя гораздо счастливее в другое время, когда от нее не требовалось проявлений чувства. Сам по себе он ей нравился. Ей нравилась его, в сущности, довольно вульгарная красота; его кипучая фантазия и бульварные остроты забавляли ее, а его пылкая страсть к ней вызывала в ней интерес, слагавшийся из страстной смеси страха, удивления и жалости.
На Амедей Базуж не был создан ни для воспитания молоденьких женщин, ни для семейных добродетелей. Когда миновало покаянное настроение, он перестал говорить о своей покойной матери, и невинность Ивонны стала казаться ему нелепой и пресной. И он снова начал служить иным богиням, более милостивым, в которых была страсть, был цинизм, было стимулирующее разнообразие. Он жалел в особенности о разрыве с последнею своей возлюбленной, все время державшей его в состоянии восхитительной неуверенности относительно того, что она сделает через минуту -- осыплет ли его страстными поцелуями или же швырнет в него зеркалом в припадке ярости. И эти сожаления вместе с потребностью новых ощущений постепенно увели его прочь от Ивонны.
И тогда она почувствовала себя несчастной. Муж не обижал ее. Ни разу между ними не было произнесено резкого слова. Но она чувствовала себя нелюбимой и заброшенной. После концерта ее уже никто не поджидал, чтобы проводить домой, и весь долгий путь до их маленькой квартирки в Стэнсе ей приходилось делать одной. Тихие вечера совместной музыки и пения отошли в прошлое. Нередко муж и жена не видались по целым неделям. В довершение бед, мать Ивонны скоропостижно скончалась, и Ивонна почувствовала себя совершенно одинокой. Иной раз она сидела и плакала, как заблудившееся дитя.
Кончилось тем, что они разошлись. Амедей вернулся в Париж, а Ивонна взяла вот эту самую квартирку на Мэрильбон-Род. Гроза прошла, тучи рассеялись, и маленькая Ивонна снова была счастлива. Как певица она и замужем сохранила свое девичье имя Латур, и теперь снова приняла его -- только вместо "мадемуазель" ее теперь называли "мадам". Муж стал для нее смутным воспоминанием. Единственное известие, которое она получила о нем, была заметка в "Фигаро", извещавшая о его смерти в одной из парижских больниц. Ивонна надела траурную шляпку, чтобы уведомить друзей и знакомых о своем вдовстве, но плакать ей было не о чем. Когда начинали жалеть ее и сокрушаться над ее горькой участью, она изумленно раскрывала свои большие глаза.
-- Но, дорогая моя, ведь я же чувствую себя совершенно счастливой, -- говорила она с упреком. И это была правда. Ивонна прошла через искус неудачного замужества, оставшись чистой, как ребенок, с сердцем, не тронутым страстью, и душой не затемненной.
Есть такие женщины, рожденные для того, чтоб их любили, уступчивые, доверчивые, неотразимо взывающие к мужским инстинктам покровительства и обладания. Бывает, что ими завладеет один счастливец, и они всю жизнь живут с ним, рожая ему детей и даже не зная о той безнадежной любви, которую они внушают другим. Но бывает, что они, как Ивонна, одиноки и отданы на произвол случайных вспышек страсти в сердцах мужчин, которые их окружают. Они слишком невинны, слишком далеки от понимания истинного значения и целей любви для того, чтобы дождаться времени, когда эта любовь захватит их целиком; слишком слабы, нежны и сострадательны для того, чтоб закалить свои сердца и не замечать, как страдают из-за них мужчины. Когда такие женщины падают, свет беспощадно осуждает их. Если счастливое течение обстоятельств спасает их от падения, их возводят чуть ли не в святые за добродетель, которая, в сущности, так же далека от них, как и разврат. Свет в этом отношении мало логичен. Для Ивонны судьба до сих пор не была мачехой. Порой дороги, лежавшие перед ней, перепутывались, она не знала, куда идти, и сокрушенно вздыхала, как и в тот вечер, когда Ванделер нежданно-негаданно объяснился ей в любви. Но случай всегда ей приходил на выручку и расчищал дорогу. И теперь, возложив надежду на случай, она вскоре уснула.
III
НА ДНЕ
-- Пожалуйста, я провожу вас к заведующему, он у себя в кабинете, -- сказал конторщик, захлопнув крышку пюпитра.
Джойс встал со стула с плетеным сиденьем, на котором он сидел дожидаясь, и последовал за конторщиком через переполненную народом приемную в тихую комнату за нею. Сидевший за письменным столом пожилой человек в золотых очках поднял голову.
-- Чем могу служить?
-- Я ищу работы, занятия... Не найдется ли у вас?
-- Работы?
Если бы Джойс попросил у него папскую митру или бороду эмира бухарского, в его тоне не могло бы выразиться большего изумления.
-- Да, работы. Все равно какой -- конторской, письменной, ручной, я готов быть рассыльным, только бы получить занятие.
-- Совершенно невозможно! -- коротко отрезал заведующий.
-- Может быть, все-таки оставить свой адрес?
-- Незачем. Всего доброго.
Джойс апатично вышел на лестницу. Вся эта громада, куда он попал, -- целая группа зданий в улице Фенчерч, -- представляла собой какое-то торгово-промышленное гнездо больших и малых контор, лабиринт лестниц, коридоров, стеклянных дверей, с выведенными на них черными буквами названиями фирм. Он систематически переходил из одной конторы в другую. Нередко ему не удавалось даже получить доступа к директору или заведующему. Но когда и удавалось, в результате дело все-таки кончалось отказом.
На этот раз неудача как-то особенно угнетала его: веселая развязность клерка и его готовность проводить к директору почему-то внушили ему надежду. На площадке он с минуту стоял в раздумье, не зная, в какую дверь теперь постучаться. Некоторые имена, казалось, поощряли его, другие отталкивали; но голодный всегда суеверен. Почему "Гриффид и Сван" как будто что-то обещали, а "Братья Виллоуби" как будто говорили: "Не ходи!" -- это навсегда останется нерешенной психологической задачей. И, тем не менее, факт, что он направил стопы именно к первой двери. И сразу же получил отпор. "И директор и его помощник заняты. Ему назначили прийти? Какое у него дело? Нет, у них так не водится. Надо сначала написать директору и попросить чтобы вас приняли, тогда вам назначат, когда прийти".
Джойс ушел и усталой походкой поплелся по каменной лестнице выше, в следующий этаж. Но конечный результат везде повторялся тот же, с утомительным однообразием.
В одном только месте его удостоили серьезного разговора. Сердце его забилось быстрее. Это была контора какого-то судоходства. Двое служащих уехали в отпуск; третий сегодня утром неожиданно захворал и хозяева остались без рук. Младший из них, живой, подвижный молодой человек, зорко вглядывался в Джойса, стараясь определить уровень его образования и способностей.
-- Я бы не прочь дать вам временную работу. Я сам был бы рад, так как мы попали в беду. Но, разумеется, нам нужна рекомендация.
-- Боюсь, что именно рекомендации я вам не могу предоставить. Я получил хорошее образование и деловая подготовка у меня есть. Вашу работу я, во всяком случае, делать могу. Но я одинокий человек без друзей.
-- Где вы работали последнее время?
От этого вопроса, делового и вполне естественного, у Джойса упало сердце. Он знал, что, где бы он ни попросил работу, ему обязательно предложат этот вопрос, но он не решался заранее придумать на него сколько-нибудь правдоподобный ответ, малодушно надеясь как-нибудь выкрутиться, когда наступит страшная минута. И вот она настала, а сообразительность не приходит на выручку. А правду сказать нельзя.
-- Я бы предпочел ничего не говорить вам о себе, -- запинаясь, ответил он.
Младший из директоров добродушно пожал плечами.
-- Ваше дело. Как знаете. Но вы понимаете, не можем же мы взять с улицы совершенно незнакомого нам человека без всяких гарантий, хотя бы его честности.
Джойс смотрел на него с мольбой, влажными глазами. Только теперь он понял всю безнадежность своего положения. Даже мальчишку-рассыльного ни в одну контору не возьмут без рекомендации, без аттестата. А у него никаких рекомендаций не было.
Заведующий, гладко выбритый, с румяными щеками, стоял прислонившись спиной к каминной доске и заложив руки в карманы; по углам его рта играла загадочная улыбка. Он говорил хотя и деловым тоном, но ласково. На вид он казался джентльменом. У Джойса явилась безумная мысль. Он вспыхнул до корней волос, стиснул руки и невольно шагнул к своему собеседнику.
-- Я скажу вам всю правду! -- выкрикнул он, задыхаясь. -- Мне необходимо найти работу -- иначе я умру с голоду. Возьмите меня, и я буду работать для вас день и ночь. Я блестяще кончил курс в Оксфорде. Я был адвокатом, имел хорошую практику. Но я жил не по средствам и растратил вверенные мне деньги. Вернуть мне их было не из чего. Меня исключили из сословия, судили и приговорили к двум годам каторги. Вот уже пять месяцев, как я бегаю с утра до вечера по городу, приискивая хоть какое-нибудь занятие. Я не сумасшедший, чтобы рисковать еще раз пройти через весь этот ад. Дайте мне только возможность подняться, и я опять стану на ноги.
Его голос звучал мучительной мольбой. Губы его дрожали. И сам он трясся всем телом.
Молодой человек, стоявший у камина, переступил с ноги на ногу и вставил в глаз стеклышко, болтавшееся на шнурке.
-- Да, надо сознаться, физиономия у вас, что называется, клейменая, -- протянул он насмешливо.
Джойс на минуту тупо уставился на него, потом молча повернулся и выбежал из конторы. Он был совершенно раздавлен, унижен до глубины души. Перепрыгивая через ступеньку, он бежал вниз по лестнице, боясь, что он вот-вот упадет, так кружилась у него голова от этого неожиданного удара.
Сегодня он более не в состоянии был стучаться в чьи бы то ни было двери. Фамилии на них, казалось ему, разбухали и издевались над ним, когда он проходил мимо. Мужской смех, донесшийся откуда-то сверху, прокатился по всей лестнице и больно ударил его по нервам. Теперь он уже не шел, а почти бежал и остановился только когда очутился на улице, белый как мел, едва держась на ногах, он прислонился к стене; непрерывно спешившие куда-то мимо него люди мелькали как в тумане. Лишь минуты через две он оправился настолько, чтобы перейти на правую сторону тротуара и двинуться дальше вместе с волной.
Он уже мучительно жалел, что поддался безумному импульсу и открылся этому человеку, который потом смотрел на него с таким откровенным, циничным презрением. Его уважение к себе теперь окончательно было подорвано. Ему казалось, что все эти тысячи глаз, которые смотрят на него, знают, что он за птица, знают, что он растратил чужие деньги и сидел в тюрьме. Когда мужчина или женщина сторонились, давая ему дорогу, ему казалось, что они спешат отшатнуться, чтобы не запятнать себя его прикосновением. Каждый полицейский, казалось ему, мог установить его личность.
Торговец игрушками близ Меншен-Хоуза, который снял шапку и чесал себе затылок, поглядывал на него, как на возможного покупателя и ухмылялся с фамильярностью старого знакомого.
Это становилось невыносимым. Добравшись до Чипсайда, он зашел в первый попавшийся кабачок и спросил стакан виски. Огненная влага разлилась по жилам и подбодрила его; он выпил еще стаканчик и вышел на улицу. Водка, выпитая на голодный желудок, вскоре притупила разум... Хотелось напиться допьяна -- так будет легче. В былые времена Джойс провел за стаканом вина немало веселых ночей, но напиваться до бесчувствия ему не доводилось; это всегда казалось ему омерзительным. Но теперь, голодный, больной, он не мог устоять перед искушением. И переходил из таверны в таверну, сознавая только, что ему надо напиться, и почти не сознавая уже своей личности. И, наконец, выйдя из грязного кабака в Флит-Стрите, споткнулся на пороге и без чувств упал на тротуар.
Когда он пришел в себя, вокруг было темно. В первый момент он не мог сообразить, где он находится. Но случайно повернувшись, он едва не упал оттуда, где лежал; попробовал сесть -- ноги его коснулись земли раньше, чем он ожидал, и легкий толчок окончательно разбудил его. Куда же это он попал? Он протянул руку и дотронулся до стены. Стена была каменная. И пол тоже каменный, как он убедился, топнув ногой.
И тут ему стала очевидна до ужаса истина: он в арестантской камере при полицейском участке. Хотя голова его кружилась и глаза страшно болели, ужас этого открытия сразу отрезвил его. До худшего унижения он уже не мой дойти. Он снова попал в тюрьму, снова придется надевать на себя этот ненавистный арестантский халат и ежиться под взглядом тюремщика. Опять, опять весь этот ужас, постыдный, неописуемый. Преувеличивая последствия своего случайного ареста, он вызвал в памяти все ужасы пережитого. И чувство глубокого презрения к себе подымалось в нем, как тошнота. Он повалился ничком на узкие нары, схватившись руками за голову. Тюрьма взяла его целиком -- тело и душу. Ни к чему иному он уже не пригоден.
Прошел час. Дверь отворилась, и на пороге появился полисмен, освещенный светом лампы из коридора. Джойс поднял на него растерянные глаза.
-- А-а, вы уже очнулись, пришли в себя. Вы бы пошли наверх повидаться с инспектором.
Джойс с трудом поднялся на ноги и схватился за протянутую руку полицейского.
-- У меня были большие неприятности, -- выговорил он осипшим голосом. -- А тут еще жара... пустой желудок... Выпил стаканчик, ну, и свалился.
-- Вот вы так и скажите инспектору. Да вы не волнуйтесь, все образуется.
Когда его привели к инспектору, он подтянулся и начал отстаивать себя с горячностью, которая забавляла всех присутствующих. Они не видели ничего трагического в пометке: "Поднят в пьяном виде".
-- Ну, хорошо, -- сказал, наконец, инспектор. -- Я вижу, что это была случайность. Назовем это солнечным ударом. Я не стану доносить на вас. Ступайте домой и ложитесь в постель.
От волнения у Джойса подкосились ноги, и он схватился за железную решетку. Один из полицейских вывел его за двери, кликнул извозчика и помог ему сесть. Вначале, несмотря на головокружение и общее болезненное состояние, он чувствовал инстинктивную животную радость при мысли, что он опять на свободе. Его тревожные предчувствия не сбылись, и на душе вдруг стало легко. Но это длилось недолго. Скоро им снова овладело отчаяние и отвращение к самому себе, и он весь затрясся, как в лихорадке.
Почти ползком добрался он до своего чердака, спросил чего-нибудь поесть, с трудом проглотил несколько кусков, лег в постель и тотчас уснул тяжелым сном. Но посредине ночи вдруг проснулся, словно его толкнули, вспомнив, что в этот вечер он обещал быть у Ивонны Латур. И даже застонал от огорчения. Весь вечер накануне, все утро он мечтал об этом визите. Посидеть в чистенькой нарядной комнате, в гостях у леди, пожить хоть несколько минут прежней жизнью, согреться под лучами ее улыбки, ее жалости и доброты, забыть хоть на миг о том, что он отверженец, пария. Это перспектива так улыбалась ему, что с утра он был почти весел. Но ряд неудач, усталость и огорчение постепенно заставили его забыть об Ивонне. И теперь ему казалось, что он потерял открывшийся для него уголок рая, оттолкнул руку, протянутую, чтобы спасти его от гибели. Долгие часы лежал он без сна. Только к рассвету забылся, и когда проснулся, был уже полдень.
Он оделся и позвонил, чтобы подали завтрак. Его принесла, как всегда, на подносе неряшливая служанка в засаленном платье. Джойс чувствовал себя совершенно ослабленным, обессилевшим духом и телом. Подкрепившись немного, он поднял штору и выглянул на улицу. Погода была все такая же дивная, но у него не было желания выйти на воздух. Зачем? К чему? После вчерашнего урока продолжать поиски работы по меньшей мере нелепо. Отходя от окна, он случайно увидел в зеркале свое бледное растерянное лицо и налитые кровью глаза; и невольно отшатнулся, как будто перед ним обнаружилось все убожество и слабость его души. И полуодетый, бросился на кровать, предавшись полному отчаянию и безнадежности, терзаясь угрызениями за то, что он так глупо и безвозвратно загубил свою жизнь.
Он не позировал сам перед собой, как жертва обстоятельств. Если б он мог, это все же было бы некоторым утешением. Воспоминание о своей преступной глупости тяготило его не меньше, чем вынесенное наказание. Будь это еще какое-нибудь грандиозное злодейство, требующее для своего осуществления исключительного хладнокровия и гениальности замысла, которыми он мог бы восхищаться, как проявлениями интеллекта. Но это было такое же мелкое мошенничество, как мошенничество подручного из лавки, который, будучи сбит с пути товарищами ради того, чтобы побывать на бегах, таскает день за днем понемножку из хозяйской выручки в надежде, что когда-нибудь улыбнется же ему счастье: он выиграет и вложит обратно украденные деньги. Разница была только в количестве. Он практиковал свои "выемки" в более широких размерах, его распутные друзья были более аристократического происхождения, его пороки утонченнее, -- но мотивы, побудившие его совершить преступление, как и его оправдания, были так же презренны. Он был беспощаден к себе и глубоко презирал себя за этот поступок.
Последнее время, просто от усталости, он впал в апатию и как бы примирился со своим унижением. Человек физиологически неспособен на непрерывные вспышки протеста и возмущения. Но теперь нож глубоко вошел в рану и поворачивался в ней, причиняя жестокие муки.
Чем же это все кончится? Вопрос этот неотступно стоял перед ним, а между тем стоило ли ломать себе над ним голову? Такие, как он, не находят работы. Для таких, как он, работы нет. Он постарается тянуть как можно дольше на те деньги, какие есть у него, а затем -- можно и положить конец этой никому не нужной жизни. Или, может быть, и на это не хватит духу, и он войдет в ряды привычных преступников-рецидивистов, для которых преступление -- просто средство к жизни? Он содрогнулся, припомнив вчерашний день и мучительный час в арестантской камере.
Время шло. Под вечер он оделся и, как всегда, пошел обедать в грязный итальянский ресторанчик близ вокзала Виктория. Выйдя снова на улицу, он некоторое время колебался, не зная, что делать дальше. Он с тоской думал об Ивонне, жаждал увидеть ее, но не имел мужества пойти разыскивать ее квартиру. Слишком сильно было в нем чувство его унижения. Болезненная щепетильность не позволяла ему воспользоваться ее простодушием. Ибо, как это ни странно, в нем еще жива была его былая гордость. Если б он отложил ее в сторону, без сомнения, ни один из его прежних друзей не согласился бы на тех или иных условиях возобновить с ним знакомство. Но он не стал разыскивать прежних друзей, и даже, когда случайно встречал на улице знакомое лицо, спешил стушеваться в толпе или убежать. Ивонна была единственной из его прошлых знакомых, от которой он не убежал. Но и с нею теперь все кончено.
Он прошелся в нерешимости несколько раз взад и вперед по тротуару, потом машинально направил шаги свои по привычной дороге -- в бильярдную при одном из трактиров Вестминстера. Все же это было лучше, чем шататься до изнеможения по улицам или сидеть одному у себя на чердаке. Двое оборванцев, без сюртуков, в грязных сорочках, играли на бильярде на время. В тени у стены на высоком диване сидела безмолвная компания зрителей. С некоторыми из них Джойс обменялся кивком головы и угрюмо занял свое обычное место между ними.
Все это были тихие, плохо одетые, пришибленные жизнью люди, приходившие сюда каждый вечер. Говорили они мало, пили еще того меньше и на бильярде не играли вовсе, а лишь смотрели, как играют другие, и по временам аплодировали, чаще утешая проигравшего, чем поздравляя победителя. Они представляли собой как бы чинную и внимательную публику, и это придавало бильярдной известный декорум -- из-за этого, должно быть, хозяин трактира и не гнал их отсюда. Средним числом их было восемь, -- все больше люди в цвете лет, принадлежавшие, насколько можно было судить по добровольным их признаниям, к темным задворкам журналистики, сцены и, вообще, вольных профессий. Представители последних, не имея определенных занятий, жили преимущественно на счет своих жен. Ходил сюда, например, провалившийся на выпускном экзамене студент-медик, существование которого было совершенно проблематичным, и рыжий, краснощекий вульгарной наружности человек, уверявший, будто он отказался от ректорства в провинции, так как совесть не позволяла ему проповедовать слово Божие, не веруя в Бога. При всех индивидуальных различиях, во всех них было что-то общее. У каждого на лице было написано: "неудачник". И какое-то душевное родство тянуло их друг к другу. Цинично высмеивавшему самого себя, Джойсу иногда казалось, что не один только случай привел его два месяца тому назад в этот грязненький кабачок.
-- А я табак-то свой, кажись, оставил дома, -- сказал ближайший сосед Джойса, заметив, что он набивает трубку. -- Спасибо большое. Иной раз, знаете, не вредно покурить и чужой табачок -- для горла приятнее.
Внешность этого человека была незаурядная: лицо широкое, скуластое, едва обтянутое кожей; нос крючком; брови черные, сходящиеся на переносье. Длинная верхняя губа и подбородок были бритые, но на щеках он носил бакенбарды котлетками, густая чернота которых представляла странный контраст с уже седеющими висками и затылком. Был ли он лыс или нет, -- никто не мог решить, так как шляпы он никогда не снимал, и сидела она у него на голове всегда в одном и том же положении, чуть-чуть набок, как полагается носить респектабельному человеку. Но самое поразительное в его костюме было длинное, толстое драповое пальто, под которым, очевидно, не было ни пиджака, ни жилета. В этот душный и жаркий августовский день при одном виде его бросало в испарину. Хотя никаких признаков белья на руках его не было, насколько можно было заглянуть под рукава, из-под наглухо застегнутого пальто торчал грязный, обдерганный крахмальный воротничок и такая же манишка с узким черным галстуком. Человека этого звали Ноксом. Он посмотрел на Джойса бледно-голубыми, ничего не выражающими глазами и возвратил кисет с табаком.
-- Вы уж возьмите про запас, пока есть возможность, -- усмехнулся Джойс.
-- Я не хочу злоупотреблять вашим великодушием, -- ответил Нокс, но, тем не менее, отложил себе изрядную порцию в кончик носового платка и завязал его узлом. Долго они курили молча; тишина нарушалась только стуком бильярдных шаров, монотонными выкриками маркера, да случайными одобрительными замечаниями зрителей. Воздух был тяжкий от запаха спиртных напитков и застоялого табачного дыма.
-- Ну, мне пора на работу, -- выговорил, наконец, Нокс.
Джойс точно от забытья очнулся при этих словах. Ему и в голову не приходило, что у Нокса могла быть какая-нибудь определенная работа. На минуту он даже позавидовал ему.
-- Эх, кабы у меня была работа!
-- Это даже странно, -- почтительно заметил Нокс, -- что человек с вашими знаниями не может найти себе занятие. Ведь городскую школу вы, наверное, окончили?
Джойс кивнул головой.
-- И в университете были?
Джойс не ответил.
Но собеседник его продолжал:
-- Конечно, были. Это сразу видно. Наблюдательный человек такие вещи всегда замечает. Помните, как вы давеча поправили меня, когда я заговорил о Платоновом драматическом единстве. Я потом нарочно зашел справиться в Британский Музей и убедился, что вы были правы, приписывая эти слова Аристотелю. И, по-моему, человеку с вашим образованием легко найти себе работу.
-- А вы бы посоветовали что-нибудь, -- не без иронии возразил Джойс.
-- Пишете?
-- А вы разве пишете?
-- При всей моей скромности могу сказать, что да. Не нахожу, чтоб это занятие было особенно прибыльное, но я так полагаю, что для меня оно не прибыльное единственно только вследствие недостаточности моего образования.
-- Что же вы пишете? -- спросил Джойс, невольно заинтересованный этой странной фигурой.
-- Я работаю в двух отраслях литературной профессии: одна -- объявления, для которых требуется известная литературность; другая -- популярные романы.
Он вытащил из кармана грошовую вечернюю газетку и, указав пальцем на один столбец, передал ее Джойсу. Заметка была озаглавлена "Нигилизм в России" и начиналась описанием ужасов сибирской каторги, а заканчивалась, как водится, рекламой каких-то пилюль.
-- Я всегда горжусь тем, что у меня эти вещи выходят литературнее, чем они обыкновенно бывают, -- заметил он самодовольно, в то время как Джойс рассеянно пробегал глазами строки объявления.
-- И в своих романах я всегда стараюсь подражать лучшим образцам: Стивенсону, Майн Риду. Да вот у меня в кармане случайно лежит томик одного из последних моих произведений. Посмотрите, может быть, это и заинтересует вас. В благодарность за табак, с уважением от автора.
Джойс принял из его рук тощую книжонку в яркой обложке, озаглавленную: "Гибель Дьявола вод". Печать, очень убористая, в два столбца, и бумага -- были ужасны. Имени автора на обложке не стояло. Джойсу достаточно было бегло перелистать несколько страниц, чтобы убедиться, что герои романа утопают в крови.
-- Я с удовольствием прочту, -- учтиво сказал он, кладя книжонку в карман.
-- Если вы найдете нужным сделать мне какие-либо критические замечания относительно моего стиля, я буду вам очень признателен, -- заметил Нокс. -- Я питаю честолюбивую мечту когда-нибудь писать для более культурной публики. У меня задумана одна пастушеская идиллия, которую я напишу, когда у меня будет время. Но, вы понимаете, на рынке постоянный спрос на романы приключений.
Он говорил бесстрастным, ровным голосом, без тени сожаления или энтузиазма во взгляде.
-- А как вы думаете, стоило бы попробовать написать такие романы человеку со стороны, никогда не имевшему дела с издателями? -- задумчиво осведомился Джойс.
-- Ну, разумеется. Надо только иметь воображение. Если вы изволите взглянуть на мой лоб, вы увидите, что у меня шишка фантазии развита очень сильно. Разрешите мне взглянуть на ваш. Да, и у вас она есть. Стоит только начать, работа будет всегда. Они платят полкроны за тысячу слов. Я могу написать в день до трех тысяч.
Нокс поднялся с места и начал прощаться.
-- Спасибо за совет. Я, может быть, и попробую. Не хотите ли выпить стаканчик на дорогу?
-- Нет, благодарствуйте; я нахожу, что спиртные напитки вредно отражаются на деятельности мозга. Добрый вечер!
Нокс ушел. Ближайшим соседом Джойса был теперь рыжий эксректор, дремавший, сложив на коленях грязные, толстые пальцы. Разговаривать было не с кем. Некоторое время он сидел в одиночестве, изредка поглядывая на бильярд, на котором со стуком сталкивались шары, потом встал и вышел на улицу.
Слова Нокса засели у него в голове. Если это жалкое существо может существовать честным "литературным" трудом, уж, конечно, и он мог бы делать то же. За последние пять месяцев он не раз пытался написать статью для газеты или же коротенькую повестушку, но голова его отказывалась работать. И сознание, что эти ужасные два года тюрьмы гибельно отразились и на его интеллекте, еще усиливало его отчаяние.
Но ведь для этой работы никаких тонкостей не требуется; тут литературный вкус и разборчивость могут только мешать. Тут нужно одно -- воображение и способность изо дня в день заниматься бумагомараньем. Чтобы жить на это, надо давать материала ежедневно по крайней мере на три газетных столбца. И какое нищенское вознаграждение! "Какая благородная цель, -- с горечью подумал он, -- для честолюбия Стефана Чайзли, окончившего университет с первой наградой, писать "кровавые романы" для широкой публики".
И все же эта перспектива несколько подбодрила его. К себе домой он вернулся уже не таким разбитым и унылым, как ушел отсюда.
Усилия, которые он делал над собой по пути для того, чтобы придумать пробную главу, отвлекли его от вечного гипнотизирующего копанья в собственной душе, и, придя домой, он поспешил зажечь газ, взял перо, бумагу и, сидя за туалетным столиком, принялся описывать придуманную им сценку убийства.
Через два часа он прочитал написанное: вышло всего две полоски бумаги по полтораста слов на каждой. Джойс печально смотрел на них. Этак ему придется каждый день работать по 20 часов для того, чтобы прокормиться. Ему пришло в голову поучиться у Нокса. Он попробовал прочесть несколько страниц из "Гибели Дьявола вод", но скоро швырнул книгу на пол. Нет, это совершенно безнадежно. Все его навыки образованного, культурного человека возмущались против подобной работы. Это какая-то умственная проституция!
-- Лучше смерть, -- сказал он себе, горько вздыхая и разрывая в клочки исписанные им две страницы. И вдруг почувствовал себя таким усталым, что решил тотчас же лечь в постель.
Он уже наполовину разделся, как вдруг, к величайшему своему изумлению, заметил на одеяле письмо, очевидно, брошенное сюда небрежной служанкой. От кого могло быть это письмо? Он уже почти разучился получать письма. Почерк на конверте женский... Тут он вспомнил, что дал своей адрес Ивонне. Письмо было от нее и гласило:
"Милый Стефан, почему же вы не пришли вчера вечером? Я была так огорчена. Неужели же вы подумали, что я пригласила вас только из вежливости? Нет, не может быть. Надеюсь, ничего дурного с вами не случилось. Я все время стараюсь что-нибудь придумать для вас. Моя голова полна всевозможными планами. Приходите поймать один из них, пока он не рассыпался. Буду дома завтра после обеда.
А знаете, это совсем как в прежние времена -- писать вам вот такие глупенькие записочки.
Ваша искренно Ивонна Латур".
Джойс лег в постель и заснул здоровым сном усталого, измученного человека. Письмо лежало у него под подушкой.
IV
НА СЦЕНЕ
-- Каждому свое, -- весело говорила Ивонна. -- Будь я модисткой, я бы, конечно, прежде всего подумала о том, какой бы из вас вышел шикарный заведующий магазином. Но, так как я певица, я могу думать только о том, что относится к моей профессии. Вы не знали, что я такой философ, не правда ли?...
-- Но сейчас я совершенно не в состоянии петь, м-м Латур: у меня ни одной ноты в голосе.
-- А вот мы после чаю попробуем. И, во всяком случае, для Брума вы вполне годитесь. Если он не возьмет вас, я скажу ему, что я больше с ним не знакома.
Высказав эту страшную угрозу, она налила себе чаю.
-- Это слишком хорошо для того, чтобы это было правдой, -- уныло выговорил Джойс. -- Мне уже кажется невозможным, чтобы я когда-нибудь достал работу и снова жил среди честных людей. Я глубоко признателен вам, м-м Латур: не умею выразить, как я вам благодарен.
-- Вот вам чай, -- сказала Ивонна, передавая чашку. -- Я налила молока, но сахару не клала. Я так рада, что моя выдумка пришлась вам по вкусу. Я боялась, что вы найдете это совсем для себя неподходящим.
Джойс иронически засмеялся.
-- Вы не сказали бы этого, если б знали, каких должностей я домогался и на какие публикации давал ответы. Для меня это будет блестящее положение.
-- Как знать, к чему это может повести. Может быть, вы и далеко пойдете. Может быть, через два-три года вы будете играть первую роль в оперетках. Или, может быть, перейдете в драму и тут добьетесь известности. Разве можно знать вперед? И разве не было бы приятно, если бы вы зарабатывали 40--50 фунтов в неделю?
Ивонна была очень счастлива. Она все это выдумала сама и сейчас же поехала к Бруму, чтобы устроить своего протеже. Будущее Джойса было теперь обеспечено. Его ум, которого она в былое время немного побаивалась, скоро поможет ему выдвинуться из задних рядов. Она уже теперь волновалась, предсказывая успехи. Но Джойс не заглядывал так далеко. Он чувствовал только радость и облегчение при мысли, что одна дверь для него все-таки еще остается открытой, и благодарность к женщине, указавшей ему на эту дверь. Он был слишком подавлен, чтобы заразиться ее энтузиазмом. Она всячески старалась развеселить его.
-- Вот увидите, вам понравится Брум. Ко мне он всегда был очень добр с тех пор, как я выручила его однажды, выступив для него на благотворительном утре. Когда он держит театр в Лондоне, он всегда присылает мне ложу, как только найдется. Я знаю, что теперь он везет в провинцию "Алмазную Дверь", и жалованье он платит всем артистам очень хорошее. Отчего бы вам не поступить к нему в хор? Я уверена, что вам понравится на сцене. Я бы сама предпочла играть на сцене, чем петь в концертах. Я всегда об этом мечтала.
-- Почему же вы не попробуете для перемены?
-- Не гожусь. Я слишком миниатюрная. И голос у меня маленький -- для сцены не годится. Ну, да это меня не огорчает. Я люблю пение ради него самого, а где петь -- мне все равно. Я одного только боюсь -- потерять голос. Если это случится со мной, я спрячу голову под крыло и умру, как стрекоза. Впрочем, я даже не знаю, есть ли у стрекозы крылья. Как вы думаете: есть или нет?
-- Есть, и прехорошенькие. Наверное, и у вас были бы такие же. Я думаю, они у вас и есть где-нибудь, только спрятаны.
-- Это очень красиво, только зачем же вы так говорите? -- улыбнулась польщенная Ивонна.
-- Я только попытался, и очень неуклюже, выразить то, что я чувствую, -- возразил Джойс с неожиданной теплотой и задушевностью. -- Я все спрашиваю себя: что может быть общего между нами? У вас такая чистая, ясная, красивая душа, а я -- я опозоренный человек, дошедший до последней степени унижения, ведь я же знаю, что даже то, что я переступил ваш порог, для вас почти оскорбление. Я чувствую, что мы с вами сделаны не из одной и той же глины. И только дивлюсь, как не боитесь вы меня. Должно быть, вы видите меня не таким, каким я сам себя вижу. И слава Богу.
-- Тсс! -- ласково сказала Ивонна.
Она смотрела на него с недоумением, не понимая. Она знала, что он глубоко чувствует свое унижение, но не могла понять, какое это может иметь отношение к ней лично. Если не считать того, что он был изможденным и больным, Стефен внешне почти не изменился, особенно теперь, когда он почистился и приоделся. В новом синем костюме и искусно завязанном галстуке, -- это платье он купил на случай, если ему понадобится приличный костюм, и надел его сегодня в первый раз, -- он выглядел совсем прежним элегантным джентльменом, каким она всегда его знала: так что ей даже трудно было вполне сознать перемену, происшедшую в его материальном положении. Понять же, какой ужас пережила его душа и как пагубно это должно было отразиться на ней, было выше ее сил.
Ивонна не знала, как выразить свое сочувствие, не находила слов и замолчала. Он сидел напротив нее, опершись щекой на руку и глядя на нее печальными глазами, а она думала о том, как он красив с этими четкими, тонкими чертами лица и изящными белокурыми усиками, и как жаль, что у него такие глубокие складки по углам рта и выражение лица такое мрачное, без улыбки.
В сердце Ивонны было так много солнечного света, что она умела разгонять тучи, нависшие и над чужой душой. Неожиданно она встала и подошла к роялю.
-- Я вам спою что-нибудь, а затем вы попробуете.
Перед тем, как сесть за рояль, она спросила:
-- Что вам спеть: грустное или веселое?
Косые лучи заката сквозь незанавешенное окно падали прямо на ее лицо, подчеркивая теплый румянец щек и нежность улыбки. Требовать от нее печали было бы неразумно.
-- Спойте что-нибудь радостное, -- инстинктивно вырвалось у Джойса.
Пальцы ее пробежали по клавишам и заиграли баркароллу на слова Теофиля Готье.