"Вы собираетесь, как я слышал, писать о кадетах?" спросил меня недавно один беспартийный коллега. Я ответил утвердительно. Коллега взглянул на меня довольно сурово: "Ведь ругаться будете? Эх, не время! Правительство их жмет, в подполье гонит, а тут еще слева всё та же издевка, всё тот же свист!"
Но боже мой! неужели так уж и нельзя ничего сказать о кадетах, кроме ругательств? Партия народной свободы не ничтожная и не эфемерная величина, и ни в какой период времени не может бояться критики. Это не то, что партии-однодневки, вроде, например, радикалов или свободомыслящих, которые действительно могли умоляюще поднять глаза на критика и, сложив руки, прошептать:
"Так короток мой век,
Он не долее дня, --
Будь же добр, человек,
И не трогай меня!"
Кадетская партия выживет. Конечно, когда я пишу эти строки, для меня, как и для всей Руси великой, остается вопросом, что сулит нам ближайшее будущее, но наиболее вероятным представляется, что кадеты вернутся в Думу, в меньшем, пожалуй, количестве, но умудренные опытом, еще более змии мудростью, еще более голуби кротостью, и сделают новую попытку столковаться, пойдя на большие уступки.
Оставим на минуту в стороне от учета великую народную волну, которая бурлит теперь глухо в каких-то провалах и глубинах, оставим в стороне эту медленную (ох, тяжела на подъем матушка Русь), но прочную работу самоорганизации, результаты которой, верим, знаем, выступят в один прекрасный день, воистину прекрасный и грозный в величии своем день, чтобы начать с того места, где остановилось истинно революционное творчество, разбившееся о всё еще крепкую, веками организовавшуюся скалу порабощения, не найдя под собой достаточно уже толстых и длинных корней. Оставим в стороне эту работу корней, взглянем на поверхность, на ту довольно скользкую плоскую поверхность, по которой вытанцовывают свои контродансы господа политики, и посмотрим, так ли плохи шансы кадетов, чтобы их жалеть.
"Клемансо переменил круглую шляпу на цилиндр"! летит телеграмма. Головы в цилиндрах склоняются друг к другу и шепчут: "Клемансо снял цилиндр". Г. Извольский долгим и острым взглядом дипломата смотрит на эту фразу: "Кажется, наш"! говорит он себе. И он прав. "Clemenceau est mort, vive Clemanceau!" Мирно спит в гробу журналист Клемансо, и, как ружье с гейневским солдатом, положено с ним его блестящее в яд обмакнутое перо. Но Клемансо в цилиндре, улыбаясь лисьей улыбкой в седину усов, стал профессиональным дипломатом.
О, великий кадет! Ты приводишь в восторг своими маневрами, великий кадет, великий ловец людей перед Господом. -- Как к рукам пришлись тебе социалисты-карьеристы (официально: независимые социалисты), сколько елея льют они на раны пролетариата, а палата не жалеет и клея на афиширование блестящих речей твоих подручных. "Внутренний мир"! провозглашаешь ты. Буржуа ежится, ему не по себе. Как бы этот фантазер Клемансо не накуролесил. Но в общем он догадывается, он начинает понимать.
"Внутренний мир! G'est bon!" А бедняга Жорес, бедный "великий трибун" совершенно озадачен словесностью социалистов-карьеристов: "Превосходные слова говорят: клеить, клеить!" Каждый раз заражается он гэдистским электричеством и по совести готов "разоблачать Клемансо", но каждый раз разряжается он, распускается в душистых теплых волнах министерского красноречия, совершенно социалистического, но уверяю вас, совершенно социалистического! Старик Гэд, тот видит ясно, зорко, не проведешь ветерана пролетарского движения: Клемансо морочит рабочих, развращает массы ради внутреннего мира, сглаживает углы, замазывает щели, он уступками и словесностью стремится скрепить готовую рухнуть экс-твердыню, он враг, опасный враг; ни секунды пощады, ни секунды колебания; протянуть ему руку хоть на час, значит выступить куклой в его театре марионеток, где дается дошлая комедия: "Сотрудничество классов, или Великая Франция!"
Почему я говорю о Клемансо? Потому что истинный вождь русских кадетов -- Клемансо. Клемансо -- последнее усилие буржуазной мысли и воли, последний талант (может быть, гений?) буржуазного класса, приказчик, может быть, даже душеприказчик капитала, и молодые потуги наших цыплят, еще не сладивших со скорлупою яиц, сопровождаются сердечным порывом к старому галльскому петуху.
Клемансо снял цилиндр. Извольский к нему поехал с визитом. Чело публицистов из "Речи" наморщилось. "Кажется, наш!" думает г. Извольский под мягкий стук экспресса. "Кажется, их!" с тревогой думает публицист "Речи", кусая перо.
Да, Клемансо снял круглую шляпу. Но его круглая голова с этими шишками над бровями осталась та же.
Да, он более, чем когда-либо, оппортунист (при всём своем радикализме он всегда им был -- припомните Коммуну), более, чем когда-либо, склонен добродушно улыбаться на цитаты из своих статей и речей: "Mais, mon cher, c'est de la littИrature, tout Гa, voyons!"
Но он -- прежний Клемансо по таланту, этого не оценил г. Извольский. Клемансо в цилиндре! Он стал дипломатом! Но, милый г. Извольский, есть фаготы и фаготы! Г. Извольский совсем другой фагот! Разговорившись с Клемансо, он не стал скрывать от коллеги, что финансовые нужды России велики. Но зато всё неприятное уже подходит к концу. Столыпин так искусен! Одних напугал, других купил. Террор симптом разложения революции. Кто же этого не знает? Судороги, агония! Дума! Она будет созвана. Конечно, она, может быть, будет будировать, но если нам дадут немножко денег, она у нас скоро-скоро станет шелковая. Словом, мы в силе, мы на верху горы. Уберите же Бомпара, который не хочет понять этого. Нам нельзя иметь посла буржуа. О, мы уважаем буржуазию и у себя, и за рубежом, но теперь в силе -- мы! Нужен посол, который понял бы, что революция в России окончена.
Вежливый отказ и лисья улыбка в седину усов. "Постой же, старый якобинец!" думает г. Извольский, кажется, ты ребячишься -- тешишься т. наз. идеалами, но ты не знаешь силы процента! Неужели парижская биржа откажется на выгодных условиях снять с плеч русского мужика последнее рубище? Мы будем апеллировать от тебя, старая газетная крыса, к настоящему повелителю Франции -- к бирже". Помните у Мольера сцену, в которой Гарпагон восклицает: "Он берет ее без приданого!" "Без приданого?" -- "Да" -- "А! ну, тогда я ни слова -- это так убедительно!... Правда, ваша дочь может сказать, что брак великое дело, что выйти замуж -- значить решить вопрос счастья или несчастья целой жизни"... -- "Без приданого!" -- "Вы правы, это решает всё. Кто-нибудь, пожалуй, станет говорить, что сердцу девушки нельзя приказывать, что..." -- "Без приданого" -- "Да, да... конечно... Тут сам чёрт рта не разинет!..." Так же магически действуют слова: большой процент! Тут сам чёрт должен молчать.
Но банкир понимает уже немного своего Клемансо. "Банкиры Франции", говорит Клемансо, "неужели вы полагаете, что я глуп и не понимаю, кто правит во Франции? Да, да, капитал остается некоронованным королем её, да, я такой же вам homme d'affaire, как и все мои предшественники. Только я умнее и решительнее их. Мир внутри и великая Франция! Вы понимаете, каким жирным жарким пахнет в воздухе. Принюхивайтесь, почтенные банкиры! Вам сулят куш: Вы возьмете его, он не убежит от вас. Посмотрите: мы крепче стянем entente cordiale, флирт с Италией идет, как по маслу, а франко-русский союз? Годится ли Россия, как союзница? Вправе ли она рассчитывать теперь на такое место! Она будет нашим вассалом! Но поставив в вассальные отношения её нынешних безответственных правителей -- смотрите, чем мы рискуем? Во-первых, ежечасно бойся, что их свергнут, и народная власть посмотрит на нас, союзников двуглавой хищной птицы, как на врагов; я не верю даже в полицейскую сноровку этих отживших диких бюрократов. Во-вторых, они будут красть; сколько бы вы им денег ни давали -- всегда у них будет плохой флот, армия, никуда не годная, а мы, давая деньги, хотя бы и под хороший процент, хотим, чтобы они служили нам, превращались бы не в порхающих балерин и громоздкие палаты, а в пушки и броненосцы на страх наследственному врагу; в третьих -- они немцы, все эти штатские и военные генералы, они немцы, и из под нашего лакированного башмака будут вожделеть к задранным усам венценосного истерика. А между тем -- подумайте, если вместо генералов, сядут эти милые кадеты? Ведь они отличные ребята, в реформах они не пойдут слишком далеко, с престолом поладят великолепно, позволят разжижить себя мирнообновленцами, даже с Витте, пожалуй, сойдутся и будут прочнее, умнее, честнее. На немцев смотреть будут, как на врагов, ибо задранные усы; действительный их враг! И русский народ будет продолжать платить вам богатую дань"!
"Да здравствует же союз народов под руководством кадетов Франции, Англии и России, да здравствует блестящая изолированность пышных усов! Да здравствует обезоружение социалистов реформами и речами социалистов-перебежчиков"!
И банкиры Франции один за другим величаво пронесли перед г. Извольским свои большие животы, приятно позвякивающие золотыми брелоками, и каждый, заложив руки за спину, сказал: "Ни одного су! собирайте думу".
И ощутил г. Милюков легкий зуд в пальцах, сладостное предвкушение долгожданного портфеля. Уже посматривает он на окна шляпных магазинов -- думает: "Заменю ли я тогда мою шляпу цилиндром?" О грезы, близящиеся вновь к осуществлению, то светящие, то меркнущие!. "Равнение направо!" командует Милюков, и "Vive Clemenceau"!
Быть может, это ошибка. Быть может, так и не будет. Но, однако же, это очень вероятно [ См. постскриптум].
Критика кадетов большая задача. Не только критика российского кадета в его специфических чертах, но в его общих европейских чертах. Грядут великие и малые соглашатели. Данайцы несут свои дары пролетариату. Данайцы несут их и крупной буржуазии, в России и верховной власти. "Овцы будут целы", говорят данайцы. "Волки будут сыты", говорят данайцы. Политика пролетариата -- недоверие.
И в том лагере, там, за раззолоченными кулисами, повторяют, озираясь вышедшими из орбит глазами: "Не доверяйте, не доверяйте, никому не доверяйте". "Никто нам не верит", говорят кадеты. "Но они так ненавидят друг друга! Правительство так глупо, революция так еще слаба, что мы утвердимся. Лавируйте, лавируйте, вылавируете!"
Но я-то, собственно, даже не критикой программы хочу заняться. Социал-демократы много раз и очень удачно отмечали и собственнические интересы под великодушием кадетских князей и бояр, и две души, трепещущие в груди партии: как бы угодить и Богу, и мамоне, не показаться слишком страшными верхам, ни слишком дряблыми низам, и бесплодный морализм, и дешевую хитрость, присущую маклеру, лишенному собственной силы, а лишь учитывающему борьбу других, и поползновение заранее построить с лазейками новый законодательный домик, куда поселится когда-нибудь кадетская кума-лиса, снабдить его и атрибутами сильной власти. Их лукавство, их губчатую природу в борьбе, их министериалистские вожделения, революционную фразеологию и, от времени до времени, раболепные поклоны -- туда. Всё это осветила социал-демократическая критика.
Я не сделаю этого лучше. Кто может лучше -- пусть сделает.
Передо мною возникает несколько иной вопрос. Как приобрела эта партия своих идеологов? Как выработала она за этот короткий срок свою духовную физиономию. Ведь у неё есть знамя. Есть свой священный палладиум, должен быть свой пафос! Пафос политической пошлости. Это интересно, пошлая соглашательская политика, политическое маклерство, когда оно душа большой партии в момент большой революции, должна принять возвышенный облик, должна восприниматься, как нечто безусловно ценное. Как совершается преображение загнившего либерализма в трубные гласы, в высокопарные речения? Ах, я знаю, что мне скажут. Всё это лукавство, обман, мишура. Двигатели аппетит, классовой аппетит, страх классовый. Для профанов сурьмой сурьмятся, белилами белятся. Нет, это не так. Это уже вульгаризация психологическая.
Да, Долгорукие проговаривались. Кауфманы позорно заголились. И всё-таки классовой расчет редко живет в психике своих носителей в обнаженном виде, он горит на дне души, иногда едва сознаваемый, а дым его порождает в голове принципы и идеалы, будто бы самостоятельные ценности.
Кому неизвестно, что кадеты резко делятся на либеральных земцев и интеллигентов-освобожденцев? Говорят: и последние классовики. Ведь это профессора! Профессор! Карикатурная в общем фигура -- русский профессор. Посмотрите же на этих автономных трусов, которые из страха перед начальством готовы связать студентов по рукам и по ногам! Естественным кажется, что студент, становясь пр. доцентом из с.-д. или с.-р. превращается в "народного социалиста" или безголовца (беззаглавца тож), а переходя к профессуре -- хорошо еще, если удержится на кадетстве, а то пожалуй поднимется до высот Трубецкой нравственности с её петушьими ногами, или до "строго научного" -- Герьеризма! Профессора и прочие представители либеральных профессий с хорошей оплатой труда, это лагерь сытых, боящихся поэтому голодного брата, тощего человека.
Чем меньше интеллигент боится тощего человека -- тем он левее. Он определяется своим чувством к тощему человеку, которое варьирует от припадков струвистского страха -- до полного и раболепного блузообожания, доходящего до самосечения перед лицом бога-пролетария.
Всё это, конечно, верно. Но тут любопытна и чисто-психологическая сторона. Мысли, чувства и программы шиты на двух подкладках. Одна, самая главная, подкладка -- подоплека -- социально-экономическая.
Другая -- менее важная, но интересная и узорная -- социально-психологическая. Разбираясь в ней, видим, как перерабатываются подсознательные, зачастую, социально-экономические интересы в человеческие, психические ценности.
Программы, лозунги -- цветы, экономика -- почва, работа переплета корней. Психология -- стебель, соединяющий то и другое. И он далеко не простая палочка, не простая трубочка.
Это не интересно? Читатель, которому не интересно, брось эту книжку. Не теряй твоего дорогого времени поди занимайся великой наукой -- политической экономией во всей её марксистской широте. Но прошу тебя, читатель, которому не интересно, бросая книжку, не ругайся. Если бы автор её хотел психологическую задачу поставить на место социологической -- он достоин бы был анафемы партийного собора. Но он хочет рядом с той, большей задачей поставить эту маленькую, он считает себя вправе так сделать. Пусть будет велик и богат наш социал-демократический оркестр. Не всем же в унисон играть на первых скрипках, или трубить да барабанить, почему не допустить и втору интересного альта. Вот если он сфальшивит, если выйдет диссонанс -- дело другого рода. Но это будет означать только, что альтист плох, а не то, что альт незаконен, -- что психолог негоден, а не то, что психология не может, вторя социологической мелодии, ее подкреплять и обогащать.
Итак, вот задача: разобраться немножко (для досконального разбора нет места в этой, поневоле краткой работе) в идеологии кадетов, как она выразилась в физиономиях трех, хорэгов: г. Милюкова, г. Струве и г. Родичева. Физиономии эти характерны, интересны, сквозь них, как сквозь окна, видно, как работает кадетская душа, как она, питаясь классовым аппетитом и классовым страхом гонит свой стебель, раскрывает свои цветы.
Интересно тут и разделение функций. Помещики больше всего доставляют питание в виде страхов и вожделений, профессора больше гонят стебель, наконец, г. Родичев больше всех раскрывает цветов. Если взять самого Струве или Родичева, особенно в моменты творческого самозабвения, когда первый "свято ищет при свете логики и совести", а второй "поет себе поет", то элементы вожделения и страха, как будто отсутствуют, кажется, что это цвет без корней, что это цветы философской мысли, цветы горячего красноречия и только. Да, я готов допустить, что корешков непосредственной -- классовой корысти у этих трех героев нет. Но они верхушки социального растения, другие, с ними неразрывно сплетенные, засели в черной земле, жаждут расти и одолеть червя, их гложущего, и только всё вместе: от опасений Долгорукова и рядовых земцев до голубиных полетов г. Струве и соловьиных трелей Родичева, только всё вместе есть русское кадетство.
Господин Милюков, или о вреде истории
Мне припоминается одна замечательная сцена из "Детей Солнца": к мечтателю-химику приходит "хозяин дома" и заявляет ему, что хотел бы "взять его в управляющие" химическим заводом. Полно разлагать и слагать "живое вещество", не угодно ли составить смету химического завода и заняться изготовлением мыла и помады. Хозяин дома есть хозяин дома. Он умеет поставить на своем. Он умеет извлекать практическую пользу из самой чистой науки самого чистого квартиранта. Правда, Протасов возмущается. Но автор драмы довольно прозрачно намекает, что он вынужден будет склониться на согласие.
У Горького пример грубоват. Не по нужде только залучает буржуазия ученых, "детей солнца", в свои цепкие лапы: они сами идут к ней. Ведь они растут в её доме, в его затхлой атмосфере, воспитываются в её университетах. Пусть эти университеты тысячу раз называют императорскими, но фактически они давно ушли вперед, у них всё, как на западе: "и тот наряд, и тот же разговор". И даже особый лоск придает этим передовым профессорам их фрондирование против старого, отживающего, не настоящего хозяина дома. Буржуазия создает себе науку по образу и подобию своему, науку, отвечающую её потребностям. Не хитро, не по плану, участие сознания тут минимально, нет! вся среда торжествующего капитализма накладывает свою печать на флору и фауну современного человеческого общества. Не думайте же удивляться, когда объективный ученый, углубленный историк вдруг предложит буржуазии написать смету конституции и заняться варкой законопроектов и резолюций.
Быть может, г. Милюков оскорбляется, когда ему говорят, что он слуга буржуазии? Мы увидим, что в свои наиболее светлые моменты он совершенно признает это. Но видите ли: г. Милюков не потому служит буржуазии, чтобы буржуазия была дорога ему, или из-за личных выгод, спаси нас Бог от подобных пошлых обвинений, нет -- познание объективных законов истории, законов развития общества привело его к его политической позиции. Сама наука поставила его там, где он стоит. "Да... профессор истории!" гордо бросил г. Милюков чертоплясу Меньшикову. Вы видите профессора истории за практикой!
Великий врач теоретик лечит больного. Нисходит на землю всемудрая Клио. Из ложи бенуара вылезает на сцену видный театральный критик и начинает лицедействовать. Он взвесил и нашел легким и осудил старый порядок. Дух истории пришел в движение. Старый организм переживает встряску. Он должен обновиться. Все симптомы на лицо. Правые! если г. Милюков не с вами -- это потому, что вы осуждены историей. Г. Милюков тиун великой княгини -- исторической науки, что свяжет, -- связано будет, что разрешит, -- разрешено будет: итак, правые, трепещите, слушая спокойную речь профессора истории. Трепещите и вы, якобинцы!
Г. Милюков долго и упорно воевал против правительства. Молодость, темперамент толкали его к "излишествам". Его гнали, изгоняли, заточали. Он приобрел имя среди бедных якобинцев. Этот -- наш, думали они. И в первое время после принятия в свои руки историко-практических браздов, г. Милюков благосклонным оком глянул на левых, на козлищ стада. Он сказал им нечто, подобное знаменитой речи мармеладовского судии: "озорники вы, но и вы войдете в царствие". Похлопывая по плечу пламенного "козла" эсера и "упрямого доктринера" эсдека, -- г. Милюков ласково сказал им: "Друзья слева". По постепенно это "друзья слева" стало звучать у него всё более иронически и, наконец, даже в этом ироническом и горьком смысле стало обнимать собою одного г. Прокоповича с супругою, чадами и домочадцами.
Нет, якобинцы! нет, несчастные исчадия иллюзии, нет, -- вы осуждены историей. Не разделит с нами кров, не станет пить с вами из одной чаши великий историк Милюков. Он знает, где отмерила и отрезала история, он трезв -- вы пьяны! Долгая историческая школа обогатила г. Милюкова даром трезвости. Трезвость -- великая сила.
Конечно, молодой Ницше, нападая так резко на историю в своем первом труде -- был неправ. Он изрек, по обыкновению, много сверкающих парадоксов. Но кое в чём неистовый философ с молотом был глубоко прав.
"Если историческое направление мысли ничем не связано и неуклонно доходит до своих крайних выводов, то оно неизбежно уничтожает будущее, уже тем, что разбивает иллюзий и отнимает у явлений мира ту жизненную атмосферу, без которой они гибнут. Поэтому, даже тогда, когда историческая справедливость неподдельна и руководствуется самыми чистыми побуждениями, всё же она является пагубной добродетелью".
Так говорит Ницше. О! отнять жизненную атмосферу у того или другого класса, ею окруженного, не удастся никакому профессору! но отнять ее у себя легко историку. Хорошо рассеивать иллюзии, но, сокрушая всё историческим пестом в критической ступе, можно размозжить и то, что могло бы вырасти. Не очень хорошо требовать от своих усилий и борьбы своей политической, группы, своего класса -- слишком многого, но еще гораздо хуже, бесконечно вреднее требовать слишком малого и, отмерив своим вершком, наложить табу на всю ту область, где начинается риск, где начинается новь.
Ницше говорит.
"Есть известный предел бодрствования, жвачки, исторического образа мысли, которой не дано безнаказанно переступать, как отдельному человеку, так и целому народу или культуре: за ним грозит постепенное падение.
Чтобы найти и строго очертить границы, за которыми прошлое должно быть забыто, ибо иначе оно обращается в палача жизни, -- следует точно выяснить, как велика пластическая способность индивидуума, народа или культуры".
Но индивидуум, пропитанный буржуазностью, но буржуазная культура не смеет, не может видеть дальше своих целей, своих горизонтов, и в прошлом они находят опору себе, опытом прошлого они стремятся заслонить солнце и дали от глаз других. И никто не делает этого авторитетнее профессоров истории.
Новый индивидуум, адепт нового класса анти-историчен постольку, поскольку на почве истории он растит, он строит небывалое. Прекрасно характеризует такое сочетание исторического смысла и свободы от истории тот же Ницше.
"Лишь тогда, когда человек путем размышления, сравнения, разобщения и соединения заключает в границы анти-исторический хаос, и в его густом тумане зажигается яркий сверкающий свет, иначе говоря -- когда является сила воскресить прошлое к жизни и из былого опыта снова творить историю, -- лишь тогда человек становится воистину человеком."
Буржуазный историк "растекается мыслью по древу", тонет в чащах исторической закономерности, не умеет оседлать историю. Когда подходит к истории творческий гений, подобный Марксу, рукой хирурга он снимает и отметает то, что ему излишне с точки зрения преследуемой им цели, вскрывает главный нерв исторического бытия, вставляет историю в железные рамки теории, тогда профессора истории приходят в ужас. Они качают своими париками, они подымают осыпавшиеся цветы истории: "ах, Боже мои, он не объяснил носа Клеопатры и расстройства желудка Наполеона! Он потерял их! Он потерял цветущее индивидуальное! Ох, ах! он искалечил нашу историю, нашу бесформенную, тестоподобную, необъяснимую историю!" Глупые, они не видят, что история, скованная в железную броню теоретической мысли стала божественной девой, валькирией, Брунегильдой, взяла в свои древние руки новый стяг и повела людей в туман будущего, указуя им пути. И в этом смысле очень близок к истине был тот же самый Ницше, когда писал:
"Чем глубже природа человека, тем могущественней овладевает он прошлым, растворяя его в себе. Если мы представим себе самого могущественного и свободного человека, то для него совсем не будет существовать той черты, за которой знание истории обращалось бы в подавляющую и губительную силу. Он воспринимает в себя всё прошлое, свое и чужое, и поглощает его, претворяя в плоть и кровь.
Такой человек умеет забывать то, что ему не удается покорить себе, оно больше не существует для него, его горизонт -- замкнут со всех сторон, его мир целен".
Когда король Гакон у Ибсена говорит о соединении всей Норвегии во едино, пасынок Божий Скулэ возражает: "сага не говорит ни о чём подобном". То же говорит русскому организованному пролетариату пасынок истории г. Милюков. Сага не говорит ему ничего о новых перспективах. Он крепко верить в законы истории, а это для него законы прошлого. Я не собираюсь здесь критиковать во всём объеме буржуазно-эклектическую "теорию истории" г. Милюкова, но на некоторых сторонах её необходимо остановиться.
Г. Милюков твердо верит в закономерность исторического процесса, он в этом отношении фаталист. Но воззрения его на этот счет до крайности эклектичны и бесформенны.. Указав на значение роста народонаселения (что м. пр. бесконечно уже явления развития производительных сил), г. Милюков продолжает.
"Мы нисколько не склонны, разумеется, считать только что объясненный процесс единственным простым и элементарным процессом истории. Если бы психология выработала учение об эволюции психического склада, мы уверены, что это учение могло бы служить совершенно такой же опорой для социологической дедукции, как только что приведенные факторы. Даже и в настоящее время, поскольку выясняется преобладание двигательных (моторных) элементов в начале психического развития, эффективных и интеллектуальных (чувствовании и мысли) в его дальнейшем ходе, -- возможно было бы, как нам кажется, обосновать на этой психической эволюции индивидуума -- историческую психологию рода".
Итак, закономерность истории такова, что ее можно дедуктивно выводить не то из законов народонаселения, независимых, по Милюкову, от экономических, не то из законов "психической эволюции индивида". Хочешь -- так, хочешь -- эдак. А лучше и так и эдак. И факторов, наверное, еще больше, чем два. Уж тут ясно, что исторический прогноз, пресловутая дедукция есть нечто невозможное, ибо, что получится от совместного действия этих факторов, ничего существенно общего между собою не имеющих, едва ли знает даже Аллах. Ведь индивид психически эволюционизирует не в безвоздушном пространстве, а под давлением только что выставленных нашим историком "элементарных факторов, непосредственно объясняющих процесс размножения населения и потребность питания". Но и те в свою очередь действуют через посредство своими путями эволюционирующего индивида! Тут сам чёрт ногу сломать. Это не только не уяснит нам истории, но затемнит ее, как и всякая теория самостоятельных факторов. Но г. Милюков совершенно последовательно приводит дальнейшее ограничение своей "дедукции": "Чтобы перейти из возможности в действительность, эта тенденция должна переломиться в призме реальных условий исторической жизни. Под влиянием данных географических, климатических, почвенных основное направление исторической жизни может видоизменяться".
Если это ограничение правильно (хотя на высших стадиях развития, например, на стадии капитализма влияние самобытности, порожденной географическими условиями, бледнеет почти совершенно), то что сказать еще и о таких "факторах" в социалистическом исследовании, которые окончательно уничтожают общий и главный социологический поток событий, и без того столь неопределенный у г. Милюкова,
"Мы могли бы сказать, что насморк мог не иметь влияния на Наполеона, а красота Клеопатры -- на поведение Антония, и что, вообще, одной психологией исторических деятелей нельзя объяснять сложных социальных явлений. Другими словами, мы признали бы причину, но ограничили бы круг её действия. Значило ли бы это, что мы имеем право скинуть вовсе со счетов ничтожную по своему влиянию причину? Конечно, нет, так как мы должны были бы, во всяком случае, признать, что если не общий смысл, то, по крайней мере, индивидуальная физиономия данного явления могла бы измениться, если бы не названные причины; и, что, вообще, те или другие причины подобного рода должны всегда быть на лицо, чтобы явление могло существовать и иметь индивидуальную физиономию. Итак, для полного объяснения данных событий, утверждения одной империи и падения другой, -- для объяснения их, как они были в действительности а не как могли быть, и приведенные причины должны быть приняты во внимание. Но является дальнейший вопрос. Полное объяснение данных конкретных фактов нужно историку, но нужно ли оно социологу? Имея в виду открытие законов и пользуясь конкретными данными только, как материалом, не должен ли социолог просто оставить в стороне все факторы, придающие событию, индивидуальную физиономию? Конечно, объяснение индивидуальной физиономии данного факта не может быть делом абстрактной науки, какова социология. Но из этого вовсе не следует, чтобы не входило в её область изучение тех сочетаний причин, в силу которых социологический факт приобретает индивидуальную физиономию. Поскольку психология правителя может быть признана одною из таких причин, постольку и социология должна уделить ей внимание, и поскольку нос Клеопатры может нам уяснить психологию правителя, постольку социология может оказаться вынужденной заниматься и носом Клеопатры".
Итак, историк, даже социолог, не может обойти носа Клеопатры. По своему г. Милюков прав. В социологию можно валить всё, что угодно, под другим соусом преподносить в качестве социологических этюдов даже исторический роман, но ведь есть же наука, стремящаяся уловить самые общие законы развития, вернее, общую, тенденцию развития для данной эпохи, которая может колебаться, дробиться, играть исторической волной, но неуклонно направляется к определенным результатам. Вот такой науки нет для г-на Милюкова.
Разбираясь между материалистами и идеалистами в социологии, г. Милюков пришел к выводу, что материалисты преследуют цель -- познать историю, цель чисто теоретическую, а идеалисты присоединяют сюда представление о цели, в них говорит практическая жилка. Г. Милюков говорит об этом:
"Отдавая преимущество исключительно материальным, или исключительно духовным явлениям культуры, стараясь свести одни из этих явлений к другим, спорящие стороны, большею частью, руководились задними мыслями, которые и давали тон всей полемике. Центр тяжести спора заключался, в сущности, не столько в пререканиях по поводу содержания культурной истории, сколько в разногласиях по поводу цели и способов исторического изучения. На этой почве столкнулись уже не различные научные гипотезы, более или менее вероятные, а различные мировоззрения, совершенно непримиримые друг с другом. И самые гипотезы духовной или материальной основы истории являлись только последовательным приложением этих мировоззрений к объяснению исторических явлений.
Первый, ставя свой вопрос "почему", -- стремится к уяснению закономерности исторического процесса. Второй, с своим вопросом "зачем", -- старается достигнуть его целесообразности".
И далее,
"Где первый ограничится спокойным наблюдением фактов и удовлетворится открытием их внутреннего отношения, -- там второй постарается вмешаться в ход событий и установить между ними то отношение, какое ему желательно. Одним словом, первый поставит своею целью изучение, второй -- творчество; один откроет законы исторической науки, а другой установит правила политического искусства".
Довольно странно читать подобные строки у профессора истории. Не может же он не знать, что существует социал-демократия, бесконечно практически относящаяся к изучению истории и именно потому придерживающаяся материалистического направления и даже создавшая его в истории.
Впрочем, г. Милюков считает принцип целесообразности, вносимый идеалистами в историю, лишь незаконным детищем их практичности. Он готов допустить, что и материалист питает практический интерес к истории, хотя этим признанием он разрушает свое объяснение "спора". Он говорит.
"Искусство нуждается в науке: в данном случае, политическое искусство нуждается в законах социальной науки, без знания которых не могут быть установлены его правила".
Но пр. Милюков стоит за столь полное их размежевание, чтобы не осталось места для того научного анализа, который дает научный прогноз всемирно-исторического значения. Между громоздкой социологией Милюковского типа, т. е. грудой разнокалиберных обобщений, кучей хлама исторического опыта, -- и практикой у Милюкова не остается места для истинной "философии истории", уясняющей её смысл для нас.
О философии истории г. Милюков говорит только, как об идеалистической и очень презрительно: "Философия истории это тот котел, в котором всевозможные обрезки человеческого духа превращаются в бесформенное тесто, готовое принять в умелых руках любой вид".
Энгельс также говорил, что система Маркса нанесла философии удар в области истории. И не за слова "философия истории" станем мы держаться. Дело не в слове, а в понятии. Г. Милюков валит в социологию, как в мусорную яму, всё, что угодно. Законы социологии это даже, например, закон влияния женских носов "на душу правителя". И вот из этих законов, из этих обобщений должны быть выведены правила политического искусства. Вне незыблемых законов, основанных на обобщениях исторической требухи остается для нас лишь пестрая ткань, хотя и именуемая "основной социологической тенденцией", но в свою очередь сочетающаяся из эволюции индивидуальной психологии, законов населения и многого другого, любого.
Для нас же прежде всего и выше всего существует анализ определяющих собою всю общественную эволюцию хозяйственных тенденций, с совершенной определенностью указующий на те формы, которые неизбежно должно принять общество. Мы не выводим правила политического искусства из бесчисленных "законов" Милюковской социологии, но приспособляем нашу активность к общему потоку вещей и людей, осуществляющих новый строй. У г. Милюкова запутанный узор частных правил, исключений и исключений из исключений, у социалдемократии совершенно точное познание путей и целей, добытое путем абстрактно аналитической обработки главнейших сторон исторического опыта.
Но нам важно отметить не только неопределенность социологической мысли г. Милюкова. Конечно, эти правила и законы о носах и насморках могут запутать даже великана нитками лилипутов, но важно еще и то, что кроме отсутствия понимания исторического монизма, как колоссального практического оружия, как огромного маяка, посылающего в далекое будущее водопады света, у г. Милюкова совершенно отсутствует и теория классовой борьбы.
Социал-демократия не рассматривает историю с точки зрения целесообразности, когда она анализирует действительность. Но эту действительность она воспринимает прежде всего, как борьбу, и притом борьбу определенных величин -- экономических классов. Законы развития, тенденция капиталистического общества к социализму констатируются не как фатум, а как неизбежный результат созревания техники с одной стороны и роста сил определенного класса, именно пролетариата -- с другой. Пока я исследую, как социолог -- целесообразность не существует для меня. Когда я становлюсь на классовую точку зрения -- она вновь передо мною возникает, возникает органически, не как придаток: ибо класс, его цель, его средства -- всё это несомненные, самые яркие пункты и полосы действительности, подлежащей исследованию: и из соединения совершенно объективного и бесстрастного диагноза социальных явлений и яркого классового чувства созидается та новая пролетарская философия истории, которую не понимает, которую замалчивает г. Милюков. С этой живой точки зрения "законы" не представляются чем-то чуждым и непреклонным и раз навсегда данным, пролетариат сам та стихия, которая отменяет одни из них и создает другие. Пролетариат не единственный субъект истории, не творец её, но могущественнейший и сознательнейший из её творцов: ему чуждо рабство перед "сагой", он ищет новых путей. Но г. Милюков знает лишь то, что говорит сага. Творчество совершенно чуждо буржуазному профессору истории, он безнадежно трезв. Его цель, как кажется ему, давно измерена, взвешена и исторически застрахована, только не надо рисковать, и он посмеивается над иллюзиями пролетариата, как посмеивалась буржуазия над этими иллюзиями в июньские дни 1848 года и в эпоху падения Коммуны. А между тем эти великие поражения были этапами к великим победам. Да, положение творца истории, считающегося с её законами, но продолжающего ткать ткань жизни, как сила, а не раболепствующего перед слепою силой прошлого, положение того, который не только перечисляет своих исторических предков, но и сам хочет быть предком, не следует лишь традиции, но сам ее создает, положение его -- рискованное положение. Рискованнее положения тех, кто учитывает и урезывает свою смелость. Этих не ждут великие поражения, но и великих побед они никогда не будут знать.
Посмотрим на конкретных примерах, к каким выводам относительно задач русской революции пришел г. Милюков, руководясь своей социологией.
Г. Милюков оказался вождем кадетов. Он очутился во главе этой прогрессивно-буржуазной партия, именно как ученый. Вся беда в том, что та наука, которая "совершенно объективно" привела его к кадететву, сама во всей своей объективности -- буржуазная. Буржуазна эта расплывчатая объективность, ищущая и находящая законы повсюду и отметающая богатейший результатами метод за узость, -- буржуазный дух создает в своих ученых эту историческую "честность", благодаря которой они бродят в лесу частых обобщений и не имеют общего представления о сущности совершающегося на наших глазах величественного процесса. Буржуазен взгляд на историю, как на закономерный, фатальный процесс, в котором будет лишь то, что было, в котором нет вновь растущей сознательной силы, нет нового коллективного исторического субъекта, познанием ищущего воцариться над историей. Мудрено ли, что буржуазная наука легко, как во сне, без малейшего усилия увлекла своего служителя на путь буржуазной политики. Г. профессор Геррье, я уверен, тоже искренно верит, что его пошлые письма, продиктованы мудрой музой истории с её чистым и покойным челом. Буржуазный исторический позитивизм г. Милюкова выразился целиком и в его "_философии революции_", которая является ключом к пониманию позиции этого не за страх, а за совесть слуги "третьего сословия".
Г. Милюков крепко верит в один из "законов", вроде закона о влиянии носов на души правителей, в незыблемый закон, что всякая "стихийная революция находит свой исход в военной диктатуре". (См. Речь No 90, конец весьма поучительного ответа г. Милюкова трудовику Жилкину). Закон этот выведен совершенно индуктивно из примеров великой английской и великой французской революций. Никакого анализа русских и особенно международных условий нашей революции г. Милюков нигде, насколько нам известно, не дал. Но историческая аргументация у него, конечно, имеется обильная. Произвести "стихийную революцию" и закрепить демократическую республику союзом с революционными элементами запада, развить национальную революцию во всеевропейскую? Об этом ничего не говорит сага, а потому это пустые иллюзии. Нет, надо бояться бурной и победоносной революции, страшиться победить, за победой идет военная диктатура. Так-то история в её примитивном "законодательстве" общипывает крылья историку, оставляет ему лишь куриные остатки их для полетов с насеста на насест. И когда в своей любопытной полемике с чертоплясом Меньшиковым г. Милюков говорит: Я не оптимист, я думаю, что при бездарном правительстве мы имеем бессильную революцию, -- он говорит не настоящую правду, он должен бы сказать: "я оптимист, слава Богу, и правительство у нас бездарно, и революция бессильна". Ибо только при бессилии стихийной революции, при тщетности "якобинской агитации" осуществим трезвенной план г. Милюкова: сразу завоевать то именно, к чему окольным путем неизбежно, по его мнению, придет революция. Да: буржуазный порядок под высокой рукой конституционного монарха, это отмерила нам Мойра, и г. Милюков заявляет:
"Мы с г. Жилкиным можем быть разбиты и сметены, но "течение жизни" вступит, в свои права, и в конечном итоге, путем новых тяжелых жертв, приведет к тому, самому, к чему мы стремимся прямо привести страну, практикуя, по мере сил и уменья, ту дозу политического искусства, какой мы обладаем".
Доза политического искусства прилагается к тому, чтобы не дать революции размахнуться. Буржуазия не хочет этого, боясь за свои худобишки и животишки, а г. Милюков потому, что он провидящая беды Кассандра, потому, что прошлое, "сага" служит для него ручательством, что крутись, как хочешь, а в результате больше куцей конституции ничего не будет, лучше же сразу помириться на малом.
Трогательное совпадение. И с пафосом искреннего ученого г. Милюков поет:
Ах, да пускай свет осуждает,
Ах, да пускай клянет молва!
Подумайте только:
"Пусть на современном революционном жаргоне наша цель называется стремлением к политической победе "буржуазии"; пусть самоограничение ближайшими задачами называется классическим "предательством" буржуазии; пусть борьба против революционного бланкизма и "активных выступлений" называется организацией "контрреволюции" и т. д. Мы сами очень хорошо знаем, что "буржуазия" -- это -- 90% населения России; что "измена" и "предательство" есть терминология утопистов, не признающих законов истории; что "активные выступления" демонстрируют не силу, а бессилье; что истинная контрреволюция создается именно "активными выступлениями" и предупреждается всем, что их предупреждает. Но не будем спорить; примем политический жаргон наших противников и напомним им, что политическая победа буржуазии, по их собственному учению, есть всё, чего можно добиться в настоящий момент".
Видите, как горячо и убедительно.
Да, грядет торжество буржуазии. А это значит торжество народа, ибо в России буржуазия составляет 90% населения! Да, дорогой профессор, -- но есть фаготы и фаготы! Конституционная монархия, две палаты, огромные выкупные платежи в пользу крупных и мелких землевладельцев, постоянная армия -- это торжество буржуазии. И притом довольно прочное. И притом же и это еще с запросом! Но ведь и демократическая республика, полномочная единая народная палата, конфискация земель в пользу крестьян, милиция, контроль народа под чиновниками -- это тоже торжество буржуазии. Только гораздо менее прочное. И не совсем тех самых "процентов" населения. Первое есть станция, и в идеале (для буржуа) поворот к солидарности и примирению господ и рабов, эксплуататоров и эксплуатируемых; второе есть толчок к дальнейшей борьбе, короткий этап по направлению к социализму.
Измена и предательство -- терминология утопистов, не признающих законов истории.
Поистине великолепно сказано! Если буржуазия, приобретя права кровью пролетариата, из трусости перед ним выпускает их из рук, ведет торг с его и своими врагами, если она половинчата, переметчива, паче огня боится прямого столкновения, ибо в нём познает себя и силу свою эксплуатируемый народ, то... то ей остается петь только:
Не моя
В том вина!
Наша жизнь
Вся сполна
Нам судьбой суждена!
Ах этот либреттист Оффенбаха, он лучше Маркса понимал "законы истории".
Активное выступление свидетельствует о слабости! Чудесно! Октябрьская забастовка, например? Мартовские дни в Берлине? Февральские в Париже? Взятие Бастилии? Битва при Нэсби?
Полно, равви, смешить людей! И до чего же велик должен быть исторический страх перед творческим вмешательством народа, чтобы договориться до таких пустяков! Недаром князь Андронников, по отчету Речи, защищая на суде г. Струве, выпалил крылатую фразу:
"Струве всю свою литературную и общественную деятельность посвятил на борьбу со стремлением к социальной революции путем вооруженного вмешательства пролетариата в историю".
И приблизительно из тех же побуждений.
И вот г. Милюков отказывается от совета Жилкина: "постепенно и энергично организовать народные массы". Он не стал бы этого делать, если бы даже мог.
"Организовать же революцию в стране мы считаем невозможным, и все попытки в этом направлении крайне опасными для достижения тех результатов, к которым мы одинаково стремимся".
Насчет результатов, к которым "мы" стремимся -- остаемся при некотором сомнении, но факт, яркий факт на лицо:
Г. Милюков не стал бы организовать народную силу против организованной уже силы правительства, если бы и мог. Совесть историка не допускает его до этого.
"С такой политикой, положение действительно и окончательно становится безвыходным; ибо это есть политика стихийной революции, находящей свой исход в военной диктатуре".
И в том же великодушном тоне ученого, "сына солнца", г. Милюков продолжает:
"Когда я говорю о "невесомых" результатах думской деятельности, я прежде всего разумею "сочувствие" и моральную "поддержку" того огромного большинства населения, которое обыкновенно в активной борьбе прямого участия не принимает. Когда я говорю о главном "русле" и об "общем течении" жизни, я имею в виду, прежде всего, интересы и потребности именно этой главной массы населения, заинтересованной не столько в процессе политического брожения, сколько в его осязательных результатах".
Так-с.
Я не знаю, Милюков ли писал передовицу в No 82 Речи, но эта передовица без подписи, следовательно за ответственностью редактора. И тут и там тот же тезис. Не желаем организовывать народные силы! Но уже не только потому, что это "опасно". В передовице этой говорится.
"При нашем понимании, местные комиссии должны служить, конечно, ближайшим целям реформы, а не целям организации страны для фантастического революционного удара. Организовать страну, её силы, её общественное мнение, мы, разумеется, тоже считаем необходимым; но наиболее успешной и целесообразной такую организацию мы будем считать тогда, если удастся организовать ее около законного народного представительства. Наши силы мы, во всяком случае, не будем тратить на бесплодные попытки: как ни непрочна на первых порах ткань конституционного правосознания, -- эту ткань мы хотим укреплять, а не возвращаться вспять к стихийной силе "Ахерона".
Почему же?
"Мы постараемся, насколько от нас будут зависеть, сохранить за комитетами по земельным делам их служебный и специально-деловой характер. Мы полагаем, по той же причине, что составить эти комитеты путем всеобщего голосования -- значило бы готовить их не для мирного разрешения на местах земельного вопроса, а для чего-то совершенно другого. Руководство общим направлением реформы должно быть оставлено в руках государства: поэтому, представители государственной власти должны иметь в местных комиссиях свое место, если не с целью решать, то, по крайней мере, с целью контролировать решение местной инстанции. Затем, -- опять-таки в пределах общих оснований реформы -- в местных комиссиях должны быть представлены, по возможности равномерно, те сталкивающиеся интересы сторон, которые могут быть примирены без нарушения государственного значения предпринимаемой реформы и без обращения её в акт одностороннего насилия, могущего закончиться полной неудачей всего дела".
Тут уж опасность неудачи -- дело второстепенное, а главное, не допустить акта "одностороннего насилия", огромного большинства, обнищалого большинства населения над кучкой эксплуататоров -- помещиков. И чтобы "насилия" никакого не было -- извольте вам: комитет, составленный пополам из помещиков и и крестьян, а для контроля представитель государственной власти, т. е. чиновник конституционного монарха, не так ли? Богатые и бедные на равных правах и бюрократ для контроля. Полно, неужели "все мы" стремимся к одному и тому же? Неужели здесь отстаиваются интересы "массы населения", заинтересованной в осязательных результатах?"
Не ясно ли, что путь законности ведет тут немножко к другой цели, чем путь "Ахерона?"
Итак, не только из исторических, но и из этических предпосылок (чтобы не было насилия) исходит г. Милюков. И история и этика его буржуазны, но опираясь на их воображаемую объективность -- он выступает важной поступью ученого, снисшедшего в мир с снеговых высот бесстрастной истинной науки и собеседника олимпийцев, он вещает -- "мы не станем помогать организации революции, если бы даже могли".
По мнению г. Милюкова, стихийная революция не только вредна, она и невозможна. В передовице No 87 многогранная "Речь" опять с новой точки зрения разбирает всё тот же вопрос -- о содействии революции в деле её самоорганизации.
"О соотношении сил нужно думать, когда предлагаются проекты; нельзя ограничиться утверждением о том, что массы окажут активную поддержку, надо проанализировать, в какой форме и в какой мере эта активная поддержка должна и может вылиться.
С этим же критерием следует подойти к плану, столь настоятельно рекомендуемому думе, к плану образования "явочным порядком" местных комитетов на основах четырехчленной формулы.
Допустим, дума декретирует учреждение подобных комитетов. Кто приведет в исполнение это решение думы? Не правительственные же органы и, вероятно, не органы теперешнего самоуправления... Как будет действовать дума? Создавать новые органы самоуправления?"
Тут выходит, что мы, пожалуй -- рады в рай, да грехи не пускают. Произойдут столкновения, в которых народ окажется слабейшей стороной. Но, равви, если народ при всех условиях в своей самодеятельности должен оказаться страдательной стороной, скажи мне, на какие силы раскрываешь ты, грозя правительству, торгуясь с ним? Не кажется ли тебе, равви, что, разоблачая твое неверие не только в наличные силы народного напора, но и в возможность для них вырасти в победоносную волну -- ты роешь себе могилу? Не кажется ли тебе, что тебя столкнет в нее твой враг? Когда трудовики грозят и верят в народный гнев и мощь его и зовут к скорейшей, энергичнейшей организации масс -- ёкает сердце господ министров. "Чем не шутит чёрт, а при повсеместном движении, будет ли стрелять ружье и рубить сабля?" Но когда раздается мудрая речь кадетской "Речи" -- они успокаиваются.
Еврей Ицик всегда возил с собою револьвер.
"Ицик, зачем ты возишь с собою револьвер?" -- "Это пугать разбойников?" -- "Да ведь он у тебя не заряжен?" -- "Пхе! заряженного револьвера я и сам боюсь!" И Ицики из "Речи" говорят это открыто перед врагом. "А, мой друг кадет, говорит Столыпин, ты признаешься, что револьвер твой не заряжен, и что ты боишься его зарядить? -- Так за горло же тебя, друг! Отмахивайся-ка "платочком" из легкой конституционной ткани".
Милюков и кадеты уверяли, что революция недостаточно сильна -- поэтому, не стоит ее усиливать, они болтали о нравственной поддержке огромного большинства, они хотели надуть правительство в теплом тумане конституционной этики, а правительство поняло, что Дума не создает против него ничего твердого, и ударило ей в лицо!
На что в самом деле рассчитывал г. Милюков? На какие силы? Отчасти и на революцию. Не на победу её, а просто на нее же, как совокупность реальных или потенциальных "неприятностей" для правительства. Революция беспокоит, нервит, пугает правительство, а кадеты обещают унять бурю на море. Правительство колеблется, не значит ли это изгонять черта именем Вельзевула? Но ведь нет же! Это именно изгнание Вельзевула силой довольно добродушного в общем кадетского чёртика.
Но больше еще, чем на неприятности революции рассчитывает и рассчитывал г. Милюков на финансовые затруднения правительства и поддержку Европы, в первую голову Клемансо. И по сию пору с величайшим вниманием и тревогой следят за движениями рук французского фокусника наши кадеты.
"Объективные" данные, рассмотренные г. Милюковым сквозь буржуазные очки, привели его к буржуазной позиции в русской революции. А партии Торгово--Промышленников, Правового Порядка, Союз 17-го октября? Ведь вот настоящие позиции буржуазии?
Да, это позиции буржуазии жадной, наглой и глупой. На этих позициях рано или поздно, и скорее рано, чем поздно, ждет буржуазию полное поражение. Кадеты занимают самоновейшие окопы, заранее подготовленную позицию европейской буржуазии, позицию Клемансо, позицию социального мира. Самая хитрая и самая опасная для пролетариата буржуазия та, которая идет под розовым знаменем всеобщей социальной гармонии и государственного попечительства. Кадеты самые умные из русских буржуа. Они могут быть временно разбиты, союз алчных, наглых и глупых из лагеря буржуазии и бюрократии может временно восторжествовать, но придет время, и он подчинится полудиктатуре российских Клемансо.
Время третьего съезда партии Народной Свободы г. Милюков справедливо назвал "судьбоносной минутой". Кадеты под дирижерством г. профессора разрешили стоявший перед ними вопрос самым неудачным и в то же время самым естественным для них образом. Уже после второго съезда г. Милюков писал:
"Элементы, стоявшие справа и частью очень близко к нам примыкавшие в момент, когда совершался разрыв, очень скоро после того были далеко отброшены назад под влиянием "буржуазного страха" перед грозными событиями конца 1905 года. Элементы более левые горьким опытом должны были убедиться в ошибочности тех иллюзий, которых мы не хотели разделять с ними. Между реакционным настроением одних и якобинской тактикой других, занятое нами политическое положение оказалось наиболее правильным, и тяжелые испытания жизни только помогли провести наше дело в общее сознание широких кругов общества.
В лице делегатов II съезда вся партия "нажима самое себя", почувствовала в себе наличность коллективной мысли и коллективной воли и с этого момента "самопознания" начала жить своей особенной жизнью, стала сама собой".
Решились не считаться, держаться самостоятельно -- окончательно возобладало то, что идеалист и метафизик Струве с восхищением назвал "деловой струей".
В неподписанной статье No 55 Речи "Открытие съезда" г. Милюков (впрочем может быть и его alter ego Гессен) писал:
"Страна посылает своих представителей в Думу для того, чтобы добыть себе "хорошую жизнь".
Она ждет от Думы созидательной и творческой работы, -- осуществления той политической и аграрной реформы, без которой невозможно умиротворение страны, создания народного представительства на истинно-демократических началах.
Страна не боится конфликтов между правительством и Думой; стихийным взрывом негодования она ответит на безумную попытку правительства посягнуть на неприкосновенность Думы. Тот, кто посмеет столкнуться с народом, -- будет низвергнут им в бездну".
Как энергично и красиво. Вы угадываете, конечно, читатель, что место насчет бездны взято из речи Тверского Мирабо! Но при всей столь великой решимости и столь прочной (ой ли!) уверенности в поддержке народа, кадеты отнюдь не хотели служить "Ахерону" и брали на себя всё устроить. Не удивляйтесь поэтому если левые кадеты (самый несчастный и бестолковый тип бесхарактерного политика) ворчали. Автор той же статьи говорит:
"Были указания на недостаточную категоричность и определенность, на чрезмерно "парламентарный" характер доклада, на необходимость более решительного выступления партии в Думе и на опасность куропаткинской тактики терпеливых отступлений".
Итак, ввиду полной уверенности в победе избрана была Куропаткинская тактика. Г. Милюков собственноручно и за полною подписью разъяснил этот казус своему несколько сконфуженному им "другу слева" г. Прокоповичу.
"О. И. Прокопович может убедиться, что и в самом докладе, и в сопровождающих его тезисах основная мысль та, что конфликта бояться и избегать во что бы то ни стало не следует, что стремиться к достижению целей партии в Думе надо, "не останавливаясь даже перед возможностью разрыва с правительством" (съезд зачеркнул тут только "даже" и прибавил: "открытого" разрыва), и что Дума должна только при-пять все меры, чтобы возникновение конфликта не было приписано ей, а легло бы всецело на ответственности правительства, и чтобы конфликт произошел не по случайному, а по существенному поводу".
Сколько было крику об отдаче под суд правительства, об открытом и революционном переходе к немедленной выработке демократической конституции! И в конце концов "не бояться даже (о это архикомическое даже) конфликта!" Идут, по крайней мере, хвалятся, что идут на бой и при этом даже конфликта не страшатся!. Герои!
Но ведь в том-то и сила, смак, смысл кадетской партии, что она должна быть привлекательной для масс, будучи в то же время возможно более безопасной для привилегированных и даже для правительства; маклерская, примиренческая, ликвидаторская партия не могла вступить ни на один из путей, ведущих к успеху.
Она резко и решительно, как мы уж видели, отказалась организовать революцию, она громко дискредитировала ее, она не успела взять окончательно под свое начала "политически незрелых" трудовиков и не сумела быть страшной для правительства. Да припомнить читатель речённое Марксом в 1849 году о Франкфуртском Собрании.
"Всё было легко, очень легко, в той начальной стадии. Но было бы чересчур много ожидать чего-либо такого от Собрания, большинство, которого состояло из либеральных адвокатов и профессоров-доктринеров, от Собрания, которое хотя заявляло претензии на воплощение собою цвета германского ума и германского знания, но которое в действительности было ничем иным, как театральными подмостками, на которых старые, пережившие себя политические характеры демонстрировали перед глазами целой Германии свою невольную смехотворность и бессилие своей мысли и дела. Это собрание старых баб с первого дня своего существования больше проявляло страха перед ничтожнейшим народным движением, чем перед всеми реакционными заговорами всех немецких правительств, вместе взятых.
"Это Собрание к началу революции стало страшилищем всех германских правительств. Они ждали от него вполне диктаторского и революционного выступления, именно вследствие неопределенности, в которой была оставлена его компетенция. Правительства поэтому раскинули широкую сеть интриг, чтобы сузить влияние этого страшного учреждения; но у них было больше удачи, чем смысла, так как Собрание устраивало деда правительств лучше, чем они могли бы сделать это сами".
Но в то же время репутация кадетов была бы уничтожена совершенно, если бы они показали непомерную уступчивость перед правительством, и они от времени до времени притворялись революционерами и грозили ему своим незаряженным револьвером. Они не вступили на путь революции, не вступили и на путь, по которому теперь идет "Мирное обновление", и... проиграли игру. И не даром так сердится г. Милюков под уколами прокаженного пера нововременского хамелеона, -- тот попал в больное место.
Так уже создана та позиция, которую занял г. Милюков, что ему суждено было по отношению к народным массам играть роль христопродавца, а по отношению к правительству ломить несообразную цену.
Грустно звучат теперь слова г. Милюкова из его фельетона в 54 No Речи:
"Как в заколдованном лесу народной сказки, справа и слева нас манят соблазнами и пугают неведомыми страхами. Нам нужно напрячь все силы, сосредоточить всё внимание, чтобы не сбиться с пути, не заблудиться в очарованном лесу, и донести свое заветное слово туда, где хранятся под спудом спящие силы народа. Это слово -- то же, что завещал лейтенант Шмидт своему маленькому сыну: "всеобщее и прямое". Донесем его до цели -- распадутся оковы, проснется спящий богатырь, и наш долг перед народом будет исполнен. Не донесем -- вся вина ляжет на нас: нам скажут и будут повторять наши дети и внуки наших внуков: вы это могли сделать; всё так сложилось, что клад сам вам давался в руки; два раза в жизни такой случай не приходит, -- и вы пропустили свой случай"!
Ведь те же слова пропихивал ему неглупый кривляка из Суворинского публичного дома. Комбинация была благоприятная, но чтобы донесть всё -- надо было организовать силу. А если вы не хотели ее организовать, если вы надеялись лишь на неприятности, которые наносят революционные "комары" старому льву (?) самодержавия, да на общественное мнение заграницы -- надо было слушаться "Temps", не грозить, не притворяться воинственными, торговаться смирненько, и постараться хоть ползком да донести уж не шмидтовское, а хоть полушмидтовское знамя.
Но г. Милюков вывел правила своего искусства из законов история и памятовал, что налево пойдешь -- перестанешь быть министрабельным, направо пойдешь -- грош тебе будет цена, ибо лишенный обаяния для масс, что еси кадет? И г. Милюков "спокойный, розовый, и с почти по-купечески причесанными сединами" (описание "Товарища") держал руль и провидел одну лишь опасность, которую формулировал так:
"Движение, в общем, на твердом и верном пути. Но если оно еще может оборваться, -- то это именно на сектантской идеологии русской революционной интеллигенции".
Показать себя и умеренным и решительным; между креслом с дырой "умеренности" и седлом решительности и уселись, в конце концов, бедные кадеты. О Клио! Куда привела ты их! Длинной вереницей шли они по дорожке резолюций, не предвидя от сего тяжких революций! Да припомнится речённое Марксом по поводу их прототипов: "Вместо того, чтобы постараться окружить себя силой вооруженного народа, они при каждом новом акте правительственного насилия переходили к порядку дня!"
Лавировали... и ничего не вылавировали.
А был момент, когда опираясь на груду невесомых благ, приобретенных для страны кадетами, г. Милюков стал горд, ах, как горд. Просмотрите его замечательный фельетон в 88 No Речи. Взгляните, как красочно и вместе пластично изображается там борьба Думы с правительством.
"И не сходя с своего места, юный противник спокойно наносил старому Голиафу самые меткие удары в самое больное место. Ни одного ложного шага; ни одного неверного удара. Пренебрежение к противнику должно было немедленно уступить место любопытствующему вниманию, внимание сменилось страхом, страх скоро перейдет в уважение".
Слушайте, слушайте. Там, наверху, там, в покоях высокопоставленной камарильи уж уважают невесомую силу Думы! Революционная Дума! О, она бесконечно была бы слабее "Думы нравственной!"
"Но такая Дума была бы не опасна правительству. С такой Думой уже теперь баланс ошибок был бы не на стороне исполнительной власти. Дума сильна и неуязвима своей моральной силой, а не попытками насильственных актов".
Презрительно пожимая плечами с высоты своего невесомого пьедестала, г. Милюков заявлял:
"Предсказывают же, что "кадетам волей-неволей придется в самом ближайшем будущем вступить в соглашение с крайней левой и определенно заявить о своих надеждах на революционное движение, или пойти на такие уступки, -- пожалуй, сделки с правительством, которые лишат партию всякого авторитета в глазах большинства и низведут на степень явной или скрытой прислужницы бюрократии.
"Дело, однако, не так плохо, как это рисуется нажим критикам. Если бы положение было таково, как им кажется, то предсказываемые ими результаты обнаружились бы уже теперь. Вместо того мы видим как раз обратное. "Кадеты" дифференцируются от "крайней левой" и в то же время импонируют правительству. Их сила растет по мере того, как выясняется их независимая политическая роль".
Ха-ха-ха! Что касается первого, вот уж -- да! Что касается второго, вот уж -- нет! И в то время, как г. Милюков пел:
"Мы знаем, что жизнь будет за нас; мы знаем, что только тот, кто ей служит, может надеяться ею управлять. Мы знаем, где лежит общее течение жизни, и смело направляем наш руль в её главный фарватер", --
О! Вы оскорблены, огорчены, раздражены, что народ не вступился за вас! А что вы сделали для него? Вы, наотрез отказавшие во всякой помощи ему в деле накопления и организации сил? Вам горько, что
Ахерон не восстал? Но не вы ли открещивались от него и крестом и пестом? У вас не нашлось даже мужества собраться в Петербурге же, объявить себя под охраной Петербургского населения, дать себя арестовать! Нет, вы избрали опять не путь, а распутицу. Да припомнится речённое Марксом о предках ваших:
"В течение двух недель палату гнали с одного места собрания на другое и повсюду разгоняли с помощью военной силы; а члены Собрания умоляли граждан оставаться спокойными. Когда же, наконец, правительство объявило о распущении палаты, последняя постановила объявить незаконным взимание податей, и члены её рассеялись по стране для организации отказа от уплаты налогов. Они увидели, однако, что жалко ошиблись в выборе средств. После нескольких бурных недель, в течение которых правительство принимало строгие меры против оппозиции, все отказались от мысли не платить податей для поддержки умершего Национального Собрания, не имевшего даже мужества защитить самого себя".
Да, г. Милюков выбрал не путь, а распутицу, не конституционно-жвачное непротивление, которое навязывает ему в полемике ехидный пустосвят, и не активное сопротивление силою силе (где там! это... опасно! реакция, диктатура, металл, жупел!...) Он вступил на распутицу революционной пассивности. Он громко называл в Англии свою тактику революционной и через немного дней так же громко отказался от неё, отослал ее, впрочем, в архив принципов.
Мне передавали один очень характерный разговор: левый кадет приехав в деревню и разговаривает с умным мужиком. "Понимаешь, дядя, народ должен сопротивляться такому-сякому правительству". -- "Истинно, барин, это как есть. Сопротивляться кадет. Всем скопом значит. Как народ есть сила. А ежели теперь всё терпеть -- изъездят они народушко, изо всей из Руси-матушки кровь повыпьють." -- "Но только, дядя, сопротивляться нужно пассивно. Я тебе сейчас объясню, что это значит. Это значит податей не платит, новобранцев, не давать. Понял?" -- "Понял, понял, Что же, это хорошо. Только порют за это, барин, больно. Ты, значит, как бишь его? -- пассивно, что ли, а они солдат пригонют, да и давай драть. Скидай, мол, порты, пассивный бунтарь. Ты, барин-то, возьми в толк. Скажем полк, или там дивизия, сейчас они начнут ее передвигать: сегодня, значит, в Нееловке порка, а на завтра в Гореловке. Так-то. А уж ежели бы вот вместе. Да со всех бы концов на города! Мы бы линию сейчас скрозь бы сняли. А рабочие в городу -- забастовку эфту самую. Как колыхнулись бы повсюду -- призадумались бы и солдатики палить-то в нас. Да.. Вот это дело. (Вздох). Только вот скликнуться народ не может. Разбросаны, размотаны, где встанут, а где в норе лежат, лапу сосут. А те по телеграху сичас карательную спедицию.... Вот оно как, барин милый, выходит. Скликнуться-то нам Дума-то наша не помогла. Сама воевать хотела, ан рылом не вышла".
Вместе с этим мужиком я считаю пассивное сопротивление при русских порядках великим вздором. Правые кадеты, которые постарше, поумнее, догадались и бросили. А левые еще носятся. И не поможет им их молодость додуматься?
В любопытной полемике Меньшикова с Милюковым последний ясно раскрыл свои карты. Напрасно думал Меньшиков, что Милюков отчаялся, отнюдь нет: он пребывает в надежде. Отчаялся он только в том легком уклонении налево, которое он легкомысленно проявил после удара столыпинской дубины по невесомой кадетской посуде.
Вот как характеризовал г. Милюков современное положение вещей редакции "Temps".
"Я указал две противоположных тенденции русской политической жизни: одну, которую я характеризовал, как тенденцию к "умеренности", и другую -- тенденцию к дальнейшему революционному подъему.
"На первый взгляд, говорил я, можно было бы пророчествовать успех стремлению общества к умеренности. Общество устало от трехлетней борьбы; оно жаждет отдыха. Значительная часть общества к тому же испугана ходом революционных событий. Чувство отсутствия безопасности становится общим чувством; самые мирные обыватели принуждены думать о самозащите, и "буржуазный страх" берет верх над цивическими добродетелями. Не следует ли заключить отсюда, что перевес получит контрреволюционное настроение?"
"Конечно, правительство, которое сумело бы воспользоваться подобным настроением среднего обывателя, могло бы остановить революционное движение уже давно. Это и пробовали делать. Правительство, как будто начинало понимать, какая нужна для этого политика. И однако, теперь, может быть, более, чем когда-либо прежде, правительство является самым надежным союзником революции. Своими реакционными приемами оно всякий раз заставляло испуганного обывателя возвращаться к борьбе. С роспуском Думы начался период новой открытой войны".
Может быть, этой внутренней войне можно пророчить решительную и скорую победу? Увы, и в этом отношении, как по отношению к возможности победоносной реакции, я предпочитаю отказаться от пророчеств. До сих пор пророки победоносного революционного выступления оказывались такими же ложными пророками, как и предсказатели победоносной контрреволюции. Всего ближе к истине оказался тот японский дипломат, который характеризовал затянувшийся кризис России, как "бессильную революцию при неспособном правительстве".
Если тут сквозит "отчаянье", то, как видит читатель, лишь в победоносной революции. Только притворяясь вместе с рептильным Меньшковым, будто считаешь г. Милюкова революционером, можно серьезно говорить о его отчаянье. Мы знаем, что в глазах г. Милюкова, как сведущего, а потому прозорливого историка, победоносная революция есть несчастье, насилие, ад, грядущая реакция и военная диктатура.
Но г. Милюков продолжает верить в революцию, как совокупность "неприятностей", как неудобное состояние, из которого не выйдешь без кадетов, и он говорит, уже успокоенный несколько от своих неудач на поприще пассивной революции:
"Бессильная победить, революция всё же достаточно сильна, чтобы создать непреодолимые затруднения для правильного функционирования государственной жизни.
Таким образом, не желая делать предсказаний, мы, однако, собрали материал для некоторых вероятных заключений в ближайшем будущем. Несмотря на рост охранительных чувств, реакция имеет мало шансов победить.
И рост революционного настроения в других общественных кругах не приведет к победе революции. Будущее за средними общественными элементами, и скоро правительство убедится в своем бессилии создать "порядок, основанный на праве", иначе, как путем широкой организации этих средних общественных групп, на основах правильного конституционного строя. Правительство должно уступить".
Всё дело теперь в том, чтобы остаться, выразителем среднего обывателя, жаждущего в общем, по характеристике г. Милюкова, успокоения. Нельзя опускать слишком поспешно свой флаг перед правительством -- это сделали и союз 17-го октября и, отчасти, мирнообновленцы. Но Милюков опытным глазом историка уже видит, что надо его приспустить. Шмидтовское наследство придется попытаться пронести в умаленном виде. Пассивную революцию окончательно спрятали на 4 съезде в карман. С торопливостью и неловкостью г. Милюков под тяжелым взором нововременского сикофанта отказался от своих речей в Европе и досадливо обвинил во лжи не только этого протолжеца, но и целый ряд солидных французских и английских газет. Надо опять попытаться сделаться министрабельным. О! верьте -- кадеты будут теперь услужливы. Теперь они не попадут впросак.
Меньше, чем когда-либо верят они в революцию, меньше, чем когда-либо хотят помочь ей выроста, но перемена в тактике будет! -- Недаром смешной моралист партии Гредескул восклицает:
"Нашу партию часто упрекали в слабости действия. Это, вероятно, так и есть, потому что наша сила -- в силе сознания. Мы опираемся не на класс, а на народ, мы не преследуем своих особых целей, поэтому нам и нет надобности организовать свои особые действия. Мы пытаемся формулировать перед народом его цели, мы пытаемся направить в надлежащее русло его действия. И мы обязаны теперь сказать народу ту правду, какая ему необходима для правильной координации его деятельности: бурный порыв народный разбился о противопоставленные ему препятствия; теперь силу народную надо направить по другим путям, какие, впрочем, всегда и раньше отстаивались партией народной свободы".
Хотя и раньше шли по этому пути, но он всё-таки будет новый... Мы понимаем, понимаем, господа сверхклассовые историки, моралисты, философы и прочие... старые бабы, как выразился про ваших франкфуртских прародителей Маркс.
Пусть же теперь читатель оглянется на весь "тактический путь" г. Милюкова. В чём может упрекнуть его выразитель буржуазных интересов? Буржуа боятся революции. Милюков её боится. Буржуа запугивают ею правительство. И Милюков тоже. Буржуа запугивает ее реакцией. И Милюков тоже. Конечно, глупому буржуа многое кажется рискованным в самой программе г. Милюкова, но это потому, что он глуп, не понимает ни опасности революционного взрыва, ни того.... что не всё же исполняется, что пишут в программах! Умный же буржуа только выборгский крендель осудит. И то, что немножко кренделили и раньше. Надо было быть уступчивее. Г. Милюков оправдывается, но... в сущности, и сам это видит.
Но никогда, никогда -- самым крепким ни-ко-гда! -- г. Милюков не считает себя идеологом буржуазии. Или даже защитником интересов "большинства". Если это так, то лишь постольку, поскольку наука... и так далее. Послушайте, например, рацеи г. Милюкова к доподлинному большинству, к крестьянам:
"Нашлись ораторы в составе съезда (третьего), которые советовали, при столкновения программы партии народной свободы с программой, какую выработают крестьяне, уступить последним, чтобы во всяком случае не доводить дело до конфликта.