Луначарский Анатолий Васильевич
Три кадета

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:


Анатолий Васильевич Луначарский.
Три кадета

Памфлет

0x01 graphic

Вступление

   "Вы собираетесь, как я слышал, писать о кадетах?" спросил меня недавно один беспартийный коллега. Я ответил утвердительно. Коллега взглянул на меня довольно сурово: "Ведь ругаться будете? Эх, не время! Правительство их жмет, в подполье гонит, а тут еще слева всё та же издевка, всё тот же свист!"
   Но боже мой! неужели так уж и нельзя ничего сказать о кадетах, кроме ругательств? Партия народной свободы не ничтожная и не эфемерная величина, и ни в какой период времени не может бояться критики. Это не то, что партии-однодневки, вроде, например, радикалов или свободомыслящих, которые действительно могли умоляюще поднять глаза на критика и, сложив руки, прошептать:
   
   "Так короток мой век,
   Он не долее дня, --
   Будь же добр, человек,
   И не трогай меня!"
   
   Кадетская партия выживет. Конечно, когда я пишу эти строки, для меня, как и для всей Руси великой, остается вопросом, что сулит нам ближайшее будущее, но наиболее вероятным представляется, что кадеты вернутся в Думу, в меньшем, пожалуй, количестве, но умудренные опытом, еще более змии мудростью, еще более голуби кротостью, и сделают новую попытку столковаться, пойдя на большие уступки.
   Оставим на минуту в стороне от учета великую народную волну, которая бурлит теперь глухо в каких-то провалах и глубинах, оставим в стороне эту медленную (ох, тяжела на подъем матушка Русь), но прочную работу самоорганизации, результаты которой, верим, знаем, выступят в один прекрасный день, воистину прекрасный и грозный в величии своем день, чтобы начать с того места, где остановилось истинно революционное творчество, разбившееся о всё еще крепкую, веками организовавшуюся скалу порабощения, не найдя под собой достаточно уже толстых и длинных корней. Оставим в стороне эту работу корней, взглянем на поверхность, на ту довольно скользкую плоскую поверхность, по которой вытанцовывают свои контродансы господа политики, и посмотрим, так ли плохи шансы кадетов, чтобы их жалеть.
   "Клемансо переменил круглую шляпу на цилиндр"! летит телеграмма. Головы в цилиндрах склоняются друг к другу и шепчут: "Клемансо снял цилиндр". Г. Извольский долгим и острым взглядом дипломата смотрит на эту фразу: "Кажется, наш"! говорит он себе. И он прав. "Clemenceau est mort, vive Clemanceau!" Мирно спит в гробу журналист Клемансо, и, как ружье с гейневским солдатом, положено с ним его блестящее в яд обмакнутое перо. Но Клемансо в цилиндре, улыбаясь лисьей улыбкой в седину усов, стал профессиональным дипломатом.
   О, великий кадет! Ты приводишь в восторг своими маневрами, великий кадет, великий ловец людей перед Господом. -- Как к рукам пришлись тебе социалисты-карьеристы (официально: независимые социалисты), сколько елея льют они на раны пролетариата, а палата не жалеет и клея на афиширование блестящих речей твоих подручных. "Внутренний мир"! провозглашаешь ты. Буржуа ежится, ему не по себе. Как бы этот фантазер Клемансо не накуролесил. Но в общем он догадывается, он начинает понимать.
   "Внутренний мир! G'est bon!" А бедняга Жорес, бедный "великий трибун" совершенно озадачен словесностью социалистов-карьеристов: "Превосходные слова говорят: клеить, клеить!" Каждый раз заражается он гэдистским электричеством и по совести готов "разоблачать Клемансо", но каждый раз разряжается он, распускается в душистых теплых волнах министерского красноречия, совершенно социалистического, но уверяю вас, совершенно социалистического! Старик Гэд, тот видит ясно, зорко, не проведешь ветерана пролетарского движения: Клемансо морочит рабочих, развращает массы ради внутреннего мира, сглаживает углы, замазывает щели, он уступками и словесностью стремится скрепить готовую рухнуть экс-твердыню, он враг, опасный враг; ни секунды пощады, ни секунды колебания; протянуть ему руку хоть на час, значит выступить куклой в его театре марионеток, где дается дошлая комедия: "Сотрудничество классов, или Великая Франция!"
   Почему я говорю о Клемансо? Потому что истинный вождь русских кадетов -- Клемансо. Клемансо -- последнее усилие буржуазной мысли и воли, последний талант (может быть, гений?) буржуазного класса, приказчик, может быть, даже душеприказчик капитала, и молодые потуги наших цыплят, еще не сладивших со скорлупою яиц, сопровождаются сердечным порывом к старому галльскому петуху.
   Клемансо снял цилиндр. Извольский к нему поехал с визитом. Чело публицистов из "Речи" наморщилось. "Кажется, наш!" думает г. Извольский под мягкий стук экспресса. "Кажется, их!" с тревогой думает публицист "Речи", кусая перо.
   Да, Клемансо снял круглую шляпу. Но его круглая голова с этими шишками над бровями осталась та же.
   Да, он более, чем когда-либо, оппортунист (при всём своем радикализме он всегда им был -- припомните Коммуну), более, чем когда-либо, склонен добродушно улыбаться на цитаты из своих статей и речей: "Mais, mon cher, c'est de la littИrature, tout Гa, voyons!"
   Но он -- прежний Клемансо по таланту, этого не оценил г. Извольский. Клемансо в цилиндре! Он стал дипломатом! Но, милый г. Извольский, есть фаготы и фаготы! Г. Извольский совсем другой фагот! Разговорившись с Клемансо, он не стал скрывать от коллеги, что финансовые нужды России велики. Но зато всё неприятное уже подходит к концу. Столыпин так искусен! Одних напугал, других купил. Террор симптом разложения революции. Кто же этого не знает? Судороги, агония! Дума! Она будет созвана. Конечно, она, может быть, будет будировать, но если нам дадут немножко денег, она у нас скоро-скоро станет шелковая. Словом, мы в силе, мы на верху горы. Уберите же Бомпара, который не хочет понять этого. Нам нельзя иметь посла буржуа. О, мы уважаем буржуазию и у себя, и за рубежом, но теперь в силе -- мы! Нужен посол, который понял бы, что революция в России окончена.
   Вежливый отказ и лисья улыбка в седину усов. "Постой же, старый якобинец!" думает г. Извольский, кажется, ты ребячишься -- тешишься т. наз. идеалами, но ты не знаешь силы процента! Неужели парижская биржа откажется на выгодных условиях снять с плеч русского мужика последнее рубище? Мы будем апеллировать от тебя, старая газетная крыса, к настоящему повелителю Франции -- к бирже". Помните у Мольера сцену, в которой Гарпагон восклицает: "Он берет ее без приданого!" "Без приданого?" -- "Да" -- "А! ну, тогда я ни слова -- это так убедительно!... Правда, ваша дочь может сказать, что брак великое дело, что выйти замуж -- значить решить вопрос счастья или несчастья целой жизни"... -- "Без приданого!" -- "Вы правы, это решает всё. Кто-нибудь, пожалуй, станет говорить, что сердцу девушки нельзя приказывать, что..." -- "Без приданого" -- "Да, да... конечно... Тут сам чёрт рта не разинет!..." Так же магически действуют слова: большой процент! Тут сам чёрт должен молчать.
   Но банкир понимает уже немного своего Клемансо. "Банкиры Франции", говорит Клемансо, "неужели вы полагаете, что я глуп и не понимаю, кто правит во Франции? Да, да, капитал остается некоронованным королем её, да, я такой же вам homme d'affaire, как и все мои предшественники. Только я умнее и решительнее их. Мир внутри и великая Франция! Вы понимаете, каким жирным жарким пахнет в воздухе. Принюхивайтесь, почтенные банкиры! Вам сулят куш: Вы возьмете его, он не убежит от вас. Посмотрите: мы крепче стянем entente cordiale, флирт с Италией идет, как по маслу, а франко-русский союз? Годится ли Россия, как союзница? Вправе ли она рассчитывать теперь на такое место! Она будет нашим вассалом! Но поставив в вассальные отношения её нынешних безответственных правителей -- смотрите, чем мы рискуем? Во-первых, ежечасно бойся, что их свергнут, и народная власть посмотрит на нас, союзников двуглавой хищной птицы, как на врагов; я не верю даже в полицейскую сноровку этих отживших диких бюрократов. Во-вторых, они будут красть; сколько бы вы им денег ни давали -- всегда у них будет плохой флот, армия, никуда не годная, а мы, давая деньги, хотя бы и под хороший процент, хотим, чтобы они служили нам, превращались бы не в порхающих балерин и громоздкие палаты, а в пушки и броненосцы на страх наследственному врагу; в третьих -- они немцы, все эти штатские и военные генералы, они немцы, и из под нашего лакированного башмака будут вожделеть к задранным усам венценосного истерика. А между тем -- подумайте, если вместо генералов, сядут эти милые кадеты? Ведь они отличные ребята, в реформах они не пойдут слишком далеко, с престолом поладят великолепно, позволят разжижить себя мирнообновленцами, даже с Витте, пожалуй, сойдутся и будут прочнее, умнее, честнее. На немцев смотреть будут, как на врагов, ибо задранные усы; действительный их враг! И русский народ будет продолжать платить вам богатую дань"!
   "Да здравствует же союз народов под руководством кадетов Франции, Англии и России, да здравствует блестящая изолированность пышных усов! Да здравствует обезоружение социалистов реформами и речами социалистов-перебежчиков"!
   И банкиры Франции один за другим величаво пронесли перед г. Извольским свои большие животы, приятно позвякивающие золотыми брелоками, и каждый, заложив руки за спину, сказал: "Ни одного су! собирайте думу".
   И ощутил г. Милюков легкий зуд в пальцах, сладостное предвкушение долгожданного портфеля. Уже посматривает он на окна шляпных магазинов -- думает: "Заменю ли я тогда мою шляпу цилиндром?" О грезы, близящиеся вновь к осуществлению, то светящие, то меркнущие!. "Равнение направо!" командует Милюков, и "Vive Clemenceau"!
   Быть может, это ошибка. Быть может, так и не будет. Но, однако же, это очень вероятно [ См. постскриптум].
   Критика кадетов большая задача. Не только критика российского кадета в его специфических чертах, но в его общих европейских чертах. Грядут великие и малые соглашатели. Данайцы несут свои дары пролетариату. Данайцы несут их и крупной буржуазии, в России и верховной власти. "Овцы будут целы", говорят данайцы. "Волки будут сыты", говорят данайцы. Политика пролетариата -- недоверие.
   И в том лагере, там, за раззолоченными кулисами, повторяют, озираясь вышедшими из орбит глазами: "Не доверяйте, не доверяйте, никому не доверяйте". "Никто нам не верит", говорят кадеты. "Но они так ненавидят друг друга! Правительство так глупо, революция так еще слаба, что мы утвердимся. Лавируйте, лавируйте, вылавируете!"
   Но я-то, собственно, даже не критикой программы хочу заняться. Социал-демократы много раз и очень удачно отмечали и собственнические интересы под великодушием кадетских князей и бояр, и две души, трепещущие в груди партии: как бы угодить и Богу, и мамоне, не показаться слишком страшными верхам, ни слишком дряблыми низам, и бесплодный морализм, и дешевую хитрость, присущую маклеру, лишенному собственной силы, а лишь учитывающему борьбу других, и поползновение заранее построить с лазейками новый законодательный домик, куда поселится когда-нибудь кадетская кума-лиса, снабдить его и атрибутами сильной власти. Их лукавство, их губчатую природу в борьбе, их министериалистские вожделения, революционную фразеологию и, от времени до времени, раболепные поклоны -- туда. Всё это осветила социал-демократическая критика.
   Я не сделаю этого лучше. Кто может лучше -- пусть сделает.
   Передо мною возникает несколько иной вопрос. Как приобрела эта партия своих идеологов? Как выработала она за этот короткий срок свою духовную физиономию. Ведь у неё есть знамя. Есть свой священный палладиум, должен быть свой пафос! Пафос политической пошлости. Это интересно, пошлая соглашательская политика, политическое маклерство, когда оно душа большой партии в момент большой революции, должна принять возвышенный облик, должна восприниматься, как нечто безусловно ценное. Как совершается преображение загнившего либерализма в трубные гласы, в высокопарные речения? Ах, я знаю, что мне скажут. Всё это лукавство, обман, мишура. Двигатели аппетит, классовой аппетит, страх классовый. Для профанов сурьмой сурьмятся, белилами белятся. Нет, это не так. Это уже вульгаризация психологическая.
   Да, Долгорукие проговаривались. Кауфманы позорно заголились. И всё-таки классовой расчет редко живет в психике своих носителей в обнаженном виде, он горит на дне души, иногда едва сознаваемый, а дым его порождает в голове принципы и идеалы, будто бы самостоятельные ценности.
   Кому неизвестно, что кадеты резко делятся на либеральных земцев и интеллигентов-освобожденцев? Говорят: и последние классовики. Ведь это профессора! Профессор! Карикатурная в общем фигура -- русский профессор. Посмотрите же на этих автономных трусов, которые из страха перед начальством готовы связать студентов по рукам и по ногам! Естественным кажется, что студент, становясь пр. доцентом из с.-д. или с.-р. превращается в "народного социалиста" или безголовца (беззаглавца тож), а переходя к профессуре -- хорошо еще, если удержится на кадетстве, а то пожалуй поднимется до высот Трубецкой нравственности с её петушьими ногами, или до "строго научного" -- Герьеризма! Профессора и прочие представители либеральных профессий с хорошей оплатой труда, это лагерь сытых, боящихся поэтому голодного брата, тощего человека.
   Чем меньше интеллигент боится тощего человека -- тем он левее. Он определяется своим чувством к тощему человеку, которое варьирует от припадков струвистского страха -- до полного и раболепного блузообожания, доходящего до самосечения перед лицом бога-пролетария.
   Всё это, конечно, верно. Но тут любопытна и чисто-психологическая сторона. Мысли, чувства и программы шиты на двух подкладках. Одна, самая главная, подкладка -- подоплека -- социально-экономическая.
   Другая -- менее важная, но интересная и узорная -- социально-психологическая. Разбираясь в ней, видим, как перерабатываются подсознательные, зачастую, социально-экономические интересы в человеческие, психические ценности.
   Программы, лозунги -- цветы, экономика -- почва, работа переплета корней. Психология -- стебель, соединяющий то и другое. И он далеко не простая палочка, не простая трубочка.
   Это не интересно? Читатель, которому не интересно, брось эту книжку. Не теряй твоего дорогого времени поди занимайся великой наукой -- политической экономией во всей её марксистской широте. Но прошу тебя, читатель, которому не интересно, бросая книжку, не ругайся. Если бы автор её хотел психологическую задачу поставить на место социологической -- он достоин бы был анафемы партийного собора. Но он хочет рядом с той, большей задачей поставить эту маленькую, он считает себя вправе так сделать. Пусть будет велик и богат наш социал-демократический оркестр. Не всем же в унисон играть на первых скрипках, или трубить да барабанить, почему не допустить и втору интересного альта. Вот если он сфальшивит, если выйдет диссонанс -- дело другого рода. Но это будет означать только, что альтист плох, а не то, что альт незаконен, -- что психолог негоден, а не то, что психология не может, вторя социологической мелодии, ее подкреплять и обогащать.
   Итак, вот задача: разобраться немножко (для досконального разбора нет места в этой, поневоле краткой работе) в идеологии кадетов, как она выразилась в физиономиях трех, хорэгов: г. Милюкова, г. Струве и г. Родичева. Физиономии эти характерны, интересны, сквозь них, как сквозь окна, видно, как работает кадетская душа, как она, питаясь классовым аппетитом и классовым страхом гонит свой стебель, раскрывает свои цветы.
   Интересно тут и разделение функций. Помещики больше всего доставляют питание в виде страхов и вожделений, профессора больше гонят стебель, наконец, г. Родичев больше всех раскрывает цветов. Если взять самого Струве или Родичева, особенно в моменты творческого самозабвения, когда первый "свято ищет при свете логики и совести", а второй "поет себе поет", то элементы вожделения и страха, как будто отсутствуют, кажется, что это цвет без корней, что это цветы философской мысли, цветы горячего красноречия и только. Да, я готов допустить, что корешков непосредственной -- классовой корысти у этих трех героев нет. Но они верхушки социального растения, другие, с ними неразрывно сплетенные, засели в черной земле, жаждут расти и одолеть червя, их гложущего, и только всё вместе: от опасений Долгорукова и рядовых земцев до голубиных полетов г. Струве и соловьиных трелей Родичева, только всё вместе есть русское кадетство.

Господин Милюков, или о вреде истории

   Мне припоминается одна замечательная сцена из "Детей Солнца": к мечтателю-химику приходит "хозяин дома" и заявляет ему, что хотел бы "взять его в управляющие" химическим заводом. Полно разлагать и слагать "живое вещество", не угодно ли составить смету химического завода и заняться изготовлением мыла и помады. Хозяин дома есть хозяин дома. Он умеет поставить на своем. Он умеет извлекать практическую пользу из самой чистой науки самого чистого квартиранта. Правда, Протасов возмущается. Но автор драмы довольно прозрачно намекает, что он вынужден будет склониться на согласие.
   У Горького пример грубоват. Не по нужде только залучает буржуазия ученых, "детей солнца", в свои цепкие лапы: они сами идут к ней. Ведь они растут в её доме, в его затхлой атмосфере, воспитываются в её университетах. Пусть эти университеты тысячу раз называют императорскими, но фактически они давно ушли вперед, у них всё, как на западе: "и тот наряд, и тот же разговор". И даже особый лоск придает этим передовым профессорам их фрондирование против старого, отживающего, не настоящего хозяина дома. Буржуазия создает себе науку по образу и подобию своему, науку, отвечающую её потребностям. Не хитро, не по плану, участие сознания тут минимально, нет! вся среда торжествующего капитализма накладывает свою печать на флору и фауну современного человеческого общества. Не думайте же удивляться, когда объективный ученый, углубленный историк вдруг предложит буржуазии написать смету конституции и заняться варкой законопроектов и резолюций.
   Быть может, г. Милюков оскорбляется, когда ему говорят, что он слуга буржуазии? Мы увидим, что в свои наиболее светлые моменты он совершенно признает это. Но видите ли: г. Милюков не потому служит буржуазии, чтобы буржуазия была дорога ему, или из-за личных выгод, спаси нас Бог от подобных пошлых обвинений, нет -- познание объективных законов истории, законов развития общества привело его к его политической позиции. Сама наука поставила его там, где он стоит. "Да... профессор истории!" гордо бросил г. Милюков чертоплясу Меньшикову. Вы видите профессора истории за практикой!
   Великий врач теоретик лечит больного. Нисходит на землю всемудрая Клио. Из ложи бенуара вылезает на сцену видный театральный критик и начинает лицедействовать. Он взвесил и нашел легким и осудил старый порядок. Дух истории пришел в движение. Старый организм переживает встряску. Он должен обновиться. Все симптомы на лицо. Правые! если г. Милюков не с вами -- это потому, что вы осуждены историей. Г. Милюков тиун великой княгини -- исторической науки, что свяжет, -- связано будет, что разрешит, -- разрешено будет: итак, правые, трепещите, слушая спокойную речь профессора истории. Трепещите и вы, якобинцы!
   Г. Милюков долго и упорно воевал против правительства. Молодость, темперамент толкали его к "излишествам". Его гнали, изгоняли, заточали. Он приобрел имя среди бедных якобинцев. Этот -- наш, думали они. И в первое время после принятия в свои руки историко-практических браздов, г. Милюков благосклонным оком глянул на левых, на козлищ стада. Он сказал им нечто, подобное знаменитой речи мармеладовского судии: "озорники вы, но и вы войдете в царствие". Похлопывая по плечу пламенного "козла" эсера и "упрямого доктринера" эсдека, -- г. Милюков ласково сказал им: "Друзья слева". По постепенно это "друзья слева" стало звучать у него всё более иронически и, наконец, даже в этом ироническом и горьком смысле стало обнимать собою одного г. Прокоповича с супругою, чадами и домочадцами.
   Нет, якобинцы! нет, несчастные исчадия иллюзии, нет, -- вы осуждены историей. Не разделит с нами кров, не станет пить с вами из одной чаши великий историк Милюков. Он знает, где отмерила и отрезала история, он трезв -- вы пьяны! Долгая историческая школа обогатила г. Милюкова даром трезвости. Трезвость -- великая сила.
   Конечно, молодой Ницше, нападая так резко на историю в своем первом труде -- был неправ. Он изрек, по обыкновению, много сверкающих парадоксов. Но кое в чём неистовый философ с молотом был глубоко прав.
   
   "Если историческое направление мысли ничем не связано и неуклонно доходит до своих крайних выводов, то оно неизбежно уничтожает будущее, уже тем, что разбивает иллюзий и отнимает у явлений мира ту жизненную атмосферу, без которой они гибнут. Поэтому, даже тогда, когда историческая справедливость неподдельна и руководствуется самыми чистыми побуждениями, всё же она является пагубной добродетелью".
   
   Так говорит Ницше. О! отнять жизненную атмосферу у того или другого класса, ею окруженного, не удастся никакому профессору! но отнять ее у себя легко историку. Хорошо рассеивать иллюзии, но, сокрушая всё историческим пестом в критической ступе, можно размозжить и то, что могло бы вырасти. Не очень хорошо требовать от своих усилий и борьбы своей политической, группы, своего класса -- слишком многого, но еще гораздо хуже, бесконечно вреднее требовать слишком малого и, отмерив своим вершком, наложить табу на всю ту область, где начинается риск, где начинается новь.
   Ницше говорит.
   
   "Есть известный предел бодрствования, жвачки, исторического образа мысли, которой не дано безнаказанно переступать, как отдельному человеку, так и целому народу или культуре: за ним грозит постепенное падение.
   Чтобы найти и строго очертить границы, за которыми прошлое должно быть забыто, ибо иначе оно обращается в палача жизни, -- следует точно выяснить, как велика пластическая способность индивидуума, народа или культуры".
   
   Но индивидуум, пропитанный буржуазностью, но буржуазная культура не смеет, не может видеть дальше своих целей, своих горизонтов, и в прошлом они находят опору себе, опытом прошлого они стремятся заслонить солнце и дали от глаз других. И никто не делает этого авторитетнее профессоров истории.
   Новый индивидуум, адепт нового класса анти-историчен постольку, поскольку на почве истории он растит, он строит небывалое. Прекрасно характеризует такое сочетание исторического смысла и свободы от истории тот же Ницше.
   
   "Лишь тогда, когда человек путем размышления, сравнения, разобщения и соединения заключает в границы анти-исторический хаос, и в его густом тумане зажигается яркий сверкающий свет, иначе говоря -- когда является сила воскресить прошлое к жизни и из былого опыта снова творить историю, -- лишь тогда человек становится воистину человеком."
   
   Буржуазный историк "растекается мыслью по древу", тонет в чащах исторической закономерности, не умеет оседлать историю. Когда подходит к истории творческий гений, подобный Марксу, рукой хирурга он снимает и отметает то, что ему излишне с точки зрения преследуемой им цели, вскрывает главный нерв исторического бытия, вставляет историю в железные рамки теории, тогда профессора истории приходят в ужас. Они качают своими париками, они подымают осыпавшиеся цветы истории: "ах, Боже мои, он не объяснил носа Клеопатры и расстройства желудка Наполеона! Он потерял их! Он потерял цветущее индивидуальное! Ох, ах! он искалечил нашу историю, нашу бесформенную, тестоподобную, необъяснимую историю!" Глупые, они не видят, что история, скованная в железную броню теоретической мысли стала божественной девой, валькирией, Брунегильдой, взяла в свои древние руки новый стяг и повела людей в туман будущего, указуя им пути. И в этом смысле очень близок к истине был тот же самый Ницше, когда писал:
   
   "Чем глубже природа человека, тем могущественней овладевает он прошлым, растворяя его в себе. Если мы представим себе самого могущественного и свободного человека, то для него совсем не будет существовать той черты, за которой знание истории обращалось бы в подавляющую и губительную силу. Он воспринимает в себя всё прошлое, свое и чужое, и поглощает его, претворяя в плоть и кровь.
   Такой человек умеет забывать то, что ему не удается покорить себе, оно больше не существует для него, его горизонт -- замкнут со всех сторон, его мир целен".
   
   Когда король Гакон у Ибсена говорит о соединении всей Норвегии во едино, пасынок Божий Скулэ возражает: "сага не говорит ни о чём подобном". То же говорит русскому организованному пролетариату пасынок истории г. Милюков. Сага не говорит ему ничего о новых перспективах. Он крепко верить в законы истории, а это для него законы прошлого. Я не собираюсь здесь критиковать во всём объеме буржуазно-эклектическую "теорию истории" г. Милюкова, но на некоторых сторонах её необходимо остановиться.
   Г. Милюков твердо верит в закономерность исторического процесса, он в этом отношении фаталист. Но воззрения его на этот счет до крайности эклектичны и бесформенны.. Указав на значение роста народонаселения (что м. пр. бесконечно уже явления развития производительных сил), г. Милюков продолжает.
   
   "Мы нисколько не склонны, разумеется, считать только что объясненный процесс единственным простым и элементарным процессом истории. Если бы психология выработала учение об эволюции психического склада, мы уверены, что это учение могло бы служить совершенно такой же опорой для социологической дедукции, как только что приведенные факторы. Даже и в настоящее время, поскольку выясняется преобладание двигательных (моторных) элементов в начале психического развития, эффективных и интеллектуальных (чувствовании и мысли) в его дальнейшем ходе, -- возможно было бы, как нам кажется, обосновать на этой психической эволюции индивидуума -- историческую психологию рода".
   
   Итак, закономерность истории такова, что ее можно дедуктивно выводить не то из законов народонаселения, независимых, по Милюкову, от экономических, не то из законов "психической эволюции индивида". Хочешь -- так, хочешь -- эдак. А лучше и так и эдак. И факторов, наверное, еще больше, чем два. Уж тут ясно, что исторический прогноз, пресловутая дедукция есть нечто невозможное, ибо, что получится от совместного действия этих факторов, ничего существенно общего между собою не имеющих, едва ли знает даже Аллах. Ведь индивид психически эволюционизирует не в безвоздушном пространстве, а под давлением только что выставленных нашим историком "элементарных факторов, непосредственно объясняющих процесс размножения населения и потребность питания". Но и те в свою очередь действуют через посредство своими путями эволюционирующего индивида! Тут сам чёрт ногу сломать. Это не только не уяснит нам истории, но затемнит ее, как и всякая теория самостоятельных факторов. Но г. Милюков совершенно последовательно приводит дальнейшее ограничение своей "дедукции": "Чтобы перейти из возможности в действительность, эта тенденция должна переломиться в призме реальных условий исторической жизни. Под влиянием данных географических, климатических, почвенных основное направление исторической жизни может видоизменяться".
   Если это ограничение правильно (хотя на высших стадиях развития, например, на стадии капитализма влияние самобытности, порожденной географическими условиями, бледнеет почти совершенно), то что сказать еще и о таких "факторах" в социалистическом исследовании, которые окончательно уничтожают общий и главный социологический поток событий, и без того столь неопределенный у г. Милюкова,
   
   "Мы могли бы сказать, что насморк мог не иметь влияния на Наполеона, а красота Клеопатры -- на поведение Антония, и что, вообще, одной психологией исторических деятелей нельзя объяснять сложных социальных явлений. Другими словами, мы признали бы причину, но ограничили бы круг её действия. Значило ли бы это, что мы имеем право скинуть вовсе со счетов ничтожную по своему влиянию причину? Конечно, нет, так как мы должны были бы, во всяком случае, признать, что если не общий смысл, то, по крайней мере, индивидуальная физиономия данного явления могла бы измениться, если бы не названные причины; и, что, вообще, те или другие причины подобного рода должны всегда быть на лицо, чтобы явление могло существовать и иметь индивидуальную физиономию. Итак, для полного объяснения данных событий, утверждения одной империи и падения другой, -- для объяснения их, как они были в действительности а не как могли быть, и приведенные причины должны быть приняты во внимание. Но является дальнейший вопрос. Полное объяснение данных конкретных фактов нужно историку, но нужно ли оно социологу? Имея в виду открытие законов и пользуясь конкретными данными только, как материалом, не должен ли социолог просто оставить в стороне все факторы, придающие событию, индивидуальную физиономию? Конечно, объяснение индивидуальной физиономии данного факта не может быть делом абстрактной науки, какова социология. Но из этого вовсе не следует, чтобы не входило в её область изучение тех сочетаний причин, в силу которых социологический факт приобретает индивидуальную физиономию. Поскольку психология правителя может быть признана одною из таких причин, постольку и социология должна уделить ей внимание, и поскольку нос Клеопатры может нам уяснить психологию правителя, постольку социология может оказаться вынужденной заниматься и носом Клеопатры".
   
   Итак, историк, даже социолог, не может обойти носа Клеопатры. По своему г. Милюков прав. В социологию можно валить всё, что угодно, под другим соусом преподносить в качестве социологических этюдов даже исторический роман, но ведь есть же наука, стремящаяся уловить самые общие законы развития, вернее, общую, тенденцию развития для данной эпохи, которая может колебаться, дробиться, играть исторической волной, но неуклонно направляется к определенным результатам. Вот такой науки нет для г-на Милюкова.
   Разбираясь между материалистами и идеалистами в социологии, г. Милюков пришел к выводу, что материалисты преследуют цель -- познать историю, цель чисто теоретическую, а идеалисты присоединяют сюда представление о цели, в них говорит практическая жилка. Г. Милюков говорит об этом:
   
   "Отдавая преимущество исключительно материальным, или исключительно духовным явлениям культуры, стараясь свести одни из этих явлений к другим, спорящие стороны, большею частью, руководились задними мыслями, которые и давали тон всей полемике. Центр тяжести спора заключался, в сущности, не столько в пререканиях по поводу содержания культурной истории, сколько в разногласиях по поводу цели и способов исторического изучения. На этой почве столкнулись уже не различные научные гипотезы, более или менее вероятные, а различные мировоззрения, совершенно непримиримые друг с другом. И самые гипотезы духовной или материальной основы истории являлись только последовательным приложением этих мировоззрений к объяснению исторических явлений.
   Первый, ставя свой вопрос "почему", -- стремится к уяснению закономерности исторического процесса. Второй, с своим вопросом "зачем", -- старается достигнуть его целесообразности".
   
   И далее,
   
   "Где первый ограничится спокойным наблюдением фактов и удовлетворится открытием их внутреннего отношения, -- там второй постарается вмешаться в ход событий и установить между ними то отношение, какое ему желательно. Одним словом, первый поставит своею целью изучение, второй -- творчество; один откроет законы исторической науки, а другой установит правила политического искусства".
   
   Довольно странно читать подобные строки у профессора истории. Не может же он не знать, что существует социал-демократия, бесконечно практически относящаяся к изучению истории и именно потому придерживающаяся материалистического направления и даже создавшая его в истории.
   Впрочем, г. Милюков считает принцип целесообразности, вносимый идеалистами в историю, лишь незаконным детищем их практичности. Он готов допустить, что и материалист питает практический интерес к истории, хотя этим признанием он разрушает свое объяснение "спора". Он говорит.
   
   "Искусство нуждается в науке: в данном случае, политическое искусство нуждается в законах социальной науки, без знания которых не могут быть установлены его правила".
   
   Но пр. Милюков стоит за столь полное их размежевание, чтобы не осталось места для того научного анализа, который дает научный прогноз всемирно-исторического значения. Между громоздкой социологией Милюковского типа, т. е. грудой разнокалиберных обобщений, кучей хлама исторического опыта, -- и практикой у Милюкова не остается места для истинной "философии истории", уясняющей её смысл для нас.
   О философии истории г. Милюков говорит только, как об идеалистической и очень презрительно: "Философия истории это тот котел, в котором всевозможные обрезки человеческого духа превращаются в бесформенное тесто, готовое принять в умелых руках любой вид".
   Энгельс также говорил, что система Маркса нанесла философии удар в области истории. И не за слова "философия истории" станем мы держаться. Дело не в слове, а в понятии. Г. Милюков валит в социологию, как в мусорную яму, всё, что угодно. Законы социологии это даже, например, закон влияния женских носов "на душу правителя". И вот из этих законов, из этих обобщений должны быть выведены правила политического искусства. Вне незыблемых законов, основанных на обобщениях исторической требухи остается для нас лишь пестрая ткань, хотя и именуемая "основной социологической тенденцией", но в свою очередь сочетающаяся из эволюции индивидуальной психологии, законов населения и многого другого, любого.
   Для нас же прежде всего и выше всего существует анализ определяющих собою всю общественную эволюцию хозяйственных тенденций, с совершенной определенностью указующий на те формы, которые неизбежно должно принять общество. Мы не выводим правила политического искусства из бесчисленных "законов" Милюковской социологии, но приспособляем нашу активность к общему потоку вещей и людей, осуществляющих новый строй. У г. Милюкова запутанный узор частных правил, исключений и исключений из исключений, у социалдемократии совершенно точное познание путей и целей, добытое путем абстрактно аналитической обработки главнейших сторон исторического опыта.
   Но нам важно отметить не только неопределенность социологической мысли г. Милюкова. Конечно, эти правила и законы о носах и насморках могут запутать даже великана нитками лилипутов, но важно еще и то, что кроме отсутствия понимания исторического монизма, как колоссального практического оружия, как огромного маяка, посылающего в далекое будущее водопады света, у г. Милюкова совершенно отсутствует и теория классовой борьбы.
   Социал-демократия не рассматривает историю с точки зрения целесообразности, когда она анализирует действительность. Но эту действительность она воспринимает прежде всего, как борьбу, и притом борьбу определенных величин -- экономических классов. Законы развития, тенденция капиталистического общества к социализму констатируются не как фатум, а как неизбежный результат созревания техники с одной стороны и роста сил определенного класса, именно пролетариата -- с другой. Пока я исследую, как социолог -- целесообразность не существует для меня. Когда я становлюсь на классовую точку зрения -- она вновь передо мною возникает, возникает органически, не как придаток: ибо класс, его цель, его средства -- всё это несомненные, самые яркие пункты и полосы действительности, подлежащей исследованию: и из соединения совершенно объективного и бесстрастного диагноза социальных явлений и яркого классового чувства созидается та новая пролетарская философия истории, которую не понимает, которую замалчивает г. Милюков. С этой живой точки зрения "законы" не представляются чем-то чуждым и непреклонным и раз навсегда данным, пролетариат сам та стихия, которая отменяет одни из них и создает другие. Пролетариат не единственный субъект истории, не творец её, но могущественнейший и сознательнейший из её творцов: ему чуждо рабство перед "сагой", он ищет новых путей. Но г. Милюков знает лишь то, что говорит сага. Творчество совершенно чуждо буржуазному профессору истории, он безнадежно трезв. Его цель, как кажется ему, давно измерена, взвешена и исторически застрахована, только не надо рисковать, и он посмеивается над иллюзиями пролетариата, как посмеивалась буржуазия над этими иллюзиями в июньские дни 1848 года и в эпоху падения Коммуны. А между тем эти великие поражения были этапами к великим победам. Да, положение творца истории, считающегося с её законами, но продолжающего ткать ткань жизни, как сила, а не раболепствующего перед слепою силой прошлого, положение того, который не только перечисляет своих исторических предков, но и сам хочет быть предком, не следует лишь традиции, но сам ее создает, положение его -- рискованное положение. Рискованнее положения тех, кто учитывает и урезывает свою смелость. Этих не ждут великие поражения, но и великих побед они никогда не будут знать.
   Посмотрим на конкретных примерах, к каким выводам относительно задач русской революции пришел г. Милюков, руководясь своей социологией.
   Г. Милюков оказался вождем кадетов. Он очутился во главе этой прогрессивно-буржуазной партия, именно как ученый. Вся беда в том, что та наука, которая "совершенно объективно" привела его к кадететву, сама во всей своей объективности -- буржуазная. Буржуазна эта расплывчатая объективность, ищущая и находящая законы повсюду и отметающая богатейший результатами метод за узость, -- буржуазный дух создает в своих ученых эту историческую "честность", благодаря которой они бродят в лесу частых обобщений и не имеют общего представления о сущности совершающегося на наших глазах величественного процесса. Буржуазен взгляд на историю, как на закономерный, фатальный процесс, в котором будет лишь то, что было, в котором нет вновь растущей сознательной силы, нет нового коллективного исторического субъекта, познанием ищущего воцариться над историей. Мудрено ли, что буржуазная наука легко, как во сне, без малейшего усилия увлекла своего служителя на путь буржуазной политики. Г. профессор Геррье, я уверен, тоже искренно верит, что его пошлые письма, продиктованы мудрой музой истории с её чистым и покойным челом. Буржуазный исторический позитивизм г. Милюкова выразился целиком и в его "_философии революции_", которая является ключом к пониманию позиции этого не за страх, а за совесть слуги "третьего сословия".
   Г. Милюков крепко верит в один из "законов", вроде закона о влиянии носов на души правителей, в незыблемый закон, что всякая "стихийная революция находит свой исход в военной диктатуре". (См. Речь No 90, конец весьма поучительного ответа г. Милюкова трудовику Жилкину). Закон этот выведен совершенно индуктивно из примеров великой английской и великой французской революций. Никакого анализа русских и особенно международных условий нашей революции г. Милюков нигде, насколько нам известно, не дал. Но историческая аргументация у него, конечно, имеется обильная. Произвести "стихийную революцию" и закрепить демократическую республику союзом с революционными элементами запада, развить национальную революцию во всеевропейскую? Об этом ничего не говорит сага, а потому это пустые иллюзии. Нет, надо бояться бурной и победоносной революции, страшиться победить, за победой идет военная диктатура. Так-то история в её примитивном "законодательстве" общипывает крылья историку, оставляет ему лишь куриные остатки их для полетов с насеста на насест. И когда в своей любопытной полемике с чертоплясом Меньшиковым г. Милюков говорит: Я не оптимист, я думаю, что при бездарном правительстве мы имеем бессильную революцию, -- он говорит не настоящую правду, он должен бы сказать: "я оптимист, слава Богу, и правительство у нас бездарно, и революция бессильна". Ибо только при бессилии стихийной революции, при тщетности "якобинской агитации" осуществим трезвенной план г. Милюкова: сразу завоевать то именно, к чему окольным путем неизбежно, по его мнению, придет революция. Да: буржуазный порядок под высокой рукой конституционного монарха, это отмерила нам Мойра, и г. Милюков заявляет:
   
   "Мы с г. Жилкиным можем быть разбиты и сметены, но "течение жизни" вступит, в свои права, и в конечном итоге, путем новых тяжелых жертв, приведет к тому, самому, к чему мы стремимся прямо привести страну, практикуя, по мере сил и уменья, ту дозу политического искусства, какой мы обладаем".
   
   Доза политического искусства прилагается к тому, чтобы не дать революции размахнуться. Буржуазия не хочет этого, боясь за свои худобишки и животишки, а г. Милюков потому, что он провидящая беды Кассандра, потому, что прошлое, "сага" служит для него ручательством, что крутись, как хочешь, а в результате больше куцей конституции ничего не будет, лучше же сразу помириться на малом.
   Трогательное совпадение. И с пафосом искреннего ученого г. Милюков поет:
   
   Ах, да пускай свет осуждает,
   Ах, да пускай клянет молва!
   
   Подумайте только:
   
   "Пусть на современном революционном жаргоне наша цель называется стремлением к политической победе "буржуазии"; пусть самоограничение ближайшими задачами называется классическим "предательством" буржуазии; пусть борьба против революционного бланкизма и "активных выступлений" называется организацией "контрреволюции" и т. д. Мы сами очень хорошо знаем, что "буржуазия" -- это -- 90% населения России; что "измена" и "предательство" есть терминология утопистов, не признающих законов истории; что "активные выступления" демонстрируют не силу, а бессилье; что истинная контрреволюция создается именно "активными выступлениями" и предупреждается всем, что их предупреждает. Но не будем спорить; примем политический жаргон наших противников и напомним им, что политическая победа буржуазии, по их собственному учению, есть всё, чего можно добиться в настоящий момент".
   
   Видите, как горячо и убедительно.
   Да, грядет торжество буржуазии. А это значит торжество народа, ибо в России буржуазия составляет 90% населения! Да, дорогой профессор, -- но есть фаготы и фаготы! Конституционная монархия, две палаты, огромные выкупные платежи в пользу крупных и мелких землевладельцев, постоянная армия -- это торжество буржуазии. И притом довольно прочное. И притом же и это еще с запросом! Но ведь и демократическая республика, полномочная единая народная палата, конфискация земель в пользу крестьян, милиция, контроль народа под чиновниками -- это тоже торжество буржуазии. Только гораздо менее прочное. И не совсем тех самых "процентов" населения. Первое есть станция, и в идеале (для буржуа) поворот к солидарности и примирению господ и рабов, эксплуататоров и эксплуатируемых; второе есть толчок к дальнейшей борьбе, короткий этап по направлению к социализму.
   Измена и предательство -- терминология утопистов, не признающих законов истории.
   Поистине великолепно сказано! Если буржуазия, приобретя права кровью пролетариата, из трусости перед ним выпускает их из рук, ведет торг с его и своими врагами, если она половинчата, переметчива, паче огня боится прямого столкновения, ибо в нём познает себя и силу свою эксплуатируемый народ, то... то ей остается петь только:
   
   Не моя
   В том вина!
   Наша жизнь
   Вся сполна
   Нам судьбой суждена!
   
   Ах этот либреттист Оффенбаха, он лучше Маркса понимал "законы истории".
   Активное выступление свидетельствует о слабости! Чудесно! Октябрьская забастовка, например? Мартовские дни в Берлине? Февральские в Париже? Взятие Бастилии? Битва при Нэсби?
   Полно, равви, смешить людей! И до чего же велик должен быть исторический страх перед творческим вмешательством народа, чтобы договориться до таких пустяков! Недаром князь Андронников, по отчету Речи, защищая на суде г. Струве, выпалил крылатую фразу:
   
   "Струве всю свою литературную и общественную деятельность посвятил на борьбу со стремлением к социальной революции путем вооруженного вмешательства пролетариата в историю".
   
   И приблизительно из тех же побуждений.
   И вот г. Милюков отказывается от совета Жилкина: "постепенно и энергично организовать народные массы". Он не стал бы этого делать, если бы даже мог.
   
   "Организовать же революцию в стране мы считаем невозможным, и все попытки в этом направлении крайне опасными для достижения тех результатов, к которым мы одинаково стремимся".
   
   Насчет результатов, к которым "мы" стремимся -- остаемся при некотором сомнении, но факт, яркий факт на лицо:
   Г. Милюков не стал бы организовать народную силу против организованной уже силы правительства, если бы и мог. Совесть историка не допускает его до этого.
   
   "С такой политикой, положение действительно и окончательно становится безвыходным; ибо это есть политика стихийной революции, находящей свой исход в военной диктатуре".
   
   И в том же великодушном тоне ученого, "сына солнца", г. Милюков продолжает:
   
   "Когда я говорю о "невесомых" результатах думской деятельности, я прежде всего разумею "сочувствие" и моральную "поддержку" того огромного большинства населения, которое обыкновенно в активной борьбе прямого участия не принимает. Когда я говорю о главном "русле" и об "общем течении" жизни, я имею в виду, прежде всего, интересы и потребности именно этой главной массы населения, заинтересованной не столько в процессе политического брожения, сколько в его осязательных результатах".
   
   Так-с.
   Я не знаю, Милюков ли писал передовицу в No 82 Речи, но эта передовица без подписи, следовательно за ответственностью редактора. И тут и там тот же тезис. Не желаем организовывать народные силы! Но уже не только потому, что это "опасно". В передовице этой говорится.
   "При нашем понимании, местные комиссии должны служить, конечно, ближайшим целям реформы, а не целям организации страны для фантастического революционного удара. Организовать страну, её силы, её общественное мнение, мы, разумеется, тоже считаем необходимым; но наиболее успешной и целесообразной такую организацию мы будем считать тогда, если удастся организовать ее около законного народного представительства. Наши силы мы, во всяком случае, не будем тратить на бесплодные попытки: как ни непрочна на первых порах ткань конституционного правосознания, -- эту ткань мы хотим укреплять, а не возвращаться вспять к стихийной силе "Ахерона".
   Почему же?
   
   "Мы постараемся, насколько от нас будут зависеть, сохранить за комитетами по земельным делам их служебный и специально-деловой характер. Мы полагаем, по той же причине, что составить эти комитеты путем всеобщего голосования -- значило бы готовить их не для мирного разрешения на местах земельного вопроса, а для чего-то совершенно другого. Руководство общим направлением реформы должно быть оставлено в руках государства: поэтому, представители государственной власти должны иметь в местных комиссиях свое место, если не с целью решать, то, по крайней мере, с целью контролировать решение местной инстанции. Затем, -- опять-таки в пределах общих оснований реформы -- в местных комиссиях должны быть представлены, по возможности равномерно, те сталкивающиеся интересы сторон, которые могут быть примирены без нарушения государственного значения предпринимаемой реформы и без обращения её в акт одностороннего насилия, могущего закончиться полной неудачей всего дела".
   
   Тут уж опасность неудачи -- дело второстепенное, а главное, не допустить акта "одностороннего насилия", огромного большинства, обнищалого большинства населения над кучкой эксплуататоров -- помещиков. И чтобы "насилия" никакого не было -- извольте вам: комитет, составленный пополам из помещиков и и крестьян, а для контроля представитель государственной власти, т. е. чиновник конституционного монарха, не так ли? Богатые и бедные на равных правах и бюрократ для контроля. Полно, неужели "все мы" стремимся к одному и тому же? Неужели здесь отстаиваются интересы "массы населения", заинтересованной в осязательных результатах?"
   Не ясно ли, что путь законности ведет тут немножко к другой цели, чем путь "Ахерона?"
   Итак, не только из исторических, но и из этических предпосылок (чтобы не было насилия) исходит г. Милюков. И история и этика его буржуазны, но опираясь на их воображаемую объективность -- он выступает важной поступью ученого, снисшедшего в мир с снеговых высот бесстрастной истинной науки и собеседника олимпийцев, он вещает -- "мы не станем помогать организации революции, если бы даже могли".
   По мнению г. Милюкова, стихийная революция не только вредна, она и невозможна. В передовице No 87 многогранная "Речь" опять с новой точки зрения разбирает всё тот же вопрос -- о содействии революции в деле её самоорганизации.
   
   "О соотношении сил нужно думать, когда предлагаются проекты; нельзя ограничиться утверждением о том, что массы окажут активную поддержку, надо проанализировать, в какой форме и в какой мере эта активная поддержка должна и может вылиться.
   С этим же критерием следует подойти к плану, столь настоятельно рекомендуемому думе, к плану образования "явочным порядком" местных комитетов на основах четырехчленной формулы.
   Допустим, дума декретирует учреждение подобных комитетов. Кто приведет в исполнение это решение думы? Не правительственные же органы и, вероятно, не органы теперешнего самоуправления... Как будет действовать дума? Создавать новые органы самоуправления?"
   
   Тут выходит, что мы, пожалуй -- рады в рай, да грехи не пускают. Произойдут столкновения, в которых народ окажется слабейшей стороной. Но, равви, если народ при всех условиях в своей самодеятельности должен оказаться страдательной стороной, скажи мне, на какие силы раскрываешь ты, грозя правительству, торгуясь с ним? Не кажется ли тебе, равви, что, разоблачая твое неверие не только в наличные силы народного напора, но и в возможность для них вырасти в победоносную волну -- ты роешь себе могилу? Не кажется ли тебе, что тебя столкнет в нее твой враг? Когда трудовики грозят и верят в народный гнев и мощь его и зовут к скорейшей, энергичнейшей организации масс -- ёкает сердце господ министров. "Чем не шутит чёрт, а при повсеместном движении, будет ли стрелять ружье и рубить сабля?" Но когда раздается мудрая речь кадетской "Речи" -- они успокаиваются.
   Еврей Ицик всегда возил с собою револьвер.
   "Ицик, зачем ты возишь с собою револьвер?" -- "Это пугать разбойников?" -- "Да ведь он у тебя не заряжен?" -- "Пхе! заряженного револьвера я и сам боюсь!" И Ицики из "Речи" говорят это открыто перед врагом. "А, мой друг кадет, говорит Столыпин, ты признаешься, что револьвер твой не заряжен, и что ты боишься его зарядить? -- Так за горло же тебя, друг! Отмахивайся-ка "платочком" из легкой конституционной ткани".
   Милюков и кадеты уверяли, что революция недостаточно сильна -- поэтому, не стоит ее усиливать, они болтали о нравственной поддержке огромного большинства, они хотели надуть правительство в теплом тумане конституционной этики, а правительство поняло, что Дума не создает против него ничего твердого, и ударило ей в лицо!
   На что в самом деле рассчитывал г. Милюков? На какие силы? Отчасти и на революцию. Не на победу её, а просто на нее же, как совокупность реальных или потенциальных "неприятностей" для правительства. Революция беспокоит, нервит, пугает правительство, а кадеты обещают унять бурю на море. Правительство колеблется, не значит ли это изгонять черта именем Вельзевула? Но ведь нет же! Это именно изгнание Вельзевула силой довольно добродушного в общем кадетского чёртика.
   Но больше еще, чем на неприятности революции рассчитывает и рассчитывал г. Милюков на финансовые затруднения правительства и поддержку Европы, в первую голову Клемансо. И по сию пору с величайшим вниманием и тревогой следят за движениями рук французского фокусника наши кадеты.
   "Объективные" данные, рассмотренные г. Милюковым сквозь буржуазные очки, привели его к буржуазной позиции в русской революции. А партии Торгово--Промышленников, Правового Порядка, Союз 17-го октября? Ведь вот настоящие позиции буржуазии?
   Да, это позиции буржуазии жадной, наглой и глупой. На этих позициях рано или поздно, и скорее рано, чем поздно, ждет буржуазию полное поражение. Кадеты занимают самоновейшие окопы, заранее подготовленную позицию европейской буржуазии, позицию Клемансо, позицию социального мира. Самая хитрая и самая опасная для пролетариата буржуазия та, которая идет под розовым знаменем всеобщей социальной гармонии и государственного попечительства. Кадеты самые умные из русских буржуа. Они могут быть временно разбиты, союз алчных, наглых и глупых из лагеря буржуазии и бюрократии может временно восторжествовать, но придет время, и он подчинится полудиктатуре российских Клемансо.
   Время третьего съезда партии Народной Свободы г. Милюков справедливо назвал "судьбоносной минутой". Кадеты под дирижерством г. профессора разрешили стоявший перед ними вопрос самым неудачным и в то же время самым естественным для них образом. Уже после второго съезда г. Милюков писал:
   
   "Элементы, стоявшие справа и частью очень близко к нам примыкавшие в момент, когда совершался разрыв, очень скоро после того были далеко отброшены назад под влиянием "буржуазного страха" перед грозными событиями конца 1905 года. Элементы более левые горьким опытом должны были убедиться в ошибочности тех иллюзий, которых мы не хотели разделять с ними. Между реакционным настроением одних и якобинской тактикой других, занятое нами политическое положение оказалось наиболее правильным, и тяжелые испытания жизни только помогли провести наше дело в общее сознание широких кругов общества.
   В лице делегатов II съезда вся партия "нажима самое себя", почувствовала в себе наличность коллективной мысли и коллективной воли и с этого момента "самопознания" начала жить своей особенной жизнью, стала сама собой".
   
   Решились не считаться, держаться самостоятельно -- окончательно возобладало то, что идеалист и метафизик Струве с восхищением назвал "деловой струей".
   В неподписанной статье No 55 Речи "Открытие съезда" г. Милюков (впрочем может быть и его alter ego Гессен) писал:
   
   "Страна посылает своих представителей в Думу для того, чтобы добыть себе "хорошую жизнь".
   Она ждет от Думы созидательной и творческой работы, -- осуществления той политической и аграрной реформы, без которой невозможно умиротворение страны, создания народного представительства на истинно-демократических началах.
   Страна не боится конфликтов между правительством и Думой; стихийным взрывом негодования она ответит на безумную попытку правительства посягнуть на неприкосновенность Думы. Тот, кто посмеет столкнуться с народом, -- будет низвергнут им в бездну".
   
   Как энергично и красиво. Вы угадываете, конечно, читатель, что место насчет бездны взято из речи Тверского Мирабо! Но при всей столь великой решимости и столь прочной (ой ли!) уверенности в поддержке народа, кадеты отнюдь не хотели служить "Ахерону" и брали на себя всё устроить. Не удивляйтесь поэтому если левые кадеты (самый несчастный и бестолковый тип бесхарактерного политика) ворчали. Автор той же статьи говорит:
   
   "Были указания на недостаточную категоричность и определенность, на чрезмерно "парламентарный" характер доклада, на необходимость более решительного выступления партии в Думе и на опасность куропаткинской тактики терпеливых отступлений".
   
   Итак, ввиду полной уверенности в победе избрана была Куропаткинская тактика. Г. Милюков собственноручно и за полною подписью разъяснил этот казус своему несколько сконфуженному им "другу слева" г. Прокоповичу.
   "О. И. Прокопович может убедиться, что и в самом докладе, и в сопровождающих его тезисах основная мысль та, что конфликта бояться и избегать во что бы то ни стало не следует, что стремиться к достижению целей партии в Думе надо, "не останавливаясь даже перед возможностью разрыва с правительством" (съезд зачеркнул тут только "даже" и прибавил: "открытого" разрыва), и что Дума должна только при-пять все меры, чтобы возникновение конфликта не было приписано ей, а легло бы всецело на ответственности правительства, и чтобы конфликт произошел не по случайному, а по существенному поводу".
   Сколько было крику об отдаче под суд правительства, об открытом и революционном переходе к немедленной выработке демократической конституции! И в конце концов "не бояться даже (о это архикомическое даже) конфликта!" Идут, по крайней мере, хвалятся, что идут на бой и при этом даже конфликта не страшатся!. Герои!
   Но ведь в том-то и сила, смак, смысл кадетской партии, что она должна быть привлекательной для масс, будучи в то же время возможно более безопасной для привилегированных и даже для правительства; маклерская, примиренческая, ликвидаторская партия не могла вступить ни на один из путей, ведущих к успеху.
   Она резко и решительно, как мы уж видели, отказалась организовать революцию, она громко дискредитировала ее, она не успела взять окончательно под свое начала "политически незрелых" трудовиков и не сумела быть страшной для правительства. Да припомнить читатель речённое Марксом в 1849 году о Франкфуртском Собрании.
   
   "Всё было легко, очень легко, в той начальной стадии. Но было бы чересчур много ожидать чего-либо такого от Собрания, большинство, которого состояло из либеральных адвокатов и профессоров-доктринеров, от Собрания, которое хотя заявляло претензии на воплощение собою цвета германского ума и германского знания, но которое в действительности было ничем иным, как театральными подмостками, на которых старые, пережившие себя политические характеры демонстрировали перед глазами целой Германии свою невольную смехотворность и бессилие своей мысли и дела. Это собрание старых баб с первого дня своего существования больше проявляло страха перед ничтожнейшим народным движением, чем перед всеми реакционными заговорами всех немецких правительств, вместе взятых.
   "Это Собрание к началу революции стало страшилищем всех германских правительств. Они ждали от него вполне диктаторского и революционного выступления, именно вследствие неопределенности, в которой была оставлена его компетенция. Правительства поэтому раскинули широкую сеть интриг, чтобы сузить влияние этого страшного учреждения; но у них было больше удачи, чем смысла, так как Собрание устраивало деда правительств лучше, чем они могли бы сделать это сами".
   
   Но в то же время репутация кадетов была бы уничтожена совершенно, если бы они показали непомерную уступчивость перед правительством, и они от времени до времени притворялись революционерами и грозили ему своим незаряженным револьвером. Они не вступили на путь революции, не вступили и на путь, по которому теперь идет "Мирное обновление", и... проиграли игру. И не даром так сердится г. Милюков под уколами прокаженного пера нововременского хамелеона, -- тот попал в больное место.
   Так уже создана та позиция, которую занял г. Милюков, что ему суждено было по отношению к народным массам играть роль христопродавца, а по отношению к правительству ломить несообразную цену.
   Грустно звучат теперь слова г. Милюкова из его фельетона в 54 No Речи:
   
   "Как в заколдованном лесу народной сказки, справа и слева нас манят соблазнами и пугают неведомыми страхами. Нам нужно напрячь все силы, сосредоточить всё внимание, чтобы не сбиться с пути, не заблудиться в очарованном лесу, и донести свое заветное слово туда, где хранятся под спудом спящие силы народа. Это слово -- то же, что завещал лейтенант Шмидт своему маленькому сыну: "всеобщее и прямое". Донесем его до цели -- распадутся оковы, проснется спящий богатырь, и наш долг перед народом будет исполнен. Не донесем -- вся вина ляжет на нас: нам скажут и будут повторять наши дети и внуки наших внуков: вы это могли сделать; всё так сложилось, что клад сам вам давался в руки; два раза в жизни такой случай не приходит, -- и вы пропустили свой случай"!
   
   Ведь те же слова пропихивал ему неглупый кривляка из Суворинского публичного дома. Комбинация была благоприятная, но чтобы донесть всё -- надо было организовать силу. А если вы не хотели ее организовать, если вы надеялись лишь на неприятности, которые наносят революционные "комары" старому льву (?) самодержавия, да на общественное мнение заграницы -- надо было слушаться "Temps", не грозить, не притворяться воинственными, торговаться смирненько, и постараться хоть ползком да донести уж не шмидтовское, а хоть полушмидтовское знамя.
   Но г. Милюков вывел правила своего искусства из законов история и памятовал, что налево пойдешь -- перестанешь быть министрабельным, направо пойдешь -- грош тебе будет цена, ибо лишенный обаяния для масс, что еси кадет? И г. Милюков "спокойный, розовый, и с почти по-купечески причесанными сединами" (описание "Товарища") держал руль и провидел одну лишь опасность, которую формулировал так:
   
   "Движение, в общем, на твердом и верном пути. Но если оно еще может оборваться, -- то это именно на сектантской идеологии русской революционной интеллигенции".
   
   Показать себя и умеренным и решительным; между креслом с дырой "умеренности" и седлом решительности и уселись, в конце концов, бедные кадеты. О Клио! Куда привела ты их! Длинной вереницей шли они по дорожке резолюций, не предвидя от сего тяжких революций! Да припомнится речённое Марксом по поводу их прототипов: "Вместо того, чтобы постараться окружить себя силой вооруженного народа, они при каждом новом акте правительственного насилия переходили к порядку дня!"
   Лавировали... и ничего не вылавировали.
   А был момент, когда опираясь на груду невесомых благ, приобретенных для страны кадетами, г. Милюков стал горд, ах, как горд. Просмотрите его замечательный фельетон в 88 No Речи. Взгляните, как красочно и вместе пластично изображается там борьба Думы с правительством.
   
   "И не сходя с своего места, юный противник спокойно наносил старому Голиафу самые меткие удары в самое больное место. Ни одного ложного шага; ни одного неверного удара. Пренебрежение к противнику должно было немедленно уступить место любопытствующему вниманию, внимание сменилось страхом, страх скоро перейдет в уважение".
   
   Слушайте, слушайте. Там, наверху, там, в покоях высокопоставленной камарильи уж уважают невесомую силу Думы! Революционная Дума! О, она бесконечно была бы слабее "Думы нравственной!"
   
   "Но такая Дума была бы не опасна правительству. С такой Думой уже теперь баланс ошибок был бы не на стороне исполнительной власти. Дума сильна и неуязвима своей моральной силой, а не попытками насильственных актов".
   
   Презрительно пожимая плечами с высоты своего невесомого пьедестала, г. Милюков заявлял:
   "Предсказывают же, что "кадетам волей-неволей придется в самом ближайшем будущем вступить в соглашение с крайней левой и определенно заявить о своих надеждах на революционное движение, или пойти на такие уступки, -- пожалуй, сделки с правительством, которые лишат партию всякого авторитета в глазах большинства и низведут на степень явной или скрытой прислужницы бюрократии.
   
   "Дело, однако, не так плохо, как это рисуется нажим критикам. Если бы положение было таково, как им кажется, то предсказываемые ими результаты обнаружились бы уже теперь. Вместо того мы видим как раз обратное. "Кадеты" дифференцируются от "крайней левой" и в то же время импонируют правительству. Их сила растет по мере того, как выясняется их независимая политическая роль".
   
   Ха-ха-ха! Что касается первого, вот уж -- да! Что касается второго, вот уж -- нет! И в то время, как г. Милюков пел:
   "Мы знаем, что жизнь будет за нас; мы знаем, что только тот, кто ей служит, может надеяться ею управлять. Мы знаем, где лежит общее течение жизни, и смело направляем наш руль в её главный фарватер", --
   Голиаф думал: "Ну-ка ты, невесомый Давид! Дай-ко я тебя весомой палицей хвачу!"
   О! Вы оскорблены, огорчены, раздражены, что народ не вступился за вас! А что вы сделали для него? Вы, наотрез отказавшие во всякой помощи ему в деле накопления и организации сил? Вам горько, что
   Ахерон не восстал? Но не вы ли открещивались от него и крестом и пестом? У вас не нашлось даже мужества собраться в Петербурге же, объявить себя под охраной Петербургского населения, дать себя арестовать! Нет, вы избрали опять не путь, а распутицу. Да припомнится речённое Марксом о предках ваших:
   
   "В течение двух недель палату гнали с одного места собрания на другое и повсюду разгоняли с помощью военной силы; а члены Собрания умоляли граждан оставаться спокойными. Когда же, наконец, правительство объявило о распущении палаты, последняя постановила объявить незаконным взимание податей, и члены её рассеялись по стране для организации отказа от уплаты налогов. Они увидели, однако, что жалко ошиблись в выборе средств. После нескольких бурных недель, в течение которых правительство принимало строгие меры против оппозиции, все отказались от мысли не платить податей для поддержки умершего Национального Собрания, не имевшего даже мужества защитить самого себя".
   
   Да, г. Милюков выбрал не путь, а распутицу, не конституционно-жвачное непротивление, которое навязывает ему в полемике ехидный пустосвят, и не активное сопротивление силою силе (где там! это... опасно! реакция, диктатура, металл, жупел!...) Он вступил на распутицу революционной пассивности. Он громко называл в Англии свою тактику революционной и через немного дней так же громко отказался от неё, отослал ее, впрочем, в архив принципов.
   Мне передавали один очень характерный разговор: левый кадет приехав в деревню и разговаривает с умным мужиком. "Понимаешь, дядя, народ должен сопротивляться такому-сякому правительству". -- "Истинно, барин, это как есть. Сопротивляться кадет. Всем скопом значит. Как народ есть сила. А ежели теперь всё терпеть -- изъездят они народушко, изо всей из Руси-матушки кровь повыпьють." -- "Но только, дядя, сопротивляться нужно пассивно. Я тебе сейчас объясню, что это значит. Это значит податей не платит, новобранцев, не давать. Понял?" -- "Понял, понял, Что же, это хорошо. Только порют за это, барин, больно. Ты, значит, как бишь его? -- пассивно, что ли, а они солдат пригонют, да и давай драть. Скидай, мол, порты, пассивный бунтарь. Ты, барин-то, возьми в толк. Скажем полк, или там дивизия, сейчас они начнут ее передвигать: сегодня, значит, в Нееловке порка, а на завтра в Гореловке. Так-то. А уж ежели бы вот вместе. Да со всех бы концов на города! Мы бы линию сейчас скрозь бы сняли. А рабочие в городу -- забастовку эфту самую. Как колыхнулись бы повсюду -- призадумались бы и солдатики палить-то в нас. Да.. Вот это дело. (Вздох). Только вот скликнуться народ не может. Разбросаны, размотаны, где встанут, а где в норе лежат, лапу сосут. А те по телеграху сичас карательную спедицию.... Вот оно как, барин милый, выходит. Скликнуться-то нам Дума-то наша не помогла. Сама воевать хотела, ан рылом не вышла".
   Вместе с этим мужиком я считаю пассивное сопротивление при русских порядках великим вздором. Правые кадеты, которые постарше, поумнее, догадались и бросили. А левые еще носятся. И не поможет им их молодость додуматься?
   В любопытной полемике Меньшикова с Милюковым последний ясно раскрыл свои карты. Напрасно думал Меньшиков, что Милюков отчаялся, отнюдь нет: он пребывает в надежде. Отчаялся он только в том легком уклонении налево, которое он легкомысленно проявил после удара столыпинской дубины по невесомой кадетской посуде.
   Вот как характеризовал г. Милюков современное положение вещей редакции "Temps".
   
   "Я указал две противоположных тенденции русской политической жизни: одну, которую я характеризовал, как тенденцию к "умеренности", и другую -- тенденцию к дальнейшему революционному подъему.
   "На первый взгляд, говорил я, можно было бы пророчествовать успех стремлению общества к умеренности. Общество устало от трехлетней борьбы; оно жаждет отдыха. Значительная часть общества к тому же испугана ходом революционных событий. Чувство отсутствия безопасности становится общим чувством; самые мирные обыватели принуждены думать о самозащите, и "буржуазный страх" берет верх над цивическими добродетелями. Не следует ли заключить отсюда, что перевес получит контрреволюционное настроение?"
   
   "Конечно, правительство, которое сумело бы воспользоваться подобным настроением среднего обывателя, могло бы остановить революционное движение уже давно. Это и пробовали делать. Правительство, как будто начинало понимать, какая нужна для этого политика. И однако, теперь, может быть, более, чем когда-либо прежде, правительство является самым надежным союзником революции. Своими реакционными приемами оно всякий раз заставляло испуганного обывателя возвращаться к борьбе. С роспуском Думы начался период новой открытой войны".
   Может быть, этой внутренней войне можно пророчить решительную и скорую победу? Увы, и в этом отношении, как по отношению к возможности победоносной реакции, я предпочитаю отказаться от пророчеств. До сих пор пророки победоносного революционного выступления оказывались такими же ложными пророками, как и предсказатели победоносной контрреволюции. Всего ближе к истине оказался тот японский дипломат, который характеризовал затянувшийся кризис России, как "бессильную революцию при неспособном правительстве".
   Если тут сквозит "отчаянье", то, как видит читатель, лишь в победоносной революции. Только притворяясь вместе с рептильным Меньшковым, будто считаешь г. Милюкова революционером, можно серьезно говорить о его отчаянье. Мы знаем, что в глазах г. Милюкова, как сведущего, а потому прозорливого историка, победоносная революция есть несчастье, насилие, ад, грядущая реакция и военная диктатура.
   Но г. Милюков продолжает верить в революцию, как совокупность "неприятностей", как неудобное состояние, из которого не выйдешь без кадетов, и он говорит, уже успокоенный несколько от своих неудач на поприще пассивной революции:
   
   "Бессильная победить, революция всё же достаточно сильна, чтобы создать непреодолимые затруднения для правильного функционирования государственной жизни.
   Таким образом, не желая делать предсказаний, мы, однако, собрали материал для некоторых вероятных заключений в ближайшем будущем. Несмотря на рост охранительных чувств, реакция имеет мало шансов победить.
   И рост революционного настроения в других общественных кругах не приведет к победе революции. Будущее за средними общественными элементами, и скоро правительство убедится в своем бессилии создать "порядок, основанный на праве", иначе, как путем широкой организации этих средних общественных групп, на основах правильного конституционного строя. Правительство должно уступить".
   
   Всё дело теперь в том, чтобы остаться, выразителем среднего обывателя, жаждущего в общем, по характеристике г. Милюкова, успокоения. Нельзя опускать слишком поспешно свой флаг перед правительством -- это сделали и союз 17-го октября и, отчасти, мирнообновленцы. Но Милюков опытным глазом историка уже видит, что надо его приспустить. Шмидтовское наследство придется попытаться пронести в умаленном виде. Пассивную революцию окончательно спрятали на 4 съезде в карман. С торопливостью и неловкостью г. Милюков под тяжелым взором нововременского сикофанта отказался от своих речей в Европе и досадливо обвинил во лжи не только этого протолжеца, но и целый ряд солидных французских и английских газет. Надо опять попытаться сделаться министрабельным. О! верьте -- кадеты будут теперь услужливы. Теперь они не попадут впросак.
   Меньше, чем когда-либо верят они в революцию, меньше, чем когда-либо хотят помочь ей выроста, но перемена в тактике будет! -- Недаром смешной моралист партии Гредескул восклицает:
   
   "Нашу партию часто упрекали в слабости действия. Это, вероятно, так и есть, потому что наша сила -- в силе сознания. Мы опираемся не на класс, а на народ, мы не преследуем своих особых целей, поэтому нам и нет надобности организовать свои особые действия. Мы пытаемся формулировать перед народом его цели, мы пытаемся направить в надлежащее русло его действия. И мы обязаны теперь сказать народу ту правду, какая ему необходима для правильной координации его деятельности: бурный порыв народный разбился о противопоставленные ему препятствия; теперь силу народную надо направить по другим путям, какие, впрочем, всегда и раньше отстаивались партией народной свободы".
   
   Хотя и раньше шли по этому пути, но он всё-таки будет новый... Мы понимаем, понимаем, господа сверхклассовые историки, моралисты, философы и прочие... старые бабы, как выразился про ваших франкфуртских прародителей Маркс.
   Пусть же теперь читатель оглянется на весь "тактический путь" г. Милюкова. В чём может упрекнуть его выразитель буржуазных интересов? Буржуа боятся революции. Милюков её боится. Буржуа запугивают ею правительство. И Милюков тоже. Буржуа запугивает ее реакцией. И Милюков тоже. Конечно, глупому буржуа многое кажется рискованным в самой программе г. Милюкова, но это потому, что он глуп, не понимает ни опасности революционного взрыва, ни того.... что не всё же исполняется, что пишут в программах! Умный же буржуа только выборгский крендель осудит. И то, что немножко кренделили и раньше. Надо было быть уступчивее. Г. Милюков оправдывается, но... в сущности, и сам это видит.
   Но никогда, никогда -- самым крепким ни-ко-гда! -- г. Милюков не считает себя идеологом буржуазии. Или даже защитником интересов "большинства". Если это так, то лишь постольку, поскольку наука... и так далее. Послушайте, например, рацеи г. Милюкова к доподлинному большинству, к крестьянам:
   "Нашлись ораторы в составе съезда (третьего), которые советовали, при столкновения программы партии народной свободы с программой, какую выработают крестьяне, уступить последним, чтобы во всяком случае не доводить дело до конфликта.
   "Совет этот кажется мне чрезвычайно странным. Если так, то ведь всё дело получает такой вид, как будто партия народной свободы хотела что-то скрыть, чего-то не додать крестьянам, но крестьяне уперлись -- и нам советуют уступить. Если уступить можно, то почему же, спрашивается, мы не уступили раньше, когда не было этого давления? Значит, и в самом деле мы хотели защищать чьи-то другие интересы, помимо интересов народа?
   
   "Партия народной свободы вырабатывала свою аграрную программу не в чьих-либо классовых интересах, а в интересах того же крестьянства, которое хотят теперь сделать договаривающейся стороной. Если партия не ввела в программу общего принципа, то потому, что общим принципам вообще не место в законопроектах, и потому, в частности, что данный принцип не может быть признан ни ясным для всех, ни бесспорным. Если же введены в проект известные ограничения и оговорки, то потому, что имелся в виду общегосударственный интерес, а не интерес отдельного класса. В том или другом случае крестьяне могут яснее понимать свои нужды, но зато комиссия народной свободы располагала, несравненно более солидными знаниями и научной подготовкой. Она предложила всё, что в настоящее время можно было предложить; вероятно, очень и очень многие найдут, что комиссия предложила больше, чем можно. Как правильно сказал П. Б. Струве на съезде, обстоятельства могут отодвинуть решение вправо, но отодвинуть его дальше влево, оставаясь в пределах законодательного пути, уже едва ли возможно".
   
   Всё дело в научной подготовке! Никакие обстоятельства не могут подвинуть влево решения кадетов... кроме разве аграрных комитетов, избранных на основе всеобщего, прямого! Но ведь читателю уже известно, что там получает голос не "наука", а одностороннее насилие. Думаете ли вы, что г. Милюков лукавит? Нет, он всей душой против "недоразумения", всей душой верит в то, что "Бог гласит его устами!" Но мы знаем, что в мантии науки вложил в его сердце его "историзм", "князь мира сего", дух буржуазный, рядящийся в ризы умеренности, трезвости, опыта и пр. и пр. в холодную воду смоченные плащаницы, ими же и перевит и спеленат бедный мудрец г. Милюков! И не ведая, что с молоком alma matris всосал он премудрость робких, премудрость ушибленных либералов, боящихся далей и отваги, г. Милюков чувствует в душе своей пафос, пафос истинного путеводителя, которого не сбивает с дороги ни пение правых сирен, ни горячечные речи "якобинцев".
   В известном фельетоне по поводу первой я, в сущности, единственной пока победы партии народной свободы г. Милюков не вещает, поет:
   
   "Наша сила -- в нашем деле, в той великой задаче народной свободы, которую мы себе поставили. Всё остальное -- партийная, дисциплина, чувство солидарности, наше единство -- всё это лишь последствия того проникающего всех нас энтузиазма, которым наполняет нас дело, нами защищаемое. И пока эта цель, это знамя будет перед нашими глазами, мы все будем вместе уже потому, что все идем за одним знаменем.
   "Непонятное, загадочное, сложное для других, нам самим кажется, в сущности, таким простым и ясным! Задача наша -- даже не в том, чтобы приобрести силу, а в том, чтобы ее сохранить, не растратить. Мы сохраним нашу силу, если будем помнить её источник. Источник нашей силы тот, что дело, которое мы делаем, есть дело всего освободительного движения". Толкуйте, что это самообман!
   "Тьмы низких истин нам дороже
   "Нас возвышающий обман!"
   
   Кто делает дело всего освободительного движения, не должен зарываться. Я не зарываюсь, в этом мой героизм, героизм умеренности! Помните, как плакал над умеренностью Фауст:
   
   "Я слишком стар, чтоб тешиться игрою",
   "И слишком юн, чтоб вовсе не играть!"
   
   Точь-в-точь буржуазные мудрецы:
   
   Великое не дастся, -- я уверен:
   "Умерен будь, лишь будь умерен".
   Вот песня вечная у нас.
   Ее назойливо нам в уши напевает
   Охриплым голосом, сменяясь каждый час.
   Встаю я утром полн страданья.
   И знаю наперед, что день пройдет,
   И мне не даст, я знаю наперед,
   Ни одного свершить великого желанья.
   Мгновенье радости почуяли душой,
   Вмиг жизни критика его мне разрушает,
   И образы, лелеянные мной,
   Гримасой, дошлой искажает!
   
   Да, но г. Милюков гордится умеренностью -- в этом разница. Ему стала мила пошлая гримаса компромиссного полуосвобождения, он рыцарь её печального образа. Он гордо потрясает копьем во имя своей косой и хилой дамы -- конституции, в порыве неистовства умеренности он воскликнул к этой бедной деве, последней фрейлине двора, Сандрильоне бюрократии, желтой Дульцинее, он воскликнул к ней: "о, дорогая конституция! зовись отныне божественным именем, зовись -- Народной Свободой!" И куры смеялись целый день над "трезвым" Дон--Кихотом. А он, полуверя себе, полухитря, говорил друзьям: "Всё-таки, как ни говорите, а с новым именем она стала краше и для нас и для других". Вали честной народ на широк-кадетский двор, пей иностранную дреймадеру, приготовленную на задворках Царского Села и подслащенную кадетским сиропом. С верой -- приступите. И подходит Милюков, подняв очи горе, ударил себя в грудь, и сказал: "верую яко сие во истину есть вино Народной Свободы!"
   Ладно, ладно. Что-то будет дальше? г-да Конституционные демократы. Что-то вы еще за жидкость примете и выдадите с верою. И незаметно для себя, всё с той же чистой душою, ведомые на помочах всё той же матушкой-историей, не превратитесь ли вы в проституционных демократов? Г. Милюков -- ведь измена и предательство слова из лексикона утопистов.
   Вы просто "под влиянием обстоятельств" подвинетесь вправо.
   Но в тот день, когда жизнь божественным порывом вдруг рванется на светлых крыльях налево, лучшей наградой, какой вы можете себе ожидать, будет -- снисходительный смех над профессором-дипломатом, который хотел: "служа жизни, владеть ею", по так и остался её лакеем.
   Прежде, чем я перейду к двум другим моим "героям", я хочу сказать несколько слов об открывающихся сейчас перед кадетами перспективах.
   По-прежнему на две силы рассчитывает г. Милюков: на неприятности от революции и на поддержку Европы. В моем предисловии я уже указывал на выгоды для французской передовой буржуазии кадетской России. Задача их разбивается на три: 1) убедить кадетов стать еще увереннее, 2) убедить правительство в благоразумии кадетов и 3) не дать стране перерадикалить.
   Конечно, европейские шарфмахеры предпочли бы жандармскую Россию. Но увы, акции щарфмахеров падают! На пути прямого столкновения, революционизируя массы провокаторскими наступательными действиями, можно еще не раз окровавить землю пролетарской кровью, но... армия тоже всё более революционизируетеся. Это закон более верный, более быстро проявляющийся, чем закон охлаждения солнца. Но неужели нельзя создать социальный мир? Хитрейшая из махинаций эксплуататоров! Буржуазия всё более приходит к тому выводу, что у г. Клемансо дела пойдут лучше. Социал-либералы тянут руку. Топ! Бьют им в ладоши социалисты-карьеристы...
   А для этой комбинации лучше всего подходит кадетская Россия.
   Может ли воцариться над Россией реакция глухая, темная? Нет, не надолго. Она близит рассвет, она толкает всё население в революцию, силы страны оставляет в руках напыщенных тупиц, и прожженных казнокрадов. Может ли помочь правительству бутафорская, фальсифицированная черносотенная Дума? Нет, ибо без сильного контроля, без властного контроля тупицы и казнокрады всё равно попадут в Мальстрем. На этом пути катастрофа неизбежна. Строго говоря, это знают и "камарильеры".
   Кадетская Дума, полукадетское министерство -- единственный способ, имеющий хоть какие-либо шансы ликвидировать русскую революцию. Как министерство социального мира, союз буржуазных гомеопатов-политиков с социалистами-карьеристами -- единственное мало-мальски разумное средство ликвидировать назревающую социальную революцию до её начала в Зап. Европе.
   Опасность для нас тут есть. Отрицать ее, значит быть слепым. Но опасность, а не неизбежный конец наших надежд.
   Как во Франции настоящие социалисты не плачут от успеха радикалов, но ни пальцем не помогают им и ждут их провала, так будут действовать и социалдемократы в России.
   Шествуйте, кадеты: замирите страну. С нашей стороны вы встретите ожесточенную критику. Ваш провал будет великим уроком, отворяющим дверь в будущее. Мелкая буржуазия, разочарованная в вас, найдет своего учителя в пролетариате. Процесс этот не так прост, он будет перемежаться реакциями, по реакции готовят лишь новый сильнейший взрыв. Сговаривайтесь же, замирайте. Замирая -- вы не можете не дать нам оружия -- свободу слова, печати, собраний, союзов, стачек. Это оружие мы употребим и против старого порядка и против его ремонтеров-подновителей. Идите, мы за вами! И на место бледных картин, которые вы хотите нарисовать на стенах России, мы нарисуем пламенно-яркие образы. Вы не только расчищаете нам путь, мы знаем, что вы строите против нас последнюю баррикаду, но она рухнет скоро, а она -- последняя.
   Еще будем видеть, правду ли говорит ваша история, что России предстоит долгий этап буржуазной конституции. Подземные силы велики всюду, горючих материалов накопилось много. Пылающие головни полетят от всякого пожара в Европе, неся с собою пожар всемирный. Идите же, кадеты, мы за вами, наступая вам на пятки, а может быть и на головы.

Господин Струве, или о вреде философии

   Вторым мужем совета, мудрецом кадетской партии -- является знаменитый Петр Бернгардович Струве. Фигура этого "искателя" очень популярна среди нашей интеллигенции. Жаль, что карикатура еще не коснулась её, она нашла бы столь же благодарно-подготовленную психологическую почву, как граф Витте, например. Вьюны, вертуны, переметчики, как это ни странно, резче запечатлеваются в общественной душе, чем цельные из бронзы литые фигуры. Витте, Меньшиков, Струве! Кто их не знает, этих "искренних искателей" и "умных практиков". Я не преувеличиваю. Относительно Меньшикова я убежден, что он, несмотря на позицию свою -- по горло в зловонной грязи ("писатель с моим положением!" как выразился он в полемике с Милюковым), искренне считает себя искренним! О, фокусы человеческой искренности! Граф под сомнением. Но, кто его знает, возможно, что и он думает иногда: "в сущности, я разумно служу отечеству, в сущности, я истинно деловой человек и, согласно запросам времени, умею менять фронт" У г. Меньшикова словечко "в сущности" вероятно более бледно, а у г. Струве выцвело совсем. И г. Струве уверен в том, что он почти свят в искренности своих исканий.
   И всё-таки г. Струве считает себя очень хитрым, даже государственно хитрым! То он выскажется за то, чтобы "говорить всю правду" и называет трусами тех, кто часть правды скрывает -- и вы видите этого "честного Яго", с честными и чистыми глазами, этого наивного ученого, рыжебородого, добродушного человека не от мира сего, эту разновидность доктора Штокмана. То вдруг, г. Струве начнет поучать:
   
   "Кому не чужда политическая ответственность, тот не станет вкладывать всё, что он считает правильным, независимо от того, какой эффект в умах слушателей или читателей будет иметь такая проповедь, и какие реальные плоды она может дать".
   
   И вы видите лукавого и государственного Струве, искусного "регистратора земской мысли", у которого даже на лице написано: "а я прехитрый человек, я настоящий земский политик, я почти кадетский Бисмарк!"
   Забавнее же всего то, что хитрость Струве детски наивна, поистине ребячески непрактична, а его мета физический полет как раз отравлен буржуазной практичностью.
   Многообразна роль, которую играет философия в обиходе дряхлой, потерявшей себя, духовно уже побежденной буржуазии. При помощи её, те профессора философии, которые обыкновенно, по словам Фейербаха, не бывают философами, стараются фальсифицировать науку, затемнить, замутить её дальнейшее течение, ибо выводы её обращаются против буржуа. При помощи её спасают ветхие привычные ценности, затыкают дыры, которые время выедает в миросозерцании мещанина. При помощи её идеологи буржуазии стараются хоть как-нибудь создать ей, вернее разогреть ей её застывший неаппетитный объедок былого пафоса. Философ Струве деятельно, хотя и довольно безрезультатно, хлопочет на той немецкой кухне, где вырабатывается бог буржуазии (припомните слова Канта по Гейне, усомнившегося в пригодности разрушительной своей "Критики чистого разума" для людей, подобных его слуге Лампе: "Лампе должен иметь Бога!" воскликнул великий "кенигсбергский китаец" [По характеристике Ницше] и сел писать "Критику разума практического"). Г. Струве сидел у ног Штаммлеров, Риккертов, проглотил, как страус, неудобоваримые камни и стекла, множество немецких гандбухов и лербухов и почувствовал призвание быть подогревателем пафоса и в то же время "змиемудрым регистратором" для господ российских либералов.
   У г. Милюкова, как мы видели, тоже есть свой пафос. Но пафос г. Милюкова, как он ни жалок, -- чистый. Это пафос раба, которому господин сказал: "ты привязан к цепочке и можешь бегать только на десять шагов в окружности", и вот раб рад и полон гордости: "раб справа, ты не знаешь, что господин дал нам десять шагов свободы, ты сидишь скрючившись, загипнотизированный твоим рабством: смотри, я научу тебя, встань, выпрямись, походи! Раб слева, бедный, полный иллюзий, увидя луч солнца, ты вскочил, рванулся, ты бросился к нему навстречу и цепь, которою госпожа наша история опутала тебя по шею, схватила тебя за горло и душит тебя, рвущегося к востоку, в кровь режет твое горло. Я, раб мудрый Милюков, ведаю, что на десять шагов мы свободны, и дальше ни-ни! Да хвалено и прославлено будет имя госпожи истории, открывшей мне предела свободы моей и границы рабства моего! Благодарю тебя, что я не таков, как сей недвижный или оный безумный!"
   Таков пафос г. Милюкова.
   Господину Струве его недостаточно. Смутно чует он, что рвать цепи великое счастье, что солнце манит, и он хочет создать карманное солнце и счастье в цепочках. Его хитрый оппортунизм так приземист, ползуч, прозаичен, уныл, что он чувствует необходимость убожество своей программы minimum вознаградить необъятностью своей программы maximum.
   Г. Булгаков в предисловии к книге "От марксизма к идеализму" рассказывает, как он немедленно примкнул к бернштейновскому ревизионизму, и констатирует, что ревизионизм лишил социал-демократию (старался лишить) её пафоса, её идеального подъема, силы, захватывающей всего, человека, цельности. Но буржуа в сердце, он, Булгаков, конечно, всё же схватился обеими руками за этот выхолощенный, ручной, обесцвеченный и обезвреженный социализм. Однако, как быть с "пустотою", образовавшеюся в сердце: а заполнить ее мистическими грезами, метафизическими идеями.
   Г. Струве ушел, кажется, еще дальше Булгакова от научного социализма, но как ни как, а его жизненная программа, программа его "всенародной партии" еще убоже бернштенианской. Струве думает, что его слушатели, его паства нуждается в золотых словах.
   Увы, кадеты, по-видимому, равнодушны к полярной звезде, зажженной над их головой г. Струве. Не его в том вина. Он лучше их. Ему недостаточно вырыть в земле удобную нору стать волею монарха на том самом месте, где стоит ныне г. Столыпин -- устроить в русской земле общество волчьей сытости при неприкосновенности овечьей личности, ему еще нужно поднять очи горе и ощутить в груди своей вечную душу, а над звездами благословляющую десницу Бога, говорящего: "сей есть сын мой возлюбленный, на нём же мое благоволение, сей есть Петр (Бернгардович), и на камне сем воздвигну церковь всероссийского мещанства, и врата безбожной интернационалки не одолеют ее".
   Г. Струве нужно это, а г. Набоков -- философ по типу Скалозуба:
   
   Да, чтобы чин добыть, есть многие каналы
   О них, как истинный философ я сужу,
   Мне только бы досталось в генералы.
   
   Вот потому-то г. Бердяев при всей наивной вере своей в государственную мудрость Струве говорил ему, осуждая прозу кадетства: "Эй, не мечите бисер перед... кадетами!" Но г. Струве так и мечет, так и мечет свой бисер, не дорого, ведь стоит этот в немецких философских мануфактурах произведенный стеклярус.
   Но хоть кадеты и смотрят на звезды, как на ненужную роскошь, однако же всё-таки: "Звезда, она конечно, не более можно сказать, как искра небесная, и в своем роде сыпь тверди, однако, иногда можно звезду нацепить на грудь, и от этого приобретается осанка." Звезда Струве на груди, розовая роза Родичева в петлице, кусок аграрного мыла для влезания в душу избирателя, лорнетка презрения для взглядов налево, белые перчатки на случай, если позовут "туда" -- вот вооружение кадета, его полное вооружение!
   Я не думаю, чтобы и практическую снетку г. Струве кадет очень ценил. Да, этот коллежский регистратор был когда-то нужен. А теперь? Впрочем, что же, он неглупый человек, пусть работает в канцелярии!
   Действительно, практицизм г. Струве, его публицистика не многого стоит. Тов. Тахоцкий бесподобно выяснил мелкотравчатость и бессодержательность этой смеси: оппортунистического поведения применительно к подлости обстоятельств, (это ли не мудрость!) и жалкого страха перед насилием. Вспомните, что, по свидетельству князя Андронникова, вся деятельность Струве сводилась к борьбе, с идеей "вооруженного вмешательства пролетариата в ход истории".
   Приведем лишь пару примеров политической мудрости г. Струве:
   Посудите, читатель, хитро или наивно было то лукавое расставлено сетей "высочайшему месту", которое Струве честно и тщетно выполнял на страницах "Думы", и которое он освятил в первом же No Полярной Звезды; припомните эти "глазки" наверх, это сование из под полы "письма от милых друзей" -- billet doux земцев к монарху.
   
   "В такие эпохи власть должна быть смелой и идти до конца. Она должна захватить в свою пользу весь моральный авторитет одержавшей над нею победу революции и сделать его своим. Революция должна быть возведена в закон.
   "В Царском Селе не поняли, что монархия, став конституционной, должна была разом и решительно очиститься от той скверны и грязи, которая налипла на ней за долгую бюрократическую эпоху, и что связывая и дальше свою судьбу с обанкротившейся бюрократией, верховная власть ставит на карту не только спокойствие страны, но и самую судьбу монархического принципа в ней.
   "Монархия не есть какая-либо абсолютная форма политического бытия народов. Наоборот, это -- исторически весьма условная форма, с которой сродняются и даже сростаются народные души, как со всеми вековыми предрассудками.
   "Легкомысленно сектантскими клещами и ценою потоков крови рвать из народной души эти предрассудки, тем более, что в атмосфере права и свободы они становятся совершенно безвредными.
   "Русская революция и русская монархия стоят теперь обе на поворотном пункте. На теле нации они могут схватиться в последней отчаянной схватке. И они еще могут заключить мир. Допустим, что завтра революция победит монархию. Это вовсе не будет означать, что торжество революционных начал прочно. Такая победа революции только проложит путь реакции. Но и наоборот. Торжество реакции -- теперь уже это ясно для всякого вдумчивого человека -- опаснее для монархии, чем для революционных начал. Русская монархия, которая не заключит с революцией почетного для обеих сторон мира, а победит ее реакцией, -- эта русская монархия не выдержит не только второй революции, но и второй такой войны, какою была русско-японская война".
   
   О, институтские надежды! Г. Струве поднимал платьице и опускал глазки в глубоком придворном книксене, заверял кого следует, что, кому следует, гораздо лучше будет у кадетов: "совершенно будете безопасны, милостивец, совершенно безответственны, вы только бумажку, милостивец, извольте подмахнут -- мы сейчас старого дьяка в три шеи, и ответственность всю на себя, у нас ведь известно, у нас и волки сыты и овцы целы".
   И приосанившись, внутренне предвкушая снисшествие власти под сень щитов кадетских, г. Струве обращался к "обществу" и бранил людей с республиканскими клещами. Вредна не монархия, монархия, что пустая бутылка, которая приемлет всякое содержание, худа бюрократия!
   Это, видите ли, хитрый Струве загоняет клин между монархом и "берикрадией" и готовит общий мир. Видите ли вы, читатель, с какой гадливой насмешкой смотрят сверху на кадетского мудреца простеца, если только там вообще его замечают, представляете ли себе, как передовые классы и проснувшиеся группы населения принимают апологета "ослабнувшего фетиша"?
   Вот вам мудрость струвизма.
   Не будем умножать примеров. Отошлем читателя к превосходному памфлету "Г. П. Струве в политике". Но об одном мелком, но ужасно характерном эпизоде я упомяну. Его кстати просмотрел остроумный автор упомянутого памфлета.
   В No 8 "Полярной Звезды" г. Струве объясняется с знаменитым теперь своими петушьими ногами, рыцарем чести кн. Евгением Трубецким. Кн. Евгений Трубецкой любит метафоры, и, характеризуя двусмысленность кадетской политики, выражается следующим образом:
   
   "Крестьянину нужно немедленное решение аграрного вопроса во всей его полноте. И вот, конституционно-демократическая партия говорит ему: "У тебя загорелся пожар в деревне, его сейчас мы тушить не можем; у нас теперь такая скверная машина, как Дума 11-го декабря. Подожди, пока мы построим новую, а если не сразу удастся выстроить машину совершенную, на основании четырехчленной формулы, то мы ее разрушим и построим еще новую, а построив, придем и потушим"!
   
   Победоносный мудрец кадетов, практический и хитрый Струве, тоже не полезет в карман за притчей, у него всегда цветут на устах благоуханные розы политической мудрости, и он возражает:
   
   "К.-д. партия ведет с русским крестьянином совсем другой разговор. Она ему говорит, на самом деле: "чтобы потушить пожар, попробуем выбирать в Государственную Думу. Но знай, что эти выборы могут дать тебе в руки вовсе не пожарную машину, а полено, которым никакого пожара нельзя потушить. Поэтому, готовься к тому, чтобы отбросить сразу и вовсе это полено, когда оно окажется у тебя под руками, и властным голосом потребовать настоящей пожарной машины".
   
   Перечитайте, перечитайте, читатель, протрите глаза и перечитайте вновь. Деревня горит. Ты можешь, мужик, "властным голосом" требовать пожарную машину, но ты ее не требуй, а постарайся сначала путем сложных махинаций вооружиться поленом для того... чтобы отбросить его!
   Ай да притча! Уж очень хороша. А когда кадеты решились пользоваться "поленом" для органической работы, т. е. для тушения пожара, вышло еще лучше! Что же, православные, по нужде и поленом обойдешься заместо заморской машины. Мы применительно к подлости даже стеклом утираться и ногой сморкаться сумеем. Перлов подобного комического оппортунизма можно найти сколько угодно у мудреца земли кадетской, но не станем идти дальше в лес, чтобы набрать больше дров. Хитрость Струве, хотя он ничего не пожалел и не пощадил ради желанного титула "реального политика", -- младенчески наивна. Бродит, бедняга, как в лесу! Накануне 9 января уверяет, что в Петербурге нет абсолютно никаких революционных элементов, и теперь продолжает жевать неумную фразу:
   
   "Привлечь народные массы, -- это значит совершить работу Титана, это значит заполнить веками созданную пропасть между народными массами и неклассовой идейной интеллигенцией.
   Осуществлению этой задачи мешает сама русская идейная интеллигенция и тем, что, благодаря своему "роковому недостатку" -- доктринерству, она раскололась и продолжает раскалываться на несколько партий, и тем, что она недостаточно умно подходит к народу".
   
   Господа создатели "русского народного союза", вы поставили искусно массовые сцены, не хуже Станиславского. Мудрый Струве уверовал в черносотенный народ, готовый ринуться на интеллигенцию, и в злых и глупых интеллигентов, которые к старому черносотенному народному недоверию к интеллигенции прививают "новый побег классовой вражды". Хитрая наивность и наивная хитрость -- вот Струве.
   Но таков он в политике, а Струве в политике только половина общественного г. Струве. Недаром печальным оком смотрят Бердяев и Булгаков на деятельность Струве; он первый решительно выступил с оруженосцем своим г. Франком на путь созидания бога для кадетской буржуазии. "На что нам бог, когда мы практики?", говорит, пожимая плечами, г. Милюков. "Без бога невозможно, нужно религиозное воодушевление, вера в то, что творим великое; ползая червем по земле тактики, мы тем более должны духом взлетать к небесам..." -- Ну валяйте, только, пожалуйста, не в "Речи" и не в "Вестнике", а там... где-нибудь... в задних комнатах".
   Ах господа, господа кадеты, не понимаете вы, какую пользу вам хочет принести г. Струве, он вас в строители вечности и рыцари духа произвести хочет" а вы... о, когда бы вверх могли поднят вы рыло, то вам бы видно было... какую пользу хотела принести померкшая "Полярная Звезда". Увы -- не могла. Да вряд ли и сможет, не только по равнодушию русского буржуа, по "пристрастию" интеллигента к "красным лозунгам атеистического социализма", но и потому, что создать бога буржуазии, бога мало-мальски живучего, не мог бы никакой Моисей. Там, где осталось место лишь для мелкого маклерства, не воздвигнутся храмы. Бедный, бедный г. Струве, который вместе с оруженосцем своим Франком хотел поставить храм кадетского квазисоциализма насупротив того великого, святого, чудного, благословенного храма победителю человеку, который воздвигает неуклонно, обливая его кровью сердец сынов своих, непреклонная, стихийная, новая социальная демократия. И в заблуждениях своих будет спасена она -- ибо, как король Гакон, имеет "королевскую идею". Сознает себя и растет в сознании, по краю пропасти идет с ловкостью лунатика, о камень не преткнет ноги, на аспида и василиска наступает, смертоносное пьет, страдает в своих индивидах, ошибается в своих руководящих центрах, но растет на злобу, на страх, на зависть всем вам, вы, старые, дряхлые младенцы и младенчествующие старики, насильники и соглашатели, душители, отравители и обманщики от Столыпина до Струве, от Вильгельма II до Клемансо!
   Г. Струве, быть может, еще разразится "широкой" критикой марксизма. Я имел честь слышать критический реферат Струве, где Риккертовская кляченка "историзма contra натурализм" была впряжена б воз, нагруженный хламом всякого антимарксистского критического отребья, и должна была привести его в движение, но выбившись из сил, свалилась и подняла в воздух все четыре ноги. Да повторит это мудрый Струве в большом масштабе.
   Но другая сторона "философских исканий" г. Струве будет занимать нас сейчас. Не только важно для него. метафизической паутиной заткнуть окно науки так, чтобы буржуазии казалось, будто солнце не восходит. Нет, ему нужно еще карманное солнце для буржуазии. Буржуазия (NB -- передовая) должна иметь свой идеал.
   Гм, гм! составить идеал. В сущности, это так же легко, как варить душистое мыло. Бери всего самого лучшего. Человеку приятно быть бессмертным -- recipe бессмертия quantum satis. Надо, чтоб жил некто в небесах, готовый к его услугам и всемогущий, чистый дух от аладиновой лампы, с той лишь разницей, что постепеновец и исполнит всё лишь в свои срок, но мы ведь бессмертные существа, над нами не каплет, мы можем ждать. Итак, recipe промысла божьего quantum satis. Воспрославь индивид, ибо индивид это ты и он, Карп и Сидор, и когда прославляют индивид, приятно тебе и ему, Карпу и Сидору. Вали сахару целыми головами, сахаром варенья не испортишь. "А это что, веревочка? Давай сюда веревочку, в дороге перевязать что." "Это что, социализм? Давайте сюда социализм". "Как социализм! восклицает земец: как социализм, Петр Бернгардович: обратите ваше драгоценное внимание, это вовсе не невинная веревочка, это шелковый шнурок, присланный для павшей землевладельческой или торгово-промышленной братии самой историей". -- "Да что вы, есть, конечно, социализм Маркса, он вредный, но ведь есть еще другой социализм... да... так тот уже мой! и совершенно безвредный... Так только мечтания, вроде как бы облако... А без него нельзя. Никакой перспективы не выходит, для перспективы надо как бы уходящую в даль дорогу... Но на самом деле картонная стена и -- более ничего". -- "Ох, не шутите вы с этим социализмом с проклятым, не было бы пожара!" -- "Помилуйте, мы сызмальства сами в марксистах состояли. Такие ли фейерверки пускали". -- "Ну, ну... звездите, звездите, г. Струве, только не чересчур".
   Вместе с Франком зафилософствовал г. Ствуве о культуре. Без Франка кончил. И такая эта философия вышла -- куцая, прямо надо говорить, вроде нашей конституции. Всё-таки целый ряд и непременно "важнейших" вопросов был поставлен. И любопытно посмотреть, как эти люди сегодняшнего дня, гвоздями к данному прибитые, буржуазно близорукие домашние утки стараются летать и строить башни грядущего. Ну-ка, Сольнес--Струве, полезайте на башню культуры для прикрепления кадетского знамени, вот уже и не знаю какого оно цвета. Ходит слух, что сшито из лоскутьев, вроде старого одеяла Пульхерии Ивановны.
   Мы живем во времена интенсивного и болезненного строительства культуры будущего; называя его интенсивным, я хочу сказать не столько то, что культура, вернее фундамент грядущей культуры быстро растет на наших глазах, что работа наших поколений необыкновенно. успешна -- я хочу сказать лишь, что тоска по истинно-человеческой культуре огромна в наше время, выражается ли она в сознательных порывах наиболее передовых индивидуальностей, констатирующих ужас нашей современной полукультуры, или в натиске пролетариата, столько же гонимого своими, нуждами, как и влекомого своими идеалами, или в неизреченных воз дыханиях духа, в общей тоске, в общей неудовлетворенности загнанного существа человеческого, ибо человек забыт в старой, на слом осужденной культуре настоящего. И болезненно это строительство. С прекращением борьбы классов путем освободительной победы последнего из них, с торжеством коллективного разума над хаотически созданными им и хаотически пущенными в ход и потому взбунтовавшимися и воцарившимися орудиями производства -- мы совершим прыжок в царство свободы. Мы подойдем к той светлой поре, когда начнется история человечества, к заре истинной культуры. Но теперь не строй своего счастья, человек, потому что строительные материалы нужны для фундамента будущему, ляг костьми на камнях твоей постройки, кровью твоей цементируй эти тяжелые глыбы.
   Вид преследует свои цели в великом борении с хаосом природы. Он стремится ощупью к победе, не щадя своих эфемерных представителей -- человеков и человечков. "Не затушевывайте противоречия между индивидом и видом" -- говорит Маркс. Оно есть, его надо принять сознательно, если у тебя есть мужество быть солдатом первой шеренги и умереть Арнольдом Винкленредом, прокладывай путь другим с криком: "победа будет наша!"
   Но те, кто не хочет или не может сказать: "да" задаче, возложенной на наше поколение историей? Они только без воли, без радости борьбы, без сознания своей миссии строителя положат кости и прольют кровь на фундамент дома торжества вида человеческого. Нет силы на земле, которая иным путем, не при посредстве сознательной и богатой жертвами борьбы могла бы ускорить наступление новых времен и прекратить ужасы нищеты и голода, невежества и разврата, которые косят людские головы -- жертвы роста культуры, пушечное мясо её завоеваний. Такова обратная сторона тех варварских медалей, которые история должна была чеканить прежде, чем добьется она чистого золота истинно культурной общественности. А те, которые протестуют во имя личности против борьбы вида? Они либо влекутся "хитростью духа", по выражению Гегеля, силой неумолимо сложившихся условий борьбы на ту же работу, только с проклятием на устах, либо отходят в сторону, к тем, кто ищет индивидуальных утех, не высказываются ни за, ни против грядущего, принимают ту капельку жизни, которая им отмерена, чтобы умереть, признав, что всю жизнь таили в себе страх этой смерти.
   Большая дорога человечества лежала и лежит еще через жертвы, миллионы миллионов бессознательных жертв! Жертва же сознательная, когда мы озарены лучами любимого идеала, согреты волей, говорящей "да" своему бытию, уже не жертва даже, по радости служения своему я, лучшему в нём, наиболее личному -- своему солнцу -- идеалу.
   Социал-демократия мало разглагольствует по поводу этого временного нашему "введению в историю" присущего противоречия. Социал-демократия есть как раз выражение стремления нашей эпохи вперед, стремления, в котором энтузиазм сознательного борца за будущее, в какие бы скромные на вид формы он ни отливался, заливает все трещины сердца, порожденные уродством нашей полукультуры.
   Как подойти к этому вопросу кадетскому философу культуры? Ощупывая, нет ли где слабых мест в научном социализме, как системе ценностей, он надеется (робко), что нашел одну -- пренебрежение личностью во имя общего, во имя вида. А ведь буржуазия во всех её видах -- индивидуалистична прежде всего. Человек, всякий человек (даже добрая половина пролетариев), еще мещанин и любит мечтать о себе, как хозяина своей судьбы, господине у себя в доме, и от государства, общества, партий требовать услуг, по крайней мере обменных услуг за платеж налогов, исполнение обычаев, службу классу. Человек воспитывался на индивидуальном хозяйстве, в разной степени, конечно, но он живет еще в клетке своего плотского я, своей психофизической особи, и неужели на этом нельзя построить мудрую религию личности? Можно. Можно сделать это с Штирнеровским, круто-мещанским нигилизмом, можно сделать это с артистическим, лавино-хищным аристократизмом Ницше, можно пытаться найти что-то среднее между социализмом и индивидуализмом, беря то и другое в разных дозах, как это делают всякие анархисты. Всё это порождения буржуазной идеологии. Но со Штирнером не построишь всенародной партии, не внушишь принципов дисциплины, "партийного патриотизма", который так восхищает г. Милюкова и так нужен кадетам. С Ницше не увлечешь демократию. Приблизиться к анархистам? Беда от их решительности. Но, конечно, в конце концов, буржуазные идеалы демократического пошиба всегда ближе всего будут к анархизму, только болотному, домашнему, ожиревшему.
   Да, надо возвеличить индивидуальность. Этого требует и собственное я интеллигента и условия борьбы. Уж если чем можно перешвырять коллективизм, так это расцвеченным и раззолоченным индивидуализмом.
   Но у нас идет революция, жертвы нужны, дисциплина нужна, важно петь хвалы и "культуре". И вот вопрос, как примирить культуру и индивидуализм во времени и пространстве? Прежде всего во времени: жертвовать ли успехами культуры ради неприкосновенности личности или наоборот? Послушаем Струве и Франка, отправившихся за золотым руном. Прежде всего, следуя совету Ницше, который рекомендовал приват-доцентам идеалистам говорить, как можно больше высоких слов и производить возможно больше "бум-бум" -- оба аргонавта пускаются в священный танец и в экстазе мистически возглашают неизреченное:
   
   "Как культура, так и личность заимствуют свою ценность из своей внутренней имманентной связи с абсолютной святыней -- духом и его идеалами. Преклоняясь перед духом, перед священным и неугасимым пламенем высшей правды, мы должны почитать культуру -- отблеск, и зарю этого пламени на земле, и мы должны рожать личность, человеческую душу -- единственную хранительницу на земле искр того же священного пламени. Поэтому, задача личности -- творить культуру, озарять землю светом идеала; а задача культуры -- беречь личность и обеспечить ей простор и неприкосновенность ради того, что лишь в ней живет дух, горящий правдой и творящий ее на земле".
   
   Далее идет их "демократизм" и в том же идеалистически-мистическом тоне:
   
   "Всякая человеческая личность, как таковая, есть абсолютная ценность. К каждому человеческому существу мы должны относиться, как к внешней оболочке или физико-психологическому проявлению высшего трансцедентного начала -- того духа, который для нас есть святыня. Отсюда вытекает идея равноценности всех людей. Никто не будет спорить, что Шекспир и Пушкин в культурном отношении выше будочника Мымрецова, что за одного Пушкина можно было отдать много Мымрецовых и не остаться в накладе. И всё же, чтобы взрастить Пушкина, мы не имели бы права убить Мымрецова. Оба они суть человеческие личности!"
   
   А, напр., чтобы освободить от казни Пушкина? Ежели, например, Пушкин, будет в петле качаться, но за то Мымрецов будет дома чай пить и рассказывать: "А мы, Палаша, сегодня Пушкина вешали, стихотвор был!.. Из революционеров!" Или Пушкин будет возвращен жизни, а... детки Мымрецова так и не дождутся своего тятьку к чаю, а Маланья будет говорить про несколько дней: "и пенсию-то за моего подлеца какую дали! Вот что значит за правду живота решиться!".
   Но почему же Пушкин и Мымрецфв? А если, напр., нашествие внутренних турок в карательных целях на селоТерпелово? Да не подымется рука твоя, Микула Селянинович, на корнета Взбутетенева--Надругайлова, ибо он святая личность человеческая, феноменальное проявление вечного духа и горней правды, но да скинешь порты свои -- обнажишь необходимое, и рад буди ежели собственную душу твою, хотя бы оплеванную и обряженную отпустит на покаяние.
   Ты усомнился, Микула Селянинович? Странно читать эти строки "Полярной звезды" под портретом "Марии"! Но слушай пророков выспреннего равенства.
   
   "Стоит только отказаться от этого начала, и нет уже более никакой остановки на пути превращения человека в средство. Для тех, кто не признает святости человеческой личности, вопрос об употреблении человеческого мяса есть в конце концов такое же дело вкуса, как вопрос об употреблении конины или ядении улиток".
   
   "О ужас, ужас, ужас!" Как говорит Пополани в оперетте "Синяя борода"! Провидцы будущего, не видите ли вы уже в недалеком грядущем, как максималисты, ковыряя в зубах, говорят: "А вкусные окорока были у этого губернатора!" Не кажется ли вам, однако, что те, кто думают, будто имеют право "устранить Мымрецова", действуют так во имя своеобразного представления о святости личности? Да, свята личность. Но там, где идет война, и зверская орда, захватившая власть, топчет эту личность в кровавую грязь, там проповедь непротивленства, там сама заповедь "не убий!" есть потворство разбойникам!
   Но пока дело шло у наших этиков только об относительных правах отдельной личности, но как быть с самым животом завета, с культурой?
   
   "Всякое массовое творчество культуры, всякое стремление к прогрессу помощью совокупных усилий многих рассматривает и необходимо должно рассматривать отдельную личность, как средство и орудие своей задачи. Ни одно великое дело на земле не осуществляется без жертв, и жертвы эти -- те самые личности, которые нравственное чувство велит считать неприкосновенными и высшими святынями".
   
   О, бедные кадетские души! Итак, эта двойственность неустранима. Стульев два. Когда перед кадетом два стула, он старается сесть на оба или между ними.
   
   "Человечество никогда не откажется, не может и не должно отказаться от общественной деятельности, от преследования отдаленных идеалов ценою жертв многих поколений;' и, с другой стороны, человечество также не может и не должно отказаться от принципа уважения к человеческой личности. Что лучше -- трудиться для идеала, греша, или быть святым, отказавшись от его осуществления? То и другое плохо -- то и другое не может нас удовлетворить. Нравственное чувство велит нам найти исход, равно далекий от обеих крайностей.
   Надо сказать прямо -- как бы это ни было тяжело для людей, ищущих абсолютных руководящих начал в практической морали: принципиального решения дилеммы здесь быть не может, по крайней мере, в реальной морально-общественной обстановке современности и обозримого для нас будущего".
   
   И между стульев не поставишь третьего и на оба не сядешь. Почесывая затылки, мудрецы объявляют неразрешимою антиномию, лежащую "в самой основе нашей нравственной жизни". Не трудно, однако, было бы догадаться, что лежит она в неустройстве социальной жизни.
   Но собравшись с силами, мудрые мужи решают, что надо сидеть то на том, то на другом, как тебе сердце скажет.
   
   "Руководишь постоянным стремлением прибегать в своих действиях только к совершенно неизбежному минимуму насилия, -- где возможно, будем предпочитать пути насилия и давления путь свободного убеждения и воспитания, но вместе с тем не продадим судьбе своих великих идеалов за полное спокойствие и незапятнанность своей совести. Есть случаи, когда даже пролитие крови, оставаясь грехом, становится нравственной обязанностью; и есть другие случаи, когда самый серьезный общественный интерес не мажет оправдать даже чисто морального неуважения к человеческой личности. Кто ищет точного и незыблемого правила для всех положений и условий жизни, тот будет беспомощно блуждать от одной крайности к другой; здесь может решать лишь живой и не вводимый ни к каким формулам дух морали, а не буква принципа".
   
   Ну стоило ли огород городить? Предоставили всё самому человеку, а брались руководить! Где можно, избегай пути давления, но не ищи и "незапятнанности". После этого жалкого вывода остается лишь порезче выругаться, что и производится упоминанием про
   
   "Нетерпимое и беспринципное [Так ведь это вы же признали принципы тут недопустимыми? свою позицию беспринципной?] якобинство, которое в борьбе за свой идеал не хочет считаться ни с какими моральными правами чужого мнения, чужой веры и свободы, если они стоят поперек его дороги".
   
   Об одном не подумали мудрецы, что там, где чувство сильно, где накипел страстный протест против действительности и страстная любовь к идеалу, там, где люди большие, страсти большие, мысли большие, там дух живой морали, отнюдь не сдавленной буквой принципа и не замененной ею, быстро убеждается в необходимости частого применения "пути насилия и давления", а в критические эпохи, в момент борьбы выдвигает их окончательно на первый план. Для труса неизбежный минимум насилия равен нулю, для тряпичного интеллигента, для наблюдателя, маклера,
   Милюкова -- он очень ничтожен, но для революционно-мыслящего пролетария?
   Зная, что рядом с нами живут люди, горькая обида которых, горячий темперамент, стремительная любовь -- заставляет их прибегать к насилию и там, где оно бесполезно, -- мы можем стараться социологическими, историческими и тактическими аргументами рассеять это заблуждение, но выдвигать против них столь убогую мораль, которая дает лишь двусмысленный ответ, или пугать их неминучей метаморфозой их в каннибалов, -- каким бы это было стыдом, если бы это не было ребячеством.
   Господа кадеты не продадут своих идеалов, за полное- спокойствие. Ради идеала можно и некоторое беспокойство принять. Но вспомните ваши слова: ни одно великое дело не осуществлялось без жертв. Тот, кто чувствует влечение, род недуга "к минимуму насилия", тот легко подменяет великое дело, тот легко отдаст коня за корову, корову за овцу, овцу за гуся, гуся за камень, как в известной сказке. Правительство, правда, сейчас, не склонно давать гуся за паршивую овцу из стада кадетов. Но кадет готов бы помириться на гусе. Что порождается, что порождает? Мелкость ли идеала, непосредственно осуществимого, буржуазная ли ограниченность и трусость перед пролетариатом порождает тряпичную мораль кисло-сладкого Гредескула, или воздыхающую неопределенность франко-струвской культуры, или тряпичная натура русского либерала не может родить ничего кроме программной мыши? Тут круговорот: они идеалисты миротворцы, потому что классовые цели их жалки, иль цели жалки, потому что они жвачные люди.
   
   "Мы не потому не беремся за браунинги, чтобы мы были трусы, говорит профессор Гредескул, а потому, что верим в силу права". Когда ерши слышат такие речи, им, действительно, кажется, что недурно бы ткнуть иглой идеалиста в брюхо.
   Ведь вот верят же в свои "слова". Уж отъела щука хвост, а уповают. Чем была бы ваша сила права, милые, если бы не две силы, о которых сладко думает Милюков, -- "бессильная революция" с её неприятностями и туго затянутый французский меток!.
   О велеречивые, почти иже во святых Евгению преподобному Трубецкому равные, как забавно было ваз наблюдать, когда сей святитель отметил: "Кадеты с удовольствием пользуются результатами преступных деяний!".
   
   Какое пошлое шушуканье: "И вы, князь, пользуетесь и мы пользуемся... И вы расшаркиваетесь, и мы расшаркиваемся, вы вопиёте и в сторону отходите и ручки ваши беленькие умываете, и мы умываем!".
   Примирение личности и культуры во времени не вышло, вышло ни черту кочерга, ни богу свечка. Но надо еще примирить и в пространстве.
   Не очень решительно, но достаточно тонко социалистам навязывается идеал абсолютной власти целого над личностью. Доказательство?
   А вот оно:
   
   "Человечество должно от социальной анархии перейти к социальной организации -- говорит Маркс -- и этот переход будет величайшим всемирно-историческим событием, после которого только и начнется истинная история, тогда как нынешнее состояние есть лишь прелюдия к ней, до-историческая эпоха в жизни человечества".
   Представляет ли из себя социальная организация переменно рабское подчинение индивидуального общему? О, оба господа кадеты с развязным видом проходят дальше, делают вид, что не слышали вопроса и продолжают.
   "Надо признаться открыто: если для осуществления культурного прогресса необходимо организовать человечество, установить безусловную планомерность в движении социального механизма, и если это средство имеет абсолютное значение и не ограничивается никакими иными ценностями и мотивами, то единственным целесообразным строем должен быть признан не демократический, а только аристократический деспотизм, безграничная власть лучших и умнейших над толпой. Никакая демократия не может обеспечить той стройности и планомерности функционирования социального механизма, которые были осуществлены, напр., иезуитами в Парагвае на почве абсолютного порабощения управляемых. Эта мысль блестяще и, можно сказать, навеки разъяснена "Великим инквизитором" Достоевского".
   
   Какая грация! "Мы знаем, вы хотите абсолютной планомерности в движении социального механизма!"
   -- "Позвольте, мы хотим лишь возможно большей планомерности в экономическом механизме, в массовом производстве и распределении!
   -- "Пустяки, мы знаем, что вы скажете -- вы не ограничиваете эту абсолютную для вас ценность ничем".
   -- "Простите, это не абсолютная ценность, это лишь фундамент культуры, организация освобождения человека от рабства нужды.
   -- "Вздор! Вы должны быть довольны великим инквизитором!"
   Победоносно!
   Но, дорогие рыцари культуры, каков ваш собственный план? Ваша вера, ваш идеал?
   "В качестве идеала общественного устройства, приспособленного к культурному прогрессу, для нас вырисовывается не деспотизм -- всё равно демократический или аристократический, -- а общежитие, строй которого тонко и тщательно приспособлен к равновесию между общественной организацией и свободой личности".
   Очень тонко. А про демократический деспотизм кому-то не в бровь, а в самый глаз. Кому бы только? Или так-таки просто мимо Сидора в стену?
   Г. Струве основателен. Культурная победа, одержанная им вкупе с Франком над марксизмом не показалась ему окончательной. Оглянувшись назад, он заметил, что поверженный враг, как будто шевелится во прахе, и он вернулся, чтобы приколоть его в No 8 Пол. Звезды уже solo.
   Теперь он черпает глубже, этот великий исследователь глубин. Слушайте. "Есть два социализма. Или вернее то, что называют социализмом, колеблется между двумя полюсами. В одном социализме идейною сущностью является подчинение личности целому: личность есть средство, общество -- цель. В другой концепции социализма, целью и венцом является личность, общество же есть лишь средство осуществления целей личности. Первый тип есть социализм принципиальный, философский.
   
   "Огромное же большинство "социалистов", "коммунистов", "коллективистов" или вовсе не задумывалось над философскими основами своих практических идей (это особенно характерно для, так называемого, научного социализма) или во всяком случае не додумывалось до их осново-начал. Идею социализма этих социалистов мы вынуждены выводить из общего духа и основного смысла их учений.
   В результате философского смотра разных социалистических доктрин можно установить, что в основе большинства их лежит вовсе не философский социализм, а, наоборот, идея индивидуалистическая, идея верховной ценности личности и служебного значения социального организма".
   
   Вот те на! А с Франком-то вместе вы расправлялись с демократическим деспотизмом! Зачем же, неужто это вы, подобно гиенам, шевелили могилу покойного "философского социализма".
   Но дальше:
   
   "Чистая идея индивидуализма не только загрязнилась, но и затерялась, попав в руки апологетов капитализма, защитников экономического и политического господства буржуазии. По большей части и эти индивидуалисты были такими же грубыми материалистами, как и их противники. Когда идея, так называемой, "экономической свободы", т. е. практические выводы хозяйственного индивидуализма, были подорваны критикой социалистов и социальных реформаторов, когда идея и практика государственного невмешательства в экономическую жизнь капитулировала перед "социальной политикой", -- в этот кризис индивидуализма, как практического направления политико-экономической мысли, была вовлечена и философская идея индивидуализма".
   
   Разберись, кто может. Чистая идея индивидуализма капитулировала перед социализмом. А социализм сам в основе имел "идею верховной ценности личности". Стало быть, как же? Это не капитуляция индивидуализма, а лишь воскресение в новой форме? Он загрязнился и затерялся в руках апологетов капитала, а у социалистов он лег в основу их идеала.
   Да, конечно, капитулировал не философский индивидуализм, а буржуазный перед другим социалистическим индивидуализмом. Но легче ли от этого Струве?
   Пусть индивидуализм не потерял, а выиграл от капитуляции, но ведь и у социалистов он ни к чёрту не годится, т. к. он "принципиально не выдержан и насквозь проникнут самым грубым материализмом и гедонизмом" и кроме того обесценивает политическую свободу в своей некультурной борьбе против либерализма.
   Опять Струве копается в могилах. Ведь современный социализм и не думает обесценивать политическую свободу. Но г. Струве уже не слышит. В сущности, ему не так важно отношение социализма к политической свободе, как тот факт, что социализм не дает личности возвышенно метафизического толкования, не вкладывает в нее угодного г-ну Струве спиритуалистического содержания.
   Вот в чём дело. Какой, однако, противоречивый этот социализм. Он проникнут идеей верховной ценности личности, но эта верховно-ценная личность понимается "в самом грубом смысле". В то же время, понимая ее так грубо, социализм зовет ее к самоотверженному служению всечеловеческой культуре. Странно. Но всё хорошо, что хорошо кончается.
   
   "В самое последнее время могучий дух Ницше встряхнул философскую мысль и дал почувствовать, что эклектическая кашица из социализма и индивидуализма могла быть потребляема только в состоянии умственных просонков".
   
   Теперь перечите, читатель, формулу общественного идеала, созданную Струве с Франком, и подумайте может ли быть больше сходства, чем представляемое ею, с кашицей из социализма и индивидуализма.
   Мы совершенно убеждены в том, что хоть могучий Ницше встряхнул г. Струве и напомнил ему об антиподе Канте, он навсегда осужден питаться эклектической кашицей и никогда не перейдет к твердой пище, о которой писал ап. Павел.
   "Философский социализм", о котором всуе упоминают и Франк и Струве, отжил, свое время, этатизм чуть ли не в Гобсовской форме, чуть не поклонение Левиафану, чуть не требование регламентации каждого шага личности, всё это теперь неуклюжий вздор, который носят в своих головах вульгарные анархисты и буржуазные социалистоеды. С определенностью, не оставляющей желать большего, Энгельс указал на то, что государство, как организация власти одних классов над другими немыслима в бесклассовом социалистическом обществе. Это вот г. Струве старался доказать, еще в бытность его полумарксистом, что государство есть организация порядка. Порядок, в особенности в области производства, а также общественной гигиены, путей сообщения и т. п. может быть осуществлен не властью, а просто подконтрольными доверенными лицами на началах наибольшей научной целесообразности. Ученые всегда будут желанными экспертами по вопросам их специальностей, но отсюда далеко до идеи власти академии: к чему власть там, где естественный авторитет коренится на знании. "Скажи мне, сын Бернгарда", говорит Сократ: "Когда ты шьешь сапоги, обращаешься ли ты к хорошему сапожнику или к дурному? И должен ли хороший сапожник обладать властью над тобою, чтобы заставить тебя носить хорошую и крепкую обувь, а не гадкую и гнилую?" Правда, Струве и Франк задают премудрый вопрос: "Где гарантия, что массы пойдут по верному пути"? Гарантия, друзья кадеты, в том, что каждый хочет блага, а не зла, и в широкой образованности масс, которую принесет с собою социализм.
   Значит ли это, что из двух социализмов, открытых Струве, научный социализм, действительно, стоит на точке зрения, с которой общественный порядок является лишь служебным по отношению к личности? Вовсе нет. Сама мудрость кадетская ходила вокруг и около неразрешимой антимонии: личность для культуры, культура для личности. Эта антимония существует в современном обществе, существовала почти во всё время истории человечества, но она перестанет существовать при социализме, т. к. там, и вовсе не из метафизических оснований, а вследствие зависимости человеческой психики от форм быта -- человек найдет себя, как общественное существо, и его я перестанет отделяться от его мы, не входя с ним ни в какие болезненные столкновения. И уже теперь социально-неустранимая антимония является психологически устраненной для пролетария, личность которого вполне и всецело находит себя, как члена своей партии. Психологически, умирающий за дело своего класса, за дело человечества борец, жертвой себя не чувствует.
   Но та точка зрения, по которой "священная личность" меняет свой психический строй в зависимости от условий своей социальной среды и положения своего в ней -- коренным образом чужда идеалистам. На нее они стать не могут, ибо она, ни на минуту не принимая эмпирической личности и её относительной ценности, разлагает мэтемпирическую, вечную личность, все вопросы она ставит социально, человечество рассматривает, как коллективное целое, вместо морали выдвигает политику, вместо метафизики -- экономику. Материализм -- смерть необуржуазного индивидуализма, в котором буржуазия думает идейно окопаться от могучего натиска пролетарской идеологии. Не в "философском социализме" дело, никто не приглашает стать на его точку зрения, дело не в принижении личности, не в забросе её, т. к. благоустроенная общественная жизнь, конечно, отражается полнотой существования индивидов, а именно, в уничтожении научным социализмом индивидуалистической метафизики, на привлекательность которой для мещанина кадетские звездочеты как раз и рассчитывают.
   Но если Струве не может стать на нашу точку зрения, не может даже ее понять (или притворяется, что не может), то он никогда не пожелает стать и на резко индивидуалистическую точку зрения, ибо она или вовсе аполитична, или коренным образом аристократична, а ведь г. Струве конституционный демократ.
   Кушайте же кашу, г. Струве
   Коснусь еще одного характерного на мой взгляд литературного эпизода.
   Г. Струве, вполне приспособившись к роли коллежского регистратора на службе третьего сословия, не хуже любого кадета умеет извиваться и нагибаться низенько, чтобы пройти Кавдинские ворота, но он философ. Философ в истинно-буржуазном смысле этого слова. Он должен придумывать Бога своему Лампе, а русский Лампе по грубости своей думает, что Бог ему вовсе не нужен.
   "Г. Набоков, поговоримте о боге". -- "Э, батенька время ли? Мы у руля, путь идет зигзагами, а вы с пустяками". Есть, конечно, среди кадетов свои Гредескуды, но в общем мало, мало ценят пока кадеты философские старания г. Струве.
   "Ведь я чего хочу"! восклицает, вероятно, он про себя: "я хочу, чтобы у нас и философия была и всё, как у людей"! Сочувственно покачивают головами г. г. Бердяев и Булгаков. Они тоже признанные варители метафизического мира для помазания на царство мещанина. "Да, эти кадеты, они чересчур светские, штатские, духовности никакой нет. Выдохнется, пожалуй, среди них из Петра Струве духовность и останется одна регистратура при нём!" И язвят. Дружески язвят. Г. Бердяев уязвил фельетоном о "Жиронде" а сам Булгаков в собственном доме г. Струве в самой "звезде".
   Статья Булгакова в No 13 журнала Струве "Религия и политика" -- прелюбопытная статья. Прежде всего г. Булгаков разделяет, пользуясь своей терминологией партии на безыдейно политиканствующие и истинно-культурные.
   Он говорит:
   
   "Политические ценности, которые руководят политической деятельностью людей, не представляют или, точнее, не должны представлять собой высших, самостоятельных и самодовлеющих ценностей. Самостоятельностью политических ценностей характеризуется лишь безыдейная политика, руководимая интересом, личным или классовым, как непосредственным выражением личного или группового эгоизма. Такая политика, лишенная всякого идеала и основывающаяся на низших, грубых инстинктах природного человека, конечно, чужда всякой религии (кроме культа своего чрева), и трудно вообще говорить об этической или религиозной, вообще высшей ценности такой политики.
   В противоположность этой классовой эгоистической политике, идейная политика, руководимая определенным идеалом, не представляя самостоятельной ценности, является средством для служения идеалу, вдохновляется высшей, не политической, но этической или религиозной ценностью. Отсюда она черпает свой энтузиазм, свой пафос, свою духовную мощь. Момент идеологический представляет собой, стало быть, совершенно реальную силу, ибо что может быть реальнее воодушевления идеалом".
   
   Конечно, недостаточно знакомый с г. Булгаковым читатель подумает, что узкоклассовой партией в его глазах является партия социал-демократическая. Мало ли пелось про её грубый материализм, гедонизм, корыстно-классовой эгоизм и т. д. Религиозная же партия, конечно, кадетская, недаром Струве так старательно нахлобучивает ее высоким колпаком немецкого идеализм.
   Не тут-то было! "Можно представить себе два типа партийного единения: в одном случае оно происходит на почве общего мировоззрения, так сказать, на программе максимум, или иначе на полном единоверии -- таковы обе наши социалистические партии, -- не принимая в надлежащее внимание этого обстоятельства, нельзя понять их деятельности и надлежаще оценить их влияние на жизнь".
   Второй тип партийного единения единоверия не требует, мирится с религиозным разноверием, если только разные веры эти приводят к практическому единогласию, признания очередных исторических требований, формулируемых в программе партии. Иногда это равнодушие к религиозному разномыслию протекает просто из безыдейности партии, движимой своекорыстием и прикрывающейся лишь теми или другими девизами. Но такая терпимость вполне искренно может быть возведена в принцип, так что партийное единение опирается только на тождество практической программы. В сущности, при такой принципиальной беспринципности каждый член представляет собой как бы отдельную партию, опирающуюся на полную программу-максимум и объединяющуюся с другими на общем практическом блоке: это федерация автономных и, до известной степени, разнозаконных штатов. Такова в настоящее время конституционно-демократическая партия, которая не спрашивает приходящего в нее: како веруеши, требуя лишь признания своей программы и, подобно императорскому Риму, давая место в своем пантеоне всем культам.
   И далее:
   
   "Раз нужно выходить за пределы гостиных и идти к народу, интеллигентский индивидуализм обессиливает и вредит, атомистическая совокупность должна превратиться в более полную, истинную соборность, имеющую одну душу и одну проповедь, ибо ведь к народу нужна проповедь. Какую же общую проповедь, т. е. от имени партии, могут произнести атеист и священник, раввин и мусульманин и т. д.? Ведь одно из двух: или для того, чтобы проповедь могла быть действенна и полна энтузиазма, проповедник должен вложить в нее всю свою веру, изложить всю свою религию и вылить, как вывод из неё, действительную программу партии, -- но тогда, очевидно, партия распадется. Или каждый должен ограничиться лишь проповедью практической программы. Но не будет ли она страдать тем практицизмом, приурочиваться лишь к низшим практическим интересам, как среди безыдейных, грубо классовых партий?
   Ведь то, что для самого проповедника или агитатора есть вывод из его общего мировоззрения, идеалов более широких и отдаленных, он будет сообщать только в обескрыленном виде, доказывая практичность, выгодность этих требований. И как бы ни была искренна, трезва и реальна эта проповедь, палка будет вышиблена из рук первым ударом меча, когда рядом с этой практической и трезвой проповедью в головы вступает политический хмель социального утопизма, широких перспектив".
   
   О, не думайте, что г. Булгаков по старой марксистской памяти так хорошо доказал низменность и культурную слабость кадетов перед лицом социал-демократии. Ее он ненавидит в качестве христианского социалиста. Бессознательно служа буржуазии, г-н Булгаков выбрал себе христианскую ливрею и шипит:
   
   "Как бы ни было велико сходство и близость между практическими программами и требованиями атеистического и христианского социализма, между ними существует наибольшая полярность и непримиримая противоположность, -- должна идти борьба, какая идет между Христом и Антихристом".
   
   Социализм у г. Струве и у г. Булгакова -- одинаковый, вроде другого Юрия Милославского, который уж Хлестаков написал. Г. Булгаков хочет бороться
   
   "во имя этой веры, и идеал демократии и социализма (которые, конечно, в христианском их понимании не имеют ничего общего с атеистическим социалдемократизмом)".
   
   Но если незабудка тут более для шутки, зато смысл басни разный, ливреи иные. Которая лучше -- пусть спорят, а вот критика Булгакова болезненна для Струве. Его тусклая философия не скрасит ни в чьих глазах безыдейность кадетской партии. Струве защищался, но защищался крайне слабо. Да, философия буржуазии способна еще приносить кое-какой вред, вроде Риккертовского дуализма, долженствующего убить социологию, как науку, но принести пользу даже своему классу она не может, убога она, холодна, как плохо разогретый вчерашний обед, кашица это, которую не захочет есть народ, а в нём-то и сила. В политике г. Струве всё отдал за то, чтобы быть практиком, но его практическая хитрость оказалась младенческой и привела только к смешным вензелям его политического пути. Свою полную, ползучую практичность хотел он сдобрить, указуя на звездное небо метафизических ценностей, но посторонние видят ясно, что это только плохая роспись потолка в кадетской храмине, которой сами хозяева не придают значения.
   Г. Бердяеву можно только, г. Струве.
   Мне тоже.

Господин Родичев, или о вреде ораторского искусства

   "Приятно говорить длинными, и искусно округленными периодами, украшая их речениями пышными и важными" говорит Цицерон.
   Еще приятнее говорить так, что "лицо в крови, глаза горят, сам плачешь, и кругом рыдают".
   
   Язык дан человеку, чтобы скрывать свои мысли. Ораторский язык для того, чтобы скрывать хотя бы и отсутствие мысли пламенными речами страсти, душистыми фиалками искренности, лилиями прекраснодушия, иногда и шипами язвительности. Неправ был Собакевич, когда думал, что не станет есть лягушку, как бы ее ни обсахарили. Тяжеловесный обыватель легко может проглотить и лягушку, когда она обсахарена таким хорошим кондитером, как Мирабо--Родичев.
   Если можно сомневаться в том, нужен ли кадетской партии бог, какой бы то ни было, то никто даже из самых практичных Гессенов не сомневается, что ей нужны трубы и литавры, а также и сладкогласная свирель, а г. Родичев принадлежит к тем виртуозам, которые, дергая ногой за веревку, бьют в литавры, ртом играют на тромбоне, а носом на флейте.
   Худо только то, что г. Родичев истинный музыкант. Он себя не помнит, когда поет. Птица-сирен! Он всегда искренен. На том стоит. "Без искренности, братец, у меня и тремоло настоящего в голосе не будет, не то что неподдельной слезы". Будь г. Родичев просто краснобай и вральман, так и записали бы: у кадетов был мастер заговаривания зубов и живописец вывесок Родичев, без такого мастера и живописца партия с убогим социально-политическим содержанием, партия с зигзагообразной тактикой не могла обойтись.
   Но г. Родичев искренен и это придает нашему Мирабо черты несравненного комизма. Жизнь похожа на трагедии Шекспира, великое и смешное в ней идет рядом. Г. Родичев при всём своем своеобразном таланте, выполнил и еще выполнит роль комическую. Это мечтательный и простоватый Пьеро кадетской партии. Мне представляется темой разговора двух коренных кадетов (вроде Гессена и "запонками сверкающего" Гектора Набокова).
   
   "Годится ли Родичев в партийные обербарабанщики? Мне кажется, он слишком увлекается. Бьет-бьет в барабан и сам расчувствуется, слезы по усам текут и в рот попадают, а иногда в пылу вдохновения он переходит границы".
   "Это ничего. Его, как хочешь, поверни. Мыслей у него нет. Конечно, вложенную в его граммофон мысль он может утрировать... но ведь надо, чтобы музыкант был бум-бумен, а Родичев очень бум-бумен".
   
   Сам Родичев верит в силу слова. Да и как не верить! Как Шаман, который думает, что может подходящим словом всегда принудить к повиновению суровых богов рока, как не верить бедному Шаману, безоружному перед лицом злых сил, в то, что слово есть оружие, или вера может быть гарантией.
   Но г. Родичев, как ни практично смотрели на него коренные, суковатые кадеты, был вреден партии. Он подчеркивал конституционную любовь партии к словесности. Может быть, у неё чаще бывали бы моменты просветления, сознания безоружности своей, жажды вооружаться, если бы птица-сирен не пела своих головокружительных, упоительных песен во славу совести, чести, всему высокому, всему прекрасному, так что не только тихо плакал идеалист Гредескул, не только невольно завидовал Щепкин, бормоча: "хорошо поет собака, убедительно поет", но даже суковатые кадеты, жантиломы из провинции и вылощенные политиканы приобадривались и вооруженные лишь картонными мечами вновь бросались в атаку на меднолобого Голиафа.
   Послушайте речь Родичева на третьем съезде, и пусть "Речь" напомнит вам и о её успехе.
   
   "Мы должны себя вести, как уполномоченные от власти. Голосу веления народного противиться никто не может. Нас пугают столкновением. Чтобы его не было -- одно средство: знать, что его не может быть! Сталкивающийся с народом будет столкнут силой народа в бездну!.."
   "Сильная речь оратора, яркие, гремящие, короткие фразы падали на аудиторию, как удары молота, вколачивавшие мысль в голову... Долго несмолкаемый гул аплодисментов прервал оратора, и он долго не мог продолжать речь".
   "Мы беремся за плуг, чтобы провести борозду новой жизни, -- кончил он, -- и если нам в этом помешают, мы не окажемся провокаторами... Я кончу клятвой вам: Дума разогнана быть не может и Дума сделает свое дело!"
   
   Типичный пример того, как словами отгораживаются от действительности. Думу разогнали -- куда делись клятвы Родичева? Но это было хорошее, оглушительное "бум-бум" и поддержало дух кадетов... к сожалению, не дух истинно-военный, а лишь веру в себя, которой не должно было быть, ибо задача была в организации народных сил, а не в мнимой вере в них, с крайним нежеланием в то же время прибегать к помощи Ахерона и самим помочь ему выступить из берегов. Но этот Мирабо из Твери, который клятвой своей хотел заменить уверенность, который в экстазе дает честное слово, что "всё будет хорошо" -- незабвенная фигура политического словесника, политического шамана... Он клялся, что гора пойдет к Магомету. Она не пошла. И теперь, после многих происшествий и зигзагов, мы увидим еще, как Магомет пойдет к горе, а г. Родичев и тут будет в трубу трубить и скакать и плясать перед ковчегом кадетским, несомым в "смешанный кабинет".
   Если не ошибаюсь, первой большой речью Родичева в Думе была речь от 13 мая, сказанная в ответ на "твердую декларацию" Горемыкина.
   Речь начинается минорно. Г. Родичев клялся когда-то перед народной аудиторией подвергнуть правительство грозному суду, но иные ноты слышатся теперь в скорбных звуках трауром обвитой флейты тверского виртуоза.
   
   "Господа, с тяжелым чувством вхожу я по этим ступеням... Мы еще помним те надежды, ту веру, с которыми население посылало нас в Думу, мы явились сюда, выражая готовность верить в возможность работы, направленной к обновлению страны. Мы ждали, что власть выйдет к нам навстречу, мы готовы были забыть прошлую деятельность людей, в руках которых была власть, мы готовы были не вспоминать о том, что на пороге обновления России власть находится в руках лиц, работавших над угнетением страны. Сегодня наши надежды рушились".
   
   Но сладкие надежды погибли. На всепрощение ответили плевком, больно ударили прямо по протянутым для поцелуя губам кадетских миротворцев. Что же, не призовет ли Родичев громы народные на голову министерства? Не сделает ли он лучше, не отдастся ли он весь работе организации сил народа? Нет, он знает еще одно карасье слово. Его надежды построены теперь на... совести министров. Совесть министров! Поистине, г. Родичев строит не на песке, а на... удержусь от прямого названия того вещества, которое заменяет гг. министрам их совесть. Но в комедию всемирной истории с грустной усмешкой вписала Клио пронзительную трель Родановой флейты!
   
   "Не в законе должно быть написано, что министерство, не пользующееся доверием народного представительства, уходит от власти. (Гром продолжительных аплодисментов). Это положение должно быть внедрено в совести государственных людей, принимавшихся за обновление страны, и если в их совести нет этого сознания, то писать его в законе бесплодно".
   
   Всё трогательнее и трогательнее сердце надрывающая свирель:
   
   "Мы идем, чтобы обновить Россию. Мы говорим: опасность велика, страна ждет немедленного прекращения и уничтожения старого насилия. Это насилие вызывает, как зло за зло, отпор и преступление. Мы просили прекратить эти преступления, но наши надежды в этом отношении обмануты".
   
   Так. Вы ждете, что голос Родичева вдруг грозно поднимется и раскатится зловещей фандарой... нет, флейта всхлипывает и замирает после торжественно-печального заклятья.
   
   "Министерства, обновляющие страну, должны идти в согласии с народным представитель-ствол. Министры, совесть ваша подсказывает вам, что вы должны сделать: -- уйти и уступить место другим. (Оглушительные, очень долго несмолкающие аплодисменты)".
   
   Но совесть ничего не подсказала. О карась, карась! О тот самый карась, который любит, чтобы его зажаривали в сметане! Хотите слышать, как Родичев играет на трубке? Он и в Думе повторял ту пьеску, которая имела такой успех на III съезде, пьеска под заглавием: "Самоощущение, марш словесников для тромбона соло"
   "Вопрос решен. Здесь не раздадутся больше голоса за смертную казнь. Но нельзя остави
   ть без возражения мнений, которые в своем основания имеют предположения о бессилии Думы. Но, господа, сила Думы прежде всего, в её собственном сознании, в сознании долга перед страной, в сознании, что власть народа и голос народа выражены Думой. Физическая сила должна в конце концов подчиниться. Мы знаем, что, когда мы сказали физической силе: удались! -- она может пролить кровь, но удержаться она не может. Маловерие, господа, неуместно. Не нам задавать себе вопрос, какая судьба постигнет наши постановления. Наши постановления сделаются за-коном. (Аплодисменты). Другого ожидания и другого убеждения быть не может. Мы -- законодатели, и противящиеся законодательной власти должны будут ей подчиниться только тогда, когда мы ни в один день и ни в один час не забудем, что проявлять эту силу, это значение, это -- не только право наше, это -- обязанность наша. Мы должны помнить, что мы должны быть властны, что мы обязаны ждать и знать, что воля народа, выраженная здесь, становится законом."
   
   Да, да: мы должны ждать. Посеяли слова и ждем всходов. Под Родичевский марш проделывают известный маневр: шаг на месте.
   Труба Родичева доходит до пронзительных нот, до якобинских нот. Послушайте, как отчаянно звонит она 2 июня.
   
   "Господа! вопрос идет о чести русского народа, вопрос о безопасности нашего отечества, ибо в двадцатом столетии среди цивилизованного мира не может существовать государственная власть, которая орудием своей деятельности избирает гражданскую войну. Нам грозит разложение. Или прекратятся позорища и распад, или Россия существовать перестанет. Для нас это вопрос "быть или не быть". Но правительство, которое не хочет пойти по пути порядка и права, остается у власти и бросает отечество в опасность. Отечество в опасности до тех пор, пока они у власти!.. Этим я кончаю, господа. (Шумные аплодисменты)".
   
   Великое слово произнес г. Родичев, слово, которое в устах Дантона означало 10 августа судорожный и титанически-страинный подъем народной энергии, политический шквал, выступление "Ахерона" на защиту дорогой Франции. И ему шли, могуче шли навстречу сверху. Рискуя головой, должен бить в набат, сплачивать полки патриотов тот, кто крикнул великое слово: "отечество в опасности!" Но для г. Родичева -- это было только верхнее do, и естественным его результатом, притом единственным, был бурный взрыв... аплодисментов!
   8 июня Урусов приподнял маску с той силы, которая правит. Мир увидел и ужаснулся той разбойничьей роже, которая под нею скрывалась. А г-н Родичев? Он разразился потоком пустых слов и произнес фразу, достойную его "песенки о министерской совести".
   
   "Был день, когда министерство, вступая во власть, могло торжественно заявить стране, что оно отрекается от старых путей произвола и насилия. Оно этого не сделало. Был день, когда министерство могло рука об руку с Государственной Думой идти к обновлению России и отречься от прошлого. Оно этого не сделало. (Аплодисменты). Господа, несчастье наше состоит не в том, что люди были злы и не хотели этого (хотя есть и такие). Несчастье состоит в отсутствии государственного понимания."
   
   Вот видите ли, есть, конечно, среди бюрократии "злые люди", но преобладают "добрые", которые и хотели бы отречься от прошлого", но... не понимают. И как бы это им растолковать? Слушайте, слепые министры:
   
   "Чёрт его знает", говорит Лидвалев куманек Гурко, "чёрт его знает, сам он что ли верит во всю эту белиберду. Ты слыхал, mon cher, как он про священный долг? On peut Йtre bЙte, mais il y a des limites! -- "Нет, он не так глуп, как кажется... благородные позы, chИri, они не мешают. Ведь и наш Аркадий Несчастливцев как джентльменит! А ты, напр., ты совершенно не понимаешь ценности позы, ты не театратон"! -- "Je m'en fiche!"
   
   Но г. Родичев по следам г. Струве пускается в тонкую политику. И тут он бесподобно наивен, прямо мил в своей наивности.
   
   "Когда нам говорят -- обратитесь непосредственно к Монарху, дело ведь идет о жизни детей, -- я вполне понимаю те чувства, которыми внушены эти предложения. Но, господа, что же мы этим делаем? Не перенесем ли мы ответственности за то, что совершается, и за то, что совершится, с лиц действительно ответственных, ответственности которых мы требуем, на неответственное лицо Монарха? Ведь они, наши министры, только этого и добиваются. Они спокойно смотрят на казни и не останавливают руки палача, быть может, на зло, они как бы хотят сказать: это не мы, это -- воля Монарха. Но мы не попадемся на эту ловушку. Мы заставим отвечать тех, кто должен отвечать, мы не дадим возможности обманывать русский народ".
   
   "Мы не поддадимся тому увлечению благоразумными чувствами, которое заставит нас сделать жесточайшую ошибку: утратить ту почву, на которой только мы и имеем силу".
   
   Понимаете, как тут г. Родичев играет в руку г-ну Струве. Тот вновь и вновь доказывал в своей "Думе", что Монарху будет бесконечно спокойнее у кадетов. Разве не приятно быть неответственным лицом? Все выгоды положения, вся декорация власти, блеск, пышность, почет! -- останутся, а страху не будет и следа. На страже станут Милюков с Гессеном, которых народ любить будет, а за них благословлять и высочайшее место.
   Но наивен Родичев с признанием, что эти надежды единственная "почва", на которой стоят кадеты!
   Как лез из кожи Муромцев, чтобы быть под стиль "двору", как лебезили все кадеты. Ах, ах, если бы загнать клин между монархом и бюрократией! ах, если бы растолковать "там", что с кадетами безопаснее и приобрести в союзники "фетиш", который окреп бы снова стараниями кадетов. Струве--Арлекин бренчит на гитаре, Родичев--Пьеро мечтательно тренькает на мандолине, сам Максим Ковалевский гудит на контрабасе, и льется серенада.. "О выдь, верховная власть, на балкон, кинь ласковый взгляд на влюбленных кадетов, мы строим уж новый дворец для тебя, не каменный замок, не терем печальный, в котором ты вянешь вдали от людей под стражей неверной физической силы, нет -- строим мы чудо -- палаццо -- модерн, с широкими окнами, клики народа лю-бовно в них будут вливаться к тебе! О, власть, озари хоть одною улыбкой всю преданность нашу и прочь прогони бурбона болвана, скота бюрократа". А бюрократ открывает окно и говорит: "долго ли вы будете еще мяукать тут. Уже барыня гневаться изволят". -- Не верим тебе, бюрократ! Не верим тебе, распаскудное средостение, и народ приглашаем не верить. Это у тебя рожа гнусная, брань на языке, по пулемету в каждой лапе, веревка в кармане, пасть жадная, глаза вороватые, зубы ядовитые, а барыня твоя и наша и тонка, и нежна, и любовью полна! Братцы, давайте петь. Максим Максимыч, прогудите генерал басом что-нибудь из английской конституции". И только они это сказали, как появилась на окне сама барыня и выплеснула на них нечто из ночного горшка с надписью "манифест".
   -- "Пошли вон, дураки".
   Однако, не всё же еще кончено.
   На 4 съезде Родичев переменил свои струны на новый лад и грянул: Партия должна совершенно забыть всё прошлое так, как будто его и не было, и вступить на новый путь, как новорожденный младенец.
   Но 4-ый съезд несколько сурово отнесся к певцу.
   Левые кадеты пожали мечами: "хоть бы шарманку эту унесли. И без того нудно на душе".
   Однако, в Родичева умные люди новый валик вложили. Не всё еще кончено. И если не сам Пьеро--Мирабо, то суховатые, основательные кадеты еще, может быть, и войдут в дворец власти. Еще, может быть, и увидим мы блистательно г. Набокова, уже камер-юнкера -- обер камердинером, и, широко улыбаясь, станет г. Милюков с булавой у парадного подъезда и даже будет угощаться табачком из запасов какого-нибудь старослужилого бюрократа. Жизнь течет, и газеты приносят с собою новые подтверждения того, что уже высказано мною.
   Газета Temps, право-буржуазная, но понимающая Клемансо, убедительно советует кадетскому Ивану Ивановичу поправеть, а правительственному Ивану Никифоровичу полеветь.
   "Не быть иначе толку", говорит умная газета. И всё отчетливее ясно, что Клемансо в деньгах отказал: конечно, он вынужден будет своими банкирами дать их Столыпину, если Столыпин остолыпит Россию и создаст Думу из Остолопов. Но ведь это еще бабушка весьма на двое сказала. Так -- Столыпин думает. В недавнем заявлении, долженствовавшем терроризировать население вверенной г-ну Столыпину страны, он старался заранее образумить обывателя, жаждущего из под полы всунуть какую-нибудь "гадость".
   
   "Наша сила -- в глубине неизменного консерватизма широких масс населения, и это дает мне твердую уверенность думать, что вторая Государственная Дума будет такая, как я хочу. Впрочем, правительство не остановится перед роспуском её, хотя бы на второй день после созыва, если Дума не вполне будет отвечать своему назначению работоспособного учреждения. Такая неудача ни в коем случае не может рассматриваться, как нецелесообразность моей тактики. Если мне дадут возможность довести дело до конца, я соберу третью Думу и ручаюсь, что она будет именно тем, что нужно России, чтобы вывести ее, наконец, на путь закономерности.
   -- Не думаете ли вы, -- спросило премьера то высокопоставленное лицо, с которым шла беседа, что вторичный роспуск подорвет кредит России за границей?
   -- Европе нужен порядок, как залог того, что заключенные его с Россией договоры и обязательства будут выполнены точно, -- отвечал премьер. Русское правительство было всегда по отношению к своим кредиторам джентльменом и останется таким и впредь; что же касается порядка, за него я ручаюсь еще более, чем за состав Думы, особенно теперь, когда всё, так называемое, освободительное движение скомпрометировано убийствами и грабежами. Не может быть, чтобы Европа, стремящаяся прежде всего к порядку, не одобрила тех мер, которые принимаются русским правительством".
   
   И всё это вздор. Хвастали уже какие-то таинственные вельможи, что мосье Рафалович и Клемансо свалит, потому-де Европе порядок нужен. Но дело в том, что Европа не дура-баба, понимает, что подавить революцию репрессиями -- план по нынешним временам глупый, и означает в самом лучшем случае короткую отсрочку. И не только Клемансо, но и Ротшильд с братией это понимают. И если оппозиционная Дума соберется, то Столыпина, как ветром сдунет, ибо будет она преумеренно кадетская, кадеты будут преумеренно думские, ручные, вежливые, и Европа скажет: "берите думское министерство, мы даем за ним приданое, а Столыпину с перспективой n+1-ой послушной Думой не даем приданого". И призовут, скрепя сердца, кадетов, хотя и в обесцвеченном виде.
   Нам же, конечно, обольщаться тут нечем. Не даром умная буржуазия того мнения, что такой исход для неё всего выгоднее. Это значит, что он мало выгоден для пролетариата. Но буржуазия может ошибиться в расчете. И кадетское замирение революции может тоже лишь дать отсрочку. Может быть, эта отсрочка будет длиннее, может быть и развратом реформизма отдалят успешнее страшный час грядущий, чем кнутом, но... он приищет. Да и кто знает, будет ли срок долгим? А не устроят ли Пуришкевичи и Пышкины, в ответ на приглашение кадетов прижатым ж стене правительством-рабом банкиров, -- погромчики? А не придется ли тогда кадетам при аплодисментах Европы обратить грозное лицо против революционеров справа, и, борясь с черносотенными генерал-губернаторами и квартальными, со всею чертовой бандой, которая, озвереет от перспективы остаться без окладов, со всем темным и реакционным, что есть еще в армии, не придется ли, борясь со всем этим, кадетским миротворцам организовать собственноручно городские и земельные милиции? А не грянут ли эти милиции, этот кадетами вооруженный народ, после легкой расправы с хулиганами в мундирах и лохмотьях на...
   Не надо заглядывать в будущее. Так легко обмануться. А настоящее уже играет всеми красками. Кадетам хочется пройти в Думу, они не прочь от блока с социалдемократией для увеличения шансов, но они знают, что "красный союз" компрометирует их, смотрите же, товарищи правого крыла, как брезгливо отодвигается от вас ваш барин-союзник, читайте в "Речи" категорические заявления "перед народом и перед монархом", как говорил когда-то Родичев. Вот они:
   
   "По заявлению "Социал-демократа" центрального органа партии, социалдемократы пойдут в Думу "исключительно для того, чтобы внутри её и вне её бороться за Учредительное Собрание". "Дума должна служить высшим легальным прикрытием для нелегальной, революционной организации народных масс, она должна пользоваться всеми своими законными правами и преимуществами для того, чтобы помогать и содействовать организации этих масс, которой непосредственно занимаются революционные партии. Она должна делать то, что в этом отношении делали Легислатива и Конвент великой французской революции, что делала "легальная" Коммуна той же революции".
   
   Итак, цели йота в йоту те же, которые были у партии в прошлом году.
   
   "Если в прошлом году лозунг "Учредительное Собрание" был вполне понятным призывом, проистекавшим из переоценки своих сил, переоценки, в которой повинны не только партии революционные, то теперь, после роспуска Думы и всего того, что произошло за последние 4 месяца, выставление того же лозунга в качестве выборной платформы является демагогией самого худшего типа."
   
   А тов. Плеханов после разгона Думы старался доказать, что теперь-то уж и у кадетов -- учредительное собрание будет несомненным лозунгом. Но слушайте дальше:
   
   "Социал-демократ" ставит своей непосредственной задачей "толкать всю буржуазную демократию на путь революции, делать из Думы в целом, как из известного источника, орудие революции".
   "Вот это-то стремление соц. -- дем. должно встретить самый резкий и решительный отпор со стороны "буржуазной демократии", и даже той её части, которая стоит за соглашения. Необходимо договориться до конца и перестать тешить себя иллюзиями. Необходимо раз навсегда установить, что толкать "буржуазную демократию" и Думу куда бы то ни было социалдемократам не удастся. "Буржуазная демократия" идет в Думу, чтобы законодательствовать, чтобы сделать попытку парламентским путем добиться необходимых условий гражданской жизни: свобод, ответственного министерства и т. д., а не для того, чтобы делать в Думе революцию".
   
   Ясно и просто. А теперь законодательствовать можно будет только октавой ниже, и кадеты возьмут октавой ниже.
   И не только кадеты идут в Думу, как враги социалдемократии, ибо цели у них совершенно противоположные, они враги её еще и потому, что все силы употребят на то, чтобы вырвать у социалдемократии из под ног её почву, они отнюдь не признают в ней представительницы классовых интересов пролетариата. В передовице того же No вновь поднять старый стяг Струве -- самостоятельная работа кадетов в рабочем классе:
   
   "Больший" успех партий с ярко подчеркнутыми социалистическими стремлениями объясняется возможностью для них давать "большие" обещания и поддерживать в массах более радужные ожидания и надежда. Но такого рода успех мы никогда не считали прочным, и полагаем, что сам по себе никакой монополии на господство в известных социальных слоях этот успех не создает".
   
   И дальше:
   
   "Если наши противники ценят в этой самостоятельности выступления -- возможность "прояснять классовое сознание пролетариата", то мы не менее ценим возможность прояснять политическое самосознание всего русского населения; и если они спешат заблаговременно предупредить своих сторонников об опасностях, которые мы считаем мнимыми, то мы тем более должны считать своевременным раскрывать глаза на опасности, серьезность которых показала сама жизнь".
   
   Так что, пожалуй, кадеты еще и оттолкнут руку, которую вы, по инициативе Плеханова, протянули им, товарищи меньшевики. А если бы их сверху хоть немного потрепали по собачьей спине, так ли бы еще они эту руку укусили!
   Кадеты -- враг, и небезопасный враг.
   "Предательство буржуазии -- вот опасность, развращение народа грошевыми уступками -- вот опасность" -- будем, неизбежно должны говорить мы. "Провокация насилия, чрезмерная требовательность -- вот опасность!", будут говорить они. И только тогда перестанут они говорить это, когда мы принизим наши требования до размеров их подачки и откажемся от идеи народной революции, возложив упования наши на "планомерное законодательство". Кто может идти на это, тот будет доступным соратником Брианов и Мильеранов. Если Гэд беспощадную борьбу против Клемансо считал возможным совместить с отдельными избирательными соглашениями, хотя и обставлял их со всею осторожностью, то ведь дело шло о Франции с её высоким политическим сознанием. Если тов. Ленин считает также возможным вступить на такой путь, я боюсь, не ошибка ли это, не пора ли понять, что пропасть между нами и хитрейшими, опаснейшими из слуг буржуазии так глубока, война будет так беспощадна, что нам не след хотя бы на минуту сближать еще не созревшие элементы пролетариата с их будущими развратителями.
   Даже идея соглашения на конечной стадии, соглашения с кадетами против правых, уже бросает свою затхлую тень на всю кампанию и не может не детонировать с тою режущей критикой, которою мы должны встречать кадетов. И почему же тогда не допустить по этому же типу соглашения с мирнообновленцами против черносотенных союзов? Тов. Плеханов последователен. Кадеты ничем не лучше, только опаснее. И так ли страшно, если в некоторых случаях черносотенец побьет кадета. Кто верит в революцию, может ли думать, что "чумазый" удержит ее. А кто не верит в нее -- не ясно ли тому, что "чумазый" скорее создаст ее.
   Положив Пуришкевича и Милюкова на политические весы, я вижу, что они колеблются, и думаю, что "оба хуже".
   Конечно, в политическом отношении, а не в этическом.
   Г. Милюков писал однажды:
   
   "Историк нашей современной борьбы когда-нибудь будет судить справедливее нас, и он скажет, что люди, стоявшие в эти годы во главе движения, могли ошибаться в оценке того, что осуществимо и что неосуществимо; что сама граница осуществимого передвигалась, благодаря особым условиям борьбы; но что намерения этих людей всегда были честны; их приемы борьбы были чисты, и что, несмотря на все теоретические разногласия и на самые ожесточенные принципиальные споры, даже и цель их политической деятельности была у них одна. Редкое, героическое время! Скоро, быть может, оно кончится, и тем больше мы должны дорожить его последними минутами".
   
   Да, для многих из кадетов это довольно верно. Набрасывая портреты Милюкова, Струве и Родичева, я смеялся иногда, удивлялся, дожимал плечами, но всех трех я считаю по своему искренними политиками. Но "последние минуты", близки. В политике не человек красит место, а место человека. И если нагнувшись ниже, ниже, ниже, подталкиваемые сзади Клемансо -- кадеты проползут в кабинет -- тогда и чистое в них станет не чистым, если только не спасут их из болота репрессии против смелых и фальшивых бумажек в виде подачки робким -- ярость Меллеров, Гурко и Пуришкевичей.
   Пусть эти кадеты внутренне чисты, они прямым путем стремятся в грязь, ставшую гуще и зловоннее за эти тяжелые месяцы.

А. Луначарский

Post-scriptum

   За время набора и печатания настоящей брошюры политическое положение в некоторых отношениях значительно выяснилось, и выяснилось именно в смысле подтверждения некоторых наших гипотез.
   Так, например, долго и много волновалась русская публика слухами о "слабости" Клемансо и о том, будто он изменил радикализму и продал шпагу свою.
   На деле политика Клемансо оказывается точнехонько такой, какой я ее изобразил в моем наброске. Клемансо заблагорассудил открыть несколько свои карты перед русской публикой и сделал это посредством интервью "высокопоставленного лица" с корреспондентом газеты "Товарищ". Интервью это весьма замечательно и вполне заслуживает быть здесь перепечатанным. "Высокопоставленное лицо" следующим образом рассказывало о разговоре Клемансо с господином Извольским:
   "Французское правительство знает о демаршах русского правительства во Франции и Ев роде, с целью заключить новый большой заем. Что касается отношения кабинета Клемансо к этой новой попытке, то оно известно русскому правительству, благодаря откровенным заявлениям Клемансо Извольскому. Клемансо на предложение Извольского пособит в деле займа ответил приблизительно следующее: "Мы дорожим русской дружбой, мы хотим остаться в союзе с Россиею. Мы готовы помочь вам и от души желаем, чтобы Россия обрела покой и порядок. Но возможен ли порядок в России? Мы вам дали столько денег... Но что вы с ними сделали? Мы их давали на постройки, на усиление армии и флота... Постройки -- где они? Армия и флот не стали сильнее... Мы готовы еще помочь вам деньгами, но мы должны иметь гарантию, что они не пойдут снова на репрессии, как это было до сих пор, а действительно на реформы, действительно на покрытие производительных расходов, без этой гарантии трудно вам будет достать денег".
   Всё это, как видит читатель, вполне логично и представляет собой весьма солидное coup d'épole делу русских кадетов. Далее:
   
   "Извольский ответил, что правительство справляется с беспорядками и анархиею, которые оно скоро победит, после чего немедленно примется за реформы, обещанные 17 (30) октября 1905 г. Для этого ему и нужны деньги. -- Вот точный смысл обмена мнений между Извольским и Клемансо. Последний не виноват, если на основании такого обмена мыслей некоторые стали распускать слухи, что он и его кабинет за новый заем. Это неправда. Неправда и то, что говорят другие -- как, напр., сегодняшний "Cri de Paris", -- что Клемансо и его товарищи против займа. Правда посредине: Клемансо и его правительство, не желая совершить дипломатической ошибки в пользу Германии, не желают ссоры с русским правительством, но с другой стороны, не желают поставить на карту достояния Франции, дав еще денег бесконтрольному и неспособному правительству; они поэтому помогут русскому правительству только в том случае, если будут иметь гарантии в том, что деньги пойдут -- с согласия Думы -- на действительные нужды России, а не на репрессии и подавление освободительного движения. Клемансо и его товарищи знают про старания (démarches) русского правительства действовать в Париже -- и в Европе -- вне французского правительства: через банки, через обоих агентов и т. п. Так действовать русское правительство вполне вправе, но и оппозиционные ему в России силы вправе ему в этом противодействовать. Но Клемансо, например, не видит этого противодействия и иногда себя даже спрашивает, есть ли в России эта организованная оппозиция, раз она себя заграницею не проявляет, не считая, конечно, заявления революционных партий, или отдельных публицистов и деятелей... При таких обстоятельствах неудивительно будет, если русское правительство добьется всё-таки займа, наводнив Францию заказами и убедив ее в том, что значительная часть займа останется здесь в виде уплаты по заказам... Словом, заем усердно приготовляется и, вероятно, будет заключен".
   Пессимистическое заключение не подтвердилось. Последнее заявление Пишона доказало, что Клемансо достаточно силен, чтобы вести свою политику. Но упрек по адресу кадетов достопримечателен.
   Впрочем, должен же понять умный француз, по какому тонкому льду ходят кадеты. Конечно, до-думский заем для них нож вострый, но ежели станешь вести против него энергичную заграничную агитацию" пожалуй, окончательно прогневишь Олимп. Сами понимаете, мосье, что теперь для кадета самое первое дело заботиться, чтобы от него революционером даже и не пахло... ни-ни!
   Однако, прихвастнуть post-factum кадеты не прочь. Комично после реприманда Клемансо читать в "Речи" по поводу резкого заявления Пишона, что "о займе нет более и речи", такие строки:
   "Заявление это является результатом воздействия на Клемансо как некоторых политических деятелей, так и печати -- не только французской, но и русской, которая произвела здесь в официальных сферах сильное впечатление своими протестами и указаниями на незаконность новой заемной операции в отсутствии Думы. Вопрос о русском публичном займе был и обсуждался разносторонне. И Клемансо, согласившийся на такую операцию прошлой весной, склонялся, из внешне-политических соображений, в пользу её повторения и теперь. Но, как человек, чутко прислушивающийся к общественному мнению, он, как видно, дал себя уговорить. И теперь остается только констатировать, что публичный русский заем во Франции на время отвергнут".
   Разумей, Еремей! Гордись, обыватель, -- это всё твой кадет за тебя работает. Кадеты не проявили трусости, они не уклонились от борьбы с правительственной агитацией за заём в Западной Европе, Клемансо не попрекал их, нет! это они его уговорили. О мудрые, влиятельные лидеры!
   Интересным подтверждением правильности тех аргументов, которые мы гипотетически влагали в уста Клемансо, является письмо французского дипломата (вероятно, Бомпара), напечатанное в "Народно--Соцалистическом Вестнике" и представляющее собою маленький доклад Клемансо. Вот оно:
   "В том, что русское правительство дошло в финансовом отношении до последней крайности, и что ему необходим значительный заем для того, чтобы удержаться посредством той политики анархии, на путь которой оно вступило, -- нет никакого сомнения. Но не менее несомненно, что новый заем, ничего не спасая, только продолжит настоящую анархию административной и общественной жизни, невыносимым гнетом лежащую на повседневном существовании каждого обывателя. С другой стороны, он никоим образом не спасет неприятного положения, в котором находятся владельцы русских процентных бумаг, но, наоборот, будет иметь тенденцию сделать это положение совершенно отчаянным. Наконец, с точки зрения международной политики, он будет совершенно бесполезен, в виду того, что официальная Россия рассматривает теперь союз, как операцию, исключительно кредитную, и в политическом отношении тяготеет к Германии".
   Совершенно верно и очень умно. Кадетская Россия будет искреннейшим союзником Франции, а для камарильи "Потсдамский кузен" всегда будет светочем и надеждой. Дипломат кончает следующим образом:
   
   "Трудно допустить, чтобы французские сбережения должны были служит источником средств на продолжение подобной политики, тем более, что последняя ненавистна всему населению. Я понимаю, что в вашем положении дело заключается не в том, чтобы принять ту или иную сторону во внутренней политике России, но-попросту в том, чтобы не дать погибнуть в финансовой катастрофе пятнадцати миллиардам, которые мы поместили здесь в государственных и промышленных ценностях. Между тем, ни политические, ни экономические условия не позволяют надеяться, что новый заем изменит нынешнее положение".
   
   В самой "Речи" было напечатано интервью с Клемансо, в котором выражалось недовольство всё более "черной" политикой Столыпина и тем, что граф Витте оказался в оппозиции.
   Граф Витте, несомненно, работает. Газета "Слово", несомненно, его газета, и она ведет себя достопримечательно. Я думаю, и тут видна рука "сватушки Клемансо", которому смерть хочется счастливой свадьбы "престол-отечества" и Думы, который и на хорошее приданое не поскупится. "Слово" окончательно ставило не только Столыпина, но и "Союз 17 октября", который газета находит "неконституционным". В то же время г. Федоров, личный секретарь графа, запускает "жука" -- какой бы мы, мол, силой стали, если бы поправевшие правые кадеты слились с мирнообновленцами и П. Д. Р.! Граф, наверное, не отказался бы стать во главе столь почтенной компании.
   Ободренный всем этим, г. Милюков круто повернул корабль направо, так что некоторые левые кадеты чуть не выпали за борт.
   Мы видели печальные картины. Если бы они не были печальны, они были бы забавны. Мы видели, как вожди партии революционного пролетариата предлагали её услуги кадетскому барину, а барин морщился и цедил сквозь зубы: "я не прочь принять услуга, но я боюсь запачкаться в красное, меня тогда в дворце не примут. Поддерживайте меня, но почтительно, и раньше сами умойтесь, причешитесь и примите парламентарный вид".
   Мы видели, как кадет поучал т. Плеханова в ответ на его алгебраическую хитрость, что смелый политик должен высказывать то, что есть, вскрывать политические и классовые противоречия, а не затушевывать их. Это, ставши в позу, говорил кадет -- Плеханову. По характеристике кадетов товарищ Плеханов задался целью тянуть соц. -- дем. вправо от её самых правых позиций. Да, недаром ревизионистский журнал "Sozialistische Monatshefte" борется теперь против Каутского цитатами из... Плеханова. Всё изменилось под нашим зодиаком, граф Витте левым стал, Плеханов вдруг стал раком! От лозунга Учредительное Собрание товарищ Плеханов допятился до алгебраического полновластия. Но кадетские Цыфиркины нашли алгебру неподходящей наукой и заявили: "тут всё ясно, как дважды два; нам надо быть министрабельными; зарвемся -- выгонят нас в шею, а мы правительство перехитрим, перечить ему не станем. Оно кричать, а мы -- да-с! Оно, держа, начнут за спиной дразнить, -- а мы поклон: именно! точно так-с! И сделаем мы для правительства разгон Думы невозможным. Незлобием нашим обезоружим врагов и, в виду хорошего приданого, выйдем замуж за престол-отечество. Поддержать нас вы можете, но не говорите о платформах, заботьтесь о восстановлении прежнего думского большинства и баста!"
   И придет кадетская святая Женевьева в Думу, и на вервии, петлей набросанном на одну из голов пролетарской гидры (имя головы Ц. К.), приведет смирённого ею дракона! И скажет кадетская святая Женевьева, укротительница дракона: "Я, ваше превосходительство, никогда бы с ним не снюхалась, а я его просто использовала. Ежели ему теперь каждый год порцию реформистского сена из парламентского сеновала отпускать, -- как на осле, ваше превосходительство, хоть воду вози".
   Да, союз буржуазии и бюрократии для ликвидации революции опять налаживается. Старания Столыпина преследовать кадетов -- последнее усилие обойтись без них. И за спиной Столыпина, разящего кадетов палицей, уже стоят другие с хлебом солью на случай новой кадетской победы. На языке наших хитрецов поддерживать под ручку невесту, в сретение жениху грядущую, называется изолировать реакцию. Неужели пролетариат будет способствовать самому умному, самому вероломному плану разменять готовящийся революционный ураган на движение "медленным шагом, робким зигзагом"? Неужели мы забудем, что при самостоятельной тактике пролетариата годы "исключительных законов" и реакции бывают так же ему на пользу, как и попытки его приласкать? Неужели мы забудем, что репрессии -- самое глупое средство самых глупых чиновников, а реформизм -- самая усовершенствованная консервативная и антиреволюционная метода?
   Нам нечего желать ни сближения правительства и буржуазии против нас, ни временного торжества черной сотни; у нас довольно своего революционного дела, которое надо вести непреклонно.

А. Луначарский.

--------------------------------------------------------------------------

   Источник текста: Три кадета. Памфлет. Спб., "Шиповник", 1907. 162 с.
   Исходный текст здесь: http://lunacharsky.newgod.su/lib/tri-kadeta/>
   
   
   
   

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru