Аннотация: En Famille (1893). Перевод Леонида Черского (1898). Иллюстрации Эмиля Байара.
Гектор Мало
В семье
En Famille (1893)
Перевод Леонида Черского (1898)
Иллюстрации Эмиля Байара
Глава I
У Берсийской заставы, как это часто бывает по субботам в середине дня, скопились деревенские экипажи. Повозки с углем, телеги с бочками, возы с сеном и соломой длинным хвостом тянулись в четыре ряда вдоль набережной, дожидаясь акцизного досмотра и торопясь поспеть в город накануне воскресенья.
Среди этой вереницы выделялась странная, смешная и даже жалкая на вид повозка, напоминающая фуру странствующих комедиантов, да и то из самых немудрых: на легкий деревянный остов-раму натянут был грубый холст, верх сооружен из просмоленного картона, и все это катилось на четырех низких колесах.
Прежде, видимо, холст был выкрашен в голубой цвет, но со временем он так истерся, засалился и обтрепался, что о его первоначальном цвете оставалось только догадываться. Надписи на четырех сторонах фуры тоже можно было скорее разгадать, чем прочитать: от первых трех надписей -- на греческом, немецком и итальянском языках -- остались лишь последние две-три буквы, но четвертая, сделанная по-французски, еще почти новая, красовалась полностью: photographie. По этим надписям, как по багажным ярлыкам, можно было определить, через какие страны пролегал путь старенькой повозки.
В фуру был запряжен осел. С первого взгляда казалось невероятным, чтобы это существо могло притащить повозку из таких дальних краев: до такой степени ослик был тощ. Но, приглядевшись внимательнее, можно было заметить, что чрезмерная худоба его была лишь следствием усталости и голода. Несмотря на все эти невзгоды, породистое животное, с шерстью пепельного цвета, с черными полосами на тонких стройных ногах, стояло, бодро подняв голову, с плутоватым, даже, пожалуй, озорным блеском в глазах. Сбруя его была вполне под стать экипажу: вся перештопанная и связанная во многих местах веревками; впрочем, ее почти не было видно, потому что спину осла почти сплошь закрывали ветви, нарезанные по дороге для защиты его от солнца.
За осликом присматривала девочка лет одиннадцати, сидевшая неподалеку на краю тротуара.
Внешность девочки была довольно необычной. Смуглый цвет лица резко контрастировал со светлыми волосами. Черты ее лица свидетельствовали о кротости и мягкости, но взгляд продолговатых черных глаз был серьезен, а очертания рта решительны. Поза девочки была свободна, непринужденна. Фигура под жалкой поношенной кофточкой некогда черного, а теперь какого-то неопределенного цвета казалась гибкой и стройной. Крепкие ноги прикрывала нищенская рваная юбка.
Осел стоял как раз за высоким возом сена. Уйти он никуда не мог, но зато по временам украдкой пощипывал сено с воза и, по-видимому, сам отлично понимал, что так делать не следует.
-- Паликар, ты уймешься?
Осел каждый раз с виноватым видом опускал голову, но, прожевав украденный клочок, с голодной поспешностью отщипывал новый, мигая при этом глазами и поводя ушами.
После того, как девочка побранила его раза три или четыре, из фуры послышался голос:
-- Перрина!
Девочка встала, откинула занавеску и вошла в фуру, где на тоненьком матраце лежала женщина.
-- Что, мама?
-- Что такое делает Паликар?
-- Таскает сено с воза, который стоит впереди нас.
-- Не давай ему.
-- Он голоден...
-- Голод не дает нам права брать чужое. Если возчик рассердится, что ты ему скажешь?
-- Хорошо, я отведу Паликара подальше.
-- Разве мы еще не скоро въедем в Париж?
-- Приходится ждать акцизных.
-- Долго ли еще?
-- Бедная мама, тебе хуже?
-- Нет... так... ничего... Это от духоты... -- задыхающимся голосом произнесла женщина.
Любящая мать только хотела утешить дочь этими словами; на самом же деле ее состояние было очень тяжелым. Ей не исполнилось и двадцати семи лет, а она умирала от жестокой чахотки, которая уже перешла в последнюю стадию. Она едка дышала, силы ее были на исходе, жизнь едва теплилась в ней. Притом лицо ее хранило следы замечательной красоты; дочь была похожа на нее.
-- Принести тебе что-нибудь? -- спросила Перрина.
-- Что же?
-- Тут есть лавки. Хочешь, я куплю тебе лимон? Сейчас сбегаю.
-- Нет, не нужно. Лучше поберечь деньги; у нас их так мало. Ступай к Паликару и не давай ему воровать сено.
-- Это нелегко.
-- Смотри за ним.
Девочка вернулась к ослику, и так как в это время очередь слегка продвинулась, ей удалось поставить Паликара настолько далеко от воза, что он уже никак не мог дотянуться до сена.
Сначала ослик возмутился и хотел во что бы то ни стало добраться до воза, но девочка успокоила его ласками и нежными словами.
Теперь ей уже не надо было так внимательно следить за ним, и она могла понаблюдать за происходящим вокруг. По реке сновали баржи и лодки; привезенные товары выгружали и сваливали на пристань; поезда окружной железной дороги то и дело проносились по мосту, своды которого заграждали вид на Париж, окутанный темной дымкой; акцизные чиновники расхаживали между экипажами, то протыкая возы с сеном и соломой длинными копьями, то взбираясь на телеги с бочками, причем каждая бочка просверливалась буравчиком; акцизные подставляли под струйки вина серебряные стаканчики, отпивали и сейчас же выплевывали.
Все это было так интересно, так непривычно, что девочка и не замечала, как проходило время.
Около нее уже минут десять вертелся двенадцатилетний мальчик, в наряде клоуна, -- вероятно, из какой-нибудь странствующей труппы, балаган которой тоже стоял у заставы. Девочка все не замечала его. Наконец мальчик решился заговорить:
-- Славный у вас ослик...
Она промолчала.
-- Неужели он наш, здешний? Это было бы удивительно!
Она взглянула на мальчика и, найдя, что наружность у него приятная и открытая, ответила:
-- Он из Греции!
-- Из Греции?
-- И поэтому мы его зовем Паликаром.
-- А, вот почему!..
Говоря по совести, мальчик не совсем понял, почему греческого осла нужно звать Паликаром.
-- А это далеко -- Греция? -- спросил он.
-- Очень далеко.
-- Дальше, например, Китая?
-- Нет, не дальше, но все равно очень далеко.
-- Вы сами тоже из Греции?
-- Нет... мы были еще дальше.
-- Стало быть, из Китая?
-- Нет... А вот Паликар -- тот из Греции.
-- Вы едете на праздник Инвалидов?
-- Нет.
-- А куда же?
-- В Париж.
-- И где думаете остановиться?
-- В Оксерре нам говорили, что на бульварах линии укреплений есть свободные места.
Мальчик опустил голову и два раза громко хлопнул себя но бедрам.
-- Бульвары на линии укреплений!.. Ну-у!..
-- Разве там нет мест?
-- Есть...
-- Так что же?
-- Только не для вас! Эти укрепления -- очень опасное место. Скажите, у вас в фуре есть сильные здоровые мужчины, не боящиеся удара ножом, то есть не боящиеся получить такой удар и готовые нанести его сами?
-- Нас только двое -- я и мама.
-- Вы дорожите своим осликом?
-- Разумеется.
-- Да его у вас там сразу украдут -- а дальше еще и не такое может случиться. Не будь я Гра-Дубль, если это не так!
-- Неужели это правда?
-- Честное слово... Вы никогда раньше не бывали в Париже?
-- Никогда.
-- Это видно. Оксеррские дураки наговорили вам чепухи, а вы и верите... Почему бы вам не обратиться к Грен-де-Селю?
-- Кто это Грен-де-Сель? Я его не знаю.
-- Это владелец Шан-Гильо... У него есть поле, обнесенное забором, и на ночь оно запирается. Там вы будете в полной безопасности. Грен-де-Сель не задумается и выстрелит в того, кто попытается забраться к нему ночью.
-- У него, наверное, дорого?
-- Зимой -- да; тогда у него бывает много народа. Но теперь, я думаю, он возьмет с вас не больше сорока сантимов в неделю за постой фуры; и у осла вашего всегда будет корм, особенно если он любит репейник.
-- Он, кажется, любит.
-- Так в чем же дело? Грен-де-Сель человек неплохой.
-- А почему его так зовут? ["Грен-де-Сель" значит "крупинка соли".]
-- Потому, что ему вечно хочется пить.
-- А далеко отсюда до Шан-Гильо?
-- Нет, недалеко. Это в Шаронне. Но вы, наверное, не знаете, где Шаронн?
-- Я же никогда не бывала в Париже.
-- Это вот там.
Он показал рукой на север.
-- Проехав заставу, сразу же поверните направо. Полчаса надо ехать по бульвару, вдоль линии укреплений; потом вы пересечете аллею Венсенн, повернете налево и там спросите. Любой вам укажет Шан-Гильо.
-- Большое спасибо. Я скажу об этом маме. Я даже сейчас могу к ней сбегать, если вы согласитесь две минуты постеречь Паликара.
-- С удовольствием. Я попрошу, чтобы он научил меня говорить по-гречески.
-- Пожалуйста, не позволяйте ему есть сено.
Перрина вошла в фуру и передала своей матери то, что слышала от молодого акробата.
-- Если это правда, то думать не о чем: надо ехать в Шаронн. Только найдешь ли ты дорогу? Подумай, -- ведь это Париж!
-- Мне кажется, это не так трудно.
Прежде чем выйти, девочка снова наклонилась к матери и сказала:
-- Тут несколько телег и повозок с надписью: "Марокурские заводы", а внизу: "Вульфран Пендавуан". Та же надпись на брезенте, которым прикрыты бочки с вином.
Глава II
Когда Перрина вернулась на свое место, осел опять стоял у воза и, уткнувшись носом в сено, преспокойно жевал его, как будто перед ним были собственные ясли.
-- Зачем вы ему позволяете! -- воскликнула она.
-- А что такое?
-- Возчик вломится в претензию.
-- Пусть попробует!
Он стал в вызывающую позу, подбоченился и крикнул:
-- Эй, выходи!
Но никакого заступничества не потребовалось. Возчику было не до того: его телегу в это время осматривали акцизные.
-- Теперь ваша очередь, -- сказал клоун. -- Я ухожу. До свидания, mam'zelle. Если я вам понадоблюсь, спросите Гра-Дубля. Меня все знают.
Акцизные, надзирающие за парижскими заставами, -- народ привычный ко всякому, но чиновник, который осматривал фуру, невольно изумился, когда увидел больную женщину в обстановке столь явной нищеты.
-- Вам есть что предъявить? -- спросил он.
-- Нет.
-- Ни вина, ни провизии?
-- Нет.
И это была правда. Кроме матраца, двух плетеных стульев, небольшого стола, глиняной печи и фотографического аппарата с приборами в фуре не было ничего: ни чемоданов, ни корзин, ни одежды.
-- Можете проезжать.
Миновав заставу, Перрина сейчас же повернула направо, как советовал Гра-Дубль. На пыльной, пожелтевшей, местами совсем вытоптанной траве по обочинам бульвара лежали какие-то люди -- кто на спине, кто на животе. Некоторые, проснувшись, потягивались только с тем, чтобы снова заснуть. Истощенные, испитые лица и рваная одежда красноречивей всяких слов говорили, что жители укреплений -- народ ненадежный, что ночью в этих местах не безопасно, Но они мало интересовали Перрину; теперь ей это было все равно. Ее занимал только сам Париж.
Неужели эти обшарпанные дома, эти сараи, грязные дворы, пустыри, сплошь покрытые нечистотами, неужели это тот Париж, о котором так много рассказывал ей отец, о котором она мечтала, как о чем-то волшебном? Неужели эти опустившиеся, оборванные мужчины и женщины, валяющиеся здесь на траве, неужели они -- парижане?
Миновав Венсенн, она свернула влево и спросила, где Шан-Гильо. Хотя все знали это место, не все при том одинаково указывали дорогу туда, и Перрина несколько раз сбивалась на названиях улиц, по которым предстояло проезжать, В конце концов, однако, она увидела перед собой забор из кое-как подогнанных друг к другу досок: через отворенные ворота виден был старый омнибус без колес и железнодорожный вагон тоже со снятыми колесами. По этим признакам она догадалась, что это и есть Шан-Гильо. На траве лежало около дюжины хорошо откормленных собак.
Оставив Паликара на улице, Перрина вошла во двор. Собаки с визгливым лаем кинулись на нее и принялись теребить за ноги.
-- Что там такое? -- послышался чей-то голос.
Перрина оглянулась и увидела слева от себя длинное строение, которое могло быть и жилым домом, и чем угодно. Стены некогда сооружали из чего попало: и из кирпичей, и из досок, и из бревен; крыша была частично из картона, частично из просмоленного полотна; окна -- из стекла, и из бумаги, и из листового цинка, и из дерева. Все это было построено с каким-то наивным искусством: словно тут похозяйничал Робинзон с несколькими Пятницами.
Под навесом человек с всклокоченной бородой разбирал ворох тряпья, раскидывая его по корзинам, расставленным вокруг него.
-- Подойдите, -- сказал он, -- только не раздавите моих собак.
Перрина подошла.
-- Что вам угодно? -- спросил человек с бородой.
-- Это вы владелец Шан-Гильо?
-- Говорят, что я.
Девочка в нескольких словах объяснила, кто она и чего хочет. Он слушал ее и, чтобы не терять золотого времени даром, налил себе стакан красного вина и осушил его залпом.
-- Все это можно, если только мне заплатят вперед... -- сказал он, оглядывая Перрину.
-- А сколько?
-- Сорок два су в неделю за фуру и двадцать одно су за осла.
-- Это очень дорого.
-- Меньше не могу.
-- Это ваша летняя цена?
-- Это моя летняя цена.
-- А можно будет ослу есть репейник?
-- Можно какую угодно траву, если у него есть зубы.
-- Мы не можем платить за неделю вперед, потому что так долго не останемся: мы в Париже проездом и направляемся в Амьен.
-- Все равно; в таком случае шесть су в день за фуру и три за осла.
Она пошарила в кармане своей юбки и, вытащив оттуда девять монеток по одному су, сказала:
-- Получите за первый день.
-- Можешь сказать своим родителям, чтобы въезжали. Сколько вас всех-то? Если целая труппа, то еще по два су с человека.
-- Я только с мамой.
-- Ладно. Почему же твоя мать сама не пришла договариваться?
-- Она больна и лежит в фуре.
-- Больна? У меня не больница.
Перрина испугалась, что он откажет им.
-- То есть она устала: мы ведь издалека.
-- Я никогда не спрашиваю у постояльцев, откуда они.
Он указал рукой на угол своего "поля" и прибавил:
-- Фуру поставишь вон там, а осла привяжешь. Если ты раздавишь одну из моих собак, заплатишь за нее сто су.
Она пошла к воротам. Он остановил ее.
-- Выпей стакан вина.
-- Благодарю. Я не пью.
-- Ну, так я за тебя выпью.
Он опять опрокинул себе в горло целый стакан и принялся разбирать тряпье, которым порой приторговывал.
Привязав Паликара в указанном месте, причем осел довольно долго брыкался, Перрина вошла в фуру.
-- Ну, вот, мама, мы и приехали.
-- Какое счастье, что мы постоим на месте, не будем двигаться и трястись. Боже мой, как велика земля!
-- Теперь нам можно и отдохнуть. Я приготовлю обед. Тебе чего хотелось бы?
-- Сначала пойди распряги Паликара, задай ему корм, напои его. Он ведь тоже устал, бедняжка.
-- Здесь очень много репейника и есть колодец. Я сейчас пойду и все устрою...
Девочка вернулась очень скоро и принялась собирать все, что нужно для готовки. Она достала переносную глиняную печь, несколько кусков угля и старую кастрюлю, потом вынесла все это на воздух, зажгла уголь и долго изо всех сил дула на него, став перед печкой на колени.
Когда уголь разгорелся, она вернулась к матери.
-- Хочешь рису?
-- Мне и есть-то почти не хочется.
-- Или чего-нибудь другого. Скажи, я достану. Хочешь?
-- Ну, давай рису...
Перрина бросила в кастрюлю горсть риса, налила воды и начала кипятить, помешивая двумя беленькими палочками. От огня она отошла только на секунду и то лишь затем, чтобы посмотреть, что делает Паликар. Ослик чувствовал себя прекрасно и усердно жевал репейник.
Приготовив рис как следует, то есть ничуть его не переварив, она выложила его стопкой в деревянную плошку и отнесла в фуру.
До этого она уже поставила перед постелью матери небольшой кувшинчик с колодезной водой, два стакана, две тарелки и две вилки; поставив тут же плошку, сама она села на пол, поджав под себя ноги.
-- Ну, вот теперь мы будем обедать.
Она говорила веселым, даже беззаботным тоном, но взгляд ее с тревогой скользил по лицу матери, которая сидела на матраце, закутавшись в шерстяной платок, изорванный и затасканный, хотя когда-то, видимо, стоивший немало денег.
-- Ты проголодалась? -- спросила мать.
-- Еще как! Я так давно не ела...
-- Ты бы хоть хлебом закусила.
-- Я съела целых два ломтя и все-таки голодна. Смотри, как я буду есть; глядя на меня, тебе самой захочется.
Мать поднесла вилку с рисом к губам, но так и не смогла проглотить...
-- Не могу, -- сказала она в ответ на взгляд дочери. -- Кусок не идет в горло.
-- Заставь себя: второй глоток будет легче, а третий еще легче.
После второго глотка мать положила вилку на тарелку.
-- Не могу: нехорошо... Лучше уж и не пробовать...
-- О, мама!
-- Не беспокойся, дорогая. Это пустяки. Я ведь не двигаюсь -- надо ли удивляться, что у меня нет аппетита! И потом -- я так устала от езды... Вот отдохну, и аппетит появится...
Она скинула с себя платок и, задыхаясь, легла опять на постель. Заметив у дочери слезы на глазах, она попыталась ее развеселить.
-- Рис у тебя очень вкусный, ешь его... Ты работаешь, тебе нужно больше пищи... Поешь, дорогая!
-- Да я и так ем... Видишь, мама, я ем...
Но на самом деле она глотала через силу, принуждая себя. Впрочем, слова матери все же утешили ее, и она стала есть как следует, так что скоро от риса ничего не осталось. Мать глядела на нее с нежной и грустной улыбкой.
-- Вот видишь, дорогая, стоит только себя заставить... -- сказала больная.
-- Ах, мама! Ответила бы я тебе на это, да не решаюсь.
-- Ничего, говори...
-- Я бы ответила, что ведь только что я тебе советовала то же самое, что ты мне теперь говоришь.
-- Я больна...
-- Вот потому-то мне и хочется сходить за доктором... В Париже много хороших докторов.
-- Хорошие-то пальцем не шевельнут, если им не заплатят денег.
-- Мы заплатим.
-- А чем?
-- Деньгами. У тебя в платье должны быть семь франков и еще флорин, которого здесь не меняют... да у меня семнадцать су. Посмотри-ка у себя в платье.
Черное платье, такое же потрепанное, как и юбка Перрины, только менее пыльное, лежало на постели вместо одеяла. В кармане его действительно отыскались семь франков и австрийский флорин.
-- Сколько тут будет всего? -- спросила Перрина. -- Я плохо знаю французские деньги.
-- Я знаю их не лучше тебя.
Они принялись считать и, определив стоимость флорина в два франка, насчитали девять франков и восемьдесят пять сантимов.
-- Ты видишь, у нас даже больше, чем нужно на доктора... -- продолжала Перрина.
-- Доктор меня словами не вылечит. Понадобятся лекарства, а на что мы их купим?
-- Вот что я скажу тебе, мама. Над нашей фурой везде смеются. Хорошо ли будет, если мы приедем в ней в Марокур? Как на это посмотрят наши родные?
-- Я сама опасаюсь, что это им не понравится.
-- Так не лучше ли от нее отделаться, продать ее?
-- За сколько же мы ее продадим?
-- Да сколько дадут... Кроме того, у нас есть фотографический аппарат; он еще очень хорош. Наконец, есть матрац...
-- Стало быть, ты хочешь продать все?
-- А тебе жаль расстаться?
-- Мы прожили в этой фуре больше года... В ней умер твой отец... Со всей этой нищенской обстановкой у меня связано столько воспоминаний...
Больная замолчала, задыхаясь... Крупные слезы побежали по ее щекам.
-- О, мама! -- вскричала Перрина. -- Прости, что я тебя расстроила...
-- Мне не за что тебя прощать... Ты говоришь вполне разумно, и я сама должна была бы об этом догадаться... Но ведь ты перечислила не все... Нам придется расстаться и...
Она запнулась.
-- С Паликаром? -- договорила Перрина. -- Я только не решалась тебе об этом сказать... Ведь не можем же мы явиться с ним в Марокур?
-- Конечно, не можем, хотя мы и не знаем еще, как нас там примут.
-- Неужели нас там могут принять дурно? Неужели нас не защитит память моего отца? Неужели будут продолжать сердиться и на мертвого?
-- Не знаю. Если я и отправляюсь туда, то только потому, что так приказал, умирая, твой отец. Мы все продадим, на вырученные деньги пригласим доктора, сошьем себе приличную одежду и по железной дороге поедем в Марокур. Только вот вопрос -- хватит ли на все того, что мы выручим?
-- Паликар очень хороший осел. Мне говорил мальчик-акробат, а он толк знает...
-- Ну, обо всем этом мы поговорим завтра, а теперь я очень устала.
-- Хорошо, мамочка. Ложись усни, а я пойду стирать; у нас накопилось много грязного белья.
Поцеловав мать, девочка вышла из фуры, согрела воды и принялась стирать в тазу две рубашки, три носовых платка и две пары чулок. Работала она на редкость проворно и ловко. Через два часа все было выстирано, выполоскано и развешано для просушки на веревке. После этого Перрина подошла к Паликару, перевела его на другое место, где трава была посвежее, и напоила его водой. На дворе совсем стемнело. Кругом воцарилась глубокая тишина. Девочка грустно обвила шею ослика руками и горько заплакала...
Глава III
Ночь больная провела очень плохо. Перрина несколько раз вставала и давала ей пить. Несмотря на свое желание поскорее сбегать за доктором, девочка должна была ждать, когда проснется Грен-де-Сель, чтобы узнать у него адрес какого-нибудь хорошего врача.
Грен-де-Сель действительно знал одного врача, довольно именитого, который объезжал пациентов в экипаже, а не ходил пешком, как другие. Жил он на улице Риблет, возле церкви, и звали его доктор Сандриэ. Перрина испугалась, не слишком ли дорого нужно платить этому знаменитому врачу.
-- Да, довольно дорого, -- ответил Грен-де-Сель, -- не меньше сорока су за визит, и лучше вперед.
Это было еще ничего. Перрина отправилась за врачом, расспросив хорошенько дорогу. Когда она дошла до квартиры врача, тот еще спал. Пришлось дожидаться на улице. Но ног к подъезду подали старинный кабриолет, запряженный крепкой лошадью, и через несколько минут на крыльцо вышел сам доктор. Это был толстый, огромного роста мужчина, с красным лицом и длинной, рыжей бородой.
Перрина поспешно подошла к нему и изложила свою просьбу.
-- Шан-Гильо? -- переспросил он. -- Кто же там болен?
-- Моя мать... Мы фотографы...
Он встал на подножку. Перрина торопливо подала ему сорок су.
-- Я беру за такой визит три франка.
Перрина прибавила еще двадцать су.
Доктор сунул деньги в карман жилета и сказал:
-- Через четверть часа буду у вас.
Перрина бегом вернулась домой.
-- Мама! Мама! -- закричала она радостно. -- Сейчас приедет настоящий доктор. Он тебя вылечит.
Она принялась приводить больную в порядок: вымыла ей лицо, причесала ее длинные, шелковистые волосы, потом прибрала вещи в фуре. Вскоре послышался стук колес, и у загородки остановился экипаж. Перрина догадалась, что приехал доктор, и побежала к нему навстречу.
-- Мы живем в фуре, -- сказала она. -- Проходите, пожалуйста.
Доктор вошел в фуру. Как ни был он привычен ко всякой обстановке, практикуя среди парижских бедняков, но и у него на лицо набежала тень, когда он окинул глазами убранство повозки.
-- Покажите язык, -- обратился он к больной.
Люди, дающие доктору за визит от сорока до ста франков, не могут и представить себе той торопливости, с которой врачи осматривают больных, платящих им по сорок су.
Осмотр больной продолжался ровно минуту.
-- Вам надо лечь в больницу, -- сказал он.
Мать и дочь одновременно вскрикнули.
-- Девочка, выйди на минуту! -- приказал доктор.
Перрина вышла, дождавшись знака от матери.
-- Я безнадежна? -- тихо спросила больная.
-- Вовсе нет, но вам нужно серьезно лечиться, а здесь это невозможно.
-- В больницу меня возьмут вместе с дочерью?
-- Дочь будут пускать к вам по воскресеньям и четвергам.
-- Что же она будет делать одна? Где будет жить? Нет, уж если мне суждено умереть, то пусть я умру у нее на руках.