Предслава и Добрыня: Исторические повести русских романтиков / Сост., авт. вступ. статьи и коммент. В. Ю. Троицкий. -- М.: Современник, 1986.
В 1723-м году, на Санкт-Петербургском острове (нынешней Петербургской стороне, которая в то время была главная часть города), на Троицкой площади, стоял в ряду других строений дом купца Ильи Фомича Воробьева, не каменный и не деревянный, а такой, какого не сыщешь ныне во всем Петербурге. Он был, как называли тогда, мазанка, и не простая мазанка, а образцовая, потому что строился по примерному чертежу, утвержденному Петром Великим. На лицевой стороне дома, посредине, находилась дверь с крыльцом в три ступени и по три окна с правой и с левой стороны двери. Вот все, что можно сказать о наружности здания. Внутренность его описывать не станем и потому, что ее можно увидеть и ныне, войдя в любой дом мещанина, держащегося старины, и потому, что не многие смотрят на внутреннюю красоту: была бы хороша только наружность.
Илья Фомич, возвратясь летним вечером из гостиного двора и надев халат, отдыхал после дневных хлопот в креслах, стоявших у окошка. Кстати заметить, что гостиный двор находился тогда посредине Троицкой площади и состоял из мазанкового четвероугольного в два яруса здания. В нижнем ярусе устроены были лавки, а в верхнем амбары. На дворе, посредине сего четвероугольника, стояла деревянная (изба, где помещалась ратуша. С Большой Невы и с Малой, с двух сторон предположено было прорыть к гостиному двору каналы для привоза товаров на судах, но сие предположение не успели исполнить.
Против Ильи Фомича сидела в других креслах молодая девушка и вязала чулок. Не станем описывать ее красоты. Скажем только, что эта девушка была прелестна, и предоставим читателю рисовать в воображении образ ее по своему идеалу. Предвидим, что столько же будет создано различных, несходных между собою, мысленных портретов этой девушки, сколько эта повесть будет иметь читателей; и если какими-нибудь судьбами переведут ее на китайский язык, то прелестная Мария в воображении какого-нибудь мандарина-читателя превратится в дородную девушку небольшого роста, с утиною походкою, прищуренными глазами, пухлыми щеками и широким, приплюснутым носом. Разумеется, что Мария была вовсе не похожа на этот юн тайский идеал красоты.
Весьма близкое подобие сего идеала нельзя сказать вошло, нельзя сказать и вошла, а вошел неожиданно в комнату Ильи Фомича, ибо сие подобие был калужский купеческий сын Карп Силыч Шубин, на двадцать пятом году своей жизни приехавший в первый раз в столицу. Отец его, за несколько недель пред тем умерший, принадлежал к числу приятелей Ильи Фомича, хотя они в мнениях и правилах жизни совершенно различествовали один от другого. Илья Фомич брил бороду, носил немецкое платье и выучился грамоте, а отец Шубина до самой кончины не переменял покроя кафтана И хранил бороду как зеницу ока, потому что был раскольник. Он воспитал в своих правилах и сына, который до смерти отца постоянно жил в каком-то ските и с роду не видал ни одного человека, одетого по-немецки и с бритою бородою.
Илья Фомич весьма удивился, увидев перед собою вечером такого красивого молодца, каков был Карп Силыч, Он видал его в Калуге еще ребенком, но с тех пор китайский идеал красоты вырос и достиг такого совершенства, что Воробьев вовсе его не узнал, тем более что Карп Силыч, по примеру отца держась раскола, носил платье, предписанное указом для раскольников. На нем надет был длиннополый суконный кафтан, весьма низко подпоясанный, с четвероугольником из красного сукна, нашитым на спине, В руках держал он с желтым козырьком картуз, который, было предписано носить задом наперед,
-- Ты, верно, меня не узнал, Илья Фомич? -- сказал Шубин после нескольких поклонов перед иконами.-- Я при вез тебе грамотку от моего дяди.
Он подал Воробьеву письмо, и, между тем как тот разбирал оное, глаза Шубина, произведя общий обзор всем предметам, находившимся в комнате, остановились на Марии, и так пристально, что девушка несколько смутилась, покраснела и ушла в свою комнату.
-- Господи, твоя воля! -- воскликнул Илья Фомич, прочитав письмо и бросясь обнимать гостя.-- Давно ли к нам ты в Питер приехал, Карп Силыч?
-- И получаса не будет.
-- Милости просим, милости просим! Мы с твоим покойным батюшкой были искренние приятели. Как ты, Карп Силыч, вырос и похорошел! Я совсем не узнал тебя!
-- Слышал ты, Илья Фомич, что батюшка мой приказал тебе долго жить?
-- Слышал, царство ему небесное! Тебя он наследником-то назначил?
-- Вестимо, что меня. Я слышал, что в Питере выгодно торгуют. Хочу здесь лавку завести. Как посоветуешь?
-- Барышей больших нет от здешней торговли, однако ж и убытку нет, коли приняться за дело умеючи. Много ли наличных-то у тебя?
-- Довольно-таки есть! С меня будет. Никак и ты остался батюшке должен?
-- Отдам, Карп Силыч, отдам! Да не пора ли нам поужинать? Эй! Маша! Ужин проворнее!
-- Сейчас, батюшка! -- отвечала девушка из другой комнаты.
-- Это дочь твоя, Илья Фомич? -- спросил Шубин, повертывая свой картуз обеими руками.
-- Нет, это сирота без роду и племени. Я с малых лет воспитал ее.
-- А кто же был ее батюшка-то?
-- Да бог весть! Какой-то шведский дворянин.
-- Так поэтому ей нельзя за нашего брата, русского, замуж выйти?
-- Почему ж нельзя! Разве ты не читал царского указа? По этому указу можно и на иноземке жениться.
-- Видишь ты что! А давно ли эта сирота живет у тебя?
-- Одиннадцатый уж год. Ей было от роду десять лет, как я взял ее к себе. Она жила прежде на дворе у моего соседа с каким-то стариком, пленным офицером шведским, по прозванию Нолькен. Этот офицер долго жил в Питере, научился кой-как говорить по-нашему и был со мной знаком. В свою сторону он боялся воротиться -- я расскажу тебе почему -- и жил здесь словно нищий; все хирел да хирел и, наконец, слег в постель. Раз призвал он меня к себе, рассказал, как ему досталась эта девушка, и со слезами просил не оставить ее после его смерти. Я сам расплакался и дал ему слово. Он через неделю после того умер.
-- Что ж он тебе рассказывал?
-- Вот видишь ли, прежде вся эта сторона, где ныне Питер стоит, принадлежала шведам. Река Нева называлась у них Ниен, а там, где в нее впадает речка Охта, при истоке сей речки, на левом берегу, стояла крепость шведская Ниеншанц. Где теперь Питер, там были лес да болота непроходимые. Только близ того места, где Почтовый двор {Ныне на сем месте Мраморный дворец.}, стоял дом какого-то помещика, шведского дворянина. Сказывал мне Нолькен его прозвание, да я забыл. Около дома находилась его деревня. Еще была близ взморья деревушка Калинкина. На другом берегу Невы, почти напротив дома шведского дворянина, стояла рыбачья избушка. Царь Петр Алексеич, взяв в 1702-м году 11 октября крепость Орешек, по-шведски Нётебург, назвал ее Шлюссельбургом и в апреле 1703-го года подступил с войском к Ниеншанцу. Царь был тогда капитаном бомбардирской роты Преображенского полка. 30 апреля начали стрелять по крепости из двадцати пушек да бросать бомбы из двенадцати мортир. Пальба во всю ночь продолжалась. 1 мая, в пятом часу утра, неприятель ударил шамад, выслал переговорщиков, и крепость сдалась. На другой день к вечеру наши караульщики донесли, что на взморье появились шведские корабли. 6 мая вечером царь и Александр Данилыч Меншиков, который был тогда поручиком, с солдатами Преображенского да Семеновского полков на тридцати лодках поплыли к устью Невы и скрылись за островом, что лежит к морю против Калинкиной деревни, а 7-го числа пред рассветом напали на шведские суда и взяли из них два. После этой победы собрался Военный совет и решил, чтобы вместо Ниеншанца, который стоял далеко от моря и на неудобном месте, искать нового места для заложения крепости. Царь изволил осмотреть все невские острова и выбрал из них один, который назывался веселым островом {Ljusteilande.}. На нем 16 мая, в троицын день, заложена была царем крепость и названа Санкт-Петербург, а поблизости из рыбачьей избушки царь изволил устроить для себя дворец. Завтра тебе покажу этот дворец, Карп Силыч. Ты, верно, ахнешь! Он втрое меньше моего дома. Нечего сказать: совсем не царское жилище! Около крепости и дворца начали расти, как грибы, другие домы. Я был из первых здешних обывателей. Торговал прежде всякой всячиной, а ныне... о чем бишь я заговорил, Карп Силыч? Ах, да! Вспомнил! Шведский помещик, изволишь видеть, был вдовец. У него было только и семьи, что маленькая дочь Маша. Как наши подступили к Ниеншанцу, он отправил все свое добро за море и хотел бежать. Нолькен, который служил в гарнизоне Ниеншанца, часто ездил к нему в гости. Он рассказывал мне, что этот дворянин знался с нечистыми духами, часто целые ночи в светлице над его домом виден был свет, то красный, то синий, то голубой, то зеленый. В то время, как брали Ниеншанц, разъезжал по окрестным местам окольничий Петр Апраксин с несколькими сотнями новогородских дворян и смотрел, чтобы шведы откуда-нибудь нечаянно не подошли на выручку. Нолькен за день до того, как наши окружили Ниеншанц, поехал в гости к шведскому дворянину, долго прогостил у него и не успел возвратиться в крепость. Он очень испугался и начал опасаться, чтобы его не расстреляли за то, что он не вовремя от должности отлучился. Дворянин присоветовал ему бежать вместе с ним за море. Взяв на руки дочь, которой тогда только что год минул, дворянин велел Нолькену следовать за ним и дал ему нести небольшой ящик из черного дерева. Через Васильевский остров добрались они уже до взморья, где ожидала их лодка, но, когда они к ней подходили, человек пять новогородских дворян, объезжавших берег дозором, закричали издали: стой! Дворянин и Нолькен бросились к лодке, но один из объезжих выстрелил из ружья и ранил дворянина. Он упал и, видя, что объезжие скачут к нему, отдал свою малютку Нолькену. "Я умираю! Спасайся! -- сказал он ему слабым голосом.-- Замени ей отца. Береги этот ящик, что у тебя в руках. Пусть она раскроет его наедине, и не прежде, как через двадцать лег, 1 октября 1723-го года, в полночь. Горе тому, кто этот ящик прежде раскроет!" Он хотел что-то еще сказать, но объезжие подскакали, схватили Нолькена и увели его к начальнику их, окольничему Апраксину. Его отправили с Машею в Шлюссельбург, где он и прожил более шести лет. Потом дозволили ему переселиться в Питер. До самой смерти своей Нолькен не мог узнать, что сталось с отцом Маши. О чем бишь я заговорил, Карп Силыч? Ну, после вспомню, а теперь милости просим за ужин.
Хозяин ввел гостя в другую комнату. На круглом столике, накрытом белою как снег скатертью, стояло блюдо с пирогом. Легкий пар поднимался от него и наполнял комнату ароматом, который более нравится, чем запах амбры, всякому, у кого тонкое обоняние и пустой желудок. Илья Фомич сел рядом с гостем, а Мария против них. В начале ужина Карп Силыч исподтишка поглядывал на нее от времени до времени, а к концу ужина, когда он выпил, по настоятельному убеждению хозяина, шестую чарку гданской водки, начал он смотреть на девушку во все глаза. По окончании ужина Мария ушла в свою комнату, а Карп Силыч, посмотря ей вслед и вздохнув, сказал хозяину с замешательством:
-- Если б я... если б ты, Илья Фомич... если б... дело-то, знаешь, щекотливое! Стыд меня разбирает!
-- Что такое, Карп Силыч?
-- У меня наличных столько, что я могу здесь дюжину лавок купить. Я уж давно сбираюсь жениться. Не сыщешь ли ты, Илья Фомич, для меня невесты? Приданого мне не надобно. Была бы девушка нравом добрая, лицом красивая, ума-разума не глупого. Ты здесь давно живешь, у тебя, чай, знакомых много.
-- Да в тебе, как я вижу, молодецкая кровь горячая -- что твой кипяток! Я сам смолоду похож был на тебя. В субботу сосватался, а в воскресенье женился! Покойница жена моя и одуматься не успела.
-- Посватай, в самом деле, за меня хорошую невесту! Я бы тебе спасибо сказал.
-- За этим дело не станет! Только, скажу тебе правду, в этом кафтане вряд ли ты девушке из порядочного дома приглянешься.
-- А почему ж нет?
-- Девушки, изволишь видеть, не столько смотрят на ум и богатство, сколько на красивое лицо... тьфу, пропасть, не то сказал!.. сколько на красивое платье. Ты, вот изволишь видеть, носишь бороду да кафтан, а здесь в Питере все одеваются по-немецки.
-- Да как это по-немецки? Этак, что ли, как ты, Илья Фомич? Я, пожалуй, завтра ж себе такой же шелковый балахон, как у тебя, куплю.
-- На мне надет теперь халат, а немецкое платье совсем особого покроя. Вот завтра на мне увидишь. Оденься-ка и ты, Карп Силыч, по-немецки. Дело сделаешь! Здесь кафтаны и бороды стали очень уж редки. И я носил прежде русское платье, но делать было нечего, как начали говорить про меня: все люди в шапках, один бес в колпаке! Поневоле обрился и перерядился.
-- Чуть ли и мне не хватиться за ум. Ведь я теперь сам себе господин! Дядя, конечно, заворчит, да наплевать мне на него! Ведь не отец же родной, в самом деле! Да ты, я вижу, зеваешь, Илья Фомич, сон тебя склоняет. Разве уж поздно?
-- Оно хоть и не поздно, однако ж и не рано! Чу! На Троицкой колокольне часы бьют. Раз... два... три... четыре... пять... шесть... семь... восемь. Эти часы царь Петр Алексеич велел привезти сюда из Москвы, с Сухаревой башни. Через час караульщики с трещотками по улицам пойдут, и шлагбомы по концам улиц опустят. О чем бишь я заговорил?
Шубин с Троицкой площади вошел в Большую Дворянскую улицу и вскоре прибыл к дому, где он с приказчиком своим по приезде в Петербург остановился. На другой день рано утром отправился он в гостиный двор за разными покупками и лишь только поравнялся с большим деревянным домом князя Бутурлина, отличавшимся куполом и статуею Бахуса наверху, как толпа мальчишек окружила Шубина. Прыгая и указывая на четвероугольник из красного сукна, который был нашит у него на кафтане, они хохотали и кричали: "У! У! Туз бубновый идет! Туз бубновый!"
-- Молчи, желтый картуз! -- закричал один из них, который был постарше.-- Смотрите-ка, ребята! На картузе у него желтый козырь. Туз-то, видно, козырный. Вишь, он каким козырем идет!
Карп Силыч вышел из терпения и, схватив с земли попавшуюся ему палку, побежал за насмешником. Вся толпа вмиг рассыпалась в разные стороны, однако ж издали продолжала воспевать хором: "Туз бубновый! Туз козырный! Что, взял!"
Шубин не выдержал нападения и решился возвратиться домой.
-- Беги тотчас же на рынок! -- сказал он своему приказчику, войдя в комнату и бросив с досадой картуз на пол.-- Купи немецкое платье, самое лучшее! Что глаза-то вытаращил! Не для тебя, небось, а для меня! Ты мужик, ходишь и в кафтане, а я купец! Да бородобрея позови!
-- Неужто, Карп Силыч, твоя милость...
-- Молчи и делай, что велят! -- закричал Шубин, топнув.
Изумленный приказчик, ворча что-то про себя и качая головой, вышел. Вскоре после его ухода явился полковой брадобрей, остриг волосы Шубину, причесал его, обрил бороду и, получив за работу рублевик, ушел. И стал молодец хоть и не книжен, да хорошо острижен.
Через несколько времени приказчик принес в узле купленное им платье и шляпу.
-- Одевай же меня скорее! -- сказал Шубин.
-- Да я не умею! -- отвечал приказчик, развязывая узел.
-- Что ж ты купца не расспросил? Он должен знати как это платье надевается! Этакой олух! Да не заметил ли ты вчера, как мы в город въезжали, немецкого платья на прохожих?
-- Помилуйте, батюшка! Мы въехали в город вечером. Притом было туманно!
-- У тебя часто с похмелья в глазах туманно! Давай всё платье сюда! Я сам оденусь! Ну, вот чулки! Натягивай! Тише, дубина: разорвешь! А это что такое?
-- Это никак штаны!.. Карп Силыч! Побойтесь господа! Что дядюшка скажет, как услышит...
-- Не твое дело, козлиная борода! Помоги надеть штаны!
-- Охота надевать такую дрянь! В песне недаром поется: на дружке-то штаны после деда сатаны. Сатана это немецкое платье выдумал!
-- Послушай, Прошка! Я тебе плюху дам, если не замолчишь.
От незнанья ли, с намерением ли, только приказчик напялил на своего хозяина штаны задом наперед и с усилием начал застегивать их сзади.
-- Да так ли ты надел, Прошка? Что у меня напереди за мешок? Можно сюда всыпать четверик гороху, а поясницу так жмет, что сил нет!
-- Что ж делать! Видно уж, покрой таков. То ли дело русское платье! Просторно, хорошо, славно!
-- Ну, ну! Застегивай! Полно толковать-то. А это что?!
-- Это жалеть. Купец, помнится, называл вот эту ветошку с двумя окошками жалетем, а вот это кафтаном как солнце {Саксонский.}.И названья-то какие дурацкие! Жалеть! Видно, кто это платье носит, тот будет жалеть.
-- Замолчишь ли ты! Да не так, пустая голова! Уж коли штаны сзади застегиваются, то, верно, и жалеть, и как солнце так же. Русской кафтан спереди застегивают, а немецкий сзади.
-- Так-с!.. Вот еще какая-то ветошка! -- сказал приказчик, подавая галстух.
-- Это носовой платок! Разве не видишь, дурачина! Давай сюда, Ба! Да он о трех углах, а не о четырех. Бережливы эти немцы! На обухе рожь молотят, зерна не уронят! А вот здесь напереди у кафтана и карман есть, куда платок можно спрятать. Славно придумано. Ну, подавай шляпу!
Посмотревшись в зеркало, одетый по-немецки, идеал китайской красоты улыбнулся от удовольствия, сдвинул немного шляпу набок и, выставив конец галстуха из кармана, вышел бодро на улицу. Самодовольствие и воротник его кафтана, подпиравший ему подбородок, поднимали лицо его вверх и принуждали смотреть на небо, через шляпы прохожих, которые останавливались и глядели ему вслед с удивлением. Шубин относил это к богатству и щеголеватости своего наряда и не слышал земли под собой от восторга. Наконец один попавшийся ему навстречу прохожий, одетый по-немецки, разрушил его очарование. Бедный Карп Силыч, с ужасом заметив, что одет был вовсе не так, как следовало, от сильного стыда покраснел по уши, а по рукам и ногам заползали у него мурашки. Сначала он хотел было бежать назад домой, но, оглянувшись и увидев вдали собравшуюся толпу извозчиков, которые смеялись и на него указывали, решился, скрепив сердце, искать убежища в доме Воробьева, ибо до этого дома оставалось гораздо менее пространства, чем до его квартиры. С чувством, подобным тому, с каким в жестокую бурю мореплаватель, заметивший в корабле сильную течь, спешит к пристани, летел Шубин на всех парусах к дому Воробьева, надвинув шляпу на лицо. Подбежав к крыльцу, отворил он тихонько дверь и, войдя в сени, начал снимать с себя кафтан, чтобы надеть его, как должно. Воробьев, бывший тогда дома, услышав в сенях шорох, послал свою воспитанницу посмотреть, кто пришел. Мария, отворив дверь из комнаты и увидев мужчину без кафтана, ахнула и захлопнула двери. Карп Силыч чуть не сгорел со стыда и в отчаянии присел на пол, закрывшись кафтаном.
-- Что с тобой сделалось, Маша? -- спросил удивленный Воробьев.-- Чего ты испугалась?
-- В сенях какой-то мужчина!
-- Ну так что ж? Давно ли ты стала так мужчин бояться!
-- Я, батюшка, не испугалась, а только... да посмотри сам в сени!
Воробьев отворил дверь и увидел Карпа Силыча, все еще сидевшего на корточках и закрывавшегося кафтаном. Он подошел к нему и, взяв его за руку, поднял на ноги.
-- Ба!.. Карп Силыч!.. Да я тебя насилу узнал! Ворожил, что ли, ты на полу? А кафтан-то зачем ты снял?
-- Я.., мне...-- отвечал Шубин в замешательстве,-- мне очень жарко стало, вишь, я слишком скоро к тебе шел, а здесь в сенях такой приятной ветерок продувает.
-- Вот проказник! Вздумал у меня в сенях прохлаждаться! Да что это на тебе как штаны и камзол надеты! Никак задом наперед!
-- Нет, это я теперь их так повернул!
-- Помилуй, Карп Силыч! Да это невозможное дело! Как это тебя угораздило? Надень, по крайней мере, камзол и кафтан как следует. Постой, постой! Не так! Дай, я тебе помогу. Вот этак! Ну, теперь пойдем в горницу, милости просим!
Он ввел его в комнату. Мария, поклонясь Шубину, едва удержалась от смеха, вспомнив его испуг и положение в сенях.
Так как день был праздничный, то Шубин пробыл у Воробьева до самого вечера. Разговор их переходил от предмета к предмету и, наконец, остановился на сумме, которую Илья Фомич должен был отцу Карпа Силыча.
-- Поверь богу,-- сказал Воробьев,-- что деньги эти за мной не пропадут, только теперь нет у меня ни копейки в наличности. Не рассудишь ли разве, Карп Силыч, у меня этот дом купить? Тогда бы в долге сочлись.
-- Нельзя ли дом осмотреть? Я подумаю.
-- Маша! Посвети-ка нам.
Мария встала с своего места и взяла со стола свечу.
Воробьев повел за нею гостя из комнаты в комнату. Когда они вошли в спальню Марии, то Шубин, приметив черный, небольшой ящик, стоявший на столике под образом, спросил:
-- Не тот ли это ящичек, про который ты мне говорил, Илья Фомич?
~ Тот самый.
При сих словах Мария вздохнула, и пламя свечи, которую она держала в руке, затрепетало от ее вздоха.
-- Что бы в нем такое быть могло? -- продолжал Шубин, подойдя к столику и осматривая ящик с любопытством.-- Уж не каменья ли драгоценные?
-- Быть не может! Ящичек легок, как перо! -- отвечал Воробьев.-- А вот Маша осенью его раскроет. Срок, который родитель ее назначил, скоро уж наступит. Авось и нам она тогда скажет, если можно будет, что такое хранится в этом ящичке.
Осмотрев все прочие комнаты, Шубин возвратился с хозяином в ту, где сей последний принимал обыкновенно гостей, а Мария, по его приказанию, пошла в поварню хлопотать об ужине.
-- Ну что? -- сказал Воробьев.-- Как тебе домик мой нравится?
-- Старенек, однако ж похаять нельзя. Дай мне пораздумать недельки две, авось дело у нас сладится. Поговорим еще на досуге об этом, а теперь скажи мне, пожалуйста: неужто ты не знаешь, что лежит в ящике? Я бы на твоем месте тайком раскрыл его да посмотрел.
-- Как это можно, Карп Силыч! Сам я передал Маше волю ее родителя, да сам же ее и нарушу! У Маши только и родни осталось на свете, что тот ящик. Бедненькая его так любит и бережет, что и сказать нельзя! Она все надеется найти в ящичке какое-нибудь письмо, по которому она отыщет отца своего.
-- А что ж, и то быть может.
-- Нет, я не думаю этого. Зачем бы было ее отцу завещать, чтобы она раскрыла ящик не прежде, как через двадцать лет, притом наедине и в полночь. Он даже и день назначил, а именно 1 октября. Тут что-нибудь да есть особенное! Чем ближе подходит срок раскрывать ящик, тем больше страх меня разбирает.
-- Уж не сила ли нечистая в ящике-то сидит! Лучше бы ты его в огонь бросил.
-- Оборони господи! Если и в самом деле лукавые в ящике заперты, то они, пожалуй, как бросишь их в печь, весь дом разнесут... Поговорим о чем-нибудь другом, Карп Силыч! Смерть не люблю я говорить о чем-нибудь страшном, на ночь глядя.
-- Крепко ли ящик-то заперт, Илья Фомич?
-- Ни щелочки на ящике не видно, а ключ Маша носит на шее.
Простясь с Воробьевым, Шубин ушел и во всю дорогу ломал голову: если не сила нечистая, то что бы такое могло быть в ящике?
Прошло недель шесть после приезда его в Петербург, и он почти каждый день посещал Воробьева. Необыкновенная красота Марии с самого первого свидания с нею произвела на него сильное впечатление, и он вскоре влюбился в девушку по уши. Замечая, однако ж, с ее стороны совершенную холодность и невнимательность к нему, Шубин внутренне на это досадовал и все придумывал средство, как бы довести Воробьева до того, чтобы он решился выдать за него замуж свою воспитанницу против ее воли. "Как будет моею женою,-- размышлял он,-- так поневоле меня полюбит; лишь сначала надо задать ей хорошую острастку, а потом приласкать, так небось будет шелковая. Недаром говорят: люби жену как душу, а бей как шубу".
Через несколько времени Шубин, за обедом у одного из знакомых ему купцов, услышал, что торговые дела Воробьева весьма запутались и что ему не миновать за долги острога. Он очень обрадовался этой новости и на другой же день пошел к Воробьеву. После обыкновенных приветствий Шубин завел разговор о женитьбе и объявил, что. он имеет желание жениться на Марии. Воробьева нисколько не удивило это предложение, ибо он давно заметил страсть Шубина. Поблагодарив за предложение, он продолжал:
-- Жаль мне, очень жаль, что ты, Карп Силыч, ранее не посватался. Маша бы зажила с тобою припеваючи! Только изволишь видеть, у нее уже есть жених.
-- Как? Кто такой? -- воскликнул Шубин, изменясь в лице.
-- Перед тобой таиться я не стану и как искреннему приятелю все расскажу в подробности. На дворе у меня несколько лет сряду нанимал небольшую горенку молодой иконописец из разночинцев, Павел Павлыч Никитин. Славной детина! Сметливый, честный, работящий! Два года жил он вместе с каким-то пленным шведом и так выучился от него по-шведски, что говорил на этом языке, как на своем природном, и даже мог читать шведские книги. С малых лет остался он сиротою после отца и матери, воспитан был в школе, которую завел преосвященный Феофан в Новегороде, приехал потом в Питер и начал доставать себе хлеб писанием святых икон. Мастерству этому выучился он самоучкой. Бывало, целый день сидит, сердечный, за работой. Кроме икон, писал он и другие картины. Вот посмотри, Карп Силыч, на этой стене Полтавское сражение. Это он подарил мне в светлое воскресенье вместо красного яичка. Ведь славно написано! Знакомый капрал мне рассказывал, что шведы совсем было одолели наших, и если б не... О чем бишь я заговорил? Ах, да, об Никитине. Я его вскоре полюбил как родного. Одна была беда, что мастерство его немного ему выгоды приносило: с трудом доставал он хлеб насущный. Однажды царь Петр Алексейч в доме князя Бутурлина увидел картину и спросил, кто ее писал? Ему сказали, что Никитин. Его царское величество велел тотчас его представить себе, обласкал его и дал указ отправить его на два года за море, в Тальянское государство, чтобы он там еще лучше картины писать научился. Прибежал Никитин ко мне без памяти от радости. Я в то время сидел с Машей за обедом. Лишь только услышала она, что Никитин уезжает на два года за море, как вдруг переменилась в лице, встала поспешно из-за стола и ушла в свою комнату, сказав, что ей очень нездоровится. Я как раз смекнул делом и сам себе думаю: авось Никитин не догадается. Только что же? У моего молодца навернулись слезы, побледнел он, как белый платок, бросился мне в ноги и начал целовать мою руку. "Что с тобой сделалось, Павел Павлыч? -- спросил я.-- Господь с тобой!" А он молчит себе, целует только мою руку да плачет. "Если я вернусь из-за моря,-- сказал он наконец,-- и успею что-нибудь нажить моим мастерством, то дашь ли ты нам свое благословение? Белый свет не мил мне без нее. Ты заменил Маше отца! Будь и мне, сироте, отцом". Мы обнялись с ним, и я дал ему слово выдать за него Машу, когда он из-за моря воротится. Посмотрел бы ты, Карп Силыч, как мое обещание его обрадовало, как он благодарил меня! Не охотник я плакать, а признаюсь, глядя на его радость, я расплакался. На другой день он уехал из Питера, а я Машу в допрос. Ведь до сих пор не признается, плутовка, что ей Никитин полюбился: начнет уверять, оправдываться. Что с ней станешь делать! Впрочем, ведь и все почти девушки похожи на Машу. Не скоро скажут, что у них в сердчишке таится. Однако ж я знаю наверное, что она ни за кого другого, кроме Никитина, замуж не пойдет.
-- Почему ж ты так думаешь? Что ей за охота обвенчаться на нищем да голод и холод целый век терпеть! Скажи-ка ей про меня. Авось она передумает.
-- Нет, Карп Силыч! Грешно мне будет не сдержать моего слова.
-- Послушай, Илья Фомич, ты мне должен, и должен немало! Срок платить давно уж наступил. Выдашь за меня Машу: буду ждать хоть десять лет уплаты; не выдашь: плати завтра же деньги! Завтра же подаю на тебя челобитную!
-- Карп Силыч! Деньги твои за мною не пропадут. Твой покойный батюшка давно дело со мной имел и не разу на меня не жаловался. Напрасно ты так горячишься. Сам рассуди: честно ли я поступлю, если нарушу мое слово, которое дал Никитину. На сих днях он должен возвратиться из-за моря! Притом я не хочу ни за что принудить Машу выйти за тебя замуж против воли. Я наперед знаю, что она не согласится.
-- Поговори с нею. Беды от этого не будет.
-- Пожалуй. Я все сделаю в твою угоду. Только не пеняй на меня, Карп Силыч, и не ссорься со мною, если не успею уговорить ее. Вспомни и то, что если бы и захотел я ее принуждать, так по царскому указу нельзя будет выдать ее замуж насильно.
-- Прощай! Не отдаешь невесты, так долг отдай. Завтра увидимся.
Хлопнув дверью, Шубин вышел. Мария, сидевшая в своей комнате за работой, ничего не слыхала из сего разговора. Добрый Воробьев, уверенный в ее любви к Никитину, целый вечер был задумчив и не имел духа сообщить ей предложение Шубина. Зная доброе сердце своей воспитанницы, он не решался открыть ей положения дел своих и опасался, чтоб она не пожертвовала собою и не погубила себя для его спасения; он коротко узнал Шубина и был уверен, что выдать ее за него замуж значило погубить ее.
На другой день явился к Воробьеву, вместе с Шубиным, купец Спиридон Степанович Гусев, староста Троицкой площади {В 1718 году с каждого двора в Петербурге назначен был караульщик. Они обязаны были прекращать на улицах драки, ловить воров, гасить пожары, ходить ночью по улицам с трещотками и вообще наблюдать за порядком. Над десятью караульщиками начальствовал десятник, а при каждой слободе, площади или улице определялся староста, который заведовал десятниками и доносил обо веем генерал-полицеймейстеру. Караульщики, десятники и старосты избирались из городских обывателей.}. На нем был саксонский кафтан из темно-синего сукна, бархатный голубой камзол и плисовые черные штаны. Лоб его украшался несколькими морщинами, рыжими бровями и довольно обширною лысиной. Маленькие, прищуренные глаза с первого взгляда показывали в нем человека хитрого и корыстолюбивого. Нос его имел сходство с яблоком порядочной величины, тем более что на конце вместо стебелька чернелась бородавка, а сжатые жеманно губы постоянно сохраняли насмешливое выражение. К чести наших предков надобно сказать, что старосты вообще выбирались из людей честных и бескорыстных, но Спиридон Степанович, добившись хитростью и происками звания старосты, начал тихомолком набивать свой карман, брать от челобитчиков добровольные приношения и вполне оправдал пословицу: в семье не без урода.
-- Здравия желаю! -- сказал Гусев тонким и высоким голосом, составлявшим резкую противоположность с его толстым брюхом и низким ростом. Толщину его можно было сравнить с гиперболою, голос с ирониею, а всего Гусева с олицетворенною, самою смелою антитезою.-- Давно уж мы не видались! Жаль мне только, что мой приход не так тебе будет приятен,-- продолжал он, вынимая из кармана бумагу и подавая Воробьеву.
Прочитав ее, сей последний изменился в лице. Это был указ ратуши о немедленной уплате долга Шубину -- в противном случае предписано было Воробьева посадить тотчас же в острог.
-- Я подам апелляцию,-- сказал Воробьев, отдавая Гусеву указ дрожащею рукою.-- Кажется, меня нельзя посадить в острог прежде, чем имение мое будет продано.
-- Да ведь ты, Илья Фомич, уж представил в ратушу опись всему твоему движимому и недвижимому имению, кроме наличных денег. Ратуша рассчитала, что как бы выгодно ни продалось твое имение, нельзя будет уплатить и половины долгов, не считая долга Карпу Силычу. Чем же ты ему-то заплатишь, если у тебя нет наличных?
-- Спиридон Степаныч! Тебе известно, что у меня четыре барки с товаром на Неве льдом разбило. С тех пор, как я ни старался, не мог поправиться. Не я виноват!
-- Да и не я, Илья Фомич! Так у тебя нет наличных?
-- Все мои должники согласились ждать уплаты, пока я не поправлюсь.
-- Нет, я не согласен! -- проворчал Шубин.-- Я и так долго ждал.
-- Что же мне делать, Илья Фомич? -- продолжал Гусев.-- Если у тебя нет наличных, то я принужден буду исполнить указ.
-- Возьми мои последние пять рублевиков! -- вскричал Воробьев, вскочив со стула, вынув деньги из кармана и бросив их перед Шубиным.-- Делайте со мной что хотите! У меня нет больше ни копейки.
-- Не горячись напрасно, Илья Фомич! -- заметил хладнокровно Гусев.-- Умел брать взаймы, умей и отдать. Эй! Войдите сюда! -- закричал он, отворив дверь в сени.
Вошли два караульщика с десятским.
-- Отведите его в острог!
Шубин, приблизясь к Воробьеву, сказал ему вполголоса:
-- Согласись на мое предложение, и я соглашусь ждать долга вместе с прочими заимодавцами!
-- Умру в остроге, но не погублю сироты!
Марии в это время не было дома. Воробьева караульщики связали и, предводительствуемые десятником, повели в острог, а староста и Шубин пошли в австерию, которая находилась близ моста, ведущего с Троицкой площади в крепость. Если бы какой-нибудь волшебник восстановил этот давно истлевший домик, то австерия очутилась бы при самом въезде на нынешний Троицкий мост, и тогда, без сомнения, большая часть расчетливых немцев-ремесленников, спешащих летом в воскресные и праздничные дни на Крестовский остров, перестали бы нанимать извозчиков у Троицкого моста, входили бы в австерию, закуривали бы цигарки, выпивали бы бутылку пива и стакан пуншу и, взвешивая удобство австерии с привлекательностию трактира на Крестовском, повторяли бы надпись, которая украшала беседку одного из петербургских любителей садов и гласила: Незачем далеко, и здесь хорошо!
Австерия снаружи представляла небольшое четвероугольное здание. На главном ее фасаде находилась посредине дверь, два окошка с левой стороны двери и столько же с правой. Шесть тонких колонн, соединенных низенькими резными перилами, поддерживали приделанный к дому деревянный навес и составляли таким образом открытую галерею, которая предназначена была для того, чтобы изяществом своим привлекать прохожих во внутренность австерии, подобно замысловатому предисловию, служащему для привлечения читателей к прочтению книги. В австерии продавались от казны дорогие водки, иностранные вина, вообще напитки разного рода и закуски. Продажею заведовал бургомистр и несколько купцов, нарочно для сего избиравшихся. Петр Великий в праздники, отслушав обедню в Троицкой церкви, а в будни после присутствия в Сенате, заходил в австерию с своими приближенными на чарку водки. Сначала пред сим домиком, по случаю побед или других радостных событий, отправлялись разные торжества и сожигаемы были фейерверки, до построения в 1714-м году на Троицкой площади Коллегий, которые заменили австерию для собраний двора во время торжеств {Коллегии сии состояли из шести двухэтажных мазанок, с кровлями, которые почти равнялись вышиною самому зданию. В верхнем этаже каждой мазанки было четыре окна, в нижнем также четыре, но гораздо меньшего размера, и дверь посредине. В сем здании открыто в 1718 году заседание учрежденных Петром Великим Коллегий. В то же время туда переведен был Правительствующий Сенат, который с 1711 года помещался в деревянном, одноэтажном здании (о десяти окнах, с колоннами), находившемся в С.-Петербургской крепости. Каменные Коллегии, до сих пор сохранившиеся на Васильевском острове, заложены были при Петре Великом в 1722 году, но заседание в оных открыто не прежде 1732 года, в царствование Анны Иоанновны.}.
К этому-то домику поспешал Шубин с покровителем своим, старостою, в намерении угостить его заморскими винами и водками. Гусев хотя и носил немецкое платье, не мог, однако ж, изменить одному почтенному по древности обычаю, который и доныне еще на Руси существует и состоит в том, чтобы взятки всегда были сопровождаемы угощением на счет челобитчика.
Приближаясь к австерии, Гусев заранее наслаждался мысленно запахом и вкусом напитков, до которых он был большой охотник. Сердце его сильно билось от удовольствия, как будто бы хотело перепрыгнуть в левый карман камзола и поздороваться со спрятанными там десятью серебряными рублевиками, которые накануне находились в кармане Шубина и каким-то образом перешли оттуда в камзол старосты. Не дойдя, однако ж, шагов на сто до австерии, Гусев остановился.
-- Мне что-то австерия эта не нравится! -- сказал он Шубину.-- Пойдем лучше в другую.
-- Да разве есть другая?
-- Как же! На этом же острове, в Большой Никольской улице. Точь-в-точь, как эта, только не деревянная, а мазанковая, и столбов да перил напереди нет. Впрочем, не красна изба углами, красна пирогами! Там все то же продается, что и здесь.
-- Да почему ж нам в эту нейти?
-- Ну, так! Пойдем, пожалуйста!
Этой причины: ну, так! Шубин вовсе не понял. Летописцы разным образом ее толковали, но один из них, кажется, более всего приблизился к истине. Он пишет, что Гусев, вероятно, не пошел в первую австерию по следующим причинам. Вид этого дома напомнил ему царя, который иногда выпивал там чарку водки; в камзоле Гусева лежали десять рублевиков, взятка, конечно, не из больших, однако ж он знал, что царь терпеть не мог и маленьких. Старосте казалось, что эти рублевики в том месте, где царь бывает, закричат, пожалуй: "Воры! Караул! Держите его!" А хоть бы и этого не случилось, так все как-то страшно было принимать угощения от челобитчика в австерии, где государь бывает. Царь есть солнце, рассуждает летописец, а совесть взяточника уподобляется филину, который боится света солнечного и всегда прячется от него подальше. Зело жаль, восклицает он далее, что солнце едино есть, филинов же окаянных многое множество в дубравах и вертепах скрывается. Но как ни рассуждай, а Миловзор уж там! -- сказал Дмитриев, и мы скажем: как ни рассуждай, а Гусев с Шубиным уже пируют в австерии, между тем как бедный Воробьев, уничиженный, связанный, приближается к острогу. Видно, и в то время, хотя оно было ближе нынешнего к давноминувшему золотому веку, иногда плуты или глупцы наслаждались благами жизни, а люди честные, умные терпели от них гонения и страдали.
В той же самой улице, называвшейся Большою Никольскою, где находилась другая австерия, стояла губернская канцелярия, бдноэтажное деревянное здание, походившее на большую избу, и близ нее острог. Представьте себе огромный, окованный железом сундук, только без крышки: вот лучшее подобие тогдашнего острога. Он был устроен таким образом: довольно обширная четвероугольная площадка огорожена была в три сажени вышиною частоколом из бревен, плотно скрепленных железом и заостренных сверху. Дабы отнять возможность подрыться под частокол, настланы были, вместо пола, три ряда самых толстых досок, также скрепленных железом. В этот сундук можно было попасть только через одну узенькую дверь, проделанную в частоколе и украшенную со стороны улицы двумя круглыми будками, которые в свою очередь украшались остроконечными крышками, похожими на сахарную голову или на стоящий прямо спальный колпак с бубенчиком, ибо на верху крышек приделано было также для украшения по деревянному шарику. Один наружный вид этого жилища несчастия (ибо и преступление, сказал Карамзин, есть несчастье) наводил уныние; каково же было тому, кто из светлого, теплого домика своего попадал во внутренность острога? Только потолок печального здания мог несколько развеселять его обитателей, ибо так был великолепен, что и в богатейшем дворце не найти подобного. Цвет сего потолка был светло-голубой, по временам он переменялся в темно-голубой или синий, иногда же в темный, неопределенный цвет, но тогда по всему потолку начинали блистать разной величины алмазы белыми, алыми, голубыми, фиолетовыми и другими лучами. Иногда потолок украшался занавесами. Иные из них были посеребрены по краям столь ярко, что и ночью сияли; другие были столь легки и полупрозрачны, что от малейшего ветерка двигались; третьи уподоблялись белизною снегу и отличались такою разнообразною бахромою, какой никогда не выдумать ни одной модной торговке. Случалось, что потолок покрывался серыми или красноватыми занавесами, и тогда золотые стрелы придавали им необыкновенную красоту; иногда появлялась на нем сырость, так, что с него капала вода, однако ж эта сырость ничуть не портила алмазных его украшений. Случалось также, что с потолка падали круглые, то разным образом ограненные алмазы или белый пух. Потолок этот был так высоко поднят от полу, что если бы в него при Петре Великом кто-нибудь пустил из острога ядро и если б оно могло лететь вверх, не останавливаясь, то и ныне бы все летел;, и даже не только ныне, но и чрез тысячу тысяч лет все бы до потолка не достало.
Один ревностный защитник старины объяснил, почему потолок в остроге был заменен небесным сводом. Он утверждал, что это сделали с тем намерением, чтобы преступников, забывших небо и соблазненных земными призраками, отделить трехсаженным частоколом от последних и принудить беспрестанно устремлять взоры на одно первое. Предоставляем читателям решить: имел ли архитектор, строивший острог, эту человеколюбивую мысль. Мы сами решить это не беремся. Дело прошлое! Мудрено нам, потомкам, судить предков! Надобно вспомнить, что и мы будем предками -- так же, как они, присмиреем, исчезнем со всеми нашими замыслами, надеждами, страстями и делами и будем жить на земле в одних темных воспоминаниях, в одних книгах, в истории, романах и повестях; от каждого писателя зависеть будет вызвать нас из праха и заставить действовать по-своему. Чего не взведет иной сочинитель на нашу голову! Обличить его будет некому. Горькая участь наша!.. Утешимся, однако ж. Чего бояться потомства? Теперь оно еще не существует, оно ничто. Придет время, оно явится, зашумит, заволнуется, подобно нам, и для чего же? Для того только, чтобы обратиться снова в ничто и уступить место новым поколениям. Невольно после этого скажешь с Фамусовым: Пофилософствуй! Ум вскружится!
Ум наш точно бы вскружился, если б небесная, утешительная мысль о вечной, неземной жизни не объясняла нам цели исчезающих с лица земли одно за другим поколений.
-- О чем бишь я заговорил? -- молвил бы теперь Воробьев, если б он сам рассказывал про себя повесть и если б караульщики не подвели уж его к описанному выше острогу. Дверь, заскрыпев на железных петлях, отворилась, итюремный сторож, выглянув из острога, принял Воробьева с рук на руки от караульщиков. Дверь захлопнулась.
Бедняк, вздохнув, невольно посмотрел на высокой потолок острога и, прислонясь к частоколу, закрыл лицо руками.
Между тем Мария, купив в Гостином дворе припасы для обеда, отослала их домой с работницей, которая ее сопровождала, и пошла сама к Троицкой церкви {Соборную церковь св. Троицы построил Петр Великий в 1710 году, в память заложения Санкт-Петербурга, ибо городу сему положено было основание в праздник св. Троицы. Храм сей был очень необширен; стена его со стороны Невы представляла только пять окон и одну дверь. Столько же окон было и в противоположной стене. Над церковью возвышались четвероугольная колокольня в два яруса и другой небольшой шпиц. В 1714 году пристроили к храму большую трапезу и с обеих сторон по приделу, отчего здание Получило крестообразный вид. На колокольне находились часы, привезенные по приказанию Петра Великого из Москвы, с Сухаревой башни, и висел примечательный колокол, взятый в Або у шведов. Петр Великий принес в дар сему храму сделанные им самим из кости паникадило и образ св. апостола Андрея. В царствование императрицы Елисаветы Петровны церковь сия за ветхостью была сломана и построена вновь в 1746 году в ее первобытном виде, но в 1750 году она сгорела, и на том же месте воздвигнута была церковь, перенесенная из Летнего сада, та самая, которая доныне сохранилась.}. Мария хотя и родилась от шведа, но по убеждению своего воспитателя перекрестилась на тринадцатом году возраста в греко-российскую веру. Она вошла в храм, усердно помолилась и, выходя на площадь, приметила подле себя вышедшего вместе с нею из церкви молодого человека. Он следовал за нею. Мария, потупив глаза в землю, поспешала к дому, но молодой человек от нее не отставал.
-- Ты, верно, Марья Павловна, меня не узнала,-- сказал он наконец.
Она невольно вздрогнула, быстро подняла глаза и увидела перед собою Никитина. Взоры ее блеснули радостью, сердце затрепетало, как крыло бабочки, играющей на солнце, щеки покрылись ярким румянцем, и полуоткрытые, прелестные уста искали слов для ответа и не находили.
-- Сегодня только приехал я в Петербург, поспешил прежде всего в церковь излить пред богом благодарность за благополучное возвращение на родину и потом думал идти к твоему батюшке. Здоров ли он?
-- Слава богу, здоров,-- отвечала торопливо Мария, несколько оправясь от смущения, произведенного в ней столь неожиданною и радостною встречею с женихом.
Мог ли сей последний не заметить этого смущения? Оно доказало ему, что долговременное отсутствие не изгладило его из памяти Марии; оно уверило его, что он любим по-прежнему. Сердце его наполнилось ощущениями, которые словами выразить невозможно. Счастливцы и не приметили, как подошли к дому.
-- Я привез из Италии несколько списков с лучших картин,-- сказал Никитин.-- Завтра я тебе покажу их, мой ангел! Увидишь, что я пишу не по-прежнему. Ныне искусство мое, при помощи божией, может доставить мне хлеб. Я не желаю многого! Лишь бы ты не терпела ни в чем нужды и была счастлива! Ты, верно, знаешь, милая, по какому праву я говорю с тобою так откровенно? Твой батюшка при отъезде моем дал мне слово, и я уверен, что оно дано не против твоего согласия. Не правда ли?
Мария молчала и потупила снова глаза в землю. Две слезы, подобные алмазам, навернулись на длинных ее ресницах. Иногда и молчание красноречиво и быстро выражает более чувствований и мыслей, нежели речи, которые Гомер называл крылатыми. Но одни ли речи можно назвать крылатыми? Почему не сравнить радостей, счастия с крылатыми райскими птичками, изредка прилетающими к человеку? Как часто эти редкие на земле птички вдруг поднимают крылышки и скрываются навсегда, навсегда! Это испытали Мария и жених ее.
В то самое время, когда сердца их утопали в радости, вдруг вошел в комнату приказчик Воробьева с заплаканными глазами.
-- Где батюшка? -- спросила его Мария.
-- Ах, матушка Марья Павловна! Дожили мы до горя до беды! Бедный хозяин мой, отец наш родной, Илья Фомич!
-- Что такое сделалось? -- спросила, побледнев, Мария.
-- В острог его посадили, матушка, в острог! -- приказчик, утирая слезы, рассказал все в подробности Марии. Он как-то узнал и об условии, на котором Шубин соглашался ждать уплаты долга.
Райская птичка подняла крылышки, взвилась высоко и скрылась из глаз Марии.
Когда приказчик вышел из комнаты, Мария едва слышным голосом, прерываемым рыданиями, сказала Никитину:
-- Я любила тебя, искренно любила!.. Теперь не стыжусь признаться в этом!.. Мы, верно, были бы счастливы!.. Но видно, мне суждено быть за другим!.. Простимся навсегда! Не возражай мне. Я должна на это решиться. Он воспитал меня, он заменил мне отца! И он в остроге! Пусть умру я, но я должна спасти его!
Мария, выбежав из комнаты и увидев приказчика, сказала ему твердым голосом: "Веди меня к Шубину!" Приказчик, проводив своего хозяина до самого острога и возвращавшись домой, увидел Шубина и старосту, сидевших у окна в австерии, которая была в той же улице, где находился и острог. Он повел Марию. Несчастный Никитин издали следовал за нею. Легче было бы ему следовать за гробом невесты.
-- Выкушай еще чарочку! -- говорил Шубин, кланяясь в пояс старосте.
-- Не много ли будет, хе, хе, хе! Недаром говорится: первая чарка колом, другая соколом, а последние мелкими пташками летят. Я уж и счет этим пташкам потерял!
-- Неужто ты пьешь по счету, Спиридон Степаныч? Веды не будет, если чарочку-другую и просчитаешь. Гей, молодец! Дай-ка еще фляжку заморского! На моей свадьбе я еще не так тебя угощу, благодетель мой! Это еще что! Цветки, а там будут ягодки!
-- Ба! Что это за женская персона вошла сюда? -- воскликнул Гусев.-- Тьфу, пропасть! Как она озирается! Уж не юродивая ли какая?
-- Ты здесь? -- сказала Мария, взглянув на Шубина. Кровь кипела в ее жилах, но бедная девушка усиливалась скрыть свое волнение и старалась казаться спокойною.-- Ради бога, освободи батюшку из острога!.. Я согласна идти к венцу с тобою! Но только освободи его, теперь же, сейчас!
Шубин вытаращил на нее глаза. Бессмысленное лицо его ясно показывало, что он, подносив Гусеву, не забывал и себя.
-- Хе, хе, хе! Дело идет, кажется, на лад! -- заметил староста.-- Счастливец ты, Карп Силыч! Другие за невестами ухаживают, кланяются им, а к тебе сама невеста пришла с поклоном. Хе, хе, хе! Что ж ты ей ничего не отвечаешь? Разве раздумал жениться? Обними свою нареченную!
У Шубина появилась на лице такая же приятная улыбка, какая бы украсила физиономию осла, если б он мог улыбаться. Он встал со стула, пошатнулся немного в сторону и протянул руки к Марии, чтобы обнять ее, но она его оттолкнула.
-- Прежде освободи батюшку!
-- Видишь еще, спесь какая! -- сказал староста.-- Освободи ей, изволишь видеть, батюшку! Пожалуй! За этим дело не станет! Ты соглашаешься, Карп Силыч, ждать уплаты долга вместе с прочими заимодавцами?
-- Какого долга? Я ей, кажись, ничего не должен! Будет женою, так сочтемся!
-- Хе, хе, хе! Не ты говоришь, я вижу, а хмель говорит. Грешные люди! Выпили мы с тобою немножко сегодня! Я знаю, впрочем, что ты ждать долга согласен.
-- Что такое? Чего ждать долго? Нет, Спиридон Степаныч! Я не согласен. Коли жениться, так завтра же к венцу!
-- Ну, ну, ладно. Пойдем-ка к острогу.
-- Пойдем. Не испугаешь острогом! Куда хочешь веди! Хоть к чертям в гости, лишь бы эта кралечка от меня не отстала!
-- Она с нами пойдет. Э! брат! Да ты и дверей уж не видишь, а хочешь выйти на улицу в окошко! Хе, хе, хе! Сядь-ка лучше да подожди меня здесь. Лучше я схожу один и приведу сюда ее батюшку.
Староста вышел. Мария хотела идти за ним вслед, но Шубин, сидевший близ двери, встал, шатаясь, и загородил ей дорогу.
-- Куда, моя распрекрасная? Куда ты от жениха своего бежишь? Я не пущу. Жить не могу без тебя! Тошно! Да что ж ты толкаешься! Ведь коли честью не останешься, так силой удержу. Нет, матушка! Стой! Не выпущу! Сам черт меня не сдвинет и от дверей не оттащит!
Он схватился за ручку замка. Бедная Мария, заплакав, отошла от двери и села на скамейку, стоявшую в темном углу горницы.
Между тем староста, войдя в острог, сказал Воробьеву, что Шубин хочет с ним поговорить.
-- Пойдем-ка, Илья Фомич! -- продолжал он.-- Полно сердиться! Я тебя помирю с Шубиным. Что тебе за охота сидеть в остроге!
-- Если он хочет опять предложить мне прежнее условие, то не о чем мне и говорить с ним. Для своего спасения я ни за что на свете не решусь погубить сироты безродной!
-- Не о том дело, Илья Фомич! Никого губить тут не требуется. Пойдем-ка. Увидишь, что я вас помирю! Что ж ты нейдешь? Если острог тебе так понравился, так можно ведь будет сюда воротиться. Тьфу, какой упрямый!
Взяв за руку Воробьева, староста почти насильно вывел его из острога и сказал на ухо тюремному сторожу, чтобы он послал вслед за ними к австерии двух караульщиков и велел им дожидаться его на улице.
Едва успел Воробьев войти с старостою в австерию, как Мария, вскочив со скамьи, бросилась своему воспитателю на шею.
-- Батюшка! -- повторяла она, рыдая и целуя его руки. Воробьев прижимал ее к сердцу и плакал. В это время
Никитин, с отчаянием в душе, давно ходивший взад и вперед по улице мимо австерии, решился войти в нее, почти не понимая сам, что он делает.
-- Вот, изволишь видеть, Илья Фомич! -- сказал староста, не приметив вошедшего Никитина.-- Грешно бы было, конечно, да и по царскому указу нельзя принудить Марью Павловну выйти замуж за Шубина, но она сама этого желает. По тому же царскому указу ты отказать ей в этом не можешь. Ударь-ка по рукам с Карпом Силычем, так и дело будет в шляпе. Он бы долгу своего подождал, ты бы дела свои поправил и поживал бы себе в своем домике. Ведь в остроге-то куда жить не хорошо! Хе, хе, хе!
-- Да, любезный батюшка! Благослови меня! Я согласна выйти замуж за Карпа Силыча. Он так богат! Я буду с ним счастлива! Боже мой! -- воскликнула она, увидев Никитина, и закрыла лицо руками. Он стоял неподвижно у двери. На лице его выражалось неизобразимое душевное страдание.
Глубоко тронутый Воробьев, оглянувшись, протянул руки и, подойдя к Никитину, крепко обнял его. Потом, подведя его к Марии, сказал ей:
-- Вот жених твой, Маша! Я дал ему слово. Знаю, что ты любишь его. Господь благословит вас! Живите счастливо! А обо мне не беспокойтесь. Я довольно пожил на свете. И в остроге с чистою совестию доживу я свой век спокойно!..
Никитин, пораженный его великодушием, напрасно искал слов, чтобы выразить кипевшие в груди его чувствования: то смотрел он на Марию, то на ее воспитателя, и слезы текли из глаз его.
Воробьев хотел соединить их руки, но Мария, тихо оттолкнув руку Никитина, воскликнула:
-- Нет, нет! Никогда! Ни за что на свете!
-- Для чего же ее принуждать? -- заметил староста, подводя к Воробьеву Шубина, с трудом державшегося на ногах.-- Вот жених ее! Этот ей нравится. Не упрямься, Илья Фомич! Видишь, она как тебя просит, колена твои обнимает! Какой несговорчивый! Благослови ее за Карпа Силыча. Право, он детина знатной!
-- Нет, Машенька! -- сказал Воробьев.-- Я не изменю своему слову! Не дам тебе благословения! Пока я жив, не пойдешь ты к венцу с этим богачом. Не губи себя для меня! Вот жених твой! Он беден, он такой же, как ты, сирота, но бог милосердный отец всех сирот! Да благословит он вас! Прощайте! Живите счастливо, и когда я умру, вы, верно, дети, придете на моей могилке поплакать и добром меня помянете. Прощайте, мои милые! Веди меня в острог! -- продолжал он твердым голосом, обратись к старосте, и пошел к двери.
-- Батюшка! Ради бога! -- восклицала рыдавшая Мария и бросилась вслед за ее воспитателем, но староста остановил ее. В изнеможении опустила она руки и голову и закрыла глаза. Передав ее в объятия Шубина, староста вышел вслед за Воробьевым на улицу и велел двум караульщикам, ожидавшим там его приказаний, связать старика и вести за ним в острог.
Мария, опамятовавшись и открыв глаза, с ужасом вырвалась из объятий Шубина. Потеряв равновесие, он закачался, как лодка, бросаемая волнами, и упал подле двери, ворча сердито:
-- Я тебя, злодейку! Научу я тебя толкать своего мужа!
Купец, продававший напитки в австерии, во все время описанной сцены стоял в молчании за прилавком.
-- Подними меня! -- закричал ему Шубин.
-- Сам встанешь! -- ответил купец.
-- Подними! Не то убью! -- заревел Шубин, стуча кулаками в пол.
-- Как бы староста не был твой приятель, я бы тебя, нахала, умел проводить отсюда!
-- Не плачь, милый друг, не плачь! -- говорил между тем Никитин Марии, взяв ее за руку и сажая на скамейку.-- Я буду день и ночь работать. Бог поможет мне! Я заплачу долг Шубину за твоего батюшку, он освободится из острога, как тогда мы будем счастливы!
-- Подними меня, разбойник!
-- Ах, боже мой! Я вспомнил про твой ящичек, милый друг. Ты еще не раскрыла его?
-- Нет, срок еще не пришел,-- отвечала Мария.
-- Может быть, в нем найдешь ты золото или какую-нибудь драгоценность. Ах, дай бог! Тогда бы ты выкупила батюшку.
Утопающий крепко хватается и за плывущую ветку, не рассчитывая, что она удержать его не может поверх глубины, всасывающей свою жертву. Так и Мария в предположении, очень еще сомнительном, жениха своего увидела луч надежды и радостно предалась этому чувству. Сопровождаемая Никитиным, она немедленно пошла к дому своего воспитателя.
Староста, оставив Воробьева в остроге, поспешил возвратиться в австерию и, торопливо входя туда, запнулся за Шубина, который после ухода Марии с Никитиным подвинулся еще ближе к двери и растянулся подле самого порога. Он успел схватить Спиридона Степановича за ногу и чуть не уронил его.
-- Что за дьявол лег тут у дверей! -- воскликнул сердито староста.
-- Ага! Попался, голубчик! -- сказал Шубин, вообразив, что он держит за ногу купца, который отказался поднять его,-- Вот я тебя! Теперь я тебе пересчитаю ребра! Нет, не вырвешься! Погоди!
С сими словами дал он пинка своему благодетелю. Это и не с пьяными случается, только с тою разницею, что пинки даются людьми, стоящими или поставленными на ноги, благодетелям, которые уже упали или уронены.
-- С ума ты сошел! -- закричал староста, повалясь на пол подле Шубина.-- Бить меня! Да как ты осмелился!
-- Ах, Спиридон Степаныч! Я думал, что это не ты. Прости меня великодушно!
После униженных извинений с одной стороны и строгого выговора с другой приятели, лежа, помирились, при помощи продавца напитков встали и удалились из австерии.
Через несколько дней настало 1 октября. Можно легко вообразить, с каким нетерпением ожидала Мария этого дня. Прежнее ожидание, открыть в таинственном ящике какое-нибудь известие об отце ее, возбужденная недавно надежда найти там драгоценность, которая бы могла доставить ей средство помочь ее воспитателю, томившемуся в остроге, страх открыть ящик одной и в полночь -- все это сильно волновало Марию. Никитин, поздно вечером оставив кисть и закрыв свой ящик с красками, пришел к своей невесте, чтобы разговорами несколько развлечь ее и успокоить. Они сели ужинать и, продолжая разговаривать, смотрели от времени до времени на стенные часы. Пробило одиннадцать. Однообразный звук маятника напоминал им, что минута, столь долго ожиданная, скоро наступит. Чем ближе подвигалась стрелка к цифре XII, тем сильнее бились сердца Марии и жениха ее.
-- Не пора ли, мой друг, тебе идти? -- сказал Никитин, вдруг прервав начатый им рассказ про Италию и указав на часы. До полуночи осталась одна минута.
Мария невольно вздрогнула, взяла в молчании свечу со стола и с сильным трепетом сердца пошла в свою комнату. Затворив за собою дверь, подошла она к столику, на котором стоял ящик ее, перекрестилась, взглянув на образ, висевший на стене над столиком, и сняла с шеи черную ленту, на которой носила она ключ от ящика.
Часы начали бить полночь. Мария трепещущей рукою открыла ящик. Внутренность его обита была черным бархатом. В ящике увидела Мария бумагу, писанную на неизвестном ей языке, и пергаментный свиток, связанный черною лентою. Более ничего в нем не было. В недоумении взяла она бумагу и свиток и решилась показать их знавшему шведский язык Никитину, предполагая, что бумага была написана на сем языке. С этим намерением вышла она в другую комнату.
-- Что, моя милая? -- спросил ее торопливо Никитин, глядя на нее пристально.
-- Вот что нашла я,-- отвечала Мария, подавая ему бумагу и свиток.
Никитин, прочитав первую, побледнел. Взяв потом пергаментный свиток, осмотрел он его внимательно, хотел развязать ленту, которою свиток был связан, но вдруг, как бы испугавшись, положил его на стол и задумался. Потом начал он еще раз внимательно читать бумагу.
Мария, устремя на него испытующий взор, старалась угадать волновавшие его мысли. На лице Никитина ясно изображались изумление, радость, страх и нерешимость.
Когда Никитин прочитал во второй раз бумагу, Мария спросила его:
-- Нет ли надежды узнать что-нибудь о моем родителе?
-- Никакой.
-- Что же в себе содержит бумага?
-- Это его завещание.
Мария, схватив бумагу, покрыла ее поцелуями и оросила слезами.
-- Что батюшка пишет? -- спросила она прерывающимся от сильного душевного волнения голосом.
-- Не спрашивай меня, милая! Лучше тебе не знать содержания этого завещания.
-- Что это значит?
-- Если все то справедливо, что сказано в бумаге, то мы с тобою можем приобресть несметное богатство. Все зависит от этого пергаментного свитка, но прочитать его я не решаюсь. Это ужасно!
-- Ты меня удивляешь! Объяснись, ради бога!
-- Нет, милая! Не принуждай меня, для собственного твоего спокойствия!
Убежденный неотступными просьбами Марии, желавшей непременно знать последнюю волю отца своего, Никитин наконец решился сообщить ей содержание завещания. Мария, изменясь в лице, почти с ужасом его слушала.
-- Как ты думаешь, друг мой? -- спросил Никитин.-- Решиться ли мне прочитать этот свиток?
-- Нет, нет! -- воскликнула Мария. -- Если меня любишь, не делай этого!
-- Мы бы могли тотчас же помочь бедному твоему воспитателю и освободить его из острога.
-- Но подумай, что ты можешь погубить себя невозвратно!
-- Совесть моя ни в чем меня не укоряет, друг мой. Душа моя чиста. Кажется, я могу на это решиться. Может быть, я и заблуждаюсь. Тогда, конечно, гибель моя несомненна!
-- Нет, нет! Решаться на такой опыт слишком ужасно! Прежде должно испытать все другие средства к освобождению моего бедного батюшки.
Мария взяла завещание отца и пергаментный свиток и снова заперла их в ящик. Никитин, простясь с нею, пошел домой, погруженный в размышления. Мария не могла сомкнуть глаз целую ночь.