Мережковский Дмитрий Сергеевич
14 декабря
Lib.ru/Классика:
[
Регистрация
] [
Найти
] [
Рейтинги
] [
Обсуждения
] [
Новинки
] [
Обзоры
] [
Помощь
]
Оставить комментарий
Мережковский Дмитрий Сергеевич
(
bmn@lib.ru
)
Год: 1918
Обновлено: 25/07/2008. 708k.
Статистика.
Повесть
:
Проза
Царство Зверя
Скачать
FB2
Ваша оценка:
шедевр
замечательно
очень хорошо
хорошо
нормально
Не читал
терпимо
посредственно
плохо
очень плохо
не читать
Аннотация:
Николай Первый
.
Дмитрий Сергеевич Мережковский
14 ДЕКАБРЯ
(НИКОЛАЙ ПЕРВЫЙ)
Роман
________________________________________________________________
СОДЕРЖАНИЕ:
Книга первая. ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ
Часть первая
Часть вторая
Книга вторая. ПОСЛЕ ЧЕТЫРНАДЦАТОГО
Часть третья
Часть четвертая
Вместо послесловия. ГРЯДУЩИЙ ХАМ
Словарь устаревших слов, оборотов, названий
________________________________________________________________
Книга первая
ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
- Любить землю - грех, надо любить небесное. А я не могу, - больше
всего на свете люблю Черемушки. Пока в них жила - и не знала, что так
люблю. А вот уехала - и залюбила, затосковала до смерти...
- Вы землю вашу как живую любите, Марья Павловна?
- Ну, конечно, живая! Выбегу, бывало, в рощу - молодые березки -
тоненькие, как восковые свечечки, кожица у них такая мягкая, теплая,
солнцем нагретая, совсем как живая. Обниму, прижмусь щекою и ласкаюсь,
целую: миленькая, родненькая, сестричка моя!
В голубоватом свете зимних сумерек, едва пробивавшемся сквозь
обледенелое оконце кибитки, князь Валериан Михайлович Голицын, вглядываясь
в милое лицо девушки, думал: "Сама как та березка весенняя".
Марья Павловна Толычева с виду была обыкновенная уездная барышня из
тех, о которых сказано:
Разделены ее досуги
Между роялем и канвой.
Одета по модной картинке из "Телеграфа": меховой палантин добротного
бабушкина гродетура темно-зеленого, клетчатый капор с розовыми лентами;
густая черная коса заплетена в виде корзиночки, с висячими вдоль щек
легкими гроздьями локонов; старинные гранатовые серьги в ушах, верно, тоже
подарок бабушкин. Хорошо воспитана по-французски. А у самой лицо, как у
деревенской девушки, которая сидит на завалинке в желтом, с красными
горошинами, платочке, смеется с парнями и грызет семечки.
Может быть, никого еще не любит, но благоуханьем любви окружена, как
цветущая сирень свежестью росною. И все это чувствуют: станционные
смотрители, шлагбаумные инвалиды, распаренные чаем купцы толстобрюхие,
ямщики краснорожие, - все, глядя на Марью Павловну, думают: "Ах, хороша
девка!"
По дороге из Василькова в Петербург Голицын остановился в Москве,
чтобы повидаться с членом Тайного общества, Иваном Ивановичем Пущиным.
Пущин, служивший в Уголовном департаменте Московского надворного суда, жил
у тетки, старосветской барыни, в захолустном особняке, в приходе Пятницы
Божедомской, на Старой Конюшенной. Здесь, тоже проездом в Петербург,
остановилась дальняя родственница Пущиных, серпуховская помещица Нина
Львовна Толычева с девятнадцатилетнею дочкою, Марией Павловной. Голицын
согласился сопровождать их, по просьбе Пущина.
Тогда только что начал ходить из Москвы в Петербург почтовый
дилижанс - низкий, длинный возок, обтянутый кожей, с двумя оконцами, сзади
и спереди. Лежать в нем было невозможно: четыре человека, разделенные
перегородкой, сидели друг к другу спиной и смотрели - двое вперед, двое
назад - по дороге; а так как прежняя зимняя кибитка означала лежанье, то
ямщики прозвали это новое изобретение "нележанцами". Голицын, с обеими
дамами и состоявшей при них горничной девкою Палашкою, отправился в таком
нележанце.
Госпожа Толычева, родом из семьи зажиточной, привыкла ездить не иначе
как по дворянскому обычаю, на своих, на долгих, с молельнею, кухнею, с
обозом домашней клади и дворовой челяди. Почтовых дилижансов боялась как
неслыханного новшества и рада была надежному спутнику.
Тотчас рассказала ему всю свою историю. Воспитывалась в Смольном.
Почти прямо из института вышла замуж и без малого двадцать пять лет
прожила с мужем, как у печки погрелась. Павел Павлович Толычев служил в
армии; за Итальянский поход произведен Суворовым в подпоручики; в
Двенадцатом году ранен; вышел в отставку с чином подполковника. Был
большого ума человек и даже сочинитель - в "Сионском вестнике" статья его
напечатана; с господином Лабзиным* был в дружбе, а когда его за вольные
мысли сослали, едва не добрались и до Павла Павловича. Терпел гонения,
потому что любил правду, злых людей обличал, лихоимцев-чиновников и
тиранов-помещиков. Самому архиерею доказывал, что не должно быть
крепостного состояния - ни господ, ни рабов. Собственных крестьян своих
пожелал отпустить на волю, но начальство не позволило. Фармазоном объявили
безбожником и возмутителем. Губернатор хотел в острог посадить. От многих
огорчений Павел Павлович заболел и скоропостижно умер. Нина Львовна
осталась одна-одинешенька с малолетнею дочкою. Трех детей при муже
схоронила; Маринька - последняя. Дела по имению расстроились; видя доброту
покойного барина и не понимая благородных чувств, мужики - отродье
хамово - избаловались так, что никакого с ними сладу нет; половина в
бегах, половина - пьяницы; ни оброка, ни подушных не платят. Сама ничего в
хозяйстве не смыслит; знакомые дамы прозвали ее белоручкою за то, что не
бивала людей: боится замарать свою ладонь о холопьи щеки. А управляющий -
плут. Имение в Опекунском совете заложено - долг 25000, а процентов нечем
платить, - продадут с молотка, и ступай по миру.
_______________
* Л а б з и н Александр Федорович (1766 - 1825) - мыслитель-мистик,
переводчик, издатель журнала "Сионский вестник". (Здесь и далее примеч.
О.Н.Михайлова.)
Но Сам Господь над ними, сиротами, сжалился - послал доброго
человека. Приехал к родным из Петербурга в Серпухов статский советник
Порфирий Никодимыч Аквилонов - в департаменте Внешней торговли служит, -
на балу в уездном клубе увидел Мариньку и так пленился, что через
несколько дней предложение сделал. Человек немолодой, лет за пятьдесят, но
почтенный, благонамеренный, на прекрасном счету у начальства и большой
капитал, говорят, имеет. А в Мариньке души не чает. "Если, говорит,
согласьем осчастливите, ничего не пожалею для счастья вашей дочери: выйду
в отставку, хозяйством займусь в Черемушках и дела ваши поправлю".
Маринька не отказала, но просила подумать. И Нина Львовна не неволит
дочери: сама понимает, дело молодое - любви хочется, союза сердечного. А
Порфирий Никодимыч ей не пара - в отцы годится. Так-то год прошел, все
думала, и, наконец, письмо получили от господина Аквилонова:
почтительнейше просит участь его решить и, ежели есть надежда, хоть малая,
в Петербург пожаловать для свидания личного; да и самой Нине Львовне
должно прибыть без отлагательства по делам имения, так как уплата взносов
просрочена, могут наложить запрещение и объявить торги.
Есть у них еще надежда на троюродную бабушку, Наталью Кирилловну
Ржевскую. Старуха богата, да скупа и привередлива: как заладила, чтоб
имение продали и к ней на житье в Петербург переехали, так и стоит на
своем. "А то, говорит, ломаного гроша от меня не получите". А Маринька об
этом слышать не хочет. "Лучше, говорит, выйду за Аквилонова, а не уеду из
Черемушек. Здесь родилась, здесь и умру".
Кончив рассказ, Нина Львовна заплакала: как ни хвалила жениха, а жаль
было дочери.
Голицын сидел в своем отделении ночью с Палашкою, а днем с Ниной
Львовной. Но на второй день разболелась у нее голова, и, чтоб ей отдохнуть
полулежа, Палашку усадили к ямщику на козла, а Марья Павловна пересела к
Голицыну.
Нележанец полз черепахою. Санный путь еще не стал как следует; снегу
было мало, полозья визжали по голым камням; возок встряхивало. За
перегородкой слышно было сонное дыхание Нины Львовны. Колокольчик звенел
усыпительно. В замерзшем оконце густел голубоватый свет вечерних сумерек,
похожий на свет, который бывает во сне. И обоим казалось, что снится им
сон незапамятно-давний, много раз виденный.
- А мне все кажется, Марья Павловна, что мы уже с вами когда-то
виделись. Только вот не могу вспомнить - когда, - сказал Голицын,
продолжая вглядываться в милое лицо девушки.
- А ведь и мне... - начала она и не кончила.
- Ну что?
- Нет, ничего. Глупости, - отвернулась, покраснела. Вообще легко
краснела, внезапно и густо, во всю щеку, как маленькая девочка, и тогда
становилась еще милее. Наклонившись к оконцу, провела по ледяным узорам
тоненьким розовым пальчиком.
Вглядывалась в Голицына украдкою, пристально, и лицо его странно
менялось в глазах ее, как будто двоилось: то сухое, жесткое, желчное, с
недоброй морщинкой около губ, вечно насмешливой, с пронзительно-умным и
тяжелым взором из-под слепо поблескивавших стекол очков - она их вообще не
любила: только старики да ученые немцы, казалось ей, носят очки - чуждое,
почти страшное; а то вдруг - простое, детское, милое и такое жалкое, что
сердце у нее сжималось, как будто чуяло, что этому человеку грозит беда,
опасность смертельная. Но все это темно и смутно, как сквозь вещий сон.
- Я ведь вас боюсь немножко, - проговорила, все так же вглядываясь в
него, украдкой, пристально. - Кто вас знает, может быть, и вы такой же
насмешник, как Иван Иванович?
- Пущин предобрый; его бояться нечего. Да и меня тоже.
- Вы тоже добрый?
- А вы как думаете, Маринька... Марья Павловна?
- Ничего. Меня все зовут Маринькой. Я сама не люблю Марьи Павловны, -
заглянула ему прямо в глаза и улыбнулась; он - тоже. Смотрели друг на
друга, улыбаясь молча, и оба чувствовали, что эта улыбка сближает их
неудержимо растущею близостью, жуткой и радостной, как будто после
долгой-долгой разлуки вспоминали, узнавали друг друга.
Вдруг опять отвернулась, покраснела, потупилась. Но сквозь длинные
ресницы опущенных глаз он успел поймать стыдливо блеснувшую ласку, - может
быть, не к нему, а все равно к кому, - ко всем: так солнечный луч равно
ласкает все, на что ни упадет.
- Уж вы меня извините, князь, - проговорила, все еще не поднимая
глаз. - Я ужасно дикая. Все одна да одна в своих Черемушках, вот и
одичала. С людьми говорить разучилась. Всего боюсь.
- Не стоит людей бояться, Маринька: бояться людей - значит их
баловать.
- Да я не людей боюсь, а сама не знаю чего. В Черемушках я не
боялась, всегда была храбрая, а как оттуда уехала - такое вдруг все чужое,
страшное. Когда была маленькой, няня, бывало, уложит, перекрестит,
задернет на кроватке занавеску и говорит: "Спи, говорит, дитятко, спи с
Богом! У кота ли воркота колыбелька хороша. Да глазок не открывай, из-под
занавески не выглядывай, а то возьмет Хо - вот оно под кроваткой лежит". А
потом я часто думала, что не только под кроваткой, а везде - Хо. Вся
жизнь - Хо...
- А вы от него отчурайтесь, оно вас и не тронет.
- Да как отчураться?
- Будто не знаете?
- Не знаю... Нет, право, не знаю, - медленно, как бы в раздумье,
покачала она головой, и длинные локоны вдоль щек, как легкие гроздья, тоже
качнулись. Возок на замерзшем ухабе подпрыгнул, лица их нечаянно
сблизились, и нежный локон коснулся щеки его, как будто обжег поцелуем.
- А вы знаете? Ну так скажите.
- Нельзя сказать.
- Почему нельзя?
- Потому что каждый сам должен знать. И вы когда-нибудь узнаете.
- Когда же?
- Когда полюбите.
- Ах, вот что, любовь? - опять покачала головой сомнительно. - А как
же говорят, нынче и любви-то настоящей нет, а одна измена да коварство?
- Кто говорит?
- Все.
Le plus charmant amour
Est celui qui commence et finit en un jour*.
_______________
* Самая прекрасная любовь -
Та, которая начинается и кончается в один день (фр.).
Это мне Пущин намедни сказал. И тетенька тоже: "Ах, говорит, Маринька, ты
еще не знаешь, какая это птица любовь: как прилетит, так и улетит". И
бабенька...
- Сколько их у вас, тетенек да бабенек!
- Ох, много, страсть!
- И вы им всем верите?
- Ну, конечно!
У нее была привычка повторять эти два слова: "Ну, конечно!", и она
делала это так мило, что он ждал, когда она их скажет.
- Как же не верить? Надо верить старшим. Сама-то ведь глупенькая, так
вот умным людям и верю. Я вся из чужих слов, как одеяльце из лоскутков
пестреньких.
- А под одеяльцем кто-то прячется? - улыбнулся он.
- А вот узнайте кто, - прищурилась она, глядя на него исподлобья и
тоже улыбаясь лукаво-дразнящей улыбкой. И опять блеснул тот солнечный луч,
который ласкает все, на что ни упадет.
Помолчала, вздохнула, и лицо омрачилось мыслью недетскою.
- Так-то, князь. Любовь улетит, а Хо останется: оно ведь без крыльев,
как червяк, ползучее, или вот как большой, большой паук, ужасный,
отвратительный...
Оба замолчали и опять почувствовали, что молчание сближает их
неудержимо растущею близостью.
- Ну, хорошо, - сказал Голицын, - пусть бабеньки да тетеньки как им
угодно. А вы-то сами хотите, чтоб любовь улетела?
- Ну, конечно, нет! Я люблю любить крепко - не умею любить немножко.
Надо, чтобы епанча не спадала с одного плеча, а держалась на обоих твердо.
- Так, Маринька, так! - посмотрел на нее Голицын, как будто, наконец,
вспомнил, узнал: "Так вот ты кто!"
- Какая вы хорошая! - проговорил уже другим, тихим голосом.
- Ну вот, нашли хорошую! Вы меня еще не знаете. Спросите-ка маменьку:
она вам скажет, какая я несносная девчонка, злая, упрямая.
- Послушайте, Маринька, можно с вами говорить просто?
- Ну, конечно. Я сама люблю - просто. Этих церемоний терпеть не могу!
- Так вот что, Марья Павловна, - начал он и вдруг остановился; так
же, как давеча Маринька, отвернулся, покраснел и потупился. Она посмотрела
на него с любопытством.
- Не выходите замуж за господина Аквилонова, - проговорил он с