Мережковский Дмитрий Сергеевич
Старинные октавы

Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
Скачать FB2

 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    (Octaves du passé)


Дмитрий Мережковский

Старинные октавы

(Octaves du passé)

  
                 ПЕСНЯ ПЕРВАЯ
  
  
                             I
  
   Хотел бы я начать без предисловья,
   Но критики на поле брани ждут,
   Как вороны, добычи для злословья,
   Слетаются на каждый новый труд
   И каркают. Пошли им Бог здоровья.
   Я их люблю, хотя в их толк и суд
   Не верю: всё им только брани повод...
   Пусть вьется над Пегасом жадный овод.
  
                             II
  
   Обол -- Харону: сразу дань плачу
   Врагам моим. В отваге безрассудной
   Писать роман октавами хочу.
   От стройности, от музыки их чудной
   Я без ума; поэму заключу
   В стесненные границы меры трудной.
   Попробуем, -- хоть вольный наш язык
   К тройным цепям октавы не привык.
  
                            III
  
   Чем цель трудней -- тем больше нам отрады:
   Коль женщина сама желает пасть,
   Победе слишком легкой мы не рады.
   Зато над сердцем непокорным власть,
   Сопротивленье, холод и преграды
   Рождают в нас мучительную страсть:
   Так не для всех доступна, величава,
   Подобно гордой женщине, -- октава.
  
                            IV
  
   Уж я давно мечтал о ней: резец
   Ваятеля пленяет мрамор твердый.
   Поборемся же с рифмой, наконец,
   Чтоб победить язык простой и гордый.
   Твою печаль баюкают, певец,
   Тройных созвучий полные аккорды,
   И мысль они, как волны, вдаль несут,
   Одна другой, звуча, передают.
  
                             V
  
   Но чтобы труд был легок и приятен,
   Я должен знать, что есть в толпе людей
   Душа, которой близок и понятен
   Я с Музою отвергнутой моей.
   Да будет же союз наш благодатен,
   Читатель мой: для двух иль трех друзей
   Бесхитростный дневник пишу, не повесть.
   Зову на суд я жизнь мою и совесть.
  
                             VI
  
   И не боюсь оружье дать врагу:
   Не все ли мы у смерти, -- у преддверья
   Верховного Суда? -- я не солгу,
   В словах моих не будет лицемерья:
   Что видел я, что знаю, как могу,
   Без гордости, стыда иль недоверья,
   Тому, кто хочет слышать, расскажу, --
   Живым -- живое сердце обнажу.
  
                            VII
  
   Тревоги страстной, бурной и весенней
   Я не люблю: душа моя полна
   И ясностью, и тишиной осенней...
   О, вечная, святая тишина:
   Час от часу светлей и вдохновенней
   Мне прошлой темной жизни глубина:
   Там, в сумраках, горит воспоминанье,
   Как тихое, вечернее сиянье.
  
                           VIII
  
   От шума дня, от клеветы людской,
   От глупых ссор полемики журнальной
   Я уношусь к младенчеству душой --
   Туда, туда, к заре первоначальной.
   Уж кроткая Богиня надо мной
   Поникла вновь с улыбкою печальной,
   И я, как в небо, в очи ей смотрю,
   О чистых днях, о детстве говорю.
  
                            IX
  
   От Невского с его толпою чинной
   Я ухожу к Неве, прозрачным льдом
   Окованной: люблю гранит пустынный
   И Летний сад в безмолвии ночном.
   Мне памятен печальный и старинный,
   Там, рядом с мостом, двухэтажный дом:
   Во дни Петра вельможею построен,
   Он -- неуклюж, и мрачен, и спокоен.
  
                             X
  
   Свидетель грустный юных лет моих,
   Вдали от жизни, суеты и грома
   Столичного, по-прежнему он тих.
   Там сердцу мелочь каждая знакома:
   Узор обоев в комнатах больших,
   Подъезд стеклянный, двор и окна дома.
   Не радостный, но милый мне приют,
   Где бледные видения встают.
  
                            XI
  
   Забытые молитвы, сказки няни
   С улыбкою твержу я наизусть,
   Там, в детстве, счастья было мало, -- пусть!
   Как сумрак лунный, даль воспоминаний
   В поэзию, в пленительную грусть
   Всё обращает -- радость и мученье:
   В душе моей -- великое прощенье.
  
                           XII
  
   Чиновником усердным был отец,
   В делах, в бумагах канцелярских меру
   Земных трудов свершил и наконец,
   Чрез все ступени трудную карьеру
   Пройдя, упорной воли образец,
   Был опытен, знал жизнь, людей и веру,
   Ничем не сокрушимую, питал
   В практический суровый идеал.
  
                          XIII
  
   Любил семью, -- для нас он жил на свете;
   Был сердцем добр, но деловит и строг.
   Когда порой к нему являлись дети,
   Он с ними быть как с равными не мог.
   Я помню дым сигары в кабинете,
   Прикосновенье желтых бритых щек,
   Холодный поцелуй, -- вся нежность наша --
   В словах "bonjour" иль "bonne nuit1, папаша".
  
                          XIV
  
   И скукою томительной царил
   В семье казенный дух, порядок вечный.
   Он всё копил, он всё для нас копил,
   Но наших игр и болтовни беспечной,
   И хохота, и шума не любил,
   Подозревая в нежности сердечной
   Лишь баловства избыток иль причуд,
   Смотря на жизнь как на печальный труд.
  
                          XV
  
   Не тратилось на нас копейки лишней.
   Коль дети мимо кабинета шли,
   Как можно незаметней и неслышней
   Старались проскользнуть; от всех вдали,
   Хранимые лишь волею Всевышней,
   Мы в куче десять человек росли,
   Покинутые немке и природе,
   Как овощи в забытом огороде.
  
                          XVI
  
   Володя, Саша, Надя... без конца, --
   И в этом мертвом доме мы друг друга
   Любили мало; чтоб звонком отца
   Не потревожить, так же как прислуга,
   Мы приходили с черного крыльца.
   А между тем, не ведая досуга,
   Здоровья не щадя, отец служил
   И всё копил, он всё для нас копил.
  
                        XVII
  
   Под бременем запасов гнулись полки
   В березовых шкапах -- меха, фарфор,
   Белье, игрушки, лакомства для елки.
   Зайдешь, бывало, в пыльный коридор,
   Во внутренность шкапов глядишь сквозь щелки,
   И то, чего не видишь, манит взор,
   И чувствуешь в восторге молчаливом,
   То миндалем пахнет, то черносливом.
  
                        XVIII
  
   Я с ключницей всегда ходить был рад
   В таинственный подвал, где кладовая.
   Здесь тоже длинные шкапы стоят;
   На мрачных сводах -- плесень вековая,
   Мешков с картофелем и банок ряд...
   Трещит тихонько свечка, догорая,
   И мышь из-под огромного куля
   На нас глядит, усами шевеля.
  
                         XIX
  
   И только раз в году на именинах
   Вся роскошь вдруг являлась на столе.
   Сидели дамы в пышных кринолинах
   И старички -- ряд лиц, как в полумгле
   На старомодных, выцветших картинах...
   И в мараскинном трепетном желе
   Свеча, приятным пламенем краснея,
   Мерцала -- тонких поваров затея.
  
                         XX
  
   Но важный вид гостей пугал меня...
   Холодных блюд -- остатков именинной
   Трапезы нам хватало на три дня.
   Всё приходило вновь в порядок чинный:
   Сестра сидела, скучный вид храня,
   С учительницей музыки в гостиной, --
   Навстречу ранним пасмурным лучам
   Был слышен звук однообразных гамм.
  
                        XXI
  
   Унылый знак привычек экономных, --
   Торжественная мебель -- вся в чехлах.
   Но чудилась мне тайна в нишах темных,
   В двух гипсовых амурах, в зеркалах,
   В чуланах низких, в комнатах огромных,
   Всё навевало непонятный страх;
   И скучную казенную квартиру
   Уподоблял я сказочному миру.
  
                        XXII
  
   Мне жития угодников святых
   Рассказывала няня, как с бесами
   Они боролись в пустынях глухих.
   Почтенная старушка в бедном хламе
   Меж душегреек в сундуках своих
   Хранила четки, ладонку с мощами
   И крестика афонского янтарь.
   Я узнавал, как люди жили встарь;
  
                       XXIII
  
   Как некое заклятие трикраты
   Монах над черным камнем произнес
   И в воздухе рассыпался проклятый,
   Подобно стае воронов, утес;
   Я слушал няню, трепетом объятый
   И любопытством, полный чудных грез,
   От ужаса я "Отче наш" в кроватке
   Твердил всю ночь в мерцании лампадки.
  
                        XXIV
  
   Познал я негу безотчетных грез,
   Познал я грусть, -- чуть вышел из пеленок.
   Рождало всё мучительный вопрос
   В душе моей; запуганный ребенок,
   Всегда один, в холодном доме рос
   Я без любви, угрюмый, как волчонок,
   Боясь лица и голоса людей,
   Дичился братьев, бегал от гостей
  
                        XXV
  
   И ждал чудес в тревоге непрестанной:
   Порой не мог заснуть и весь дрожал,
   Всё кто-то длинный, длинный и туманный,
   Чернее мрака в комнате стоял...
   Мне ужас веял в душу несказанный,
   И громко звал я няню и кричал.
   И старшие, вокруг моей постели,
   То на меня сердились, то жалели.
  
                        XXVI
  
   И лакомств мне давала мать, отец
   Шутил; его насмешливые речи
   Я слушал молча, бледный, как мертвец.
   И приносили в спальню лампы, свечи:
   "Вон там, в углу... смотрите!.." -- Наконец
   Он исчезал; но жду я новой встречи
   С Неведомым и знаю, что опять
   Его пред смертью должен увидать.
  
                       XXVII
  
   С тех пор доныне в бурях и в покое,
   Бегу ли я в толпу или под сень
   Дубрав пустынных, -- чую роковое
   Всегда, везде, -- и в самый светлый день.
   То древнее, безумное, ночное
   Присутствует в душе моей, как тень,
   Как ужаса непобедимый трепет,
   Как вещей Парки неотвязный лепет.
  
                        XXVIII
  
   Но, на прогулку с нянею спеша,
   В знакомой лавке у Цепного моста
   Я покупал себе на два гроша
   Коврижки белой, твердой, как береста,
   И, утреннею свежестью дыша,
   Опять на мир смотрел легко и просто;
   И для меня был счастия венец
   Малиновый прозрачный леденец.
  
                        XXIX
  
   В суровом доме, мрачном, как могила,
   Во мне лишь ты, родимая, спасла
   Живую душу, и святая сила
   Твоей любви от холода и зла,
   От гибели ребенка защитила;
   Ты ангелом-хранителем была,
   Многострадальной нежностью твоею
   Мне всё дано, что в жизни я имею.
  
                        XXX
  
   Отец сердился, вредным баловством
   Считал любовь; бывало, ты украдкой
   Меня спешила осенить крестом,
   Склонясь в лампадном свете над кроваткой,
   И засыпал я безмятежным сном
   При шепоте твоей молитвы сладкой,
   Но чувствовал сквозь поцелуй любви
   Я жалобы безмолвные твои.
  
                       XXXI
  
   Однажды, денег взяв Бог весть откуда,
   Она тайком осмелилась купить
   Игрушку мне, чудесного верблюда;
   Отец увидел, стал ее бранить.
   Внутри была бисквитов сладких груда:
   И жадности не мог я победить, --
   За мать страдая, молча, -- как убитый, --
   Я с горькими слезами ел бисквиты.
  
                       XXXII
  
   Когда на службе был отец с утра,
   Мать в кабинет за стол меня пускала.
   Я помню дел казенных нумера,
   Сургуч, портрет старинный генерала,
   Из хризолита ручку для пера,
   Из камня цвета млечного опала
   Коробочку для марок, нож, бювар,
   Карандаши и ящик для сигар:
  
                      XXXIII
  
   Предметы жадных, робких наслаждений!..
   Но как-то раз я рукавом свалил
   Чернильницу с головкою оленьей:
   Ни жив ни мертв, смотрю, как потопил
   (Что мне казалось верхом преступлений)
   Зеленое сукно поток чернил.
   Вдруг -- голоса, шаги отца в передней;
   Вот, думаю, пришел мой час последний.
  
                       XXXIV
  
   Я убежал, чтоб грозного лица
   Не увидать; и начались упреки,
   Неумолимый гневный крик отца,
   На трату денег вечные намеки,
   И оправданья мамы без конца.
   Я понимал, что грубы и жестоки
   Его слова, и слышал я мольбы,
   Усилия беспомощной борьбы...
  
                        XXXV
  
   В них -- долгих лет покорная усталость --
   Хотя бы мог я розог ожидать, --
   Лишь простоял в углу за эту шалость:
   Спасла меня заступничеством мать.
   Я чувствовал мучительную жалость,
   Семейных драм не в силах угадать, --
   За маму, тихий и покорный с виду,
   Я затаил в душе моей обиду.
  
                       XXXVI
  
   И с нею вместе я жалел себя:
   Под одеялом спрятавшись в кроватке,
   Молился я, родная, за тебя,
   Твой поцелуй в бреду и лихорадке,
   Твое дыханье чувствовал, любя:
   Так жгучие те слезы были сладки,
   Что, всё прощая, думал об отце
   Я с радостной улыбкой на лице.
  
                       XXXVII
  
   Он не чины, не ордена, не ленты
   Наградою трудов своих считал:
   В невидимо растущие проценты,
   В незыблемый и вечный капитал,
   В святыню денежных бумаг и ренты,
   Как в добродетель, веру он питал,
   Хотя и не был скуп, но слишком долго
   Для денег портил жизнь из чувства долга.
  
                      XXXVIII
  
   Чиновник с детства до седых волос,
   Житейский ум, суровый и негибкий,
   Не думая о счастье, молча нес
   Он бремя скучной жизни без улыбки,
   Без малодушья ропота и слез,
   Не ведая ни страсти, ни ошибки.
   И добродетельная жизнь была --
   Как в серых мутных окнах -- дождь и мгла.
  
                        XXXIX
  
   Кругом в семье царила безмятежность:
   Детей обилье -- Божья благодать, --
   Приличная супружеская нежность.
   За нас отец готов был жизнь отдать...
   Но, вечных мук предвидя неизбежность,
   Уже давно им покорилась мать:
   В хозяйстве, в кухне, в детской мелочами
   Ее он мучил целыми годами.
  
                          XL
  
   Без горечи не проходило дня.
   Но с мужеством отчаянья, ревниво,
   Последний в жизни уголок храня,
   То хитростью, то лаской боязливой
   Она с отцом боролась за меня.
   Он уступал с враждою молчаливой,
   Но дружба наша крепла, и вдвоем
   Мы жили в тихом уголке своем.
  
                          XLI
  
   С ним долгий путь она прошла недаром:
   Я помню мамы вечную мигрень,
   В лице уже больном, хотя не старом,
   Унылую, страдальческую тень...
   Я целовал ей руки с детским жаром, --
   Духи я помню, -- белую сирень...
   И пальцы были тонким цветом кожи
   На руки девственных Мадонн похожи...
  
                          XLII
  
   О, только бы опять увидеть вас
   И после долгих, долгих дней разлуки
   Поцеловать еще единый раз,
   Давно в могиле сложенные руки!
   Когда придет и мой последний час, --
   Ужели там, где нет ни зла, ни муки, --
   Ужель напрасно я, горюя, жду, --
   Что к вам опять устами припаду?
  
                          XLIII
  
   Отец по службе ездил за границу,
   На попеченье старой немки дом
   С детьми покинув; и старушка в Ниццу
   Писала аккуратно обо всем.
   Порой от мамы нежную страницу
   С отцовским кратким деловым письмом
   И с ящиком конфет мы получали,
   И забывал я о моей печали.
  
                          XLIV
  
   Бывало, с горстью лакомых конфет,
   С растрепанным арабских сказок томом
   Садился я туда, где ярче свет
   Знакомой лампы на столе знакомом,
   И большего, казалось, счастья нет,
   Чем шоколад с благоуханным ромом.
   Был сумерек уютный тихий час;
   В стекле шумел голубоватый газ.
  
                           XLV
  
   Я до сих пор люблю, Шехеразада,
   Твоих султанов, евнухов и жен,
   Скитаньями волшебными Синдбада
   И лампой Аладдиновой пленен.
   Порой -- увы! -- среди чудес Багдада
   Я, лакомством и книгой увлечен,
   Мать забывал, как забывают дети, --
   Как будто не было ее на свете,
  
                         XLVI
  
   И только в горе вспоминал опять.
   Из Ревеля почтенная старушка
   Умела так хозяйством управлять,
   Чтоб лишняя не тратилась полушка:
   Случится ль детям что-нибудь сломать,
   В буфете ль чая пропадет осьмушка, --
   Она весь дом бранила без конца,
   Предвидя строгий выговор отца.
  
                        XLVII
  
   Я помню туфли, темные капоты,
   Седые букли, круглые очки,
   Чепец, морщины, полные заботы,
   И ночью трепет старческой руки,
   Когда она записывала счеты
   И всё твердила: "Рубль за башмаки...
   Картофель десять, масло три копейки..."
   И цифру к цифре ставила в линейки.
  
                        XLVIII
  
   Старушки тень я видел на стене
   Огромную, поднять не смея взгляда:
   И магией порой казались мне
   Все эти банки, шпильки и помада,
   Щипцы на свечке в трепетном огне, --
   От них знакомый едкий запах чада:
   Она седую жиденькую прядь
   Привыкла на ночь в букли завивать.
  
                          XLIX
  
   До старости была она кокеткой:
   И, сморщившись давно и пожелтев, --
   Хотя у нас бывали гости редко, --
   С лукавством трогательным старых дев
   Шиньон свой древний, с новой черной сеткой,
   На голову дрожащую надев,
   Еще пришпилит красненькую ленту,
   И как бедняжка рада комплименту!
  
                             L
  
   Душа моя печальна и светла,
   И жалко мне моей старушки дряхлой.
   Священна жизнь, хотя бы то была
   Невидимая жизнь былинки чахлой.
   Мы любим, славя громкие дела,
   Чтоб от людей великих кровью пахло, --
   Но подвиг есть и в серых скучных днях,
   В невидимых презренных мелочах.
  
                            LI
  
   Старушки взгляд всегда был жив и зорок:
   К нам девушкой молоденькой вошла
   И поседела, сгорбилась, лет сорок
   С детьми возилась, жизнь им отдала.
   Ей каждый грош чужой был свят и дорог...
   Амалии Христьяновне -- хвала:
   Она свершила подвиг без награды,
   Как мало в жизни было ей отрады!
  
                            LII
  
   Как много скуки, горестных минут,
   Людских обид, и холода, и злости!
   И вот она забыта, и гниют
   В неведомой могиле на погосте,
   Найдя последний отдых и приют,
   Измученные старческие кости...
   Как по земле -- теней людских тьмы тем, --
   И ты прошла, -- Бог весть куда, зачем...
  
                            LIII
  
   Увы, что значит эта жизнь? Над нею,
   Как над загадкой темною, стою,
   Мучительней, чем над судьбой твоею,
   Герой бессмертный, -- душу предаю
   Вопросам горьким, отвечать не смею...
   Неведомых героев я пою.
   Простых людей, о, Муза, помоги мне
   Восславить миру в сладкозвучном гимне.
  
                            LIV
  
   Да будут же стихи мои полны
   Гармонией спокойной и унылой.
   Ничтожество могильной тишины
   Мгновенный шум великих дел покрыло:
   Последний будет первым, -- все равны.
   Как то поют, что в Древнем Риме было, --
   В торжественных октавах я пою
   Амалию Христьяновну мою.
  
                            LV
  
   Старушка Эмма у нее гостила
   В очках и тоже в буклях, как сестра.
   Я помню всех, кого взяла могила,
   Как будто видел лица их вчера.
   Амалия Христьяновна любила,
   С ней наслаждаясь кофеем с утра
   И ревельскими кильками в жестянках, --
   Посплетничать о кухне и служанках.
  
                            LVI
  
   Был муж ее предобрый старичок
   В ермолке, с трубкой; кофту, вместо шубы,
   Он надевал и длинный сюртучок,
   С улыбкой детской морщил рот беззубый.
   Пусть мелочи ненужных этих строк
   Осудит век наш деловой и грубый, --
   Но я люблю на прозе давних лет
   Поэзии вечерний полусвет...
  
                            LVII
  
   На Островах мы лето проводили:
   Вокруг дворца я помню древний сад,
   Куда гулять мы с нянею ходили, --
   Оранжереи, клумбы и фасад
   Двух флигелей в казенном важном стиле,
   Дорических колонн высокий ряд,
   Террасу, двор и палисадник тощий,
   И жидкие елагинские рощи.
  
                          LVIII
  
   Там детскую почувствовал любовь
   Я к нашей бедной северной природе.
   Я с прошлогодней ласточкою вновь
   Здоровался и бегал на свободе,
   И с радостным волнением морковь
   И огурцы сажал на огороде,
   Ходил с тяжелой лейкою на пруд:
   Блаженством новым мне казался труд.
  
                            LIX
  
   В двух грядках все заботы земледелья
   Я находил, про целый мир забыв...
   О, где же ты, безумного веселья
   Давно уже неведомый порыв,
   И суета, и хохот новоселья.
   "Milch trinken, Kinder!"2 -- форточку открыв,
   За шалость детям погрозив сначала,
   Амалия Христьяновна кричала.
  
                            LX
  
   И ласточек, летевших через двор,
   Был вешний крик пронзителен и молод...
   Я помню первый чай на даче, сор
   Раскупоренных ящиков и холод
   Сквозного ветра, длинный коридор
   И после игр счастливый, детский голод,
   И теплый хлеб с холодным молоком
   В зеленых чашках с тонким ободком --
  
                           LXI
  
   Позолоченным: их любили дети, --
   Особенная прелесть в них была.
   В сосновом, пахнущем смолой, буфете
   Стоял сервиз для дачного стола.
   С тех пор забыл я многое на свете --
   Любовь, обиды, важные дела,
   Но, кажется, до смерти помнить буду
   Ту милую зеленую посуду.
  
                           LXII
  
   И связан с ней был чудный летний сон,
   Всегда один и тот же, мимолетней,
   Чем облачные тени, озарен
   Таинственным лучом, -- и беззаботней
   Я ничего не знаю: дальний звон,
   Как будто тихий благовест субботний...
   Большая комната, -- где солнца нет,
   Но внутренний прозрачно-мягкий свет.
  
                          LXIII
  
   Гляжу на свет, не удивляясь чуду,
   И не могу насытить жадный взор...
   На длинных полках вижу я посуду, --
   Пронизанный сиянием фарфор,
   И золотой, и разноцветный, всюду --
   На чашках белых тоненьких -- узор...
   Я -- как в раю, -- такая в сердце сладость
   И чистота, и неземная радость.
  
                          LXIV
  
   Той радостью душа еще полна,
   Когда проснусь, бывало: я беспечен
   И тих весь день под обаяньем сна.
   Хотя для сердца памятен и вечен,
   Как молодость, как первая весна, --
   О, милый сон, ты был недолговечен
   И в темные порочные года
   Уже не повторялся никогда.
  
                           LXV
  
   Я полюбил Эмара, Жюля Верна,
   И Робинзон в те дни был мой кумир.
   Я темными колодцами -- безмерна
   Их глубина -- сходил в подземный мир,
   И быстрота была неимоверна,
   Когда помчался в бомбе чрез эфир
   Я на луну; мечтой любимой стали
   Мне корабли подводные из стали.
  
                          LXVI
  
   Я находил в елагинских полях
   Пустынные и дикие Пампасы;
   Блуждал -- в приюте воробьев -- в кустах
   Черемухи, как Немо, Гаттерасы
   Иль Робинзоны в девственных лесах.
   Я ждал порой меж тощих пальм террасы
   Среди безумных и блаженных игр,
   Что промелькнет гиппопотам иль тигр.
  
                          LXVII
  
   Я не забуду в темном переплете
   Разорванных библиотечных книг.
   Фантазия в младенческом полете
   Не ведала покоя ни на миг:
   Я жил в волненье вечном и заботе, --
   Мне в каждой яме чудился тайник
   И ход подземный в глубине сарая.
   Как я мечтал, дрожа и замирая,
  
                          LXVIII
  
   Как жаждал я открытья новых стран!
   Готов принять был дачников семейных
   За краснокожих, пруд -- за океан,
   И часто, полный грез благоговейных,
   Заглядывал в таинственный чулан
   С осколками горшков оранжерейных,
   И, на чердак зайдя иль сеновал,
   Америку, казалось, открывал.
  
                           LXIX
  
   Я с братьями ходить любил по крыше,
   Чтоб сапогами не греметь, -- в чулках.
   Я в ужасе просил их: "Тише, тише, --
   Амалия Христьяновна!.." В ушах
   Был ветра свист, и мне хотелось выше.
   У спутников на лицах видел страх, --
   Но сам душою, страху недоступной,
   Я наслаждался волею преступной.
  
                            LXX
  
   За погребом был гладкий, как стекло,
   И сонный пруд; на нем плескались утки;
   Плакучей ивы старое дупло,
   Где свесились корнями незабудки,
   Потопленное, мохом обросло;
   Играют в тине желтые малютки --
   Семья утят, и чертит легкий круг
   По влаге быстрый водяной паук.
  
                           LXXI
  
   Я с книгой так садился меж ветвями,
   Чтоб за спиной конюшни были, дом
   И клумбы, мне противные, с цветами,
   И, видя только чащу ив кругом
   И дремлющую воду под ногами,
   Воображал себя в лесу глухом:
   Так страстно мне хотелось, чтобы диким
   Был Божий мир, пустынным и великим.
  
                          LXXII
  
   И, каждой смелой веткой дорожа,
   Я возмущался, что по глупой моде
   Акации стригут или, служа
   Казенному обычаю в природе, --
   Метут в лесу тропинки сторожа.
   Стремясь туда, где нет людей, к свободе, --
   Прибив доску меж двух ветвей к сосне,
   Я гнездышко устроил в вышине.
  
                           LXXIII
  
   И каждый день взлезал к нему, как белка.
   За длинною просекою вдали
   Виднелася Елагинская Стрелка,
   На бледном тихом взморье корабли;
   Нева желтела там, где было мелко...
   Как по дорожкам дачники ползли,
   Я наблюдал с презреньем, горд и весел,
   И голый сук казался мягче кресел.
  
                           LXXIV
  
   Идет лакей придворный по пятам
   Седой и чинной фрейлины-старушки...
   Здесь модные духи приезжих дам --
   И запах первых листьев на опушке,
   И разговор французский -- пополам
   С таинственным пророчеством кукушки,
   И смешанное с дымом папирос
   Вечернее дыханье бледных роз...
  
                            LXXV
  
   В оранжереи, к плотничьей артели
   Я уходил: там острая пила
   Визжала, стружки белые летели,
   И с дерева янтарная смола,
   Как будто кровь из раны в нежном теле,
   Сияющими каплями текла;
   Мне нравился их ярославский говор,
   Когда шутил с работниками повар,
  
                           LXXVI
  
   Спеша на ледник с блюдом через двор;
   И брал от них рукою неискусной
   Я долото, рубанок иль топор,
   Из котелка любил я запах вкусный,
   И щи, и ложек липовых узор;
   При звуке песни их живой и грустной
   Кого-то вдруг мне становилось жаль:
   Я сердцем чуял русскую печаль...
  
                          LXXVII
  
   Мы под дворцом Елагинским в подвале
   Однажды дверь открытую нашли:
   Мышей летучих тени ужасали,
   Когда мы в темный коридор вошли;
   Казалось нам, что лабиринт едва ли
   Ведет не к сердцу матери-земли.
   Затрепетав, упал от спички серной
   На плесень влажных сводов луч неверный.
  
                         LXXVIII
  
   Не долетает шум дневной сюда;
   Столетним мохом кирпичи покрыты,
   Сочится с низких потолков вода;
   Сквозь щель, сияньем голубым облиты,
   Роняя на пол слезы иногда,
   Неровные белеют сталактиты
   В могильном сне... Как солнцу я был рад,
   Из глубины подземной выйдя в сад.
  
                           LXXIX
  
   Вдыхая запах влажный и тяжелый
   Медовых трав, через гнилой забор
   Перескочив, отважный и веселый,
   В кустах малины крадусь я, как вор;
   Над парником с жужжаньем вьются пчелы,
   И, как рубин, висит, чаруя взор,
   Под свежими пахучими листами
   Смородина прозрачными кистями.
  
                           LXXX
  
   С младенчества людей пленяет грех:
   Я с жадностью незрелый ем крыжовник,
   Затем что плод запретный слаще всех
   Плодов земных; царапает шиповник
   Лицо мое, и, возбуждая смех
   Напрасно пугало твое, садовник,
   Как символ добродетели, стоит,
   Храня торжественный и глупый вид.
  
                          LXXXI
  
   Елагин пуст, -- вдали умолк коляски
   Последний гул, и белой ночи свет
   Там, над заливом, полон тихой ласки,
   Как неземной таинственный привет, --
   Всё мягкие болезненные краски...
   Далекой тони черный силуэт,
   Кой-где меж дач овес и тощий клевер...
   Тебя я помню, бедный милый Север!
  
                          LXXXII
  
   Когда сквозь дым полуденных лучей
   С утесов Капри вижу даль морскую,
   О сумраке березовых аллей
   Я с нежностью задумчивой тоскую:
   Люблю унынье северных полей
   И бледную природу городскую,
   И сосен тень, и с милой кашкой луг,
   Люблю тебя, Елагин, старый друг.
  
                          LXXXIII
  
   Но скоро дни забот пришли на смену
   Веселым дням, и в мрачный старый дом
   Вернулся вновь я к духоте и плену.
   И в комнате перед моим окном
   Неумолимую глухую стену
   Доныне помню: вид ее знаком
   До самых мелких трещинок и пятен,
   Казенный желтый цвет был неприятен.
  
                           LXXXIV
  
   Разносчицы вдали я слышать мог
   Певучий голос: "Ягода морошка".
   Небес едва был виден уголок
   Над крышами, где пробиралась кошка
   И трубочист; со сливками горшок
   Кухарка ставит в ящик за окошко;
   И как воркует пара голубей,
   Я слышу в тихой комнате моей.
  
                           LXXXV
  
   Когда же Летний сад увидел снова,
   Я оценил свободу летних дней.
   С презрением, не говоря ни слова,
   Со злобою смотрел я на детей,
   Играющих у дедушки-Крылова,
   И, всем чужой, один в толпе людей,
   Старался няню, гордый и пугливый,
   Я увести к аллее молчаливой.
  
                          LXXXVI
  
   В сквозной тени трепещущих берез
   На мраморную нимфу или фавна
   Смотрел я, полный нелюдимых грез;
   И статуя Тиберия забавна, --
   Меня смешил его отбитый нос,
   Замазкою приклеенный недавно.
   Сентябрь дубы и клены позлащал,
   Крик ворона ненастье предвещал...
  
                          LXXXVII
  
   Стучится дождь однообразно в стекла.
   К экзаменам готовлюсь я давно,
   Зевая, год рожденья Фемистокла
   Твержу уныло и смотрю в окно:
   В грязи шагая, охтинка промокла...
   И сердце скукой мертвою полно.
   Решить не в силах трудную задачу,
   Над грифельной доской едва не плачу.
  
                         LXXXVIII
  
   Но вот пришел великий грозный час:
   Вступая в храм классической науки,
   Чтобы держать экзамен в первый класс,
   Я полон дикой робости и муки.
   Смотрю в тетрадь, не подымая глаз,
   Лицо в чернилах у меня и руки,
   И под диктовку в слове "осенять"
   Не знаю, что поставить -- е иль ъ
  
                         LXXXIX
  
   Я помню место на второй скамейке,
   Под картою Австралии, для книг
   Мой пыльный ящик, карандаш, линейки,
   Казенной формы узкий воротник,
   Мучительный для детской тонкой шейки.
   Спряжение глаголов я постиг
   С большим трудом; и вот я -- в новом мире,
   Где божество -- директор в вицмундире.
  
                             XC
  
   От слез дрожал неверный голосок,
   Когда твердил я: lupus... conspicavit...
   In rupe pascebatur...3 и не мог
   Припомнить дальше; единицу ставит
   Мне золотушный немец-педагог.
   Томительная скука сердце давит:
   Потратили мы чуть не целый год,
   Чтобы понять отличье quin и quod4;
  
                             XCI
  
   А говорить по-русски не умели.
   И, в сокровенный смысл частицы ut5
   Стараясь вникнуть, с каждым днем глупели.
   Гимнастика ума -- полезный труд,
   Направленный к одной великой цели:
   Нам выправку казенную дадут
   Для русского чиновничьего строя,
   Бумаг, служебных дел и геморроя.
  
                            XCII
  
   Так укрощали в молодых сердцах
   Вольнолюбивых мыслей дух зловредный;
   Теперь уже о девственных лесах,
   О странствиях далеких мальчик бедный
   Не помышлял: потухла жизнь в очах.
   В мундир затянут, худенький и бледный,
   По петербургской слякоти пешком
   Я возвращался в наш холодный дом.
  
                          XCIII
  
   Манить ребенка воля перестала:
   Царил над нами дух военных рот.
   Как в тонких стенках твоего кристалла,
   Гомункул, умный маленький урод,
   Душа без жизни в детях жить устала...
   Болезненный и худосочный род --
   К молчанию, к терпенью предназначен,
   Чуть не с пеленок деловит и мрачен.
  
                            XCIV
  
   В тот час, как темной грифельной доски
   И словарей коснулся луч последний
   Туманного заката, и тоски
   Напев был полон в комнате соседней
   Старухи няни, штопавшей чулки, --
   Далекий шум послышался в передней...
   Мне было скучно, и на груды книг
   Я головой усталою поник...
  
                            XCV
  
   Вдруг голос мамы, шорох платья милый,
   Ее шагов знакомый легкий звук...
   Я побледнел и алгебры постылой
   Учебник на пол выронил из рук.
   Не от любви с неудержимой силой
   Забилось сердце, -- это был испуг;
   Я в классицизме, в мертвом книжном хламе
   Так одичал, что позабыл о маме
  
                            XCVI
  
   За год разлуки: как угрюмый зверь,
   Со злобою смотрел на злые лица
   Учителей; казалася теперь
   Мне падежей неправильных таблица
   Важней любви... От матери за дверь
   Я спрятался; как пойманная птица,
   Дрожал в углу, безмолвие храня, --
   И вдруг она увидела меня...
  
                           XCVII
  
   Но я уж сам к ней бросился в объятья,
   Про всё забыв, -- сестер не слышал крик
   И не видал, как прибежали братья,
   Закрыв глаза, к ее груди приник,
   Вдыхая тонкий, нежный запах платья...
   То был блаженства незабвенный миг.
   Она меня ласкала: "Мальчик бедный,
   Какой ты худенький, какой ты бледный!"
  
                           XCVIII
  
   Под взорами возлюбленных очей
   Я воскресал от холода и скуки,
   От этих долгих безнадежных дней;
   Пугливый, всё еще боясь разлуки,
   Не веря счастью, прижимался к ней:
   Она глаза мне целовала, руки
   И волосы, и согревала вновь
   Меня, как солнце, вечная любовь.
  
                            XCIX
  
   И, улыбаясь, плакали мы оба,
   И всё, в чем сердце бедное могло
   Окаменеть -- ожесточенье, злоба
   И мертвенная скука -- всё прошло:
   Так не боится зимнего сугроба,
   Почуяв жизни первое тепло,
   Когда ручей поет и блещет звонкий, --
   На трепетном стебле подснежник тонкий.
  
                              C
  
   Не мог расторгнуть наших вольных уз
   Дух строгости, порядок жизни чинный,
   И тайно креп наш дружеский союз:
   Ловил я звук шагов ее в гостиной;
   Бывало, рода женского на us
   Она со мной твердила список длинный,
   И находил поэзию при ней
   Я в правилах кубических корней.
  
                              CI
  
   Под сладостной защитой и покровом,
   Когда ласкался к маме при отце,
   Я видел ревность на его суровом
   Завистливо нахмуренном лице.
   Я был пленен улыбкой, каждым словом,
   И бриллиантом на ее кольце,
   И шелестом одежды, и духами,
   И девственными, юными руками.
  
                              CII
  
   На завтрак белый рябчика кусок,
   Обсахаренный вкусный померанец,
   Любимую конфету, пирожок
   Она тихонько прятала мне в ранец;
   Когда я в классе вынимал платок
   С ее духами, вспыхивал румянец
   Любви стыдливой на моих щеках,
   Сияла гордость детская в очах.
  
                             CIII
  
   Я чувствовал ее очарованье
   Среди учебных книг и словарей,
   Как робкое весны благоуханье
   В холодной мгле осенних мрачных дней,
   И по ночам любимых уст дыханье
   Над детскою кроваткою моей:
   Так ласк ее недремлющая сила
   Меня теплом и светом окружила.
  
                             CIV
  
   Коль в сердце, полном горечи и зла,
   Доныне есть поэзия живая, --
   Твоя любовь во мне ее зажгла.
   Ты слышишь ли меня, о, тень родная?
   Пусть не нужна тебе моя хвала,
   Но счастлив я, о прошлом вспоминая, --
   И вот неведомую песнь мою
   Тебе, как эти слезы, отдаю.
  
                              CV
  
   Когда стремлюсь я к неземной отчизне,
   Слабея, грешный, на земном пути,
   Я внемлю тихой нежной укоризне...
   Не отвергай меня, молю, прости, --
   Как ты дитя свое хранила в жизни,
   Так пред Судом Верховным защити,
   Отчаяньем и долгою разлукой
   Измученное сердце убаюкай.
  
                              CVI
  
   Слетаешь ты, незримая, ко мне,
   Как сладкого покоя дуновенье,
   Как дальний звук в полночной тишине...
   Я чувствую твое благословенье
   И к моему лицу, как бы во сне,
   Твоих бесплотных рук прикосновенье...
   О милая, над бездною храня,
   Любовью вечною спаси меня!
  
                            CVII
  
   У волка есть нора, у птиц жилища, --
   Лишь у тебя, служитель красоты, --
   Нет на земле родного пепелища:
   Один среди холодной пустоты,
   Я собираю с тихого кладбища
   Воспоминаний бледные цветы,
   И в душу веет запахом могилы
   Сквозь аромат их девственный и милый...
  
                            СVIII
  
   Давно привык я будущих скорбей
   Угадывать нелживые приметы;
   Жизнь с каждым днем становится мрачней..
   Ни славою, ни дружбой не согреты,
   Лишь памятью невозвратимых дней
   Питаемся мы, жалкие поэты,
   Как собственною лапою медведь,
   Чтоб с голода зимой не умереть.
  
                              CIX
  
   Пою, свирель на тихий лад настроя:
   До подвигов нам с Музой дела нет.
   Я говорю, увидев тень героя:
   "Не заслоняй мне солнца вечный свет!"
   От мировых скорбей ищу покоя
   И ухожу я в прозу давних лет,
   Как Диоген -- в циническую бочку...
   Но здесь для рифмы я поставлю точку.
  
                              CX
  
   Кто б ни был ты, о мой случайный друг, --
   Студент ли в келье сумрачной и дымной,
   Чиновник ли с бумагами вокруг,
   Курсистка, барин ли гостеприимный,
   Питомец ли классических наук, --
   Не требую любви твоей взаимной, --
   Но мне близка теперь душа твоя,
   Но ты мне друг, ты человек, как я.
  
                              CXI
  
   Ты так же горьким опытом наказан...
   Минутной благосклонности твоей
   Я самой чистой радостью обязан:
   Ты дальше всех, ты ближе всех друзей,
   И я с тобой свободной дружбой связан.
   Теперь, прощаясь с Музою моей,
   Забудь вражду, прости, читатель, скуку:
   Мы -- люди, мы -- несчастны -- дай мне руку!
  
                             CXII
  
   Тебе на суд я отдаю себя:
   Один ли ты иль в многолюдном свете,
   Хлопочешь ли, для славы жизнь губя
   Или для денег, -- вспомни о завете
   Того, кто, детство милое любя,
   Учил нас: "Будьте просты вы, как дети".
   Как ни был бы ты зол и мудр, и стар, --
   Подумай, жизнь -- прекрасный Божий дар;
  
                            CXIII
  
   Смягчись на миг в борьбе ожесточенной,
   На прошлое с улыбкою взгляни:
   Не правда ли, там, солнцем озаренный,
   Есть уголок родимый, есть они,
   Мой брат, как я, познаньем отягченный,
   Неведенья безоблачные дни!
   От суеты и злобы на минуту
   Вернись душою к тихому приюту, --
  
                             CXIV
  
   И пусть морщины скуки и труда
   Разгладятся!.. Как сон недолговечный,
   Те дни прошли... Ты лучше был тогда,
   Доверчивый, свободный и беспечный.
   Ужели больше нет от них следа,
   От этих дум, от простоты сердечной?..
   О, только бы ты пожалел о них, --
   И дела нет мне до врагов моих.
  
                             CXV
  
   Пусть хмурит брови Аристарх журнальный:
   В печальном сердце -- тихо и светло;
   Въезжаю в гавань, -- кончен путь мой дальний...
   О, друг, утешься, подыми чело
   С улыбкою спокойной и печальной,
   Прощая Богу смерть и людям зло:
   В сиянье солнца есть еще отрада...
   Ты улыбнулся, -- вот моя награда!
  
  
                 ПЕСНЯ ВТОРАЯ
  
  
                            I
  
   Уже никто не вденет ногу в стремя, --
   Ты одряхлел, классический Пегас,
   Тебе подсекло крылья злое Время:
   Влачишься ты по улицам у нас,
   Где давит сердце вечной скуки бремя,
   Где в мутной снежной тьме чуть брезжит газ,
   Где нет ни воли, ни любви, ни солнца, --
   Хромою клячей бедного чухонца...
  
                            II
  
   От рифмы я отвык, и мне начать
   Вторую песнь трудней, чем сдвинуть гору.
   Но если час пришел -- нельзя молчать:
   Слетающих видений внемля хору,
   Их голосам я должен отвечать;
   И как цветник в полуденную пору --
   Жужжаньем пчел, как берег -- шумом волн,
   Созвучьями недаром слух мой полн.
  
                           III
  
   Их музыка подобна поцелую:
   И рифма с рифмой -- нежная чета --
   Сливаются в гармонию живую;
   Так ищут уст влюбленные уста.
   Я близость бога сладостного чую:
   Когда душа уныла и пуста, --
   Поэзия -- от всех скорбей лекарство.
   Уйдем же к ней мы в призрачное царство
  
                            IV
  
   Там нет ни зла людского, ни добра,
   Там даже смерти не страшна угроза.
   Луна порой в немые вечера
   На стеклах бледные цветы мороза
   Вдруг оживит: что значит их игра
   Бесцельная?.. Холодной жизни проза,
   Гори, гори и ты в стихе моем,
   Как этот лед, таинственным огнем!
  
                            V
  
   О, юность бедная моя, как мало
   Ты вольных игр и счастья мне дала:
   Классической премудрости начало,
   Словарь латинский, холод, скука, мгла...
   Как часто я бранил тебя, бывало;
   Но всё прошло, -- теперь не помню зла:
   Не до конца сумели в пыльной груде
   Нелепых книг тебя испортить люди.
  
                            VI
  
   За сладостный, невинный жар в крови,
   За первые неопытные грезы,
   За детское предчувствие любви
   Среди унынья, холода и прозы,
   За маленькие радости твои,
   За одинокие, немые слезы,
   О, молодость, за красоту твою
   Тебя люблю, тебе я гимн пою!
  
                            VII
  
   Врата несуществующего рая,
   Ненаступивших радостей залог,
   Благословлю обман твой, умирая.
   Я никогда проклясть тебя не мог,
   О горькая, о жалкая, святая,
   Тебя непобедимой создал Бог:
   В тебе есть холод, девственная нега
   И чистота нетронутого снега...
  
                          VIII
  
   Однажды мы весною в первый раз
   Открыли окна слишком рано, в марте;
   Пахнул к нам свежий воздух в душный класс;
   На стенах с пятнами чернил, на парте,
   Изрезанной ножами в скучный час
   Закона Божьего, на пестрой карте
   Америки луч солнечный блестел,
   В листах грамматик ветер шелестел.
  
                            IX
  
   Я думаю, Армидин сад, и ты бы
   Нам более счастливых не дал грез,
   Чем грязный двор, где льда седого глыбы
   Кололи дворники; не запах роз,
   А москательных лавок, мяса, рыбы --
   Зефир весенний с рынка нам принес...
   А воробьи на крышах стаей шумной
   Чирикали от радости безумной.
  
                             X
  
   Смотрели жадно мы на красный дом,
   Влюбившись сразу в барышню-соседку.
   К окну подходит -- видно за стеклом, --
   Чтобы крупы насыпать птице в клетку.
   Тетради, книги наши под столом:
   Как мотылек, попавший детям в сетку,
   Трепещет сердце, и волнует кровь
   Мне глупая и милая любовь.
  
                            XI
  
   Пусть наглухо опять окно закрыли:
   Проснувшись вдруг от мертвенного сна,
   Сквозь мутное стекло под слоем пыли,
   Глядим, -- душа надеждою полна,
   Мгновенно всю грамматику забыли.
   Ты победила, вечная весна!
   Так молодость в тюрьме находит радость
   И горечь жизни превращает в сладость...
  
                            XII
  
   Мне эта улица мила с тех пор:
   В галантерейной маленькой лавчонке
   Доныне всё еще пленяет взор
   И те же чувства будят, как в ребенке, --
   Знакомых ситцев пестренький узор,
   Духи, помада, зеркальца, гребенки
   И волны подвенечной кисеи --
   Соблазны юной прачки и швеи.
  
                           XIII
  
   Душа волненьем сладким вновь объята,
   Когда по тем местам я прохожу;
   Как тихий свет унылого заката,
   Я в улице безмолвной нахожу
   Следы тех дней, которым нет возврата...
   И сам не знаю, чем в них дорожу;
   Но жизнь кругом -- холодная пустыня,
   Лишь в прошлом всё -- отрада и святыня.
  
                            XIV
  
   Люблю я запах елки в Рождество,
   Когда она таинственно и жарко
   Горит, и все мы ждем Бог весть чего...
   Пускай беду пророчит злая Парка, --
   Я верю в елку, верю в торжество,
   По-прежнему от Бога жду подарка.
   Как елка, ты -- в огнях, ночная твердь.
   Ужель подарок Бога -- только смерть?
  
                            XV
  
   Всё мимолетно -- радости и мука,
   Но вечное проклятие богов --
   Не смерть, не старость, не болезнь, а скука,
   Немая скука долгих вечеров,
   Скучать с приличным видом есть наука
   Важнейшая для умных и глупцов:
   Подруги наши -- страсть, любовь иль злоба,
   А скука -- вечная жена до гроба.
  
                            XVI
  
   О, темная владычица людей,
   Как рано я узнал твои морщины,
   Недвижный взор твоих слепых очей,
   Лицо мертвее серой паутины
   И тихий лепет злых твоих речей!..
   Но оживлять унылые картины
   Не буду вновь: уж я сказал о том,
   Чем был наш мрачный и холодный дом.
  
                           XVII
  
   Всё важно в нем и сонно, и прилично.
   Отец любил детей, но издали:
   Он каждую субботу педантично,
   Просматривая баллы, за нули
   Нотации читать умел отлично.
   Без дружбы, вечно ссорясь, мы росли
   Все вместе, кучей, как в тени древесной
   Семья грибов: нам было слишком тесно...
  
                           XVIII
  
   С Сергеем мы ходили в тот же класс.
   Напоминая бойкую лисичку,
   Зрачки зеленоватых быстрых глаз
   Лукаво щурить он имел привычку;
   Лицо в веснушках помню как сейчас,
   Пронырливый и острый носик; кличку
   Всему давал он метко; был актер
   И дипломат, насмешлив и хитер.
  
                            XIX
  
   А неуклюжий Саша, молчаливый,
   С лицом румяным и тупым, в очках, --
   Как медвежонок, дикий и ленивый;
   В монахи собирался он, в делах
   Земных не видя толку; горделивый
   Тот замысел погиб, и стал монах --
   Немало в жизни всяких превращений --
   Чиновником особых поручений.
  
                            XX
  
   Благоразумен, важен, как старик,
   Был Коля гимназистом идеальным;
   Премудрость всех учебников постиг.
   С лицом худым, бескровным и печальным,
   Питая страсть, как первый ученик,
   К пятеркам с плюсом и листам похвальным,
   Смиряться он умел, терпеть и ждать
   И всякому начальству угождать.
  
                            XXI
  
   Но иногда, романтик добродушный,
   Про всё забыв, каких-то ведьм и фей,
   И рыцарей, и замок их воздушный
   Чертил пером в тиши воскресных дней,
   Воображенью странному послушный,
   Он на полях латинских словарей,
   Влюбленный в этот мир необычайный:
   Он верил в сны, пророчества и тайны...
  
                           XXII
  
   У нас в крови -- неугасимый жар
   Мистического бреда; это -- сходство
   Семейное, опасный людям дар,
   Наследственный недуг иль превосходство,
   Под пеплом жизни тлеющий пожар, --
   Не ведаю -- талант или уродство...
   Вольнолюбивый, непокорный дух,
   Доныне в нас огонь твой не потух.
  
                           XXIII
  
   Обычный в жизни путь ему неведом,
   Противен будничный и тесный круг.
   Был Костя, старший брат мой, правоведом;
   Но поступил он, возмутившись вдруг,
   И полный нигилизма модным бредом,
   На факультет естественных наук:
   Не следуя отцовскому примеру,
   Он погубил блестящую карьеру.
  
                           XXIV
  
   Самонадеян и умен, и горд,
   Наш мертвый дом, чиновничий и серый,
   Он презирал: настойчив, волей тверд,
   В добре и зле без удержу, без меры,
   От микроскопов ждал он и реторт
   Неведомых чудес и новой веры.
   Любила мать его; с отцом всегда
   Была у Кости тайная вражда.
  
                            XXV
  
   Мне помнится под колбою стеклянной
   Спиртовой лампочки дрожащий блеск
   И жидкости опаловой, туманной
   В прозрачных стенках легкий звон и плеск,
   Волшебной искры голубой и странной
   На гальванической машине треск...
   В густой тени большого кабинета
   Желтели кости пыльного скелета.
  
                            XXVI
  
   Мне объяснял фанатик молодой
   Открытья, чудеса лабораторий,
   Неясные мелькали предо мной
   Отрывки дерзновеннейших теорий;
   Показывал он в капле водяной
   Друг друга пожиравших инфузорий,
   И слушал я, потупив робкий взор,
   Про Дарвинов естественный подбор.
  
                           XXVII
  
   Я чувствовал, что он не прав во многом:
   Краснея, запинался я, дрожал,
   Ребяческим и неумелым слогом
   На доводы науки возражал,
   Когда, смеясь над чертом и над Богом,
   Он всё, во что я верил, разрушал...
   Хотя и страшно было мне и больно, --
   Запретный плод прельщал меня невольно.
  
                          XXVIII
  
   И любопытство жадное влекло
   К опасности на крайние ступени,
   И в первый раз на детское чело
   Уже недетских дум ложились тени:
   Пленяет душу человека зло.
   Как некогда Адаму в райской сени --
   "Вкуси и будешь Богом", -- мудрый Змей
   Коварный дал совет душе моей.
  
                           XXIX
  
   В столовой раз за чаем мы сидели;
   Здесь маятник медлительных часов,
   Влачившихся без отдыха, без цели,
   Вкус тех же булок, звуки тех же слов
   И тусклые обои надоели
   Знакомым видом желтеньких цветов.
   На ужин экономно разогреты
   Унылые вчерашние котлеты.
  
                            XXX
  
   Из всех углов ползет ночная тень,
   Цедится струйка жиденького чая
   Сквозь ситечко; смотреть и думать -- лень,
   Царит безмолвье, мысли удручая...
   У матери -- всегдашняя мигрень.
   И лампа бледная горит, скучая,
   И силы нет дремоты превозмочь, --
   Скорей бы сон бесчувственный и ночь.
  
                           XXXI
  
   Вдруг настежь дверь, -- и дрогнул воздух сонный,
   И старший брат с улыбкой на устах
   Вошел и, нашей скукой изумленный,
   Тотчас притих; румянец на щеках
   Еще горит, морозом оживленный,
   Пылинки снега тают в волосах:
   Он с улицы принес душистый холод,
   Глаза блестят, -- он радостен и молод.
  
                           XXXII
  
   Отец спросил: "Откуда?" -- "Из суда, --
   Присяжные Засулич оправдали!"
   "Как? ту, что в Трепова стреляла?" -- "Да". --
   "Не может быть!.." -- "Такой восторг был в зале,
   Какого не бывало никогда:
   Мы полную победу одержали!"
   Отец сердито молвил: "Что за вздор!"
   И вспыхнул вдруг ожесточенный спор.
  
                          XXXIII
  
   И шепотом беспомощных молений
   Напрасно мама хочет их унять:
   То спор был вечный, распря поколений, --
   Не уступают оба ни на пядь,
   Не слушают друг друга: "Убеждений
   Вы права не имеете стеснять!" --
   Кричит студент; они вскочили оба, --
   В очах старинная слепая злоба.
  
                          XXXIV
  
   "Наука доказала..." -- "Чушь и гиль --
   Твоя наука... Вечные основы
   Религии..." -- "Основы ваши -- гниль!
   Пред истиною все они готовы
   Рассыпаться, как мертвый прах и пыль...
   Нам Спенсер дал для жизни принцип новый!" --
   "А Бог?.." -- "Нет Бога!" -- "Спенсер твой -- дурак
   Дошли до Бога, -- это скверный знак.
  
                           XXXV
  
   Теперь конец уж ясен бедной маме, --
   Ей скажет муж: "Во всем -- твоя вина.
   Детей избаловала!" В этой драме
   Немою жертвой быть обречена,
   Печальными и кроткими глазами,
   Беспомощного ужаса полна,
   Глядит на них и вся мольбою дышит:
   Никто ее не видит и не слышит.
  
                           XXXVI
  
   "Прочь, негодяй, из дома моего!.." --
   Кричит отец, бледнея. "Ради Бога,
   Не будь к нему жесток, прости его,
   Ну, хоть меня ты пожалей немного!" --
   "Нет, не просите, мама, -- ничего --
   Не надо! -- Костя ей кричит с порога, --
   Я рад уйти: мне воля дорога,
   Не будет больше здесь моя нога!
  
                          XXXVII
  
   Вам оскорблять себя я не позволю..."
   И он дверями хлопнул. Мать жалел,
   Но думал я, что Костя выбрал долю
   Завидную: как был он горд и смел!
   И за героем я рвался на волю,
   Я сам дрожал от злобы и горел:
   Душа была смятением объята;
   Я разделить хотел бы участь брата.
  
                          XXXVIII
  
   И долго я в ту ночь не мог уснуть:
   Всё чудились мне тихие рыданья;
   Предчувствием беды сжималась грудь.
   Я встал; лишь уличных огней мерцанье
   По комнате мне озаряло путь,
   Когда среди глубокого молчанья,
   Как вор, прокравшись в темный длинный зал,
   Я разговор из спальни услыхал:
  
                            XXXIX
  
   "Он может повредить моей карьере...
   Каков щенок, мальчишка, нигилист!" --
   "Ну, денег дай ему по крайней мере:
   Он вспыльчив, сердцем же он добр и чист..."
   Я ухо приложил к закрытой двери
   И в темноте внимал, дрожа, как лист,
   И страшно было мне, стучали зубы:
   Слова отца безжалостны и грубы.
  
                            XL
  
   С тех пор прошли года, но помню то,
   Что слышал там: осталось в сердце жало.
   "Он -- сын твой, не губи его, -- за что?.." --
   "Ведь я сказал: дам сорок в месяц". -- "Мало". --
   "А сколько ж?" -- "Сто". -- "Ну, пятьдесят..." -- "Нет, сто..."
   Мольбою долгой, долгой и усталой,
   Упрямой силою любви своей
   Она боролась с ним из-за грошей.
  
                            XLI
  
   Я слов уже не слышал -- только звуки
   Всё тех же просьб: так падает вода
   И точит твердый камень; лишь от скуки
   Он делал ей уступку иногда.
   Она ему в слезах целует руки,
   Терпеньем побеждает, как всегда,
   Смирением глубоким и притворством,
   И жертв незримых медленным упорством.
  
                           XLII
  
   Мы грешны все: я не сужу отца.
   Но ужаса я полн и отвращенья
   К семейной пытке, к битве без конца,
   Без отдыха, где нет врагу прощенья,
   Где только бледность кроткого лица
   Иль вздох невольный выдает мученья:
   Внутри -- убийство, а извне хранит
   Законный брак благопристойный вид.
  
                          XLIII
  
   Когда же утром мы при лампе встали
   И за окном, сквозь мокрый снег и тень,
   С предчувствием заботы и печали
   Рождался вновь ненужный серый день,
   За кофеем от няни мы узнали,
   Что мать больна, что у нее мигрень:
   И вещая тоска мне сердце сжала.
   Три дня она в постели пролежала.
  
                           XLIV
  
   И может быть, то первый приступ был
   Болезни тяжкой, длившейся годами,
   Неисцелимой; всё же гневный пыл
   Отца смягчен был долгими мольбами.
   Хотя он ссоры с Костей не забыл,
   Но поневоле, уступая маме,
   Не одобряя баловства детей, --
   Не сорок дал ему, а сто рублей.
  
                            XLV
  
   И жизнь пошла чредой однообразной:
   Зазубрины и пятнышки чернил
   Всё те же на моей скамейке грязной,
   Родной язык коверкая, долбил
   Я тот же вздор латыни безобразной,
   И года три под мышками теснил
   Всё в том же месте мне мундирчик узкий,
   На завтрак тот же сыр и хлеб французский.
  
                            XLVI
  
   Лимониус, директор, глух и стар,
   Софокла нам читал и Одиссею,
   Нас усыплять имея редкий дар;
   Но до сих пор пред ним благоговею,
   Лишь вспомню, с крепким запахом сигар,
   Я вицмундир перед скамьей моею
   И тонкий пух седых его волос,
   И в голубых очках багровый нос.
  
                           XLVII
  
   Урок по спрятанной в рукав бумажке,
   Бывало, всякий бойко отвечал.
   При нем играли в карты мы и в шашки:
   Нам добродушный немец всё прощал;
   Но вдруг за белый воротник рубашки
   Неформенной, за галстук он кричал
   С нежданным пылом ярости безмерной
   И тем внушал нам трепет суеверный.
  
                           XLVIII
  
   Честнейший немец Кесслер -- латинист,
   Заросший волосами, бородатый,
   На вид угрюм, но сердцем добр и чист, --
   Как древние Катоны, Цинциннаты
   И Сцеволы; большой идеалист,
   Из года в год, отчаяньем объятый,
   Всем существом грамматику любя,
   Он нас терзал и не жалел себя.
  
                            XLIX
  
   Ответов ждал со страхом и томленьем,
   Краснея сам, смущаясь и дрожа:
   Ему казалась личным оскорбленьем
   Неправильная форма падежа,
   Ему глагол с неверным удареньем
   Из наших уст был как удар ножа.
   Земному чуждый, пламенный фанатик,
   Писал он ряд ученейших грамматик.
  
                              L
  
   Читал Платона Бюрик -- не педант,
   Напротив, весельчак, но злейший в мире,
   Весь белый, бритый, выхоленный франт,
   В обрызганном духами вицмундире;
   К жестоким шуткам он имел талант:
   Того, кто знал урок, оставив в мире,
   Он робкого лентяя выбирал
   И долго с ним, как с мышью кот, играл.
  
                              LI
  
   Несчастный мальчик, с мнимою отвагой,
   К доске уже бледнея подходил;
   Тот одобрял его, шутил с беднягой
   И понемногу в дебри заводил,
   Не торопясь; но покрывались влагой
   Глаза его, он медленно цедил
   Слова сквозь зубы и в дремоте сладкой
   Ласкал тихонько подбородок гладкий.
  
                              LII
  
   Как выступал на лбу ученика
   Холодный пот, с улыбкой сладострастной
   Следил, и мухой в лапках паука
   Тот бился всё еще в борьбе напрасной:
   Томила жертву смертная тоска;
   "Скорей бы нуль!" -- мечтал уже несчастный,
   В схоластике блуждая без руля,
   А смерти нет, и нет ему нуля!
  
                             LIII
  
   Но в старших классах алгебры учитель
   Был хуже немцев -- русский буквоед,
   Попов, родной казенщины блюститель;
   Храня военной выправки завет,
   Незлобивый старательный мучитель,
   Он страшен был душе моей, как бред...
   В лице -- подобье бледной мертвой маски --
   Мерцали хитрые свиные глазки.
  
                              LIV
  
   В нем было всё противно: глупый нос
   И на челе торжественном и плоском
   Начальственная важность, цвет волос
   Прилизанных и редких с желтым лоском;
   Он -- неуклюж, горбат, и хром, и кос, --
   Казался жалким странным недоноском.
   Всегда покорен и застенчив, раз
   Я дерзким бунтом удивил наш класс.
  
                              LV
  
   Мне от Попова слушать надоело --
   "Ровней держитесь, выпрямите грудь!"
   Я на скамью -- неслыханное дело --
   Сел, опершись локтем, чтоб отдохнуть,
   И пуговиц, ему ответив смело,
   На сюртуке дерзнул не застегнуть;
   Он закричал, но я решил упрямо:
   Умру, не застегну, не сяду прямо!
  
                              LVI
  
   Лимониус с инспектором пришли,
   И сторожа меня на новоселье
   В сырой, холодный карцер повели
   И заперли на ключ в позорной келье, --
   Жилище крыс, но там, во тьме, в пыли,
   Я чувствовал нежданное веселье:
   Подвижником себя воображал
   И в лихорадке сладостной дрожал.
  
                             LVII
  
   Как жаждал сердцем правды я и мщенья!
   Не всё ль равно за что восстать -- за мир
   И все его обиды и мученья
   Или за право расстегнуть мундир?
   Тебя познал я, демон возмущенья:
   Утратив сердца прежний детский мир,
   Я чувствовал, -- хотя был бунт напрасен, --
   Что ты, Злой Дух, мой темный Бог -- прекрасен
  
                            LVIII
  
   Тебе остался верен я с тех пор,
   И, соблазненный ангелом суровым,
   Не покорясь, всю жизнь веду я спор
   Из-за несчастных пуговиц с Поповым:
   Душа безумно рвется на простор.
   За то, что я к мирам стремился новым,
   За то, что рабства я терпеть не мог, --
   Меня казнил Лимониус и Бог.
  
                              LIX
  
   В те дни уж я томился у преддверья
   Сомнений горьких, и когда наш поп,
   Находчивый и полный лицемерья,
   Доказывал, наморщив умный лоб,
   Чтоб истребить в нас плевелы неверья,
   Научною теорией потоп
   Иль логикой -- существованье Бога, --
   Рождалась в сердце вещая тревога.
  
                              LX
  
   И бес меня смущал: нас каждый день
   Водили в церковь на Страстной неделе;
   Напев дьячка внушал мне сон и лень:
   Мы по казенным правилам говели;
   И неуютною казалась тень,
   Не дружески огни лампад блестели;
   Рука творила знаменье креста,
   Но мертвая душа была пуста.
  
                              LXI
  
   Кощунственная мысль была упряма;
   И чистая святая белизна
   Просвирки нежной, запах фимиама,
   Вкус теплого церковного вина,
   И голубь, Дух Святой, на своде храма,
   За царскими вратами глубина
   Не веют в душу прежней сладкой тайной:
   Рождает всё лишь страх необычайный.
  
                              LXII
  
   Но по привычке давней перед сном
   Я начинал молитву, умиленный:
   С подарком няни -- сахарным яйцом
   На алой ленте, с вербой запыленной,
   Был образок так родствен и знаком...
   Когда же вновь опомнюсь, пробужденный,
   Как будто вдруг в душе потухнет свет,
   И ужасает мысль, что Бога нет.
  
                             LXIII
  
   Скребется мышь, страшат ночные звуки,
   На улице умолк последний шум.
   А я сижу во тьме, ломая руки,
   И отогнать не в силах грешных дум:
   С мятежным духом, дьяволом науки,
   Изнемогая, борется мой ум,
   И ангела-хранителя напрасно
   На помощь я зову с надеждой страстной.
  
                              LXIV
  
   Что избавление должно прийти,
   Я чувствую, не ведая откуда.
   Целуя образ, я молил: "Прости!
   Не верю я и знаю -- это худо,
   Но ведь Тебе легко меня спасти:
   О, дай мне знак, о, только сделай чудо,
   Теперь, сейчас, до наступленья дня, --
   Хоть маленькое чудо для меня!"
  
                              LXV
  
   Миссионер для обращенья Кости,
   Ученый поп, был приглашен отцом:
   Он приходил к нам по субботам в гости;
   В лиловой рясе с золотым крестом.
   Пить чай умел, в беседах, чуждых злости,
   Лоб вытирая шелковым платком,
   С баранками и сливками так вкусно
   И Дарвина опровергал искусно.
  
                             LXVI
  
   И спорам их о Боге без конца
   Я с жадностью внимал, дохнуть не смея:
   Доказывал он промысел Творца,
   И, объясняя книги Моисея,
   С приятной тихой важностью лица
   Цитатами из книг ученых сея,
   По поводу Адама говорил
   Он о строенье черепа горилл.
  
                             LXVII
  
   Но дерзкого неверья злое семя
   В душе моей росло: я помню, раз
   Наш батюшка в гимназии, в то время
   К принятью Тайн Святых готовя класс,
   Моих сомнений увеличил бремя:
   Смутил меня о грешнике рассказ,
   Вкусившем недостойно от Причастья:
   Я слушал, полон жадного участья.
  
                             LXVIII
  
   Как Тайнами Христовыми сожжен,
   Язык его лукавый был раздвоен
   И в трепетное жало превращен...
   Я был, как этот грешник, недостоин;
   В кощунственные мысли погружен,
   Я ждал беды, угрюм и беспокоен,
   И, веря, что меня накажет Бог,
   Раскаяться хотел я и не мог.
  
                              LXIX
  
   С непобедимым трепетом боязни
   Об исповеди думал, и тоска
   Мне грызла сердце, холод неприязни
   Внушал один лишь вид духовника:
   Я представлял весь ужас этой казни
   И чувствовал, как вместо языка
   Во рту моем шипело и дрожало
   Змеиное раздвоенное жало.
  
                              LXX
  
   Но вышло всё так просто, без чудес,
   Что я почти жалел о том, и с шумом
   Весенних вод напев "Христос воскрес"
   Теперь в молчанье слушал я угрюмом:
   Веселый праздник для меня исчез, --
   Уже ни пасха белая с изюмом,
   Ни с розаном, нежны и горячи,
   Не радовали сердце куличи.
  
                              LXXI
  
   Я с нянею пошел на балаганы:
   Здесь ныла флейта, и пищал фагот,
   И с бубнами гудели барабаны.
   До тошноты мне гадок был народ:
   Фабричные с гармониками, пьяный
   Их смех, яйцом пасхальным полный рот,
   Самодовольство праздничного вида, --
   Всё для меня -- уродство и обида.
  
                             LXXII
  
   А в тучках -- нежен золотой апрель.
   Царицын Луг уж пылен был и жарок;
   Скрипя колеса вертят карусель,
   И к облакам ликующих кухарок
   Возносит в небо пестрая качель:
   В лазури цвет платков их желтых ярок...
   И безобразье вечное людей
   Рождает скорбь и злость в душе моей.
  
                            LXXIII
  
   И благовест колоколов победный,
   Как приговор таинственный, гудел...
   Я в эти дни, к прискорбью мамы бедной,
   Как будто в злой болезни, похудел:
   По комнатам, как тень, слонялся, бледный
   И нелюдимый, плохо спал и ел,
   И спрашивала мать меня порою
   В отчаянье: "Мой мальчик, что с тобою?.."
  
                            LXXIV
  
   Но я молчал, стыдился дум моих,
   Лишь изредка, не говоря ни слова,
   К ней подходил, беспомощен и тих,
   И маленьким, не думающим снова
   Я делался от ласк ее простых,
   Когда она, жалея, как больного,
   И мудрое безмолвие храня,
   С улыбкою баюкала меня.
  
                              LXXV
  
   Спасителем моим Елагин милый
   Был, как всегда: экзамены прошли,
   И, как покойник, вставший из могилы,
   Я свежестью дышал сырой земли,
   От солнца щурился, больной и хилый,
   Но радовали в море корабли,
   Знакомый пруд, и ледник, и дорожка
   Меж грядками душистого горошка.
  
                             LXXVI
  
   Всё трогало меня почти до слез --
   С полупрозрачной зеленью опушка
   И первый шелест молодых берез,
   И вещая унылая кукушка,
   И дряхлая подруга детских грез --
   Родная ива, милая старушка,
   И дачный вкус парного молока,
   И теплые живые облака.
  
                            LXXVII
  
   Катались мы на лодке с братом Сашей:
   Покинув весла, зонтик дождевой
   Мы ставили, как парус, в лодке нашей;
   Казался купол неба над водой
   Лазурной опрокинутою чашей,
   И на пустынной отмели порой
   С гниющим остовом ладьи рыбачьей
   Картофель мы пекли в золе горячей.
  
                          LXXVIII
  
   Закусывая парой огурцов
   И слушая великое молчанье
   Зеркальных вод и медленных коров
   Протяжное унылое мычанье,
   И в стеблях желтых водяных цветов
   Ленивых струек слабое журчанье, --
   Я все мои грамматики забыл,
   Не думал, есть ли Бог, и счастлив был.
  
                           LXXIX
  
   Скучать в домашней церкви за обедней
   По праздникам в Елагинский дворец
   Водили нас; я помню, в арке средней
   Меж ангелами реял Бог Отец.
   Но суетных мой ум был полон бредней,
   Я думал: службе скоро ли конец?
   Смотрел, как небо в перистых волокнах
   Высоких туч блестит в открытых окнах.
  
                            LXXX
  
   Крик ласточек сквозь пение псалмов,
   Шумящие под свежим ветром клены,
   Дыхание сиреневых кустов, --
   Всё манит прочь из церкви в сад зеленый,
   И кажется мне страшным лик Христов
   Сквозь зарево свечей во мгле иконы:
   Любовью, чуждой Богу, мир любя,
   Язычником я чувствовал себя.
  
                           LXXXI
  
   И в этой церкви раз в толпе воскресной,
   Среди девиц уродливых и дам,
   Увидел профиль девушки прелестной,
   Смотрел я жадно, волю дав очам:
   Мне было всё в ней тайною чудесной,
   Подобной райским непонятным снам,
   И я в благоговенье не заметил,
   Цвет глаз ее был темен или светел.
  
                           LXXXII
  
   Лишь смутно помню, что она была
   Вся в белом кружеве; глубокой тенью
   Ресниц и томной бледностью чела
   Я изумлен и предан был смятенью:
   Казалась мне, воздушна и бела,
   Она принцессой Белою Сиренью,
   Окутанною в сказочный туман.
   Тайком невинный начался роман.
  
                          LXXXIII
  
   И образ твой, елагинская фея,
   Доныне сердцу памятен и мил;
   Там, где к пруду спускается аллея,
   За белым платьем иногда следил
   И прятался я, подойти не смея;
   Ни разу в жизни с ней не говорил,
   Любви неопытную душу предал,
   Хоть имени возлюбленной не ведал.
  
                          LXXXIV
  
   Когда в затишье знойных вечеров
   Гармоника кухарок собирала
   В конюшню -- царство важных кучеров,
   И в облаках был нежный цвет коралла,
   С толпою неуклюжих юнкеров
   В крокет моя владычица играла
   И бегала, смеялась громче всех:
   Доныне в сердце -- этот милый смех.
  
                            LXXXV
  
   И, крадучись, как вор, в решетке сада
   За дачей, где она жила, тайком
   Я подходил, и было мне отрада
   Смотреть на ветхий деревянный дом,
   Хотя мешала пыльная ограда
   Кустов колючих; к тем, кто с ней знаком,
   Я завистью был жгучей пожираем,
   И садик бедный мне казался раем.
  
                           LXXXVI
  
   Но холод жизни ранний цвет убил,
   И всё, что было мне еще неясно,
   Что я в душе лелеял и хранил,
   Едва родившись, умерло безгласно, --
   И никогда я больше не любил
   Так пламенно, так нежно и напрасно,
   Как в тех мечтах, погибших навсегда
   Без имени, без звука, без следа...
  
                           LXXXVII
  
   Мы в сердце вечную таим измену:
   Уж привлекал внимание мое
   Иной предмет: однажды прачку Лену
   Я увидал, стиравшую белье:
   Я помню мыла тающую пену,
   Когда сквозь пар смотрел я на нее,
   Румяную, с веснушками, с глазами
   Почти без мысли, с голыми руками.
  
                         LXXXVIII
  
   А в прачешной и в кухне был пожар
   Сияния вечернего: блеснули
   Ведро, кофейник, яркий самовар,
   Зрачки кота, дремавшего на стуле,
   И полымем объятые, как жар,
   Кругом на полках медные кастрюли;
   И Лена, вся здоровием дыша,
   Была в огне заката хороша.
  
                          LXXXIX
  
   И весело мне было рядом с нею:
   Под нежным солнцем в тонких завитках
   Коротеньких волос я видел шею
   И ямочки на розовых локтях.
   Хотя любил я сказочную фею,
   Но эта баба с утюгом в руках,
   Богиня синьки, мыла и крахмала,
   Мое воображенье занимала.
  
                             XC
  
   Зачем ты дал нам две души, Господь?
   Друг друга ненавидя и страдая,
   Напрасно в людях спорят дух и плоть,
   Любовь небесная, любовь земная:
   Одна другой не может побороть.
   С Владыкой Тьмы враждует Ангел рая:
   Кому из них я первенство отдам,
   Кто победит меня, -- не знаю сам.
  
                             XCI
  
   Не смейся же, читатель благосклонный,
   Что мы с тобой нежданно перешли
   От прачки Лены с барышней-Мадонной
   К противоречьям неба и земли:
   Один закон владеет непреклонный
   Созвездьями, горящими вдали,
   С их правильным восходом и закатом
   И силой, движущей незримый атом.
  
                            XCII
  
   Так сразу я в двух женщин был влюблен:
   Мне самому казалось это диким...
   Уже тогда, с младенческих времен,
   Лукавым духом, Янусом двуликим,
   Неопытный мой ум был соблазнен,
   И с этих пор я с ужасом великим
   Всю жизнь внимал, как с Богом спорит бес,
   Дух грешной плоти с ангелом небес.
  
                          XCIII
  
   Тот узел Гордиев чей меч разрубит?
   О, если бы решить я только мог.
   Кого душа моя сильнее любит,
   Кто сердцу ближе: Демон или Бог!
   Их двойственный соблазн меня погубит:
   Я всё еще стою меж двух дорог,
   И с прачкой Леной борется богиня --
   С кощунством вечным -- вечная святыня.
  
                           XCIV
  
   Я осенью в тот год увидел Крым:
   Казался край далекий сном волшебным.
   Я не из тех, кому приятен дым
   Отечества, и был всегда целебным
   Мне путь далекий к небесам иным.
   Отец мой ехал по делам служебным;
   Его давно уже молила мать
   Меня с собой на Южный берег взять.
  
                            XCV
  
   Из царства моха, кочек и рябины
   Перелетел я в дремлющий аул
   В уютной неге солнечной долины;
   Мне яркий месяц в очи заглянул;
   В тиши ночной таинственной пучины
   Я полюбил многоголосый гул,
   Смотрел, как в небе серебрится тополь
   И при луне белеет Севастополь.
  
                            XCVI
  
   Там, где шумят немолчные валы,
   Где вознеслись над морем великаны --
   Из черного базальта две скалы,
   И стелются над пропастью туманы,
   Где реют с хищным клекотом орлы,
   Был некогда великий храм Дианы, --
   Там ныне мрачный и глухой пустырь,
   А рядом -- крест и бедный монастырь.
  
                           XCVII
  
   В обители Георгия Святого
   Здесь иноки нашли себе приют,
   Но по ночам на мысе диком снова
   Колонны храма белого встают --
   Языческие призраки былого,
   И волны гимн торжественный поют...
   Там я бродил, и сердце грустью ныло,
   А колокол вдали звучал уныло.
  
                           XCVIII
  
   О, боги древности, я чуял вас,
   Когда в безмолвной и печальной тризне
   Сюда ваш рой слетал в предзвездный час:
   Казалось мне, -- в иной далекой жизни
   Я с вами здесь бывал уже не раз
   И ныне вновь пришел к моей отчизне;
   С виденьями богов наедине
   И сладостно, и страшно было мне...
  
                            XCIX
  
   Обвеян прелестью твоей, Эллада,
   В какие был я думы погружен,
   Чему душа была безумно рада,
   Когда горел полдневный небосклон
   И волн дышала вечная прохлада
   На высоте меж греческих колонн
   Той полукруглой маленькой веранды
   Над рощами тенистой Ореанды.
  
                             C
  
   Там я любил по целым дням мечтать:
   В благоуханье мяты и шафрана
   И в яркости твоей, морская гладь,
   И в бледной дымке знойного тумана, --
   Во всей природе южной -- благодать
   Великого языческого Пана.
   О, древний бог, под сенью рощ твоих
   Сложил я первый неумелый стих.
  
                            CI
  
   Но долго я скрывал подруги тайной,
   Стыдливой Музы, нежные грехи:
   Хромой сонет о бледной розе чайной
   Восторженной был полон чепухи.
   Но, музыкою рифм необычайной
   Я упивался: глупые стихи
   Казались мне пределом совершенства,
   И я над ними плакал от блаженства.
  
                           CII
  
   Я Пушкину бесстыдно подражал,
   Но, ослеплен туманом романтизма,
   В "Онегине" я только рифм искал:
   Нужна была мне сказочная призма --
   Луна и пурпур зорь, и груды скал;
   Мятежный Пушкин, полный байронизма
   И пышных грез, мне нравился тогда,
   Каким он был в двадцатые года.
  
                           CIII
  
   Я пел коварных дев, красы Эдема
   И соловья над розой при луне,
   И лучшую из тайных роз гарема,
   Тебя, которой бредил я во сне
   И наяву, о, милая Зарема.
   Стихи журчали, и казалось мне,
   Что мой напев был полон неги райской,
   Как лепет твой, фонтан Бахчисарайский!
  
                            СIV
  
   Я не люблю родных моих, друзья
   Мне чужды, брак -- тяжелая обуза.
   В томительной пустыне бытия
   Гонимая отверженная Муза --
   Единственная спутница моя.
   И более надежного союза
   Нет на земле: с младенчества храня,
   Она, как мать, лелеяла меня.
  
                            CV
  
   Не ведали мы с нею шумной славы,
   Но в дни унынья ты была со мной,
   Богиня кроткая, в тени дубравы
   Или у вод, объятых тишиной,
   Где сонные благоухают травы,
   Ждала меня с улыбкой неземной,
   Таинственною прелестью дышала
   И ласкою невинной утешала.
  
                            CVI
  
   И был в чертах прекрасного лица
   Глубокий след божественной печали.
   Лавровой тенью гордого венца
   Твоей главы друзья не увенчали.
   Ты слышала и брань и суд глупца,
   Сообщников немногих мы встречали.
   Но, совершая долг своим путем,
   Всегда мы шли и до конца пойдем.
  
                            СVII
  
   С тобой не страшен ночи мрак беззвездный:
   Направь мои неверные стопы.
   Над пропастью цветы тебе любезны,
   Растущие не на путях толпы,
   И ты ведешь меня по краю бездны
   На узкие необщие тропы,
   Откуда виден отблеск на вершинах
   Зари, еще неведомой в долинах.
  
                           CVIII
  
   Пусть годы память обо мне сотрут,
   Слезой умильной юноши и девы
   Не осветят мой незаметный труд,
   Пусть не дано взошедшие посевы
   Очам моим увидеть и замрут
   Без отклика негромкие напевы:
   Я сердцем чист, я делал всё, что мог, --
   Тебя, о, Муза, оправдает Бог.
  
                            CIX
  
   Мы не нашли в сердцах людей ответа,
   Но только бы он до конца горел,
   Огонь, которым жизнь моя согрета, --
   Недаром я любил, страдал и пел.
   Благословен святой удел поэта,
   Благословен изгнанников удел,
   Мой угол бедный, тихая лампада --
   Моих ночей и тайных слез отрада.
  
                            CX
  
   Когда я с Музой начинал мой путь
   И ждал победы, дерзостен и молод,
   Как страшно было в Лете потонуть,
   Как мучил славы ненасытный голод!
   Но в тридцать лет ровнее дышит грудь,
   Сулит покой нам Леты вечный холод:
   Отрада есть в ее ночной волне, --
   В молчании, в забвенье, в тишине...
  
                            CXI
  
   А может быть и то: под слоем пыли
   Меж тех, чьи книги только мышь грызет,
   Кого давно на чердаке забыли,
   Историк важный и меня найдет
   И песнь мою о стародавней были
   С улыбкою внимательной прочтет,
   И гордую в изгнании суровом
   Помянет Музу нашу добрым словом.
  
                          CXII
  
   Теперь с тобой прощаясь, мы почтим,
   Богиня, ту, что тихо спит во гробе,
   Кто ангелом-хранителем твоим
   Была во мраке, холоде и злобе.
   Возлюбленную тень благословим:
   Вы были мне заступницами обе,
   И верую, что в час последний вновь
   Меня спасет великая любовь.
  
                           CXIII
  
   Ты в горестный и страшный час, родная,
   Придешь ко мне не с горестным лицом,
   Не слабая, не жалкая, больная,
   Такой, как ты была перед концом,
   Но с девственной улыбкой, молодая,
   С торжественно сияющим венцом,
   Меня в преддверье новой жизни встретишь
   И радостно на мой призыв ответишь.
  
                            CXIV
  
   Сотрешь с чела в предсмертной тишине
   Холодный пот моей последней муки.
   Чтоб слаще мне спалось в могильном сне,
   Баюкая, на любящие руки
   Возьмешь меня и тихо скажешь мне:
   "Не бойся же, -- нет смерти, нет разлуки.
   Тебе я песню прежнюю спою, --
   Усни, мой мальчик, баюшки-баю".
  
                            CXV
  
   Великого обета не нарушу:
   О, мама, скоро я к тебе приду!
   Как погибающий пловец -- на сушу,
   Стремлюсь к тебе и радуюсь, и жду:
   Душа обнимет родственную душу,
   В твоих чертах любимых я найду, --
   Как разрешишь ты все земные узы, --
   Черты моей богини -- вечной Музы.
  
  
   Середина -- конец 1890-х годов.
  

Примечания:

   1. Здравствуйте, спокойной ночи (франц.). -- Ред.
   2. Пить молоко, дети! (нем.). -- Ред.
   3. Волк... заметил... пасшихся на скале... (лат.). -- Ред.
   4. почему и что, чтобы (лат.). -- Ред.
   5. как, когда, чтобы, о если бы (лат.). -- Ред.
   Золотое руно. 1906. No 1--4 -- ПСС-I, т. 15 -- ПСС-II, т. 24, с искаженной транскрипцией фамилии гимназического преподавателя в строфе L песни второй ("Бирюк" вм. "Бюрик") и с вар. (опечаткой?) в ст. 4 строфы ХLIХ первой песни ("трогательных" вм. "трогательным"). В ПСС-I и в ПСС-II иное название глав: "Песнь", а не "Песня" и вар. в последнем ст. строфы ХС первой песни ("quid" вм. "quin"). Черновой автограф первой песни -- в тетради конца 1890-х гг. (ИРЛИ), под загл. "Жизнь", со множеством вар. и двенадцатью вычеркнутыми октавами; строфа LIV здесь зачеркнута и заменена отточием; текст записан в обратном порядке (с последней страницы тетради) и предварен следующим кратким планом второй, тогда еще не написанной песни: "Юность -- вступление лирическое. Характеристика Саши, Сережи, Коли, Кости. История с нигилизмом Кости. Изгнание из дома. Горе мамы. Священник Заркевич. Учителя. Лимониус. Кесслер. Бюрик. Семенников. Религиозная борьба. Исповедь. Пасха. Первая любовь -- грубая (прачка) и платоническая (в Елагиной церкви). Первые стихи в Крыму, в Ореанде -- Пушкин. Благодарность музе". Поэма датируется по стихотворному окружению в тетради: первая песнь писалась в середине 1890-х гг., после завершения первого романа. О ее замысле идет речь в письме А. В. Половцова к жене от 4 июня 1894 г.: "Д. С. родился на Елагином острове! Отец его служил в М<инистерстве> Имп<ераторского> Двора и жил летом на Елагине, где Д. С. живал летом до 15-л. возраста. Он "безумно любит" Елагин и намерен воспеть его в поэме" (Цит. по: Соболев А. Л. Д. С. Мережковский в работе над романом "Смерть богов. Юлиан Отступник" // Д. С. Мережковский: Мысль и слово. М., 1999. С. 39). Ко второй песни Мережковский, судя по указанию в строфе 2 ("От рифмы я отвык, и мне начать / Вторую песнь трудней, чем сдвинуть гору"), приступил во второй половине 1890-х гг., возможно, сразу по завершении "Воскресших богов", о чем свидетельствуют проходящие в ней темы, корреспондирующие с идеями романов (любовь небесная и любовь земная, язычество и христианство и т. д. -- см. подробнее во вступит. статье, с. 79--81); об этом же свидетельствует указание в строфе СХ (второй песни) на возраст автора ("тридцать лет"). На то, что поэма создавалась задолго до публикации, указывает и фраза в книге Н. Е. Пояркова, где поэма названа "давно написанной" (Поярков Ник. Поэты наших дней. М., 1907. С. 25). Первую главу поэмы Мережковский намеревался опубликовать в 1904 г., но замысел этот не реализовался (см. письмо Д. В. Философова В. Я. Брюсову от 20 января 1904 г. -- Российский литературоведческий журнал. 1996. No 7. С. 200). Отметим расхождения в оценке поэмы. Андрей Белый и Н. Е. Поярков назвали ее "довольно плохой" (Белый Андрей. Между двух революций. М., 1990. С. 68; Поярков Ник. Поэты наших дней. С. 25). Восторженно приветствовал ее появление Ю. И. Айхенвальд, подчеркнувший, что поэту "блестяще удалось" "заключить вольный русский язык" в "тройные цепи октавы" (РМ. 1906. No 8. С. 190; подпись: А.). М. А. Кузмин отметил "прозаизм, разговорность и естественную вялость" поэмы, что, с точки зрения критика, ей "совершенно не вредит" (Кузмин М. Письма о русской поэзии // Аполлон. 1911. No 2. С. 59). Как эпигонское подражание Пушкину расценил "Старинные октавы" Иванов-Разумник (Иванов-Разумник Р. В. Творчество и критика. СПб., 1922. С. 101). "Лучшей автобиографией" Мережковского справедливо назвала поэму З. Н. Гиппиус (Гиппиус-Мережковская З. Н. Дмитрий Мережковский. С. 286).
   Писать роман октавами хочу. Стих отсылает к декларационному зачину "Домика в Коломне" (1830) Пушкина (ср.: "...Я хотел / Давным-давно приняться за октаву"). Октава -- строфа из восьми стихов с тройной перекрестной рифмой первых шести стихов и парной рифмовкой последних (abababcc).
   Пегас (греч. миф.) -- крылатый конь, символ поэтического вдохновения.
   Обол -- Харону... Обол -- мелкая монета в Древней Греции; Харон (греч. миф.) -- перевозчик душ умерших через реки подземного царства; за провоз взимал плату, поэтому покойнику при погребении клали в рот мелкую монету.
   Там рядом с мостом двухэтажный дом -- дом по Большой Неве, выходящий торцами на набережную Фонтанки и к Прачечному мосту (совр. адрес: наб. Фонтанки, 2).
   Вельможею построен. Дом был построен генерал-поручиком Федором Васильевичем Бауером (1731--1783), военным и инженером, но не во времена Петра I, а в царствование Екатерины II; позднее в этом доме жили служащие Министерства Императорского двора, столоначальником одного из департаментов которого был отец Мережковского Сергей Иванович (1823--1908), с 1839 г. находившийся на казенной службе; подробнее о его служебной карьере см. в автобиографии поэта (Русская литература XX века. М., 1914. Т. 1.С. 288).
   Мы в куче десять человек росли. Ср. в автобиографии: "Нас было девять человек..." (Там же. С. 289). В формулярных списках отца (ЦГИА СПб и РГИА) указаны имена шеста сыновей (Константин, Владимир, Николай, Александр, Сергей и Дмитрий) и трех дочерей (Надежда, Елизавета и Вера); о братьях Мережковского см. ниже.
   Кринолин -- широкая колоколообразная юбка на обручах из китового уса.
   Мараскинное желе -- желе на вишневом ликере.
   Как некое заклятие трикраты и т.д. Вариант легенды о камне на Коневском острове (Валаамский архипелаг), восходящий к популярным пересказам "Жития" Арсения Коневского в некоторых описаниях монастыря (см., например, Историко-статистическое описание Рождественского Коневского монастыря. СПб., 1869. С. 4) или в "житийных" собраниях (см.: Словарь исторический о святых, прославленных в Российской церкви, и о некоторых подвижниках благочестия, местно чтимых. СПб., 1862. С. 36).
   Мать -- Варвара Васильевна (урожд. Чеснокова; нач. 1830-х--1889).
   Цепной мост -- мост через Фонтанку вблизи Инженерного замка; в 1907--1914 гг. на его месте был построен новый -- Пантелеймоновский.
   Шехеразада -- сказочная жена персидского царя Шахрияра, в уста которой вложены сказки "Тысяча и одной ночи".
   Лампа Аладдина "История Ала-ад-дина, или волшебная лампа" -- одна из популярных сказок "Тысяча и одной ночи".
   Синдбад-мореход -- герой одной из сказок указанной книги, купец и путешественник.
   Ревель -- официальное название Таллинна в 1219--1917 гг.
   Последний будет первым -- парафраз евангельского изречения: "Так будут последние первыми, а первые последними" (Мф., 20:16; ср.: Мк., 10:31 и Лк., 13:30).
   Ермолка -- маленькая круглая шапочка из мягкой ткани.
   Острова -- в то время дачный район Петербурга, включавший Аптекарский, Каменный, Крестовский и Елагин острова.
   Дорические колонны -- колонны со строгой геометрической формой капители.
   Эмар Гюстав (наст. имя Оливье Глу; 1818--1883) -- французский писатель, автор приключенческих романов.
   Жюль Верн (1828--1905) -- французский писатель, один из создателей жанра научно-фантастического романа.
   Робинзон -- герой романа Д. Дефо "Робинзон Крузо" (1719).
   Темными колодцами <...> сходили в подземный мир. Стихи отсылают к роману Жюля Верна "Путешествие к центру Земли" (1864).
   Помчался в бомбе чрез эфир / Я на луну. Речь идет о романах того же автора "С Земли на Луну" (1865) и "Вокруг Луны" (1870).
   Корабли подводные из стали. Имеется в виду роман того же автора "20 000 лье под водой" (1869--1870).
   Елагинские поля -- парк Елагина острова, названного по имени владельца первой расположенной на нем усадьбы, статс-секретаря Екатерины II, Е. П. Елагина (1725--1796).
   Немо -- герой упомянутого выше романа "20 000 лье под водой".
   Геттерас -- герой романа Жюля Верна "Путешествие и приключения капитана Гаттераса" (1866).
   Елагинская стрелка -- самая западная точка Елагина острова, выходящая в Финский залив; тогда еще не имела гранитной террасы и не была украшена изваяниями львов (оформлена в 1926 г.).
   Елагинский дворец -- дворец на Елагине острове, названный по имени бывшего владельца (см. выше); в 1818--1822 гг. перестроен по проекту К. И. Росси как дворец вдовствующей императрицы Марии Федоровны.
   "Дедушка Крылов". Речь идет о скульптуре П. К. Клодта (1855) в Летнем саду.
   Статуя Тиберия. Что имеет в виду Мережковский, не ясно: Летний сад сейчас украшают бюсты трех знаменитых римлян -- полководца Траяна и императоров Августа и Септимия Севера; первые две -- работы неизвестных венецианских скульпторов, последний -- Пьетро Баратта. Судя по перечню скульптур Летнего Сада, опубликованных исследователем середины XIX в., тогда на правой стороне аллеи у Невы стояли бюсты еще трех римских императоров: Клавдия, Юлия Цезаря и Тита Веспасиана; кроме того, на этой же аллее с левой стороны имелся бюст неизвестного римского императора (см.: А. Б. Рассказы о Летнем Саде и его достопримечательностях // Иллюстрация. 1858. No 25. С. 406); возможно, в конце XIX в. он атрибутировался как бюст Тиберия (см. примеч. 143).
   Фемистокл (ок. 525 -- ок. 460 гг. до н. э.) -- афинский полководец в период греко-персидской войны (493--492 гг. до н. э.).
   Lupus conspicavit... In rupe pascebatur (лат.) -- неточная цитата из басни Федра "Волк и Ягненок" (волк увидел ягненка на реке, а не на скале -- "in rupe").
   Золотушный немец педагог -- В. X. Лимониус (см. о нем ниже).
   Quin <...> quod (лат.) -- зачем, почему -- относительные местоимения, близкие по значению, но употребляющиеся в различных синтаксических конструкциях.
   Рода женского на us -- исключения из четвертого склонения существительных.
   Не заслоняй мне солнца вечный свет -- парафраз легендарного ответа философа Диогена Александру Македонскому: "В Крании Диоген грелся на солнышке. Подошел Александр и сказал: "Проси у меня чего хочешь". Диоген ответил: "Только не загораживай мне солнце"" (Диоген Лаэртский. Жизнеописания и мнения знаменитых философов. Кн. IV, § 38).
   Как Диоген в циническую бочку. Речь идет об упомянутом выше философе-кинике (цинике) Диогене Синопском (ок. 400 -- ок. 325 гг. до н. э.) (проповедовавшем (не без эксцентрики) крайний аскетизм; по преданию, жил в бочке.
   "Будьте просты вы, как дети" -- евангельская реминисценция из заповедей Христа: "Если не будете как дети, не войдете в Царство Небесное <...> кто умалится как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном" (Мф., 18:3--4).
   Аристарх (ок. 217--145 гг. до н. э.) -- древнегреческий филолог; в литературе XVIII--XIX вв. наименование придирчивого, педантичного критика.
   Армидин сад -- чудесный сад волшебницы Армиды, героини поэмы Т. Тассо "Освобожденный Иерусалим" (1580).
   Москательные лавки -- лавки, продававшие красильные и прочие химические товары, употреблявшиеся в ремеслах и производствах.
   Сергей, Саша, Коля, Костя -- братья Мережковские: Сергей Сергеевич (1863--1930), в будущем микробиолог и бактериолог, Александр Сергеевич (1862--?), в будущем мировой посредник в провинции; Николай Сергеевич (1860--?), в будущем надворный советник, чиновник при градоначальнике С.-Петербурга; Константин Сергеевич (1855--1921), в будущем ботаник и зоолог, профессор Казанского университета, автор романа "Рай земной, или Сон в зимнюю ночь: Сказка-утопия XXVII века" (Берлин, 1903); см. подробнее о нем и его роли в жизни Мережковского во вступит. статье, с. 8--9.
   Ученый поп. Ср. в плане (выше): "Заркевич". Вероятно, речь идет о Павле Парфеновиче Заркевиче (ум. 1891), настоятеле Введенской церкви в Петербурге.
   Дарвин Чарлз Роберт (1809--1882) -- английский естествоиспытатель; предложил новую теорию эволюции (см. в тексте: естественный подбор) и гипотезу о происхождении человека от обезьяны.
   Засулич Вера Ивановна (1849--1919) -- народница-революционерка, организатор покушения на жизнь петербургского градоначальника Федора Федоровича Трепова (1812--1889). Иначе, чем в поэме, рассказан эпизод ссоры с отцом в автобиографии: "1 марта 1881 года я ходил взад и вперед по нашей столовой в нижнем этаже дома, сочиняя подражание Корану в стихах, когда прибежавшая с улицы прислуга рассказала об оглушительном взрыве, слышанном <...> через Летний сад. Отец приехал к обеду из дворца весь в слезах, бледный, расстроенный и объявил о покушении на жизнь государя. "Вот плоды нигилизма! -- говорил он. -- И чего им нужно, этим извергам? Такого ангела не пощадили..." Старший брат Константин, студент-естественник, <...> начал заступаться за "извергов". Отец закричал, затопал ногами, чуть не проклял сына и тут же выгнал его из дому" (Русская литература XX века. С. 291). Возможно, по цензурным условиям конца XIX в. поэт вынужден был заменить рассказ о сочувствии цареубийству другим историческим эпизодом.
   Спенсер -- см. примеч. 112.
   Лимониус Вильгельм Христианович (1818 -- после 1896) -- директор Третьей гимназии и преподаватель классических языков.
   Софокл (ок. 496--406 гг. до н. э) -- древнегреческий поэт-драматург, трагедию которого "Царь Эдип" проходили в старших классах гимназии; впоследствии ее, наряду еще с двумя трагедиями Софокла, перевел Мережковский (см. подробнее об этом во вступит. статье, с. 56--57).
   Одиссея -- древнегреческая эпическая поэма, приписываемая Гомеру; главы из нее штудировались в средних классах гимназии.
   Кесслер Эрнест Эрнестович (1842--1896) -- преподаватель латыни в Третьей гимназии.
   Катон Младший (95--45 гг. до н. э.) -- римский республиканец, противник Цезаря; потерпев поражение, покончил с собой; считается образцом доблести.
   Цинцинат -- римский патриций, в 460 г. до н. э. консул; в 458 и 459 гг. -- диктатор; согласно преданию, был образцом скромности, доблести и верности гражданскому долгу.
   Сцевола -- легендарный римский герой, который, будучи схвачен противниками, в знак бесстрашия сжег себе руку.
   Платон (428 или 427--348 или 347 гг. до н. э.) -- древнегреческий философ, произведения которого Мережковский разбирал на специальных семинариях в университете.
   Бюрик (точная фамилия: Бюриг) Герман Васильевич (1850--?) -- преподаватель греческого языка в Третьей гимназии.
   Попов Владимир Алексеевич (1844--1911) -- преподаватель математики в Третьей гимназии; в его "личном деле" есть документ об издевательстве над учениками (ЦГИА СПб.). Если инцидент, описанный Мережковским, действительно произошел в младших классах, то тогда речь должна идти не о Попове, а о Петре Петровиче Семенникове (1839?--1885); см. его имя в плане поэмы (выше).
   Батюшка в гимназии -- священник Ветвеницкий Константин Иванович (1843--?) -- законоучитель и настоятель гимназической церкви.
   Книги Моисея -- первые пять библейских книг, где, в частности, говорится о сотворении мира.
   О грешнике рассказ и т. д. Сюжет о каре грешника при таинстве Причастия -- один из наиболее распространенных среди тем средневековых легенд; он часто использовался в проповедях. Из наиболее близких указанному -- сюжет о грешнице, разделившейся надвое во время вкушения просвирки (Tubach F. С. Index exemplorum a Handbook of Medieval Religious Tales. Helsinki, 1969. P. 211, No 2678). Ср. вар. этого сюжета в нравоучительной повести из "Великого зерцала" "О недостоинстве служащих", где повествуется о священнике "нечистого нрава", вкусившем, не исповедавшись в грехах, тела Господня, за что был наказан тем, то "язык его из самого корени изгни" (глава 80); ср. также западный сюжет о нечестивом священнике, во рту которого просвирка превратилась в горящий уголь (Tubach F.C. Index exemplorum... P. 212, No 2690).
   Балаганы. В 1873--1897 гг. строились в Петербурге на Царицыном Лугу (Марсовом поле) на масляной и пасхальной неделях.
   Принцесса Белая Сирень. Образ восходит к либретто балета "Спящая красавица" и, возможно, к надписи на колоннаде Ореанды, о которой вспоминает З. Н. Гиппиус: "Здесь лупой и морем любовалась / Герцогиня Белая Сирень" (Гиппиус-Мережковская З. Н. Дмитрий Мережковский. С. 320). Ближайшим источником, по всей видимости, явилась героиня "сказки" Гиппиус "Время" -- принцесса Белая Сирень (Гиппиус З. Н. Новые люди. СПб., 1896. С 327--358).
   Янус (рим. миф.) -- божество входа и выхода; изображался с двумя лицами, глядевшими в разные стороны.
   Узел Гордиев -- т. е. неразрешимые проблемы; выражение восходит к легенде об узле, которым была опутана повозка фригийского царя Гордия; считалось, что тот, кто сумеет развязать этот узел, станет повелителем всей Азии; Александр Македонский, не сумев распутать узел, разрубил его мечом.
   Я осенью в тот год увидел Крым. Первую поездку с отцом в Крым в собственное небольшое имение Мережковский совершил в 1879 г.
   Приятен дым Отечества -- парафраз стиха из "Горе от ума" А. С. Грибоедова (д. I, явл. 7): "И дым отечества нам сладок и приятен", который, в свою очередь, восходит к последней строке ст-ния Г. Р. Державина "Арфа".
   Обитель Георгия Святого -- древнейший Балаклавский Георгиевский монастырь вблизи Херсонеса в Крыму (основан в 891 г.); этому монастырю было посвящено детское ст-ние поэта (1879; ИРЛИ).
   Ореанда -- имение на Южном берегу Крыма вблизи Ливадии; было подарено Николаем I своей супруге; в описываемые годы принадлежало вел. кн. Константину Николаевичу. Об Ореанде поэт вспоминал в автобиографии (Русская литература XX века. С. 289); свои детские ощущения от нее он описал в ст-нии "Напрасно видела три века..." (No 263).
   Хромой сюжет о бедной розе чайной. Речь идет о ст-нии "Роза" (ИРЛИ). Подробнее о литературном дебюте Мережковского см. во вступит. статье, с. 10.
   Зарема -- героиня поэмы Пушкина "Бахчисарайский фонтан" (1821 --1823). Др. редакции (с. 752):
   Аргонавты (греч. миф.) -- герои, отправившиеся на корабле "Арго" под предводительством Ясона в Колхиду за Золотым руном.
   Гладстон Уильям Юарт (1809--1898) -- премьер-министр Великобритании, правительство которого осуществило захват Египта в 1882 г.
   Зола -- см. примеч. 145.
   Источники: Мережковский Д. С. Стихотворения и поэмы / Вступительная статья, составление, подготовка текста и примечания К. А. Кумпан. (Новая Библиотека поэта) -- СПб.: Академический проект, 2000 -- 928 с.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Рейтинг@Mail.ru