Днем, когда редакционные комнаты были полны народа, когда Устругова то и дело вызывали в приёмную, Ниночка входила в кабинет с замкнутым лицом и опущенными глазами. Она говорила только необходимое и тотчас же уходила. Но вечером, когда в редакции оставалось только три человека -- Устругов, Ниночка и сторож Павел, она иногда останавливалась в дверях и спрашивала:
-- Борис Егорович, вам может быть чаю? Я принесу...
И Устругову казалось, что карие глаза девушки смотрят участливо, а на губах мелькает улыбка.
Он не был стар, по внешности казался сильным, но три года тому назад от него ушла жена, он всегда много работал, а последнее время страдал печенью. От всего этого кожа на лице обрюзгла, под глазами наметились мягкие мешки, а самые глаза потухли. И, когда он откидывался на спинку кресла и слегка прикрывал веки пухлой отечной рукой, -- он казался стариком.
Как-то вечером, когда в соседней комнате сухо щелкала пишущая машинка, на которой работала Ниночка, Устругов откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и вспомнил, что утром он получил письмо от жены.
Он посмотрел на брошенные в беспорядке рукописи, длинные полосы корректуры, помолчал и крикнул:
-- Ниночка, бросьте вы щелкать, ну его к черту!..
Машинка, замолчала и в дверях показалась Ниночка.
-- Как бросить, почему? -- спросила она, останавливаясь на пороге.
Устругов посмотрел на нее; как всегда, вечером молодое лицо её с полными, сложенными как у обиженного ребенка губами, показалось ему трогательным.
-- Так, не стоит!.. Сегодня не будем больше работать... -- он опять посмотрел на неё и сказал:
-- Знаете что, Ниночка.? Поедемте ужинать вместе, а?
Она удивленно приподняла круглые черные брови и усмехнулась.
-- Что это вам вздумалось, Борис Егорович?
-- Да так, одному скучно, не хочется... Ведь вы не боитесь?
Что за вопрос -- разумеется, не боюсь!..-- пожала она плечом, -- если хотите...
Устругов знал, что Ниночка занимается в конторе давно, но она совсем одинока и, когда они подъезжали к ресторану, он думал о том, что жизнь этой милой, скромной девушки, вероятно, скучна и уныла, как больничный коридор.
-- Вы никогда не были в этом ресторане? -- спросил он, отдавая спокойному, неторопливому швейцару пальто, -- здесь любопытно...
-- Я не знала, что мы поедем, я бы переоделась..., -- тихо ответила Ниночка.
-- Пустяки, вы отлично одеты... Здесь мы найдем знакомых, -- вероятно Кореневского, которого мы издаем... Он часто бывает, -- вы знаете его?
-- Читала, разумеется, но не знакома...
Она шла по шумной, ярко освещенной зале и только по дрогнувшему голосу он догадался, что Ниночка волнуется. А когда они сели за стол и Устругов увидел её блестящие, возбужденные глаза -- ему показалось, что до сих пор он никогда не видел Ниночки.
В этом ресторане по вечерам, после театра, обычно собирались писатели, артисты и художники. С некоторыми из них Устругов издали раскланивался и называл Ниночке фамилии, а девушка молча взглядывала в ту сторону и лицо её слегка вспыхивало, как будто она пила крепкое вино и боялась опьянеть.
Пока им подавали закуску, Устругов выпил две рюмки водки, и от непривычки ему стало весело.
-- Да, Ниночка, не смейтесь, пожалуйста, -- говорил он, -- старость не смешна, а печальна! Я чувствую, что делаюсь мостом, этаким хорошим, прочным мостом.
-- Как мостом? -- не поняла Ниночка и спросила, глядя на дверь, где остановился выбирая место, бритый человек во Фраке, -- кто это такой? Какой красивый!
Устругов повернулся и мельком взглянул на вошедшего.
-- Не знаю, актер какой-нибудь, из фарса или что-нибудь в этом роде... Как мостом? -- продолжал он, -- так; когда человек молод, его существование -- самоцель, а когда состарится, он не цель, а только средство, как мост -- только средство перейти реку... В моем возрасте люди становятся мостом для других -- детей, близких, чтоб им было удобнее и лучше войти в жизнь.
Ниночка внимательно посмотрела на него, стараясь понять его слова.
Он говорил подсмеиваясь над собой, и так, словно примирился со своим положением, но от близости молодой девушки, от непривычного шума и света, слышал свой голос как-будто со стороны, и ему казалось, что он рассказывает о ком-то близком, знакомом, но чужом.
Когда они кончили уже ужин, к столу подошёл Кореневский. Ниночка видела его раньше в редакции, но мельком, и только теперь могла рассмотреть белое, алебастровое лицо модного писателя, его темные, косо, по калмыцки, поставленные глаза и выхоленные, как у женщины, руки.
Он говорил легко и свободно, часто шутил и обращался к Ниночке, но та отвечала коротко, и от этого получалось впечатление, как будто она сердится. Устругов подумал, что ей неприятно новое знакомство, и встал.
-- Так завтра я заеду, Борис Егорович, -- говорил Кореневский, с улыбкой поглядывая на Ниночку. -- и пожалуйста устройте мне этот аванс, ей Богу!
Он провел их до передней. помог Ниночке одеться и вернулся назад.
-- Кореневский уверяет, -- говорил Устругов, садясь на извозчика рядом с Ниночкой, -- что сюда он ходит, как на службу...
-- Ужасно странный человек, -- слегка отворачиваясь, ответила она, -- говорит о деньгах, авансах... Если все ваши писатели такие, то это скучно.
-- Писатели эти не мои, а что с ними скучно, то это правда, -- согласился он.
Вечер, проведенный необычно, так же как и выпитое вино принесли успокоение.
Устругов вспомнил письмо жены и вдруг почувствовал нежную благодарность к Ниночке за то, что она согласилась с ним ужинать, едет теперь по пустынным улицам и что молодой, красивый Кореневский ей не понравился.
-- Ах, Ниночка, Ниночка, -- вздохнул он, -- если б вы знали, как я рад этому вечеру!.. У меня никого нет, вечная работа, одиночество, а тут...
Он не договорил и улыбнулся слабой, жалующейся улыбкой. Она посмотрела на него с непонятым выражением, от которого у него замерло сердце, и опять отвернулась.
Когда они прощались, Устругов опять благодарил ее, долго жал руку и в заключение поцеловал тонкие, слабые пальцы.
Она быстро взглянула на него, потом опустила веки и прошептала:
-- Ну зачем вы это? Не надо!..
Возвращаясь домой, Устругов испытывал странное ощущение: от вина чуть-чуть тошнило, кололо печень, где по его мнению у него были камни, и каждые пять минут приходилось отхаркиваться. У него было что-то с бронхами и эта необходимость откашливать изводила его своей надоедливой неопрятностью.
"Лягу поздно, завтра голова будет болеть и эта печень..." -- думал он, брезгливо морщась от подступавшей мокроты, -- "дома, кажется, и Виши нет"...
Но в то же время светлое, как далекая улыбка давно прошедшей молодости, мерцало в душе и от этого было ласково и спокойно.
-- Кто знает, кто знает,-- бормотал он, щурясь на желтые лучистые звезды уходящих вдаль фонарей, -- почем знать, может быть, это награда за давнюю боль, за одиночество, за тоску?..
II.
Ниночка приходила обычно вечером, когда в редакции не было занятий. В такие дни Устругов отпускал прислугу, и с семи часов испытывал легкое волнение. Он ходил по гостиной из угла в угол, заглядывал в столовую, где был приготовлен чай и закуска. Около восьми коротко и осторожно трещал звонок. Шаркая туфлями и чуть-чуть задыхаясь, Устругов спешил в переднюю и, когда открывал дверь, ему казалось, что судьба незаслуженно дарит его большим и серьезным счастьем. Он не задавал себе никаких вопросов, только наивно и робко заглядывал в карие глаза и хватался за волнующееся сердце, старался откашляться -- и не мог.
Эта необходимость освободиться от давящего ощущения в груди была для него мучительна, как пытка. Он понимал, что ей, может быть, противно, что она, -- быть может, -- с усилием сдерживает брезгливую гримасу, и сам презирал себя жестоко и злобно. Но Ниночка или делала вид, что не замечает этого, или подсмеивалась над ним.
За чаем она много и с удовольствием ела, с любопытством заглядывала в жестянки и блюда, пила белое вино и расспрашивала Устругова о кружках и вечеринках , где бывают писатели. А он, шагая по столовой, говорил, мучительно морщась от необходимости каждую минуту отворачиваться в угол, к плевательнице:
-- Я мало выхожу теперь, ты знаешь, работа... Да и состарился я!..
И робко, искоса взглядывал на нее, но она не замечала этого и думала свое.
-- И Кореневский там бывает? Он много зарабатывает? Не женат? А кто еще твои приятели?
-- Я не знаю, кто тебя интересует. -- отвечал он, -- близких у меня совсем нет... Кроме тебя... -- добавлял он, беря её узкую руку.
Она откидывала голову и смотрела на него снизу темным, глубоким взглядом. Потом чуть-чуть потянувшись, щурилась и глаза из-под полуспущенных ресниц мерцали маняще и странно...
А когда сознание снова возвращалось, он видел темную гостиную, яркую полосу света у двери из столовой и черный силуэт девушки.
Ах, Борис, Борис! -- с шутливым упрёком шептала она, качая головой, -- как же это мы так опять?
Он опускался на колени, целовал руки и говорил проникновенным голосом:
-- Моя милая деточка! Если бы ты знала, если бы на одну минуту могла почувствовать, как страшно благодарен я тебе!.. У меня был мрак, одиночество, а пришла ты, и как чудесно расцвела моя жизнь! буду беречь тебя, буду любить, -- заклинаю тебя всей силой моего последнего чувства, -- не скрывай, говори мне все, я все пойму... Милая детка моя!..
Она смеялась негромким, вздрагивающим смехом, качала головой, как старшая, упрекающая в шалости наивного ребенка, и повторяла, подкусив губу, так, что у неё выходило:
-- Ах, Бэрис, Бэрис!..
III.
Как-то перед самым концом занятий в редакцию пришёл Кореневский и, сидя перед большим столом Устругова, балагурил:
-- Послушайте, Борис Егорович, это же прямо невозможно -- вы хотите найти себе место на черной странице истории литературы!.. Надо быть справедливым и сочувственно относиться к талантам...
-- Но, Виталий Павлович, ведь за вами уже числится... -- робко оправдывался Устpугов, -- там накопилось около тысячи...
Кореневский все-таки выпросил двести рублей; поглядывая на часы, он продолжал болтать и поднялся только, когда услышал смутный гул в коридоре: уходили служащие.
Устругов запер ящики стола и прислушался. Ему надо было зайти вниз в типографию, но он, боязливо оглядываясь и боясь, чтобы кто-нибудь не задержал, собрал бумаги и вышел.
-- Кореневский ушел? -- мимоходом спросил он швейцара.
-- Только что вышли с барышней...
На углу Устругов нагнал их. Ему неловко было остановить их я он, сердясь на себя за мальчишество, придумал предлог:
-- Нина Петровна, я хотел сказать вам... Я хотел сказать... -- задыхаясь повторял он, чувствуя, что кашель начинает, душить его, -- мне надо...
Кашель давящим комком сжал горло, и, отвернувшись, он долго кашлял, а они ждали. И когда повернулся к ним -- поймал на лице Ниночки смешанное выражение жалости и презрения.
-- Я хотел сказать, что сегодня вечером приходить не надо... -- смущенно бормотал он, переводя дыхание, -- то есть в редакцию не надо...
-- Однако, у вас это серьезно, -- говорил Кореневский, разглядывая его, -- вам бы полечиться, что ли...
Он еще что-то говорил, Ниночка отвечала, и оба чему-то смеялись, но Устругов плохо слышал и шел, как во сне. Потом он ехал в трамвае, мимо мелькали дома, сады, какие-то решетки, чьи-то лица... Дома он не стал обедать, услал прислугу и лег на диван. Сердце билось настойчиво и глухо, очень болело в правом боку под ребрами и казалось, что жизнь кончена...
...Знаете ли вы, что значить ждать любимого человека?
Вы уже все приготовили, услали прислугу и смотрите на часы. Уже восемь часов и светлые весенние сумерки нежной дымкой окутали улицу, и небо над узким, сдавленным каменными громадами домов коридором стало выше и прозрачней и, если долго смотреть в него, то станет грустно...
В доме напротив уже зажглись огни, и во втором этаже у большого окна раза два мелькнула женская тень... Может быть, и она кого-нибудь ждет?
Есть в весеннем вечере большого города такой момент, когда все притихает и с тайным трепетом ждет ночи. Тогда в небе вспыхивает струящимся светом первая звезда, а люди делаются задумчивыми, движения их медленны и глаза блестят таинственно и грустно...
Вы открываете форточку, свежий, холодеющий воздух обвевает лицо, играет волосами -- и вы слышите прозрачный лязг стальных подков, смутный гул вечерних голосов где-то внизу и неровный вздрагивающий звон церкви на проспекте...
А её нет... Как грустно, как бесконечно печально ползут серые тени, как сурово выглядит знакомая мебель, как чужды далекие звуки улицы!
В такую минуту вы вдруг почувствуете, что вы одиноки, что молодость давно ушла, что жизнь вы прожили, как-то не так, как надо было прожить и что мимо вас прошло большое и яркое, как сама любовь...
Вы ждете час, два, три, потом уже ничему не верите и ничего не ждете. И когда кругом станет темно, когда узкий, ненужный городу, рог месяца покажется над домом, где к окну подходила женщина в белом, -- вы надеваете пальто и идете... Куда? Все равно -- к её дому, к знакомым, где вы можете ее встретить, туда, куда толкнет вас ваше унылое, изверившееся чувство...
Повинуясь этому угасшему чувству, Устругов пошел в тот ресторан, где он когда-то ужинал с Ниночкой.
IV.
Она сидела с Кореневским и двумя бритыми молодыми людьми за угловым столиком. Потому, что перед ними было вино и высокая ваза с общипанной гроздью винограда, можно было догадаться, что они уже поужинали. С напряжением плохого актера, разыгрывающего неизвестную роль в страшной пьесе, Устругов постарался сделать удивленное лицо и подошёл. Молодые люди снисходительно поздоровались с ним, Кореневский замигал своими бурятскими глазами, а Ниночка равнодушно протянула концы пальцев. Устругов хотел спросить, отчего она не пришла, но она равнодушно скользила по нему своим замкнутым взглядом и чуть-чуть потягивалась, едва заметно выгибаясь на стуле, как у него в столовой, когда он брал её руку.
-- Ну что ж, господа, едем? Вы рассчитались? -- спросил один из бритых людей, -- поедемте, а то опоздаем, там до четырех...
-- Сейчас едем, -- поддержал его Кореневский и обратился к Ниночке, -- нет, вы подумайте об этом, я серьезно говорю... Поступайте на курсы, два года работы, а там -- сцена, яркая жизнь...
-- Вы хотите поступать на драматические курсы? -- попробовала спросить Устругов, -- это новость, что же это вы мне не...
Но он не кончил, потому что все поднялись.
-- Я провожу вас... -- хрипло проговорил он, стараюсь ухватиться за что-то, что уходило от него.
В передней все громко смеялись, шутили, а он пытался заговорить с Ниночкой и не мог.
-- Но ведь это невозможно, это чепуха... -- мелькало у него в голове, ведь, в сущности, она моя жена, жена... Что такое?
На мгновение ему показалось, что он спит. Быстро и больно пронеслись в памяти вечера -- тихие, нежные, с подымавшимся иногда восторгом, вечера, каких никогда больше не будет...
-- Послушай Нина... -- начал он, когда все уже собрались выходить, и швейцар бесшумно отпахнул дверь, -- я хотел спросить... Мне необходимо знать...
Она опять скользнула по нему равнодушным, чуждым взглядом, приостановилась и тонкая морщинка брезгливости дрогнула у полных губ.
-- О чем говорить? Зачем? Есть то, что есть, и говорить решительно не о чем. Послушайте, Кореневский, вы скоро там?
Когда хлопнула нижняя дверь, стало вдруг пусто и тихо, как ярким весенним днем в комнате, когда захлопнут форточку на шумную улицу. Пустым, странным светом сияло на стене огромное зеркало с уходящими в бесконечную перспективу электрическими лампочками и ненужной, как месяц над городскими домами, затерялась в нем растерянная фигура полного немолодого человека.
-- Ну, хорошо, ну, не любит, ну измена. -- бормотал Устругов, -- но зачем же так, за что? Значит, месть, только месть? "К сцене, яркой жизни?"
Он посмотрел на свое отражение пустыми, невидящими глазами, вздохнул и, стараясь сдержать кашель, сталь искать свое пальто...