ВОСПОМИНАНИЯ О ПРЕБЫВАНИИ В БУТЫРСКОЙ ТЮРЬМЕ В 1924--1925 гг.
...По тюрьме разошелся слух, что наконец-то хоть одной делегации разрешили посетить нашу тюрьму. Говорили, что об этом было даже напечатано в газетах и назначено наперед число (кажется, был декабрь 1924 года), и вся публика на 2-м и 3-м коридорах оживилась. Оживилась она и в камерах других коридоров, но там мне было недоступно ни видеть, ни слышать их настроений. У нас же только и было разговора об этой делегации, то была делегация английских горняков из партии тред-юнионов с Перселем во главе, о котором вот уже несколько дней писали наши газеты: то Персель посетил такой-то завод, то такое-то торговое предприятие. На наших коридорах с этой делегацией связывали перемену режима и чуть ли не досрочное освобождение всех политических (а уголовных в это время у нас уже и не было).
-- Если только Персель знает русский язык или кто другой из его компании и им удастся узнать, что все мы тут бессудные и сидим по административному произволу ОГПУ, конечно, они поднимут у себя в Англии тревогу и шум за этот произвол в Советском Союзе, и нашим будет неугодно промолчать выявление этого факта, -- говорил в нашей камере полковник Николаев. -- Одно то, что мы сидим как вернувшиеся по амнистии ВЦИКа, говорит о многом, не говоря уже о том, что все концлагерники сидят по заочному постановлению без суда.
-- Дожидайся, так они и дадут им с тобою побеседовать, -- возражал Кулик, -- не за тем они их сюда пускают, чтобы они о нас правду узнали, а чтобы пыль в глаза пустить хорошими порядками и режимом, вот посмотри тогда, как они обставят это посещение, комар носа не подточит!
А в эти месяцы нас кормили самой отвратительной рыбой, мясом и селедками, продуктами, на которые тягостно было и смотреть, а не только их кушать, от них издали несло вонью. А в нашей камере находился выборный делегат по кухне Е. В. Какунин, который был обязан наводить
332
там порядки и спорить с завхозом за доброкачественность пищи. Ему-то заключенные и говорили:
-- Смотри, Какунин, не прозевай, как только делегаты на кухню, а ты их и встречай с этим мясом и селедками. Дескать, чем богаты, тем и рады, гости любящие, пускай их правду в глаза нюхают.
-- Если допустят, постараюсь, -- говорил тот, -- а только наперед знаю, что в этот день свинины дадут, а всю тухлятину спрячут под замок.
-- А ты на след наведи, как собак на дичь, так и так, мол, господа хорошие, ради вас нас свининой кормят, а без вас опять мясо черное будет и покажи, какое мясо-то!
-- Да уж ладно, не промахнусь, только бы случай вышел, я тоже травленый зверь, -- отвечал Какунин.
В день прихода делегации действительно выдали на кухню свинины, а все грязное и черное спрятали в кладовую. А на самой кухне пустили моторный пыленасос и выкачали весь вонючий воздух. Кухню вымыли горячей водой, и в ней так и блистало все чистотой и порядком. Какунин досадовал, рассказывая об этом в камере.
-- Вот так будет и по всей тюрьме, -- говорил Кулик, -- и начистят, намоют, и Перселю ничего другого не останется, как только поблагодарить за виденное, пожалуй, еще сфотографирует и с собой возьмет для английских журналов...
И вот долгожданная делегация появилась на наших рабочих коридорах, но появилась не в обед, как ждали заключенные, когда бы все они были в камерах, а часов в 11 утра, когда люди были на работе. Как уборщик, я в это время был в камере тоже один и ждал. За полчаса надзор растворил все двери, и я видел, как кучка иностранцев в количестве девяти человек, сопровождаемая администрацией и надзором, с начальником тюрьмы и прокурором ОГПУ Катаняном во главе, шла по коридору и останавливалась против растворенных камер. В них в это время, кроме уборщиков, было по два, по три человека, случайно оставшихся от работ, и там, где люди эти привлекали к себе внимание, делегация на минутку входила внутрь и разговаривала с ними, в другие они не входили, ограничиваясь беглым осмотром людей. Если их кто заинтересовывал, администрация давала объяснение и, конечно, не в пользу заключенных. После оказалось, что многих она характеризовала просто как бандитов, находящихся под следствием, а о том, что они бессудные и без определенного преступления, конечно, умалчивалось.
Я стоял около своей койки, когда первые пятеро из них остановились в дверях. Мне так хотелось спросить их о
333
том, освобожден ли из тюрьмы Ганди, который -- я знал по газетам -- сидел в это время в тюрьме по административному распоряжению вице-короля Индии, против ареста которого протестовала их же рабочая партия. Но администрация не допустила этого разговора. Видя, что эти пятеро стоят в дверях, администрация прошла вперед и загородила им вход, и я видел, что от создавшегося неудобного положения эти пятеро повернулись ко мне спиной и хотели уходить, но в это время к дверям подошли остальные, и двое из них, взерившись в меня, быстро протолкавшись в дверях, подошли ко мне чуть не вплотную уже в камере и снова с интересом стали смотреть на меня, очевидно типичная седая борода русского крестьянина поразила их, и они пожелали что-то узнать. За ними в камеру вошли остальные и окружили меня полукругом. Администрация стояла в дверях, но ей было неудобно и нежелательно оставить нас одних, и Катанян, пройдя наперед, повелительно спросил:
-- За что сидишь?
-- Я сказал, что в двух словах на этот вопрос понятно ответить нельзя, так как я не судимый, обвинительного приговора не слыхал и преследуюсь административно, без суда.
Дальше я хотел сказать, что в таком случае вам лучше известно, чем мне, за что я сижу, но прокурор весь передернулся в лице, он испугался, что иностранцы поймут, что я говорю и хотел уходить, но, видя, что вся делегация продолжает стоять и с интересом меня рассматривать, тоном Пилата небрежно спросил:
-- А ты кто?
Я сказал, что я крестьянин, друг покойного Льва Николаевича Толстого. Дальше я хотел пояснить, что арестован безо всякого законного повода, но как только я произнес имя Л. Н. Толстого, иностранцы стали повторять: "Толстой, Толстой", -- и еще ближе придвинулись ко мне, чтобы что-то спросить, а один из них протянул руку и взял мою и стал жать. Чтобы не допустить нежелательного разговора, Катанян сделал знак администрации, и она быстро вышла из камеры, пошел и он, давая этим понять Перселю, что дальше задерживаться в камере не следует. Иностранцы это поняли и стали неохотно отходить от меня, пятясь к двери задом и продолжая на меня смотреть и улыбаться, а самый большой из них ростом, в большом меховом воротнике, остановившись в дверях, кивнул мне головой и тоже улыбнулся. Больше я их не видел, они ушли, а через 15 минут послышался
334
обеденный звонок, и все заключенные пришли с работы. Каково же их было удивление, когда они узнали, что делегация англичан уже прошла, руководимая Катаняном.
-- Видишь, как ловко обдурил Катанян, -- сказал со злобой Кудрявцев, -- даже и в хвост не дал нам посмотреть на них, а не только перемолвиться словом.
А когда затем пришел Какунин с кухни, все на него накинулись с расспросами:
-- Ну, говори, кормил ли ты англичан тухлыми селедками? -- кричали ему.
Ради этого в нашу камеру сошлось много народу и из других, всем хотелось знать о том, где и как прошли англичане, с кем говорили и что слышали. Какунин виновато рассказал:
-- Не вышло, ничего не вышло, кухню начистили, проветрили, промыли, а щи сегодня с хорошей свининой, давали пробу, остались довольны; а когда они подошли к двери кладовой и просили открыть, завхоз заскочил наперед и доложил, что эта кладовая тюремной больницы состоит в ведении Наркомздрава, так их туда и не пустили!..
-- Не пустили, -- передразнил его Кудрявцев, -- ты должен был наперед это знать и принять свои меры, наложил бы полные карманы селедок, да и показал бы при них завхозу, это дескать назавтра нам образцы рыбы получены. Ну мало ли под каким соусом показать было можно! А ты сдрейфил, делегат выборный, и нас подвел! Приедут теперь англичане домой и станут всем очки втирать, дескать, у большевиков и в тюрьмах свининой кормят!
-- Нет, как ловко они умеют обходить свои зловонные ямы и как умело показывают вывески, -- сказал Куренков, -- ниоткуда не подкопаешься. Невинные люди у них бандиты, которых к тому же кормят хорошей свининой, ишь ведь какая картинка-то для англичан оказана!
-- И вся революция из такого обмана соткана, -- пояснил Паршин, -- жили люди и в меру сил и способностей интерес находили, а кучка прохвостов бунт учинила и всех хороших людей ошельмовала. Ну зачем бы нам с вами в тюрьме сидеть и по Сибири скитаться, а мы вот несем свой крест из-за этих шулеров!
-- Оно, конечно, слово на месте, и правда неопровержимая, -- шутливо сказал Кулик, -- а только и нам эту правду нужно уметь так же искусно прятать и неправдой заменять, иначе и в Западную Сибирь не попадешь!..
-- Нас Сибирью не запугаешь, -- демонстративно подчеркнул Кудрявцев, -- Сибирь земля русская, а работу и в
335
Сибири найдем! Там теперь только и спасение, а тут хуже Сибири, так тебя и затравят, как собаку шелудивую!
-- Кто про Фому, а я опять про Ерему, -- вмешался снова Куренков, -- как все это ловко проделано. Буржуи, капиталисты, кто-то кого-то эксплуатировал, кто-то кого-то угнетал, и вдруг спасители: пять милиен ограбили и по тюрьмам и по ссылкам развеяли, остальных голодом морят и хлеб отнимают и этот грабеж и мор людей правдою окрестили.
-- У людей -- не у зверей, у них все позволено, -- примиряюще сказал Паршин, -- звери имеют свои законы и пределы, а у людей их нет и сильный всегда задавит слабого!
-- Нужно уметь лавировать, -- авторитетно сказал Кулик, -- иначе нам крышка, не обрадуешься, что и в Россию вернулся. Не всем теперь и родина мать!
-- Не все такие актеры, как ты, а другой и рад бы солгать или притвориться, да ничего у него не выходит, -- засмеялся Куренков, -- заставь, к примеру, Митаева соврать -- он как дитя малое, не скоро и поймет, зачем тебе притворяться надо. Он имел полную возможность не признать, что у него ночевал офицер, участвовавший в грузинском восстании меньшевиков, а он с первого вопроса и признался!..
-- Он поступил правильно, -- вставил Паршин, -- офицер попросил у него приюта, и он по своей вере не мог ему отказать, так как этого требовал его закон.
-- А я бы не пустил самого Магомета и отрекся бы от него трижды, -- засмеялся Кулик, -- ты Закон-то Божий помни, а о жандармах тоже не забывай, Бог не то покарает, не то помилует, а уж чекисты наверное распнут!
-- Вот за его чистосердечие они ему и припаяли десять лет, чтобы другим неповадно было правду говорить, -- вставил Куренков.
-- Да, друзья мои, -- примирительно и задушевно сказал Посохин, -- если кто из нас и живым останется после этой тюрьмы, задача нам предстоит мудреная, надо быть мудрыми, как змии, и кроткими, как голуби, иначе так и придется от тюрьмы до тюрьмы ходить и по Сибири бродяжить; большевики жалеть не умеют, им человека загубить, что вошь задавить.
-- Они бы и рады пожалеть, да нечем, -- вмешался полковник Николаев, -- и Бога и совесть у них Маркс украл, а вместо души палку сухую вставил, они теперь в своей морали, как скопцы кастрированы. Лютый народец!
336
-- Да, публика неприглядная, хотя и товарищи, -- согласился молчавший Андрей Андреич, -- пока я им был нужен, за мною ухаживали, а конкурент нашелся -- сейчас и в тюрьму, и в Соловки, ну как же иначе, нельзя же допустить, чтобы я без дела по Москве ходил да глаза мозолил: отмахнулись на пять лет и спокойны!
-- Посидим у моря, подождем погоды, авось и разгуляется, -- виновато вставил Какунин.
-- Разгуляется, -- передразнил Куренков, -- дожидайся! Пролопушил делегацию, не показал ей рыбы и мяса, так теперь и будем тухлятину есть, дожидайся новой делегации, не то пустят, не то нет!
-- Во всем виноват Какунин, бейте его! -- шутливо крикнул Кудрявцев, ударяя его полотенцем, и.
Несколько человек последовали примеру Кудрявцева и стали гоняться за Какуниным.
-- Я буду Катаняну жаловаться -- это бунт против его власти, -- юмористически смешно крикнул Какунин, спрятавшись на койку под одеяло.
-- Пока ты дождешься Катаняна, твой срок окончится, не дурак он, чтобы нам на глаза показываться, -- сказал презрительно Виго, -- он вот прошел по тюрьме, а тюрьма его и в глаза не видала. Теперь жди три года, когда американцы приедут, а один он по тюрьме не пойдет!
-- Тебя что ли испугается? -- грубо оборвал Степанов, -- Что ты борец, так начальству и по тюрьме не ходить, так что ли? Поди, его десять кобелей сопровождают, и у каждого по три маузера!
-- Тут дело не в маузерах и кобелях, а в том, что ты ни бельмеса в политике не понимаешь, Степанов, -- вступился Кудрявцев, -- Катанян не шпана какая-нибудь, он понимает, что в Бутырке сидят три тысячи бессудных и ни в чем не повинных, о чем ему говорить с нами, чем утешить?
-- Это они между уголовными петушатся и на всех сверху вниз смотрят, а здесь публика белая, как-никак, а совестно в глаза взглянуть, -- сказал Федоров, -- у нас один Виго чего стоит!
-- А ты в чужой огород камушка не забрасывай, -- сказал сурово Виго, -- Виго нигде не струсит и к администрации подлизываться не станет. Виго не плохо бы было на советской сцене служить, а он в тюрьму пошел, а им не покорился!
-- А я бы с твоей силищей и в тюрьме не стал бы сидеть, выворотил решетку, да и был таков, -- насмешливо возразил Степанов, -- а то борец, борец, а силы не
337
проявляешь, расшвырял бы всех этих сторожевых псов, а сам за ворота!
-- Время не пришло, -- самодовольно усмехнулсяВиго, -- пока что на медведей берегу силу. Вышлют в Нарымский край, там с медведями воевать буду. Говорят, медвежатина очень полезна...
-- С медведями дурак управится, лишь бы винтовка была, -- вставил Кулик, -- а ты бы с большевиками повоевал, это зверь матерый!
-- На все свое время, время придет -- и с ними повоюем, -- сказал Виго, -- за нами дело не станет!
46
Большим событием для Москвы в зиму на 1925 год была неожиданная, если не сказать внезапная, смерть патриарха Тихона. Последний год его многострадальной жизни под гнетом большевизма особенно интересовал не только старую Москву, но и все население тюрьмы. И хотя с большою опаской, но разговор о нем шел ежедневно во всех камерах и на прогулке, где сходились заключенные с обоих коридоров и где ежедневно обсуждались все новости, приносимые и газетами, и с личных свиданий посетителей. Конечно, надежд на патриарха как на политическую силу никто уже не питал, все чувствовали, что борьба неравная и патриарх должен безмолвно сойти со сцены. Как и куда -- об этом было много и споров, и предположений, но о его смерти почти не было и речи, так как все знали, что он человек не старый и очень крепкий по натуре, а потому его смерть так всех и поразила. Поразила она и всю нечиновную Москву и ввергла в великую скорбь и смятение. Предполагали, что его принудят сложить сан и заточат где-нибудь на Сахалине или Камчатке, или для насмешки переоденут в простую и дырявую одежду и загонят под чужим именем в северные леса, на лесные разработки. Более благожелательные пророчили ему свободный выезд за границу или такой компромисс с большевиками, при котором его оставят в покое и отведут для жительства какой-нибудь захолустный монастырь, откуда он и будет под цензурой власти рассылать свое благословение по обнищалой и разбегающейся пастве. И только умный и уважаемый многими Очеркан говорил по секрету:
-- Очень боюсь, что его устранят "обычным способом". Уж если не постыдились расстрелять в подвале всю цар-
338
скую семью с детьми, то что им патриарх Тихон, за которым еще не было в народе никакого авторитета! Он для них совершенно не опасная кукла, и дай Боже, чтобы его просто устранили безо всякой публичной насмешки.
-- Не могу этому поверить, -- загораясь внутренне стыдом и страхом, говорил на прогулке Казанский (студент Духовной академии), если Петр Великий и прекратил патриаршество, он все же назначил блюстителя престола как главу Церкви. Устранял и Грозный митрополитов, но Церкви без главы не оставлял, не решатся и эти!
-- Тогда это было дело государственное, а теперь частное, -- возражал профессор Никольский, присоединяясь к нашей компании, -- тогда само правительство и государи были верными сынами Церкви, а теперь... что теперь? -- спрашивал он, озираясь кругом, как бы ища защиты. -- Теперь грубый и невежественный атеизм и безудержная травля верующих.
-- Они бы его сожгли живьем, если бы это входило в их план и не делало из него мученика, -- подсказал Посохин, -- но, конечно, они его устранят без разговоров, и в один прекрасный день поставят Церковь перед совершившимся фактом!
-- Жуткое и страшное положение переживает патриарх Тихон, -- сказал как-то Паршин, присаживаясь на койку к Сарханову.
Он был сегодня на свидании с племянницей и от ней узнал, что вокруг патриарха плетется какая-то ужасная тайна. Говорили, что чекисты предлагали ему подписать отречение от патриаршества и затем увезти его в неизвестное никому место доживать последние дни, а что в противном случае его засудят свои же церковники, а правительство заточит в укромное место как преступника. Говорили, что ворота Донского монастыря давно уже охраняются чекистами и допускают к патриарху только тех священников и епископов, которым разрешит это свидание сам Дзержинский. И что эти разрешенные к нему посетители под угрозами церковного суда и осуждения склоняют его на все уступки большевикам, вплоть до того, чтобы провозглашать за них многолетие и молиться за Ленина и Троцкого персонально.
-- Но ведь большевики в этом не нуждаются, -- возразил Сарханов, вслушиваясь в разговор. Он хотя и был мусульманин, но очень живо интересовался религией и нашими церковными делами. -- Ведь они открытые безбожники!
339
-- Тут не в этом дело, -- пояснил Паршин, -- им важно его принципиальное подчинение и уничтожение, им нужно, чтобы патриарх от лица церкви признал их власть законной и тем самым отнял у народа всякие мысли к какой бы то ни было сопротивляемости. Ведь они же знают, чье мясо съела кошка, а потому и добиваются своего оправдания. Ну кто они? Захватчики власти, самозванцы, узурпаторы! И в народе другого имени им нет, что им хорошо известно. Да и убийство царской семьи им не дает покою, вот они и мучают патриарха, надеясь через него получить прощение и признание!
-- У нас в Персии много бы пролилось крови по этим делам, наш народ за своих имамов в огонь пойдет! -- с чувством сказал Сарханов.
-- Вы же азиаты, дикари, а мы люди цивилизованные, -- насмешливо отозвался Кудрявцев, -- чего у нас нельзя, у нас все позволено!
Сарханов не понял шутки Кудрявцева и с обидой резко возразил:
-- В таком случае позволяй нам быть дикарями, чем брать на свою душу такой грех!
-- Правильно, хан, -- вступился за него Паршин, -- от позора нашей теперешней жизни ушел бы в пустыню, как Макарий Египетский, и забыл бы свою несчастную родину!
-- Вот, хан, смотри, -- сказал Посохин, указывая в окно на бывшую тюремную церковь со снятыми крестами и колоколами, -- вот где была наша слава и честь, когда сияли над нею кресты и совесть народа сияла правдой и любовью, а большевики все это нарушили и оплевали, и нам теперь все позволено!
-- Худо, большое худо, -- со страхом отвечал Сарханов, -- уж если народ не будет иметь своей национальной религии, он непременно подпадет под чужую пяту и впадет в рассеяние! <...>
-- Ну, такое царство долго не устоит, -- утешительно возразил Сарханов, -- оно непременно развалится, вот сами увидите!..
-- Твоими бы устами мед пить, хан, -- опять громко сказал Кулик, -- вот тебе моя рука и будем друзьями!
-- А у вас в Персии, хан, тоже советская власть будет? -- спросил полковник Николаев. -- Там теперь какой-то Реза-хан орудует, за ним большевики как за именинником ухаживают!
-- Это наш Наполеон, такой же выскочка из военных, я его знал еще полковником, -- сказал Сарханов, -- а толь-
340
ко он большевиков обманет, сами увидите! Не затем он добился власти, чтобы делиться ею с какими-то Советами, наш народ понимает только власть шаха, вот увидите, он и объявит себя шахом!
Когда вскоре после этого в тюрьму пришла весть о кончине патриарха Тихона, никто не хотел верить в ее подлинную правду, и даже наш постовой надзиратель Сергеев под влиянием такого огромного события, от которого, как он сам смущенно сказал нам, придя на службу утром, "вся Москва пришла в движение", не замедлил высказать подозрение в том, "что со смертью патриарха что-то неладно".
-- По-разному болтают, -- как-то развязно и охотно сказал он и мне после того, как все ушли на работу и я остался в камере один, -- по городу у женщин один разговор: "Большевики отравили владыку", а в конторе у нас другая версия: говорят тоже, отравили, только не большевики, а своя духовная бражка. Он будто бы отказался благословить обновленчество, Евдоким и подкупил его повара! А большевикам на что он нужен, они попов не признают!
-- А движение по Москве -- прямо трудно пройти к Донскому! -- пояснял он мне словоохотливо. -- Наши в конторе вперед смеялись, говорили, что туда идут только старухи-кликуши, а теперь и шутки в сторону, только и говорят о судьбе патриарха и о том, что без него будет. Боятся, что вмешается Америка и папа римский!
Этот надзиратель был человек самобытный и как ни был навернут большевиками в безбожии, все же в глубине души имел свое мнение о морали и о религии, как ее основе. Смерть патриарха и движение к нему "всей Москвы" так его поразили, что с него сошло сразу все вбитое большевистской пропагандой, и ему захотелось поделиться своим новым настроением со мной наедине, так как я был в камере один, и он не боялся что его слова дойдут до конторы. До конца смены он несколько раз подходил к моей камере и останавливался около приотворенной двери (камеры от поверки до поверки не закрывались), и, когда я первый заговаривал с ним на религиозные темы в связи со смертью патриарха, он оживлялся и высказывал, что было у него на душе по этому поводу:
-- Оно там как ни говори: Бога нет, Бога нет и что попы обманщики, -- говорил он торопливо, -- а все на душе есть сомнение: без Бога жить -- по-свининому хрюкать! Без Бога душевного человека не будет! Допрежде и воры, и разбойники свой грех чувствовали и каялись, а
341
теперь все ворами стали и ни росинки в глазу, будто так и надо! Или вот какая беда настигнет, тяжело на душе, а к кому обратиться без Бога?
Когда слух о смерти патриарха прошел по всей тюрьме и дошел в 48-ю камеру, где сидели четыре епископа и шесть священников, они подолгу молились ночами каждый за себя, а вечером до поверки служили панихиды, на которые сходились желающие и из других камер.
Сядут все эти духовные пастыри в углу на койки, нагнут головы, чтобы не быть заметными и негромко поют и читают все по порядку, делая великую радость и себе, и слушателям. Ведь как-никак тюрьма, люди несут эту кару не за свои вины, а по политическим мотивам большевиков, все удручены душевно, все лишены интересов и радостей вольной жизни, а тут такое событие и возможность слушать панихиду по Тихоне, которая и в тюрьме напоминает о прошлых религиозных упованиях и надеждах на вечное бытие по ту сторону жизни, напоминает и о прошлой духовной свободе и церковном торжестве ее идеалов, чувствуемых всегда на торжественных богослужениях. Я видел, как плакали и утирали украдкой слезы многие пожилые и почтенные люди, когда в конце панихиды уже всей камерой потихоньку пели вечную память.
Не знаю, была ли такая директива администрации допускать это богослужение в камере или и сама она интересовалась этими службами, но ни разу она не потревожила камеру во время этих панихид, а также и праздничных и подпраздничных служб, также потихоньку служимых в этой камере. Лично я бывал на них раз пять и видел, как дежурные надзиратели останавливались в дверях, подолгу слушали и затем безмолвно уходили.
На 48-ю камеру эта весть подействовала самым удручающим образом. В ней, помимо перечисленных духовных, сидели еще "бывшие люди" из крупной знати, и, конечно, пока Тихон был жив и боролся, как мог, с большевистским засильем и произволом, у них еще теплилась кое-какая надежда на то, что патриарх вызовет возмущение ими в церковном мире как в своем народе, так и в других государствах христианского мира, и в особенности в Италии, Франции и Америке, и этим заставит большевиков прекратить такое нетерпимое положение как ко всем церковникам, так и к старой русской буржуазии и интеллигенции. Теперь эта надежда оборвалась, не заменившись другою.
Я видел их в эти дни такими жалкими и удрученными, избегающими общения с другими заключенными. И в за-
342
мере, и на прогулке они держались в эти дни в стороне и между собой не вели прежних живых разговоров. Видимо, они уходили внутренне глубоко в самих себя в поисках новых надежд и опоры жизни, которых в их положении трудно было и подобрать. Как-то совестно было с ними даже и заговорить в эти дни, настолько они были удручены и растеряны. Исключением до некоторой степени был только архиепископ Ювеналий, высокий и красивый мужчина лет 55, с ясным, по-детски кротким взглядом. У него были очень длинные и красивые волосы, и я видел, как ему трудно в условиях тюрьмы поддерживать их в должном порядке, чтобы не терять внешне своего достоинства.
Как-то утром я оказался рядом с ним около умывальника и некоторое время стоял в очереди. "Мне вас жаль, отец Ювеналий, -- сказал я ему негромко, -- вам так плохо в тюремной обстановке, да и на воле со смертью патриарха все быстро катится к безбожию".
Мне и прежде приходилось понемногу беседовать с ним и с другими насельниками 48-й камеры, а потому он не удивился моему спросу.
-- Я инок, и в этом мое счастье, -- сказал он мне серьезно и обрадовано, -- и мирские события нас волновать не могут. Должны быть безразличны и внешние условия. Надо иметь радость жизни везде и в тюрьме не унывать. А у святой Церкви есть больший глава, чем патриарх. Он устроит все наилучшим образом, не надо только терять веры!
47. 1925 ГОД.
В праздник Сретения меня пригласили в 48-ю камеру для беседы. Казанский знал о моем близком знакомстве с Л. Н. Толстым, и это послужило поводом для беседы. Епископы и бывшие тут священники имели твердое убеждение в том, что все беды, свалившиеся на русский народ и Православную Церковь вместе с революцией, были прямым следствием беспощадной критики атеиста Толстого, подготовившего почву для захвата власти большевиками, а потому и считали его большим врагом Церкви, чем сами большевики.
-- Он не посчитался с духовными силами народа и стал требовать от него, и от нас святости, будучи и сам великим грешником, -- сказал епископ Павел, -- не ходи в солдаты, не плати податей, не почитай икон и Святую Троицу -- вот его ядовитые семена, из которых выросла
343
революция! Какой еще анархист мог быть вреднее в своей пропаганде!
-- В ослеплении своей славы писателя он сделался наивным ребенком и лишился здравого смысла. Все понимали, что такая пропаганда и посрамление православной церкви, как устоя русской общественности и морали приведет Россию к гибели, а он этого не понимал, -- говорил Ювеналий, -- и вот результаты! Точно он был слеп, что плодами его разрушительной работы воспользуются худшие элементы страны и накинут на шею народа железное ярмо нового рабства и безбожия.
-- Конечно, если бы Толстой был пророком и ясновидящим, может, он и направил бы свою критику Церкви и государства по иному руслу, -- примирительно сказал генерал Казакевич, -- а он наперед не знал о времениреволюции, тем более не знал, что бес вытрясет из мешка каких-то уродов большевиков. А покритиковать у нас было что, -- усмехнулся Казакевич, -- и у вас отцы, в особенности, уж что там таить, давайте говорить по совести!..
-- Един Бог без греха, -- пошутил епископ Павел. -- Он мог бы критиковать нас сколько его душе угодно -- мы стоим этого, про попов критика самая соблазнительная, а только выводы должны быть совсем другие. И самого большого грешника не укорять надо и изгонять, а нужно его очистить покаянием и простить, а из его критики выходило, что всех нас надо выгнать грязным метлом и нарушить православную веру!
-- А вы где были, владыки? -- вмешался священник Архангельский (он считался крайним обновленцем, но в тюрьме пользовался дурной репутацией шпиона). -- Вы как реагировали на его критику: "Волк в овечьей шкуре, "Лев рыкающий", вы даже не вникали в смысл его рыканий и торопились только обозвать его страшными именами. Вы не хотели по требованию времени пересмотреть церковные догмы и молитвы и отменить то, что стало не по времени и противу разума, и заботились только о сохранении доходов и пугали народ его проклятием!
Этого священника не любили в 48-й камере, считал его ссученным, и он это знал и не стеснялся при таком разговоре с посторонними прямо в лицо обвинять епископов, тем более в это время он уже решил навсегда отказаться от своего звания и сложить духовный сан, о чем и говорил со мной задолго до этого разговора. Бранил епископов за то, что они ему не помогают, как другим, передачами с воли, как к примеру помогали дьякону Чайкину, находившему-
344
ся в нашей 26-й камере. И у меня лично он настойчиво домогался, чтобы я его "включил в список для получения помощи с воли", считая меня членом воображаемой организации, которая должна была, по его мнению, помогать всем заключенным своей партии. И когда я отказался исполнить его просьбу и разуверил его в его ошибке, он перестал ко мне ходить и здороваться на прогулке.
-- Плохим вы были иереем, отец, если не знали о нерушимости и неизменяемости церковных правил и апостольских постановлений, -- упрекнул его обиженно епископ Никон, -- Святая Церковь не институт изобретений и не склад товаров на все вкусы, она есть Божественное установление, освященное самим Господом, и без соборных решений никто не вправе их изменять!..
-- Вот и дождались, -- с раздражением перебил опять Архангельский, -- не изменяли сверху, а теперь всех нас отменили снизу, что мы теперь, кому нужны, сироты бездомные!
-- Божья воля, отец, -- сказал тихо епископ Бережной, -- без Бога не до порога, а с Богом и через море, а только иерею роптать не подобает, он должен со смирением переносить все испытания, памятуя слова Господа о том, что соблазны должны быть в мире. Не вся же Православная Церковь сидит в тюрьме и терпит бедствия, остались и пастыри и пасомые для дела Божия!
-- Остались не пастыри, а приспособленцы, владыко, -- резко возразил Архангельский, -- надо было нос по ветру держать, тогда бы и мы здесь не парились. Я теперь очень жалею, что не согласился с евдокимовцами. Пользы не сделал, а семье навредил!
-- Ну это вы поправить всегда сможете, отец, -- насмешливо сказал Павел, -- заявите в ГПУ, что слагаете сан, вас и выпустят, да еще в какой-нибудь магазин продавцом поставят, а что Церковь в таких маловерах не нуждается, в этом вы и сами уверены!..
-- Если бы я был, как вы, владыко, монахом, я не скулил бы о своей нужде, -- виновато перебил он, -- а вот как семья-то на шее, поневоле и от сана откажешься, каково ей теперь, капиталов-то с ней не осталось, кому они нужны?
-- Не малодушничай, отец, -- укоризненно сказал Павел, -- Господь позаботится о верных, только не надо роптать прежде времени, каждому свой путь указан, и нам его не изменить своей волей!
-- Не надо переходить на личности, -- вставил Казанский, -- мы ведем беседу о Толстом и давайте ее продолжим
345
с общего согласия, а на личной почве мы ни до чего не договоримся, а только перессоримся. Вы нам скажите, -- обратился он ко мне, -- вы близко знали Толстого, ужели он не тяготился как отступник и враг православной веры, не чувствовал греха перед русским народом, отнимая у него самое сокровенное?
Я стал говорить, что для Толстого Православие и христианство не были синонимами и что он, по-моему, был большим христианином, чем каждый из нас, и больше нашего болел душою за те суеверия, которые поддерживала Церковь в гуще народа, выдавая их за христианскую веру. Толстой не проповедовал безбожия, как большевики, наоборот, он много труда положил на очищение и углубление христианского жизнепонимания, и вы сами согласитесь, что до кого оно доходило и касалось, тот человек и внешне и внутренне изменял свою жизнь к лучшему, и это к концу его жизни становилось бесспорным фактом...
-- А в каких же, по-вашему, суевериях повинна была Церковь? -- торопливо спросил епископ Никон. -- Все ее правила и установления пришли к ней не с улицы, а были принесены апостолами и закреплены вселенскими соборами.
Я сказал, что прежде всего надо было постепенно отказаться от всего чудесного в Церкви, что так уже претило разуму взрослого человека: почитание мощей, так называемые чудотворные иконы, так называемые таинства миропомазания, елеосвящения, причащения; надо было постепенно выбросить много соблазнительных молитв и акафистов, канонов и тропарей; надо было крещение младенцев заменить для желающих взрослыми, когда они в полном разуме; не заставлять священников очищать молитвами избы, где были родильницы, и самые обходы домов по праздникам не связывать с получением за это денег, яиц, мяса и т. п. Всякое даяние, -- говорю, -- благо, а всякое требование -- это уже оброк и насилие.
Я хотел говорить дальше, но Казакевич меня остановил:
-- Позвольте, позвольте, -- живо сказал он, -- если всего этого лишить священство, то что же им делать в церкви и чем жить, ведь вы же им смертный приговор прописываете, а у них тоже дети, родственники; вы слышите, как отец Архангельский на нужду плачется?
-- Да этого буквально и Толстой не требовал, -- поддержал его Казанский, -- он критиковал вообще догматы и таинства Церкви, а таких пунктов не выставлял!
346
Я возразил, что это неверно, что я лишь ставлю первые вехи по пути к очищению церковного культа, а у Льва Николаевича это гораздо дальше и глубже уходит. А делать священникам и помимо этого есть что, и дело, говорю, быть примерами доброй, трезвой и трудовой жизни на глазах темного народа, мирить в начале всякий семейный грех, о котором они узнают, пока он не привел к большему худу: мирить детей с родителями, жену с мужем, брата с сестрой, соседа с соседом; быть бескорыстными и всячески стараться приходить первыми на помощь ближнему в нужде. И будьте покойны, говорю, такой пастырь в деревне не останется без куска хлеба, ему всегда помогут и в обработке земли, помогут и добровольными приношениями. Я крестьянин и знаю крестьянскую душу, знаю ее болести и отзывчивость.
Когда я перечислял вехи церковного очищения, епископы нахмурились, не собираясь возражать, но когда стал говорить об их настоящем служении, они оживились и Ювеналий радостно сказал:
-- А в Евангелии сказано: "Сие надо делать и того не оставлять", -- а вы у нас весь богослужебный культ изымаете. Добро и правду и мирянин должен по мере сил делать ближнему, а богослужение -- дело священников, а по-вашему, оно не нужно!
Я не сказал вам этого, говорю, церковное служение с некоторыми поправками нужно, и оно будет совершаться, но ему нужно придать правильный смысл, не богослужение -- Бог в нерукотворенных храмах живет и не требует служения дел рук человеческих, -- а церковнослужение для полезного и радостного отдохновения от будничного труда и забот; это будет духовная сцена для подъема и возвышения души человеческой от земли к небу, от мирского в тайну Божия бытия и жизни и смерти, и в таком понимании оно будет и ближе и радостнее для тоскующей души человека, вот что нужно, отцы, а о спасении души для жизни будущей нужно на всех углах и перекрестках твердить, что спасают не молитвы и церковные обряды, а постоянное поведение человека, направленное на выполнение заповедей блаженства, изложенных в Евангелии. Вот когда это будет, тогда и большевики не скажут, что религия обман, а попы -- эксплуататоры!
-- Но это уже будет не исповедание православной веры по церковным правилам и уставам, а программа жизни по учению стоиков, -- сказал епископ Никон, обращаясь ко мне.
347
-- А я бы сказал по-другому, -- возразил Бережной, -- направление верное, но чтобы перейти на этот путь Православной Церкви, для этого нужно столетие и надо много работать умом.
-- Вот вы бы и работали, чем бранить Толстого и отлучать от Церкви, -- вызывающе вставил священник Архангельский, -- рано или поздно, а на этот путь выходить надо, догмы и таинства свое время отжили и на них нам теперь не удержаться. Нельзя вечно затемнять человеческое сознание и опустошать его сердце нашей мистикой!
-- Мистика только в признании вечности человеческого разумения или искры Божией, его оживляющей, -- сказал я. -- От этой мистики даже по разуму мы отказаться не можем, ибо перед тайною жизни и смерти продолжаем оставаться слепыми щенками.
-- Это очень радостно и важно, -- сказал Ювеналий, -- вы признаете воскресение мертвых и будущую жизнь, а в этом основа христианской веры. Тут мы с вами родные, тут и Толстой с нами.
Я отвечал, что в основах христианского жизнепонимания и служения людям Толстой и никогда не шел против Церкви, и всего, что она включает в себя доброго и разумного, и для него в том не было соблазна и противоречия. Другое дело догмы, просительные молитвы, святая вода, чудотворные иконы, молебны о дожде и здоровье и т. п. выдумки, которые всегда служили соблазном и разделяли людей. Вот это-то и надо потихоньку да полегоньку изгнать из церковного обихода.
-- Повыбросить иконы и замазать стены храма черной краской -- так что ли, по-вашему? -- спросил Казакевич.
Он, конечно, был атеистом и насмешником над попами больше большевиков, но в присутствии епископов и других их сокамерников не мог казать целиком свое неверие и поддерживал с ними контакт. Я сказал, что выбрасывать и замазывать ничего не нужно, а надо только назвать их настоящим именем портретов и картин, чем они были и есть, и перестать им молиться, и тогда будет все на своем месте. И большевики украшают места собраний портретами своих главков, что ж в этом худого?
-- Они со своим Толстым хотят превратить храмы в концертные залы и изгнать из них все таинственное в обрядах и культе, что только и привязывает к ним теперь верующих со своими душевными нуждами и тоской, -- сказал епископ Никон, -- связывают мораль и веру в один узел!
348
-- Это будет уже не храмовое богослужение, а собрания евангелистов для назидания и морали, -- сказал Казанский, -- сектантское действо.
Я возразил Павлу, говоря, что в храмовых человеческих выдумках тайнодействий нет ничего таинственного и чудесного, чтобы поражало и привлекало души людей; таинственное и чудесное в нас самих, в нашей жизни и окружающем нас видимом и невидимом мире, пределам которого нет конца и начала, вот где тайна! И если, говорю, отдельная жизнь возможна в капле воды, то кто же нам скажет, что ее не может быть в продолжении жизни нашего духа или сознания после смерти тела? Отсюда наша уверенность в ее вечности. А церковные какие же чудеса и тайны, раз их любой дурак может разоблачить, как то было с мощами и явленными иконами! Самой Церкви перед лицом наших событий надо скорее от них отстать и очиститься, чтобы не делать дольше соблазна перед людьми с открытыми очами.
-- Вы нам предлагаете коренную реформацию в Церкви, -- сказал Ювеналий, -- на которую никто из нас в отдельности не правомочен. А созывать поместные и вселенские соборы мы теперь фактически не можем, никто их нам не разрешит!
-- Мы отстали от жизни, владыко, в этом и наша вина, и наша беда, -- уверенно сказал Архангельский, -- мы теперь плетемся в хвосте и несем кару за нашу отсталость. Люди ушли вперед и в нас не нуждаются. И если Царь Небесный их теперь не остановит, нам их никогда не догнать со своими старыми уставами и постановлениями.
-- Вот тут, может быть, Толстой и прав, -- робко вставил Казанский, -- он напоминал Церкви об ее отсталости, а его не слушали и охаяли, а ведь как человек он был много выше наших рядовых епархиалов!
-- Насчет этой высоты я с вами не согласен, -- обиделся Казакевич, -- помещик как помещик, и как все мы, картежный игрок и охотник!
-- Неправда, неправда, -- запротестовал Казанский, -- вы судите о нем по его молодым годам, а во второй половине жизни он показал жизнь аскета и мученика, и осуждать тут его не в чем!
-- Мучеником у жены, у семьи, так, по-вашему?
-- Хотя бы и так, -- огрызнулся Казанский, -- нам теперь со стороны легко осуждать и смеяться, а как бы мы на его месте поступили -- вопрос. Самое меньшее -- из трагедии его жизни перешли на драму, если не на прямое
349
преступление, а он и Божеское и человеческое соединил вместе и не нарушил!
Я сказал, что Толстой, не в пример всем людям, отказался от громадного богатства, которое ему могла принести продажа его писаний, отказался от Нобелевской премии в 200 тысяч рублей, а за то, что он все же продал роман "Воскресение" и полученные 12 тысяч отдал на переселение духоборов в Америку, за это его вряд ли кто осудит. Таких примеров бескорыстия история знает мало, и тут Толстой нам не по плечу.
-- Он мог бы этими деньгами помогать бедным, -- возразил отец Николай (священник из Орска), и тысячи людей за него молились бы Богу!
Все другие слушатели молчали, выжидая мнения других. Молчал и генерал Казакевич, не решаясь после этого хулить Толстого.
-- Не знаю, -- сказал молчавший доселе князь Голицын, -- такой помощью бедным занимался покойный Иоанн Кронштадтский: одною рукою брал, а другою раздавал, но даже в нашей среде его не особенно за то хвалили; насколько помню, хвалили только в церковных листках и только те, кому он помогал, а другие воздерживались!
-- Это понятно, князь, -- сказал Казакевич, -- тут была зависть, Иоанн Кронштадтский за чужие деньги, получал спасибо, а для Толстого это были бы его собственные, заработанные писательским трудом, его нельзя было бы осудить в этом!
В этом-то и есть его подвиг, говорю, что он отказывался не от чужих денег, а от своих трудовых, удешевляя этим для всей читающей публики стоимость его произведений. А вот мы с Казанским вряд бы отказались, -- пошутил я, -- и натворили бы на них немало бед и себе, и людям.
-- Почему же бед? -- весело отозвался тот, -- я бы, к примеру, года три посвятил на путешествия, разве не приятно побывать в Лондоне, Нью-Йорке, Константинополе, наконец, в Иерусалиме?
-- А мы бы с князем никуда не поехали, -- сказал Казакевич, обращаясь к Голицыну, -- в условиях нормальной жизни мы бы купили деревеньку и жили помаленьку. От скуки в картишки бы перекидывались, на охоту ходили.
-- А в теперешних что? -- спросил подошедший Очеркан, не интересовавшийся нашим религиозным спором.
-- В теперешних, -- запнулся Казакевич, -- трудно и придумать, что бы мы с ними сделали -- ни земли, ни
350
дома, ни фабрики иметь нельзя, поневоле по Толстому пришлось бы от них отказаться!
-- А я бы не отказался, -- усмехнулся Очеркан, -- я бы чудок помогнул отцу Архангельскому, а остальные в сберкассу из 10 годовых!
Разговор временно перешел на шутку, и вся камера стала прикидывать: кто бы что стал делать, если бы получил миллион или хотя 200 тысяч. Отказываться никто не хотел даже от чужих денег. Очеркан сказал, подумавши:
-- По-моему, отказаться может только дурак, который не знает, что делать с деньгами, или святой человек, которому ничего не нужно, кроме его святости. А мы люди средние, так поступать не можем!
Переждав некоторое время, Ювеналий сказал:
-- Так вы считаете, что Церковь повинна в своей отсталости? Так ли, мой друг?
Я сказал, что повинна и отсталость, но в этом не главное, отсталость действовала на более развитые слои населения, которым она ставила неперевариваемые ими соблазны святой воды, претворения хлебов, бессеменное зачатие, чудотворные иконы и т. п. чудеса, но на массу это не действовало. Масса народная в этом не разбиралась и не имела в этом нужды. Для нее был другой неперевариваемый ею соблазн: дурная и порочная жизнь с пьянством, развратом и явным корыстолюбием духовенства, вот что пошатнуло православную веру в народе!
-- Это не совсем верно, -- печально сказал Ювеналий, -- отдельные пастыри Церкви могли быть дурными людьми, но Церковь в целом в этом не повинна, об этом соблазне лжепастырей предупреждалось еще в Евангелиях. Помните: "Слова их слушайте, но по делам их не поступайте, ибо они говорят, но не делают".
Я отвечал, что по существу он прав, но в народе святость и истина веры определяется поведением священников. Если священник ведет себя недостойно -- и отношение народа к Православию понижается, и наоборот. А я, говорю, за всю свою долгую жизнь из 17 церквей нашего благочиния не знал ни одного из них достойного своего звания. Оттого и я сам так легко отошел от их влияния и перестал иметь связь с Церковью в ее отсталости.
-- Очень жаль, друг, -- сказал Ювеналий, -- что ты не в наших рядах. В церковном строительстве такие искренние люди очень дороги и нужны, и ты бы нашел свою дорогу.
351
-- А он и без этой дороги вместе с нами в тюрьме, -- пошутил Павел, -- для таких людей дорога одна -- тюрьма, где бы они ни были и чем бы ни занимались!
-- Он еще к нам вернется, -- сказал Казанский, -- я его сагитирую, сидеть нам еще долго!
-- И глупо сделаешь, -- возразил Очеркан, -- его место в Наркомземе, а не в попах. Надо поправлять то, что испортила революция в сельском хозяйстве, такие грамотные мужички там очень к месту, а в попах ему и не прокормиться с его характером!
-- Хорошо было кормиться, когда сам народ был сыт, -- раздраженно перебил Архангельский, -- а теперь и городские раз в день едят, а деревенские и того реже!
-- Возражений нет, принимаем единогласно, -- пошутил Казакевич, -- на этом и кончаем наше совещание. Кто со мной за шахматы садится?
И в этой камере, как и в нашей, вся публика, кроме духовных, не мирилась с пустотою жизни и все свободное время или читала, или резалась в шахматы, лото, домино и в другие разрешенные в тюрьме игры. Уж такова природа вышибленного из колеи интеллигента! Посмотришь, какой-либо простой человек в тюрьме лежит целый день на койке и курит или наблюдает и слушает, что говорят другие, а тронутые интеллигенты наскоро курят, как-то наскоро говорят и запойно читают и режутся в игры, точно они не в тюрьме, а на фронте войны, где дорога им каждая минута, где все время надо куда-то спешить! Была для них непосильна мука за личное оскорбление революцией, или они больнее других переносили позор и унижение Российской империи, вычеркнутой из жизни вместе с семьею царя, не знаю; видел только, что они переживают муку и тоску великую, и если бы в тюрьму был доступ спиртных напитков, все они спились бы окончательно от этой тоски. К чести духовных, которых я видел и наблюдал и в Тульской, и здесь, в Бутырской, тюрьмах, они вели себя гораздо покойнее, глядя на них, многие и многие простые люди обретали себе покой и более легко несли свой крест. Посмотришь обычно на этих батюшек, сидят они или лежат смирнехонько на своей койке, читают свои молитвенники, а то и вовсе что-нибудь чинят из белья иголками, даже штопают чулки, стараясь не замечать тюремной обстановки. Подойдет кто, спросит:
-- Ну как, отец, надеетесь освободиться или в Соловки дорога?
-- Божья воля, друг, Божья воля, -- ответит он спокойно, и вот это-то напоминание о какой-то другой,
352
"Божьей воле", кроме воли ОГПУ, сказанное так просто и убедительно, невольно переносит человека в область отвлеченного и наполняет его душу совершенно другими мыслями, в которых тюрьма перестает быть тюрьмой, и ее гнет и тягостная неизвестность будущего делаются совсем не страшными. Вот поэтому я и видел, что и крупные люди, и заядлые атеисты, попадая в тюрьму, всегда не прочь поговорить с духовными, чтобы опереться на их утешение.
Оно, конечно, хорошо проповедовать добырящимся ребятам безбожие и материализм, как основу жизни в теории, и совсем другое дело, когда практика жизни ставит тебя в трудные условия на долгое время, на годы неизвестности завтрашнего дня, и тогда эти легкие и соблазнительные теории испаряются, как дым, и человек своим нутром начинает понимать, что жизнь не только материальный и физиологический процесс для животных удовлетворений, но и что-то духовное, более высокое и таинственное, в котором есть и свои обязательства перед Богом -- как началом этой жизни, и оценка добра и зла, проходить между которыми в короткую человеческую жизнь не всегда по силам человеку. Отсюда и эти легонькие теорийки материализма и атеизма.
48.
В начале этого года в большевистской партии произошел крупный раскол из-за власти между сторонниками Троцкого и Сталина. Причиною, конечно, послужила смерть Ленина, при жизни которого ни тот, ни другой не заявляли своего первенства на главные роли. В тюрьме были разрешены газеты, и их в это время прочитывали с особой жадностью.
По каким соображениям, не знаю, но сторону Троцкого держало большинство, надеясь от его власти скорее выбраться из тюрьмы и получить даже работу в его аппарате. Читали вслух и на прогулке, и в камере, и очень осторожно -- не вполне доверяя друг другу -- делились впечатлениями. Группа ленинградцев очень надеялась на влияние Зиновьева и Томского в рабочей среде и упорно верила, что их Зиновьев проведет и Троцкого, и Сталина и займет руководящее положение.
Старые кадровые офицеры из казачьих войск не верили ни в Троцкого, ни в Зиновьева и интересовались их борьбой в партии с другой стороны. Они надеялись, что в этой борьбе, по примеру Французской революции, будут свои
353
Мараты и Робеспьеры, которые очень скоро съедят друг друга, и, как и там, после партийного террора скорее власть возьмут умеренные люди, и русская земля воскреснет опять от пережитых войн и уродливой социалистической политики по отношению к сельскому хозяйству.
-- Одним миром мазаны что Троцкий, что Зиновьев, -- говорили они, -- из одной партии фанатиков <...>
Недели три назад в тюремной лавочке появился у нас новый человек из "ссученных", смуглый, похожий на цыгана, но очень важного вида и мягких, благородных манер. Этим "ссученным", как коммунистам, очень скородавали и в тюрьме подходящую работу по канцелярии и по лавочке. Дали и этому подсчитывать заборы товаров заключенными. Своими манерами и важным видом он возбуждал большое любопытство по камерам, всем хотелось знать: кто он такой и за что сидит.
Как-то раз бомбой влетает к нам в камеру Лев Давыдович и на ходу кричит, принимая тон заговорщика:
-- Узнал! Все по секрету узнал! Подручный Менжинского с Лубянки! Тоже из-за бабенки, ей-Богу! У Менжинского любовницу отбил, хотели, вишь, на пистолетах стреляться, да тот струсил и десять лет Соловков ему дал! Он тут до первого этапа на Кемь, с глаз долой убирают, боятся, бабенка-то эта придет на свидание!.. Вот потеха-то! Этот случай внес большое оживление в жизнь рабочих коридоров тюрьмы и дал новый луч надежды крайним правым.
-- Я только того и жду, что их бабы перессорятся из-за пайков в закрытых распределителях, а они из-за баб друг другу горло перегрызут, -- говорил после этого генерал Казакевич князю Голицыну (отцу) <...>.
-- Это само собою, генерал, -- отвечал уверенно князь, при их уродливой политике в деревне каждый такой факт только усилит крестьянское озлобление, и они в его глазах потеряют всякое уважение, а на одном терроре не усидишь долго.
-- Уж какое там уважение, -- усмехнулся Казакевич, -- когда у народа собственность отняли и самих кулаками ошельмовали. Они думают народ дурак, не понимает, что его батраком сделали!
-- Народ переживет все, -- рассеянно сказал князь, -- жаль только, нас с вами тогда не будет. А хотелось бы хоть чуть-чуть поглядеть, как все их химеры рассеются!
-- А как, Лев Давыдович, насчет Троцкого с его компанией? -- спросил Посохин. -- Чай, их Сталин в порошек сотрет, нелады у них из-за власти?
354
-- Плохо, ой, плохо, -- с ужимкой захихикал тот...
Однако партийная дискуссия и спор о Троцком и троцкистах продолжались недолго. Вскоре последовали и репрессии, и тот же Лев Давыдович, уже без шуток, по настоящему секрету, сообщил Куренкову и Кудрявцеву:
-- Сталин всех порешил: кого в тюрьму и ссылку, трусов на колени поставил для покаяния, а моего тезку на вылет. До Керчи ему почетный конвой в сто головорезов составили, а там на пароход посадили и отплыли в неизвестном направлении.
-- Такая была строгость в пути, -- пояснял он на другой день, -- что даже к станциям никого не подпускали, батюшку царя возили -- того не было! А на пристани, говорят, скандал вышел, со скандалом и пароход отчалили; к туркам повезли на содержание!
-- Этим дело не кончится, -- сказал негромко Куренков, -- его след надолго останется, у него своя партия, всех тоже не перевешаешь!
Николаев обвинял Зиновьева за его нападки на Троцкого и его соучастников. Он говорил:
-- Вместо того, чтобы всем в один блок сплотиться, они перед Сталиным на цыпочки встали и друг друга едят и топят. Вот посмотрите, теперь Сталин повалил Троцкого, а потом повалит и Каменева с Зиновьевым, а там и за Рыкова с Бухариным возьмется. Уж раз друг друга предавать стали -- их Сталин одною веревочкой всех повяжет!
-- Ништо! -- возражал Кулик, -- все революции одною тропой ходят. Чем скорее они поедят друг друга, тем скорее вопрос о законной власти встанет. Теперешняя Россия не пропадет; была она и меньше и беднее, и тогда всех самозванцев изжила. Изживет и этих.
-- Правильно, Алексей Евтихиевич, твоими бы устами да мед пить, -- поддержал Кудрявцев, -- жаль только, что мы-то тогда в мертвых душах будем значиться. А Чичиковых теперь нет, чтобы такой хлам скупать, так и пропадем, как черви. Теперь три года концлагеря, а там пять лет вольной высылки, так и будем до смерти мотаться!
-- Назло всем врагам и супостатам выживем, -- злобно сказал Кулик, -- время хватит на все!
-- Выживут да не все, -- возразил Какунин, -- как ты, такие выживут, а слабенькие, как мы, все на тот свет переберутся!
После того как в тюрьме узнали все подробности о "вывозе Троцкого", и о том, что вся остальная оппозиция им
355
"законопачена" или подала слезницы о своем раскаянии и отречении от заблуждений, поднявшиеся было настроение и надежды на возможность перемены власти, а следовательно и перемены судьбы всех концлагерников, снова улеглись и остыли и заменились снова пессимизмом. Наоборот, умные люди поняли, что усиление Сталина и неминуемая борьба в партии со старыми большевиками надолго теперь затянется и не изменит их положения.
Первым учел это наш коридорный староста Виго и подал заявление о замене ему концлагеря высылкой в Сибирь, хотя бы и на пять лет.
-- Какой же расчет три года менять на пять? -- спросил его Паршин.
-- Расчет тот, что после концлагеря дадут пять лет ссылки, а после того еще 3 года вольной, а после пяти лет Сибири можно сразу получить вольную, -- пояснил Виго. -- А в общем, надо зарываться в нети на пять лет. Это минимум, раньше которого нам ждать совсем нечего: зажимать будут, а разжимать некому!
49.
Зиму 25 года в 48-й камере своеобразное семейное служение духовными продолжалось без всякой помехи со стороны администрации, и к этому так привыкли, что все желающие присутствовать и участвовать в нем, с обоих коридоров, сходились туда по праздникам беспрепятственно, а когда подходила Пасха, к ней стали готовиться и не в одной только 48-й камере. Даже в тюремной лавочке появились куличи и маленькие творожные "паски". Ухитрялись красить и яйца.
А в 48-й камере еще за день был сервирован и украшен цветами пасхальный стол длиною в 7 аршин. На нем красивыми горками лежали крашеные яйца с красивыми рисунками, изукрашенные крестами и вензелями куличи и паски, просфоры и белые хлебы. Об этом пасхальном приготовлении узнали во всех трех коридорах, и каждый заключенный считал своим долгом пройти мимо этой камеры в открытую дверь полюбоваться на эту красоту. Правда, публика этих коридоров была интеллигентная и, по сути дела, неверующая, но, пришибленная и угнетенная своим положением гонимых, поневоле хваталась за каждую соломинку религиозного утешения и этим демонстративно подчеркивала свой протест. Приоделись и духовные и высматривали как-то особенно ясно и прилично, без тени смущения за свое унижение и обстановку, в которой им при-
356
ходилось встречать великий праздник христианской Пасхи. Даже мой сосед по койке перс Сарханов, будучи магометанином, и он несколько раз ходил на второй коридор в эту камеру и по-мальчишески интересовался приготовлениями духовных. Интересовался и меланхолик Алимитаев, и подолгу расспрашивали меня об этом празднике в цикле других православных праздников. Предполагалось, что по правилам культа епископы в 12 часов ночи отслужат потихоньку сокращенную утреню и литургию, попоют "Христос воскресе" и раздадут желающим по кусочку кулича и пасхи.
Ясно, что вокруг этих приготовлений и самого праздника в тюрьме создались особые настроения ожидания чего-то радостного, в чем так нуждаются заключенные по административному произволу, так сказать, без вины виноватые и бессрочно гонимые. Но человек предполагает, а ОГПУ располагает, и этот желанный праздник был грубо и глупо но на этот раз нарушен администрацией и нанес тяжкую обиду и оскорбление всему населению тюрьмы.
Зачем и по чьему распоряжению была дана эта пощечина и без того тяжко оскорбленным, разоренным и измученным людям, не знал даже и Лев Давыдович, который, конечно, воспользовался этим случаем, чтобы лишний раз сочинить анекдот про попов и позлословить про пошатнувшееся Православие.
С нашего коридора многие хотели бы пойти к этой утрени, в том числе и я, и заранее нащупывали почву через старосту: не разрешат ли для этого отпереть вовремя камеры и выпустить желающих, но такого разрешения не получилось, и мы своей камерой так и пролежали на койках эту торжественную ночь. Правда, среди ночи слышали какой-то подозрительный шум на втором коридоре и торопливые шаги многих людей, но до самой утренней поверки ничего еще не знали.
А произошло этой ночью следующее.
В половине двенадцатого часа отряд гепеушников занял второй коридор, заперев предварительно двери на третий и первый. Открыв 48-ю камеру, они с наганом в руках заняли ее и приказали всем заключенным выйти в одном белье на коридор, не давши никому времени одеться и обуться. Кое-кто успел лишь захватить простыню или одеяло. После чего стали производить тщательный обыск в вещах заключенных, который и продолжали около двух часов. Затем вынесли на коридор пасхальный стол со всем его убранством и, уложив с него все съестное в ящики, унесли
357
вон, оставивши его голым. Дальше вынесли под предлогом обыска все вещи заключенных: одежду и всю спальную принадлежность -- и загнали обратно раздетых людей в пустую камеру, проморозивши их таким образом 9 часов, до утренней поверки. И только после этого разрешили одеться и взять обратно вещи. Все праздничное украшение: цветы, куличи, пасхи, яйца и хлебы -- исчезло бесследно. И в таком унижении, холоде и бесчестье заставили всю камеру в 25 человек встречать свой торжественный праздник Воскресения Христова, лишив, кроме того, на всю неделю прогулки, передач и работы и продержавши всю неделю на запоре при самом строгом тюремном режиме.
Вместо радостной встречи праздника, люди эти, босые и полуголые, на холодном цементном коридоре должны были дрожать и стучать зубами целых 6--7 часов. И на это было способно большевистское правительство!
Когда утром об этом узнала тюрьма, многие предлагали устроить общую забастовку и об этом делали сигналы в форточки. Но люди были везде разные и по-разному предлагали выразить свой протест и, конечно, в условиях тюрьмы не сумели сговориться. Одни говорили, что надо отказаться от работы, другие -- от обеда, третьи -- не встать при проверке, и, конечно, ни на чем не решили и никакого протеста не оказали, так как надо всем этим, хотя и законным негодованием, стоял страх перед ГПУ и возможными репрессиями уже для всей тюрьмы. Конечно, будь то уголовная тюрьма с осужденными на сроки, такая забастовка непременно бы состоялась, так как уголовным рисковать было бы нечем, срока не прибавят. Здесь же все были административно-гонимые, которым при оставлении для работы в Бутырской тюрьме было обещано досрочное освобождение за хорошую работу и поведение, и каждый понимал, что участие в такой забастовке не пройдет ему даром и сильно удлинит его срок тюрьмы. Но обида и оскорбление были тяжкие, которые долго не могли забыться. И любопытно, что это оскорбление чувствовали не только верующие, но и неверующие и даже иноверцы.