...Зима прошла, как во сне. И мне кажется, я не жил, я грезил. И мне помнятся только отрывки того, что пережито, как помнишь иной раз отдельные главы быстро пересмотренной книги. Вот плывет яркое солнечное пятно. И все ясно, и все понятно... А, вот, вдруг откуда-то, Бог весть откуда, поползла тень. Все темнее, темнее, все гуще. И... уже ничего не видно.
Видно только одно: тьма не стоит. Она ползет. Она проползает мимо, мимо.
И, кажется, с нею ползут какие-то чудища.
Ты не видишь их. Но ты их угадываешь. Ты их чувствуешь всем своим существом.
И тебе делается жутко. И эта жуть охватывает тебя всего. Она вливается тебе в душу. Она отравляет все тело...
И где-то есть еще уголок, уцелевший от наплыва этой проклятой жути. Крошечный, робкий, трепетный огонек, колыхающийся из стороны в сторону.
Такой маленький, такой слабый, что обступившая его со всех сторон туча жути, кажется, смеется над ним. И медлит проглотить этот огонек, пренебрегая им...
А ты чувствуешь, что это -- последнее. Этот робкий огонек, эта искорка -- последнее, что осталось живого в тебе. Но она одна может оживить тебя, все твое окоченелое тело. Отогреть душу...
И если тьме жути удастся погасить эту трепетную и замирающую искорку -- все кончено, это гибель... И спасенья не будет...
И по временам мне самому хотелось, чтобы скорее, как можно скорее, приходил желанный конец...
... Будет! Довольно!
Я устал. Я измучен!
Нет, не так: не просто устал, не просто измучен...
У меня все болит. Все умерло... И этот крошечный огонек только мешает отдохнуть, забыться. Он будит в душе что-то больное, он будит какую-то тревогу. И он не дает покоя...
Покоя -- смерти...
Скорее, скорее бы конец!..
...Разумеется, я был болен.
Всю зиму.
С того дня, когда меня выпустили из тюрьмы.
Это было в октябре. Теперь -- апрель.
...Октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль, март. Почти весь апрель...
Сколько это месяцев в общем?
Однако, голова не работает, я не могу сосчитать, сколько месяцев прошло со дня, когда я вышел из ворот проклятого "мертвого дома"...
...Отдельные яркие пятна пережитой жизни...
В день выпуска, когда товарищи, оставшиеся в тюрьме, совещались, что делать со мною, куда я денусь, -- полубольной, еле держащийся на ногах, без гроша в кармане, с волчьим паспортом, находящегося под надзором полиции человека, -- меня вызвали в приемную.
Всю зиму -- никто не вызывал.
К другим ходили отцы, матери, жены, сестры, дети. Ухитрялись приходить даже знакомые под видом родственников.
Ко мне всю зиму не приходил никто...
Да и некому было: я -- один, как перст. Меня взяли в Таращанке осенью. Восемьдесят верст от города.
Единственные люди, которые меня знали -- таращанцы.
Но часть из них тоже сидит в тюрьме -- в соседнем городе, "в губернии". Я же остался в уездной.
И вот, вдруг заявление:
-- Вас ждут в приемной!
Я думал, что это -- ошибка. Но пошел.
Режим последних дней был слаб. Тюремные надзиратели смотрели сквозь пальцы на то, что в приемной стоял по целым часам гул голосов, что пришедшие "с воли" приносили заключенным мелочь и передавали письма, газеты, даже книги.
Они и сами утомились. И они... Они, эти церберы, мало-помалу поддались общему настроению.
Надзиратель Жуков, эта "цепная собака" прежнего, как-то в коридоре заговорил со мною:
-- Вот, барин... Вы все на нас, да на нас... А разве мы повинны? Первое -- правил до пропасти. Второе -- голова кругом идет. Раньше все ясно было. Который конокрад -- в тюрьму. Или фальшивомонетчик. Или который людей резал.
Ну, мы так и смотрели:
-- Каторжная команда. Волчья косточка!..
А теперь пойди -- разберись...
Вон, слышали? Действительный статский советник в седьмой камере сидит...
Наш исправник только "ваше высокородие"! А этот, "ваше высокопревосходительство"... И сам говорит: по ошибке, говорит, сижу... А как меня выпустят, я, говорит, землю и небо переверну...
И вы что себе думаете? Перевернет... Будьте покойны, перевернет!..
Опять же, помните длинноволосого? Которого "товарищем Владимиром" звали?
-- По старому -- бродяга Иван, родства не помнящий! Ему по закону -- двадцать пять горячих и ссылка на поселение... За сокрытие звания...
Ан оно оказалось: княжецкой сын. И три университета произошел. Прокурор ему что-то сказал не по шерсти. Так он прокурора как стал отчитывать... Тот ему слово, а он -- десять. Да -- по-французски. Да по-немецки... Загонял, как ободранную клячу... Упарился прокурор-то...
Так-то.
Вот, скажем, и послужи в наше время...
Ты его по морде, а он, может, нашего же губернатора -- племянник. Да выйдет на волю, да оправится, тебя в бараний рог согнет...
Помолчав немного, Жуков добавляет:
-- Опять же, непонятное очень творится. Во всяких смыслах.
Сами видим, непонятное. Докторша сидела. Знаете? Которая Кремянская. Ее весь город знает. Почет и уважение. Потому, сама не допьет, не доест, с бедняком делится. Ночь, полночь - позови -- летит. В полонке два раза топла -- ночью к больным лазила. Еле вытащили. Опять же, вся слобода ямская ею только и держалась...
Трах -- забрали. Посадили. Да еще в "одиночку"... всякие строгости...
Слободка-то взвыла... Волком взвыли!.. Потому, говорю, Кремянскою этою только и держались... Как ее забрали -- пошла слободка дохнуть...
Дихтерик разыгрался. Опять же, горячка... И нет никакой подмоги ни откудова...
Забрать Кремянчиху-то забрали, а на ее место никого не дают...
А люди-то видят...
Глаза не закроешь...
Поверите, совсем невозможно стало нашему брату на слободку показываться... Прошлое воскресенье я пошел: трах -- похороны. Солдатка одна. Аксиньею зовут. Единственное дите было, тоже Аксюшка. И вскорости померла. Потому, доктора не дозвались, который боится на слободку, к чертям на куличку ехать, которому некогда...
А один приехал -- опоздала ты, говорит. Кабы третьего дня -- можно было еще вызволить...
А Аксинья ему:
-- Как Кремянчиха была вольная, она всех выручала... Не померла бы моя Аксютка...
Ну, ладно. Иду я, а тут гробик волокут.
Я -- честь-честью -- шапку снял. Перекрестился. Стою, значит!
А тут Аксинья меня увидала. Побелела. Как закричит:
-- Вы Аксютку убили! Вы, говорит, аспиды...
И пошла, и пошла...
Поп ее уговаривать -- она на попа.
-- Где, говорит, вы были, как я по городу металась, докторов искала? Где вы были, как Аксютка корчилась, да задыхалась от того самого дихтерита? Куда, говорит, вы Марию Павловну запрятали, которая всех выхаживала?
Ну, знаете, вернулся я в тюрьму. А тут по дороге встречаюсь с одним, Яшкою его зовут! И кличка по шерсти: Яшка Глот... Тюремный житель. Хулиган настоящий, которые чуть что -- нож в бок. Или перчаткою по голове.
И этот Яшка у нас всегда отсиживал. Все ему пророчили: удавят тебя, подлеца, за твои художества...
Смотрю -- барин барином. Лакированные ботфорты, и резинковые галоши. И сам при часах серебряных. Цепку по пузу распустил...
Увидел меня, -- смеется.
-- Здравствуй, говорит, цербер...
Ну, я его было за "цербера" пугнул.
-- Попадешься к нам -- припомню!
А он -- во все горло хохочет.
-- Не бойся, говорит. Не попадусь!.. Я, говорит, раньше дурак был, политики не понимал. Где что плохо лежит, то и тащил.
А теперь добрые люди научили. Пятьдесят целковых жалованья получаю. Да на пропой души -- двадцать.
-- Службу нашел? Кто, говорю, тебя, подкалывателя, на службу-то возьмет?
-- А, вот же, говорит, взяли!.. Еще какое дело поручили... Патреотическое!
Я, говорит, теперь очень просто: куда явлюсь -- первым делом в полицию: прошу оказать полное содействие...
-- Оказывают? Это двери-то взламывать, замки фомкою выворачивать?
-- Дурак ты! -- говорит. -- Я это дело бросил. Поприбыльнее есть. Другое!
Я брат, на настоящую линию вышел. Пристава ручку подают. С архиреем беседовал... Благословенье получил... Хочешь, еще тебе протекцию окажу?
Слово за слово -- и все рассказал...
И жуть меня взяла: вот, Кремянская -- в тюрьме сидит. Яшка Глот на воле гуляет...
Почему это?
Нет ли ошибки какой?
Говорят, -- через политику.
Ну, кому какой ум Бог дал... А только я так думаю: если человек хороший, так у него и политика хорошая.... если с "фомкою" шлялся, да серьги из ушей с мясом вырывал -- плохая у него политика!..
Жуков отходит в сторону.
И я вижу, что он сумрачнее обыкновенного. В его душе совершается какая-то работа. Идет какая-то ломка... Он уже не тот Жуков, которым был раньше. Он уже не кусок тюремного железа... У него проснулась душа, и эту душу обуревают сомнения...
К чему он придет -- сказать трудно. Быть может, окончательно поймет положение. Сломается. Начнет новую жизнь.
Быть может, испугавшись перелома, еще больше очерствеет и дойдет до палачества...
Кто знает?
В нашей тюрьме уже был скандал осенью, когда меня еще тут не было: один из надзирателей, один из самых свирепых и неумолимых церберов тюрьмы, -- вдруг растаял и перешел на сторону тех, кого должен был стеречь. И при его активной помощи был совершен знаменитый побег одиннадцати "политиков". И он не ушел с ними. Не ушел от суда... сам заявил:
-- Моих рук дело!..
И теперь сидит где то в "Централке". Ждет -- долголетней каторги. И он вынесет все: это не человек, а кусок стали...
А другие?
Вообще, что-то странное...
Другой надзиратель, Водолеев, говорил с Грушецким, студентом:
-- Мы, говорит, люди подневольные. И вы на нас напрасно злобствуете. Принял присягу -- держу. А только колеблюсь... Еще раздумываю...
И это "колеблюсь", и это "думы одолевают", "сомнение находит" -- это в воздухе...
И это страшно для тех, кто создал весь этот кошмар жизни...
-- Вы опираетесь, господа, на то, что недавно было горою каменною.
Но эта гора -- пошатнулась и готова рассыпаться...
И вы чувствуете это. И вы ищете новой опоры. И находите ее в тех элементах, которые еще более разрушают вашу опору, подрывают весь остаток вашего кредита...